Эта приключенческая книга основана на исторических документах и рукописях Павла Репина – белоэмигранта, офицера Русской эскадры Врангеля в Бизерте. Действие охватывает 1906–1922 гг.: период учебы героя в Первом кадетском корпусе и в Морском корпусе; участие гардемарин в контрреволюционных заговорах на Мурмане и в Верхневолжье; эвакуацию из Крыма в Константинополь и переход Русской эскадры в Африку; эмиграцию офицеров эскадры в Чехословакию. Значительная – тверская – часть повествования посвящена отеческому селу Кравотынь на Селигере, нравам Осташковского уезда и событиям вокруг Нило-Столобенского монастыря. Автор книги: петербургский журналист, родственница Павла Репина, от имени которого она и ведет повествование. Издание 2-е, переработанное и дополненное.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Черный гардемарин, судьба и время предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть I
В гостеприимной Финляндии
Братцы перебежчики
«Репин, Павел Васильевич?» — «Иван Михайлович?!».
Мы сдержанно поприветствовали друг друга. Подумать только, лейтенант Иван Лукин! И вот так встреча: в полусотне километров на север от Петрограда, в финских Териоках. Здесь Лукин, оказывается, участвует в судьбе русских офицеров, заведуя передаточным пунктом.
Какая из нас, прибывших, смесь одежд и лиц! В бушлатах, валенках, в форме, составленной вперемешку из предметов разного обмундирования, от флотского до пехотного… Вид офицеров таков, что мог бы служить иллюстрацией к поэме Пушкина «Братья разбойники». Многие драпанули из Совдепии без вещей, без документов, без средств к существованию. Нас, русских перебежчиков, приняла гостеприимная Финляндия.
Именно так. На собрании перебежчиков лейтенант Лукин произнес энергичную речь о том, что нас, обездоленных русских военных, бежавших от красного террора из Совдепии и прибывших в гостеприимную Финляндию, временно разместят в териокских санаториях, до наступления на Петроград.
Прислуги в общежитиях нет, кроме истопников, они же на амплуа кухонных работников. Все будем заняты уходом за помещениями, исполняя обязанности дворников и сторожей. Возможно, вскоре среди нас будут налажены работы по насущному сапожному делу и начнется подготовка к огородничеству.
В отношении довольствия следующий порядок: три раза в день чай (утренний может быть заменен кофе). Хлеба 1 фунт, мяса разного 1/2 фунта, крупы 1/4 фунта, сахару 1/30 фунта, чаю 1/90 фунта, масла на еду и приготовления 1/30 фунта, картофеля 1 и 1/4 фунта, молока 1/2 стакана, зелени и приварка на 1 марку. Довольствие на 15 марок в день и не дозволяется взамен пищевого получать денежное.
Из речи Лукина: «Если пребывание кого-либо из принятых в общежития будет признано нежелательным, то это лицо без объяснения ему причин немедленно удаляется».
По изложении общежицких инструкций Лукин перешел на речь простыми словами: «Братцы, не бросайте тень вообще на всяких русских. Понятно, где мужская компания, там выпивка, карты, прочая фривольность. Займите себя делом: снег там грести, вспомоществовать семейным беженцам. Олл райт?».
All right. Понятно. Кормить будут неважно, но с голоду не сдохнешь.
Под личную ответственность лейтенанта Лукина (де, Репин действительно выпускник Морского корпуса, гардемарин и к тому же участник контрреволюционного заговора моряков) из передаточного пункта в Териоках меня направили в одно из общежитий для перебежчиков, находящихся под наблюдением князя Александра Николаевича Оболенского, бывшего столичного градоначальника. Выглядит важно.
Санатория в Халиле
Итак, 17 февраля 1919-го года я сел в поезд в Териоках; после Райволы и Мустамяк вышел на станции Усикирко. Недалеко от Усикирко деревня Халила — симпатичная горстка улиц. Избы выкрашены красной питкярантской краской, учреждения казенной желтой, на снегу смотрится нарядно. Вывески в прежней орфографии. Объявления в витринах те же, что в Териоках: «Скупаем ковры из дворцов, золото, платину, жемчуг». Понятно. И здесь комиссионные конторы, агенты, а в лавках предметы из дворцов и музеев; русские загоняют кто что может.
Санатория — за деревней на берегу озера: внушительный 3-этажный корпус с башней, церковь, почта, флигели, просторный парк; говорят, прежде здесь был модный курорт. Теперь, кроме офицеров, в нем разместили и беженцев. Хорошеньких женщин не приметил; лишь у одной-двух славные фигурки, остальные бабы хлам. А я уже так соскучился по женскому обществу!
Скажу, тоска зеленая и смертная скука: оказаться в феврале месяце в уединенной санатории среди лесов Финляндии. Мне 20 лет. Я абсолютно здоров и вот сижу здесь: оторванный от дома, без намека на больного, а вокруг снег да сосны.
За стеной разнокалиберными голосами, вразброд, несколько глоток тянут: «Молодая гимназистка сына родила, не вспоила, не вскормила, в речку бро-осила». Это русские офицеры коротают, как и я, свое время. Комики мне тоже. Собрались сюда в надежде присоединиться к «контрреволюции», но, пока контрреволюционная деятельность нам не светит, поддерживают боевой дух пением. То пели «Как ныне сбирался», с хвастливым присвистом и громко крича припев: «Так за Царя, за Русь, за веру мы грянем громкое ура, ура, ура!». Потом затянули «Боже, Царя храни»…
Мне дали отдельный номер в этом временном офицерском общежитии. Номер чистенький. Тепло, уютно и не голодно. Приведя себя в божеский вид, сижу и чирикаю вступление в дневник:
Я начинаю этот первый лист дневника только потому, что оказался по воле судьбы в уединенной санатории среди лесов Финляндии, где царствует зеленая скука и, если ничем не заняться, то можно медленно, но верно превратиться в Обломова. Быть может, удастся мне впоследствии прочитать эти строки и перенестись в область воспоминаний, а может — убьют, тогда другие их прочтут и узнают о «Похождениях одного гарда»…
Вступление, перечитав, перечеркнул: болтливая банальщина!
По прибытии в расположение заполнял бумаги у канцеляриста (у штабных всегда кипит работа): «Я, Репин Павел Васильевич, родился 25 числа мая 1898 года в Петербурге. Метрическое свидетельство о рождении и крещении за номером 3936 выдано окружным судом С.-Петербурга. Вероисповедание православное. Сословное происхождение: отец имеет личное дворянство. Указ об отставке отца за номером 6605. Последнее звание отца до декрета об уничтожении сословий и гражданских чинов: отставной подполковник по Адмиралтейству»; и т.д., и т.п. В 1909 году был зачислен в Первый кадетский корпус, выпущен в 1916-м вице-унтер-офицером; в том же году поступил в Морской кадетский корпус, окончил в марте 1918 года гардемарином ускоренного выпуска в связи с закрытием корпуса.
Затем параграф «Участие в контрреволюции».
Третья, после пограничной стражи и после передаточного пункта в Териоках, проверка личности. У финнов зоологический страх перед большевицкими агентами и шпионами. Раз за разом переспрашивают мелкие подробности. К примеру, ротный номер в корпусе. Мой в Морском корпусе был 198. Но как они намерены его проверять?
Заполнив бумаги, дал работу канцеляристам.
Из развлечений в Халиле бильярд и кинематограф. После обеда показывали старые американские фильмы: «Военные действия в Черногории, съемки с натуры» и «Эксцентрики танцоры негры гг.Смит и Вильсон».
Смотрел и вспоминал, как пошли на эти фильмы в Петрограде в 1915-м году, в «Монтрэ» на Садовой угол Апраксина переулка. Как давно это было! В тот день поднялась обычная для марта вьюга; снежные заряды били в лицо. Мы шли по Невскому; на фасаде каланчи городской думы с трудом водружали флаги; один из флагов сорвался, древко зашибло кого-то из залепленных снегом зевак. Публика была возбуждена; пели «Боже, Царя храни»; учащаяся молодежь окружала трамваи и кричала ура. Нам дали отпуск от занятий: в тот день пришло известие о взятии Перемышля. Теперь мне скажут «Перемышль», а у меня о колоссальном событии Великой войны запечатлелось несерьезное: зашибленный зевака, вьюга и танцоры негры.
Скажут «контрреволюция», а у меня перед глазами, как теплым сентябрем 18-го года трясся в Твери на трамвае на Морозовскую Фабрику: принимать волжский буксир «Князь Михаил Ярославич». Смотрел в пыльное окно и видел себя уже чуть ли не героем контрреволюции, в своей неизменной голландке, но с белыми погончиками, и бряцающим палашом. Счастливый от грез о дебюте в роли командира задремал и — едва не проехал остановку.
Это подпараграф «Место участия в контрреволюции»: Тверская губерния.
«Архив русской революции»
Публика в санатории подобралась занятная. За третьим, вечерним (пустым) чаем к нашей офицерской компании присоседился разговорчивый субъект из петроградских беженцев. Мне подсказали: бывший член государственной думы (от кадетов); увещевает всех составлять житейские записки о событиях последних лет, очевидцами которых они стали. У него идея создать из них некий «архив русской революции», в назидание потомкам.
Говорит примерно так: мол, коль ранее пасхи наступления на Петроград все равно не станется, отчего бы в этот период затишья на театре брани господам офицерам не посвятить себя долгу перед потомками иным образом, чем с оружием в руках, а именно взявшись за перо. Де, мы все, соучастники, обязаны записать ход революции и ей предшествующее, начиная едва ли не с событий 1905 года, если кто их застал. Сообща отобразить дикость и варварство русской революции. Так, чтобы содрогнулись от ужаса Старая Европа и Новый Свет. Alles in allem, изложить историю деяний греков и варваров со страстью Геродота. Так, «чтобы ни события, ни дела не изгладились из памяти людей».
Витиеватая речь думца была перебита другим из беженцев:
«Бросьте вы эту затею, господа. Лично я глубоко убежден, через пятьдесят, ну, не пятьдесят, а скажем сто лет, где-то так в 2019 году, все наши пертурбации будут столь же малопонятны человеку будущего, как нам сейчас война Алой и Белой розы! Спросите любого в этой зале: Тюдоры, Спенсеры, в чем разница? Никто в момент не скажет. А через сто лет не вспомнят ни об одном из нас. Керенский, Троцкий, Ленин, большевики, кадеты, державы альянса — все сольется в один ряд исторических событий и имен глубокой древности. Держу пари, пройдет сто лет — и тю-тю, о нас забудут».
«Возражаю! — парировал думец. — Через сто лет мир будет с благодарностью вспоминать нас за преподанный ему урок».
Оставив спорщиков в столовой, мы с офицерами направились в бильярдную, но и там обнаружили дебаты. Среди игроков солировала пожилая дама. Старуха громко ругала советскую власть и сетовала на свои имущественные потери от революции:
«У меня был лучший очаг сельскохозяйственной культуры во всем уезде. В имении было до двадцати человек слуг, и жили они у меня припеваючи. Теперь эти канальи спят на моих подушках и в моих кроватях, бабы-солдатки растащили ковры и сервизы по избам, я пишу управляющему письма, а он, каналья, на них не отвечает».
«Мадам, но как управляющий на них ответит, если переписка с заграницей запрещена?» — «Глупости!»; и пошла-поехала костерить ту советскую власть, что больно долго задержалась…
Слава богу, думал я про себя, мои чувства ко всему произошедшему с нами за последние два года никак не замешаны на материальных потерях. У меня в моей сознательной жизни никогда ничего и не было, кроме формы обмундирования, смены белья и кадетского сундучка. Наша семья жила самой простой, трудовой жизнью.
Наша семья Репиных
В годы учения в Первом кадетском корпусе — рассаднике великих людей, привилегированном военном учебном заведении Империи, в котором учились августейшие кадеты — моей привилегией перед товарищами было происхождение: из нижних чинов. Наш отделенный офицер-воспитатель Беленков (кличка Бельмо), наказывая некого титулованного шалуна, ставил меня в пример: «Смотрите, господин кадет, вот старательный Репин, он вышел из бедной, живущей своими трудами семьи. Его отец выслужился из нижних чинов, получив личное дворянство, и, будучи уже в весьма преклонном возрасте, личным трудом содержит довольно большую семью. Вы же, господин кадет, не зная трудовой атмосферы, растете в роскоши, баловстве и праздности. Результаты плачевны…».
Я смущался этим акцентом на моем происхождении. Теперь его поддержу. Оно козырь против демагогии большевиков о вопиющем неравенстве возможностей, якобы бытовавшем в «царской» России.
Повторю: наша семья жила самой простой, трудовой жизнью. Из первых ярких впечатлений детства: «Едем на огород!». Папа в это время служил в Гвардейском экипаже заведывающим огородами, обозом и помощником заведывающего мундирными материалами. А «огородом» мы называли участок земли при Корпусном шоссе в Петербурге, принадлежащий Гвардейскому экипажу. По всей вероятности там должны были разводить овощи для нужд экипажа, но во время моего раннего детства там были только луга, с которых собирали сено для экипажных лошадей.
У дороги стоял небольшой деревянный домик с красной кровельной крышей — сторожка для матроса-сторожа, и большой сарай для сена. В сторожке, которую мы называли «зимним помещением», была лишь комната с русской печью. Перед этим помещением были сени с дверями на двор и в уборную. Двери на двор вели на маленькое крылечко с пятью ступеньками. На нем уже рано утром сидела наша мама, пила кофе со сторожем-матросом, окруженная курами и цыплятами. (Мама всегда была большой охотницей слушать матросские сказки).
За сторожкой было «матросское помещение» из досок: большая зала с нарами, где летом спали приехавшие на сенокос матросы. Там же была и «летняя кухня» с большим котлом для варки пищи. На другой стороне двора при сарае для сена было пристроено так называемое «летнее помещение». Там из крашеных досок были построены две небольших комнаты «для папы» и «для мамы», была стеклянная веранда, в которой перегородками отделили комнаты для детей.
Из летнего помещения чуть позднее, чем спозаранку, средним ходом подгребал к матросской сторожке отец и шутливо прерывал слушания о плаваниях к дальним берегам, обращаясь к маменьке: «Сусанна Васильевна, а мне б чего-нибудь горяченького?» — «Идем, Пал Василич. Пора уже и детей поднимать».
Дети это старший Ваня, средний я, Поль, и младшая сестра,Тата.
Наш отец Василий Павлович Репин выслужился до звания подполковника по Адмиралтейству, выйдя из нижних чинов. Родом из крестьян казенного села Кравотыни Осташковского уезда Тверской губернии, он в 1870 году был принят на службу рекрутом и определен в Гвардейский экипаж.
Как он балагурит, что принято среди моряков, в экипаж отбирали самых статных, приятных лицом и с хорошей манерой. Его село, расположенное на озере Селигере, издавна было питомником для Гвардейского экипажа, занятого службой на императорских яхтах.
В 1870 году папа служил матросом на пароходе «Онега», с 1871 года на парусной яхте «Волна». В 1873 году был командирован в Гимнастическое заведение Гвардейского экипажа и удостоен звания гимнаста. Тогда же, в 1873 году, служил на гребном катере №2 Государя; с 1874 года на фрегате «Светлана» во внутреннем плавании.
В прямых делах против неприятеля отец не был. В августе-сентябре 1877 года, в войну с Турцией, участвовал в сухопутном походе, в котором Гвардейский экипаж занимался устройством переправ. За деятельное участие в устройстве понтонной переправы, обеспечившей проход в Болгарию, отец был награжден румынским железным крестом «За переход через Дунай». С годами мундир отца, как говорят в таких случаях, тяжелел от наград за усердие и безупречную службу (последней наградой была бронзовая медаль за труды по первой всеобщей переписи населения 1897 года), но самым ценимым им оставался этот румынский железный крест.
До отставки по предельному возрасту, последовавшей в 1905 году, папа командовал музыкантской и писарской командами Гвардейского экипажа. Уволенный в отставку, был определен на должность помощника начальника охраны Адмиралтейского судостроительного завода Галерного острова. Ныне, оставаясь в Петрограде, старик отец служит там же: на должности архивариуса.
Путешествия на Селигер
Выйдя в отставку, отец стал ежегодно получать летний отпуск, и мы дачниками отправлялись в его отеческое тверское село, на Селигер. Помню приготовления к перемещению семейства: детский двухнедельный карантин взаперти квартиры, опасения мамы, чтоб мы не подхватили весенний коклюш или скарлатину — нам по десять раз повторяют, что правила железной дороги обязывают ссаживать с поезда даже с самыми малыми намеками заразы.
Также мама тревожится, чтоб дети не отстали от поезда. В первую поездку нас с сестрицей Татой репетируют: назови адрес, скажи звание отца, номер своего свидетельства о рождении и крещении; и т.п. На подкладке курточек у нас пришиты бирки с именем и адресом, надписанные химическим карандашом. Все дорожные предосторожности оттого, что немало детей затерялось из поездов в японскую войну.
Помню, как отправляясь вместе в тверскую в первый раз, в 1906-м году, мы за час с лишним приехали на Николаевский вокзал, на трехчасовой дневной поезд: пошли смотреть выставку проектов нового здания вокзала. Как служитель рассказывал, де через пять-десять лет вместо старого и тесного Николаевского вокзала обещает быть нечто грандиозное, по примеру Парижа — колоссальные арчатые депо, эстакады для поездов на электрической тяге, мосты над Знаменской площадью. Надземная железная дорога ажурной паутиной накроет центр Петербурга и перекинется через Неву на окраины. Фантастика! Достижения инженерной мысли идут в столицу семимильными шагами, будущее представляется прекрасным. На эскизах футуристические картины: уже через десять лет Петербург неузнаваемо переменится; на наших болотистых почвах возведут небоскребы по примеру Нью-Йорка; мы станем перемещаться по городу с немыслимой скоростью, говорит служитель выставки.
На что папа: «Прогресс! Одна старая перечница с Охты домчится к другой, в Коломну, в считанные полчаса».
«Допустим, в 40 минут», — сомневается служитель.
«Допустим. Но чтобы небоскребы на болотах?» — наш папа человек практического ума.
Последний свисток, поезд медленно набирает ход от Знаменской площади, по местности ровной и однообразной: здесь железная дорога пролегает по древней дельте реки Невы, о чем и сообщает нам папа.
На 2-й версте поезд переходит через Обводной канал по железному «американскому» мосту. Папа, спец по устройствам переправ: «Дети, внимание. Этот мост был построен за 10 лет до рождения Поля и в 1888-м году представлялся всем чудом инженерной мысли, а сейчас он тесен и не идет в сравнение с знаменитым Мстинским мостом; мы его увидим, оттуда главный перевал через Валдайские горы».
Справа тянется унылое Волково кладбище; до Колпина путь малоинтересен: пакгаузы, посты и полустанки. Сестра Тата канючит показать ей теремки и категорически отказывается верить, будто теремок такая же выдумка, как избушка на курьих ножках. От Колпина будет веселее: появятся дачные поселки, миленькие деревянные домишки и станции в русском стиле.
Поезд тем временем входит в полосу едкого желтого дыма: крестьяне жгут прошлогоднюю траву на полях. Проводник проходит по вагону и проверяет, закрыты ль окна. Потом эта история будет повторяться каждый год.
«Дикость, — покачает головой мама, — первобытное земледелие».
Проводник поддержит:
«От весеннего пала у них ежегодно сгорают по нескольку деревень, а они палят и палят. Каждый год одна история».
«Почему их никто не научит, что этого делать нельзя?» — спросит Тата.
«Мужики, — ответит проводник. — Далеки-с от умственных центров».
«Кошмар!».
Теперь на эту мамину реплику папа, защитник мужика, примется декламировать «Николаевскую железную дорогу» поэта Некрасова.
Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то все косточки русские…
Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?
Мороз по коже:
Чу, восклицанья послышались грозные!
Топот и скрежет зубов;
Тень набежала на стекла морозные…
Что там? Толпа мертвецов!
То обгоняют дорогу чугунную,
То сторонами бегут.
Слышишь ты пение?
«В ночь эту лунную любо нам видеть свой труд»…
Нам с сестрицей жутко от этой толпы мертвецов, а папа желает дать отпрыскам представление о реалиях русской жизни. Сколько себя помню, столько слышал от него: Петербург возведен на костях, Николаевская железная дорога построена на костях — «благослови же работу народную и научись мужика уважать»…
В окно не видно ни зги: сплошная пелена коричневого дыма; сквозь дым прорываются языки открытого огня, горят кусты вдоль железнодорожной насыпи. Картинка зловещая, подстать стихам Некрасова. Окно мы сможем открыть лишь перед Чудово, когда нас окончательно разморит от духоты и стука колес.
Сколь долгим представляется этот путь в детстве! Едем и едем, уже темнотища, а спать нельзя: скоро пересадка в Бологом, на Бологое-Полоцкую линию. Когда-то мы доберемся до отцова села?
Притом при нас: невозвратное время довоенного комфорта. Чистенькие купе с уютными диванами, буфетные станции с важными татарами-буфетчиками, иконостасы на вокзалах, ныне замененные портретами Карла Маркса и Льва Троцкого (в непременном кумаче и ельнике)…
Из воспоминаний: никто никого не опасался, попутчики приветливо заводили беседы. Как бы управилась без этих бесед русская литература? Сегодня б мадам Вронская предусмотрительно поджала губы и не заговорила б с мадам Карениной — и тю-тю великий сюжет!
Меж тем, в 6-м году это выглядело так: в Бологом, на пересадке, папа задержался в буфете один — вышел с попутчиком. Знакомьтесь, господин такой-то (с которым мы потом еще повстречаемся), ему тоже в Осташков. Новый попутчик оказывается титулярным советником и непременным членом уездной землеустроительной комиссии. До Осташкова между ним и отцом — разговоры по земельному вопросу. В купе сквозь дремоту слышу о пахотах, наделах, угодьях, о тяжбах, которые ведет город Осташков с Ниловым монастырем. Засыпаю под разговор о монашестве в целом, сильно умножившемся в японскую войну: де, хитроумные мужички нашли способ избежать мобилизации…
Подъезжаем к станции Осташково. От нее шоссейная дорога в город Осташков, он в двух с половиной верстах на низком песчаном плесе Селигера. В город, к пристани, доставляет дилижанс.
На пристани зябко, холодно; пароход подадут позже. Кроме нас, дачников, на берегу кучка богомолок и группа мальчиков из духовного училища Торжка, с учителем; им в Нилову пустынь, на остров Столобня. Учитель подзывает и нас, послушать начало экскурсии в Осташковский уезд.
Милые предания стародавнего прошлого Осташкова! Известны мне затем наизусть. Всяк осташ горд тем, что в выделанных в его городе сапогах русский воин дошел до Парижа; тем, что в благодарность за вклад осташей в победу над Наполеоном государь император Александр Первый милостиво изволил посетить город Осташков в 1820-м году и явиться пред жителями на балконе дома Кондратия Савина — купца, поставлявшего сапоги для нужд русской армии.
Портрет Кондратия Савина и эпизоды посещения императором города Осташкова исполнены живописцем Яковом Колокольниковым. Живописцы Колокольниковы, родом из села Кравотыни, знаменитость уезда: самый известный из Колокольниковых, Мина Лукич, расписывал плафоны в Царском Селе, рассказывает учитель. Село Кравотынь, в свою очередь, ярчайшая достопримечательность уезда: дала отечеству плеяду выдающихся имен. Из этого села не только живописцы Колокольниковы, но и живописцы и резчики Верзины; гордость Осташковского уезда покойный настоятель петербургской духовной академии профессор богословия Болотов.
И продолжается рассказ о великом прошлом уезда, о монастырях и церквях редкой красоты…
Меж тем подходит ненадолго отлучавшийся папа.
«Кошмар, — говорит, — до Парижа сто лет назад дотопали, а ни одного пристойного ретирадника до сих пор не соорудили. Воистину осташи!».
Учитель тем временем возвращается к купцам Савиным, которые «наше все» в Осташковском уезде. Разбогатевшей на войне с Наполеоном семье Савиных принадлежат сапожное производство, лесопильные и кожевенные заводы, общественный банк, ремесленное училище, очаги сельскохозяйственной культуры, сиротский приют, богадельня. Точно знаю: с февраля по сентябрь 1918-го года братья Савины находились под арестом в тверской чрезвычайке, однако не стану забегать вперед. В моем повествовании сейчас 1906-й год; мы на пристани товарищества Савиных, чьи пароходы курсируют в навигацию по селениям селигерских берегов. Нам как раз в знаменитую Кравотынь, папино село.
Регулярные отправления на Кравотынь по вторникам, в почтовый день. В прочее время добраться можно «по требованию»: пароходы из Осташкова в Нилов монастырь, на остров Столобню, ходят два раза в день, к поздней обедне и к вечерне. После Столобни они успевают завернуть и на Кравотынский плес.
Подваливает пароход, мы поднимаемся на палубу; солнце пригревает, мелкая волна бликует, поистине сияющее озеро, Селге-йарви, как именуют Селигер аборигены чухонцы. Прекрасным видится то летнее осташковское утро из заснеженной финляндской санатории!
Светает. Пред окнами сосны с хлопьями плотного снега на ветках. День обещает быть сереньким — прекрасно, вылезать из номера в такую погоду не тянет, что и требуется для занятий сочинительством.
Село Кравотынь
Продолжаю первые впечатления о тверской. 1906-й год, мы на Селигере, на савинском пароходе. Проплыли половину пути. Богомолки и школьники высажены в Ниловой пустыни, на каменной пристани острова Столобня, пред громадой Нилова монастыря.
(Колоссальная достопримечательность; о ее масштабах сама по себе говорит такая подробность: главная церковь монастыря первоначально проектировалась архитектором Шарлеманем на место Исаакиевского собора в Петербурге. Однако постройка Исаакия досталась другому французу, Монферрану. И, таким образом, не удостоившись берегов Невы, шарлеманевское сооружение грандиозных размеров украсило собою Осташковский уезд, став еще одним предметом фанаберии осташей).
Пароход отваливает от Столобни, поворачивает на Кравотынский плес. Показалась изящная колокольня Введенской церкви; это уже наше село, Кравотынь.
Идти от пристани боязно: в попутчиках у нас стая гусей. Бегут рядом с гоготом, хлопают крыльями, гусаки шипят. Папа успокаивает: не бойтесь, в Кравотыни не разводят драчливых бойцовых пород — здесь самые обычные мясные гуси. Гусиные стаи в каждой слободе!
Происхождение кравотынского гусиного царства — особая история. Дело в том, что почвы вокруг Селигера песчаные, скудные; на них крестьянам земледелием не прокормиться. Там, где земли получше — угодья Нилова монастыря: пасутся монастырские коровы, луга убираемы богомольцами. На Селигере почти все вокруг «достояние преподобного Нила», то есть монастыря. Сами воды Селигера принадлежат «Нилу» (из-за чего уездный Осташков ведет давнюю безуспешную тяжбу с монастырем о рыбных ловлях на Селигере). Лес с охотничьими угодьями тоже в большинстве своем «Нилов», в нем промысел запрещен.
Главный доход селян — от водоплавающей птицы и овец, благо на их выпасы на воде и на кочках неудобий не распространяется длань Ниловой пустыни. Местные кормильцы, гуси и овцы, в изобилии вырезаны на иконостасе Введенской церкви. Веселый иконостас; красивое село. Оживший сказочный городок. Погост вокруг Введенской церкви, обнесенный кирпичной стеной с башенками — для нас, детей, крепость, а колокольня таинственный замок. От крепости по холмам спускаются мощеные булыжником улочки, ведут в слободы. Дома разноцветные; в большинстве своем каменные, с мезонинами; в палисадниках деревянные скамьи с узорами; у скамей можжевельники, шиповники, сирени; в окнах олеандры и герани. Идиллическая картинка.
Наш дом деревянный. За домом сад, в нем беседка, качели; брусья и турник для гимнастических упражнений. Папе уже под шестьдесят, но он по-прежнему в отличной физической форме и для себя не намерен расставаться с тем званием гимнаста, коим был удостоен в Гвардейском экипаже в 1873 году.
Приехав в село, я сразу подружился с двумя соседскими мальчиками: дачником из Москвы Василием Верзиным и односельчанином Алексеем Федоровым. Такова была наша первая, а затем и неизменная, летняя компания. Вскоре к ней присоединилась наша сверстница, моя племянница Дуня.
Детские игры в 6-м году: играем в войну с желтой расой.
«Сдавайся, япошка, чужеземная гадина! Не пить тебе нашей православной кровушки!» — наступает на меня Ленька Федоров, русский матрос. «За веру, царя и отечество, вперед!» — командует Васька Верзин, русский адмирал. Я, Поль Репин, на сей момент неприятель, японский самурай, издаю кровожадные вопли.
«Дети, будьте друг к дружке добрее», — выглядывает в окошко мама.
Почти весь день мы проводим в саду. У нас бруствер, редут, шалаши, арсенал нашего детского оружия. Племянница Дуня на нескольких женских амплуа. Она и самоотверженная сестра военного времени, и безутешная мать убитого героя матроса, и злобная японская императрица. Сестрица Татьяна — та лепит русскому воинству пирожки из песку.
Если мы не в саду — значит пристали к Ленькиному дядьке, затащили его с улицы в палисадник: «Федоров, голубчик, расскажи!». Мы все охотники слушать матросские сказки.
Матросские сказки
Федоров, минный машинист, нынче в селе в отпуске. С ним в японскую войну случилась удивительная история: его имя попало в список нижних чинов, погибших в 1904-м году на минном транспорте «Енисей». Так имя Федорова и вырезали на доске в церкви: убитым при Порт-Артуре.
В Кравотыни церковь — наглядная история морских сражений России, поскольку крестьян селигерских селений издавна призывают на службу во флот. И для кого-то, понятно, могилой становится море.
Так вот, уже и доску в церкви повесили, а Ленькин дядька объявился живым — нашелся у японцев в плену. На «Енисее», как установили позже, погиб другой тверской Федоров, и даже не из нашего уезда.
Мы к нему: «Федоров, расскажи о сражениях!».
Он: «А что тут, ребята, рассказывать? Колошматила, братцы, нас японская раса, вот и весь сказ!».
«Про плен расскажи!».
«Ну, это другой разговор!» — и начинаются презабавные истории.
Федоров степенно заводит:
«Разбил нам, значит, Красный Крест лагерь в Нагасаках. Нагасаки эти вроде нашего Осташкова, уездный город. Японцы забавные, вроде питерских китайцев: кивают и улыбаются, по-русски не понимают. Избы у них худые, не то что у нас на Селигере: вместо стен, не поверите, фанерки на жердях. В Нагасаках белокаменных изб не ставят. Выбрали меня, значит, товарищи в лагере артельщиком — сами, братцы, знаете, что такое артельщик. Ходил я в лавку за провизией, в остатнее время резал свистульки, игрушки, доски с гусями. У меня, чтоб вы знали, еще дед был знатный резчик, он в самом Ниловом алтарь резал».
(Длинноту о местных резчиках опускаю).
«Жарища у них в Нагасаках не приведи господи, — возвращается на японскую почву матрос Федоров, — климат тяжелый, не то что у нас на Селигере. Начали наши ребята животами маяться, а порошки, что дает Красный Крест, не помогают. Помирать начали. Встают православные кресты на русском кладбище, уже боле ста. Что делать?».
И Федоров рассказывает, как дал ему целебное снадобье хозяин лавки, в которую он ходил за провизией. Некую квасную медузу, или «чайный гриб», который якобы лечит даже холеру. Снадобье лавочника матросам помогло, хоть поначалу наши братцы им брезговали (потом как-нибудь уточню научное название этой медузы).
«Война не война, а хорошо к нам желтая раса относилась, жалела. На пасху каждому делали гостинцы. В театр нас водили, на исторические пьесы. Занятно: мужики в бабьих платьях завроде наших попов и кричат. Ей-богу, тоскливо было с японской нацией расставаться. Я хозяину лавки доски с резными гусями дарил, девкам его свистульки; такие вот чудеса», — итожит Федоров.
«А девки там как, в японском Осташкове?» — подтрунивает папа, заранее зная ответ.
«Девки, нет, — морщится Федоров, — девки в Нагасаках корявые. Вы, господа, не поверите: у всех берца кривы и семенят вперевалку».
«Врешь!» — задирается племянница Дуня.
«Не вру! Все как одна колченоги», — тут общий смех. Чего только не наплетет наша кравотынская публика!
Отбывая из отпуска, Ленькин дядька приносит гостинец — склянку с «чайным грибом». Медуза поселяется на окне в тенечке и пухнет от сладкого чая — подарок от чистого матросского сердца.
Мадам Верзина
Наш домик в 6-м году тесен и шумен. Тетки, дети, племянники, особенно новорожденный крикун Леша, братик Дуни! Alles in allem, полный переполох. Моей сестре Танечке и племяннице Дунечке устраивают ночлег в амбаре, меня определяют спать в избу к соседям Верзиным — нам, детям, это приключение.
Мадам Верзина, мама моего друга Василия, энергичная просветительница, деятельница народного образования. Она составляет русскую грамматику для детей местных крестьян карел, она по подписке устроила на плацу перед Введенским погостом площадку для игр крестьянским детям, она патриотка Кравотыни. Ее пращуры приложили немалые труды к украшению отеческого села: один из Верзиных резал алтарь Введенской церкви. По вторникам, в почтовый день, ей писем более всех — она в обширной переписке с умами отечества, со сподвижницами и с учреждениями.
Понятно, из-за общественных хлопот васиной маме которое лето не с руки разобрать скопившиеся бумаги личного свойства. В частности, оставшиеся от родни: от покойного профессора богословия Василия Болотова, настоятеля петербургской духовной академии.
Богослов Болотов
Родня Васи Верзина, Василий Васильевич Болотов, родился и вырос в Кравотыни. Отец его, дьячок Введенской церкви, скончался еще до рождения сына: утонул, загоняя гусей по молодому льду. Сам профессор прожил короткую жизнь: умер в девятисотом году, едва перевалив сорокалетие. Говорили, он был очень привязан к отеческому селу: каждый год проводил здесь летние каникулы в доме своей матери, что стоит как раз напротив нашего.
Наш папа хорошо помнит это семейство. Матушка Болотова, Марья Ивановна, имела в селе репутацию старухи с замкнутым и мрачным характером; была нелюдима, с дачниками не зналась, считая их отпетыми бездельниками. Сама была в трудах до последнего издыхания: обшивала деревенских баб; за швейной машинкой и умерла.
Сына ее тоже запомнили человеком тяжелым и необщительным: в село на лето он приезжал работать над своими бумагами и, кажется, работал круглыми сутками без еды и сна. Мадам Верзина так и говорила о его преждевременной кончине: изнурил себя трудами.
По смерти Болотова в 1900-м году его деревенский архив был забран на разбор в дом Верзиных.
Мадам Верзина, обнаружившая в бумагах Болотова черновики уже опубликованных известнейших трудов профессора о гонениях на христиан при Нероне, об армянском церковном годе, о внешнем состоянии константинопольской церкви под игом турецким, а также проект соединения абиссин с русской православной церковью, а также многочисленные листы с расшифровками древних абиссинских рукописей, развела, по ее собственным словам, руками и оставила разбор «всего этого коптского богословия» до лучших времен.
Рукописи были сложены в один сундук и препровождены на чердак. Нам, детям, совать свой нос в этот сундук было запрещено, дабы случайно не запустить в него мышей либо не перепутать бумаги меж собой.
Однако товарищ наших детских игр Ленька Федоров, о котором я еще не раз упомяну, отличался в большей степени жгучим любопытством, чем примерным послушанием.
Ленька был круглый сирота, жил в селе при тетке. Наш папа называл его «уникум»: Ленька сыплет десятью вопросами в минуту, на все темы; он жадно читает достающиеся ему от дачников книжки; внешне он худенький мальчик в обносках: чьи-то гимназические брюки, вышедшая из употребления кадетская рубаха, флотская фуражка; летом в любую погоду он босиком. Мадам Верзина исподволь занималась его развитием, направляя круг чтения — от книжек из популярной «Библиотеки для дач, пароходов и железных дорог» в сторону умственной литературы.
В один из дождливых дней Ленька, пребывавший в тот момент с нами на чердаке дома Верзиных за картами (играли в подкидного), от нечего делать все же сунул свой любопытный нос в сундук с наследием Болотова. Мадам Верзина вначале рассердилась, что копались в ее бумагах, но вскоре Леньку простила, вплоть до сердечной благодарности. Ведь пронырливость нашего «уникума» позволила извлечь на свет божий один из самых интересных и дотоле неизвестных трудов прославленного ученого.
Среди прошитых черновых тетрадей богословского содержания Ленькой были найдены отдельные листы большого почтового формата, аккуратно переписанные и, видимо, предназначавшиеся для отправки в издательство.
Рукопись без названия имела начало в духе Жюля Верна (с увлечением выученное нами затем наизусть): «Географическое положение села Кравотыни с точностью неизвестно; но можно с высокой степенью вероятности предполагать, что церковь села Кравотыни лежит под φ = + 57°16′ 50″ и λ = + 33°8′ 20″ Greenwich»…
Папа, которому мадам Верзина понесла показывать рукопись, выуженную Ленькой, сделал вывод, что это одна из самых последних работ профессора: поскольку в рукописи цитировался Nautical Almanac за 1898 год, который Болотов брал у него почитать в лето 1899 года, когда посещал отеческое село в последний раз.
Чем была ценна рукопись? О, в ней рассматривался животрепещущий вопрос: о самом названии села. Вокруг этого названия здесь давние контры. Превалируют две крайности. По одной, название имеет золотоордынское происхождение: якобы в данном селе татары Батыя сажали головы новгородцев на окровавленный «тын», то есть частокол. По другой, в данной местности располагался обширный скотный двор для коров, огороженный «тыном».
«Привозят сюда экскурсии и такую чушь несут — стыдно слушать! — кипела мадам Верзина. — Какие татары Батыя в XV веке? Первое упоминание о Кравотыни в новгородских писцовых книгах относится только к 1495 году! Абсурд поминать Батыя. Приплели бы еще печенегов и половцев!».
Золотоордынский момент Болотовым, разумеется, даже не рассматривался. А насчет скотоводческой этимологии профессор высказался в рукописи однозначно отрицательно: по характеру русской фонетики, в XV веке на берегах Селигера возможны были только «коровы», а не «кравы». По словам профессора, «объяснить слово «Кравотынь» смог бы только тот, кто…».
Здесь у меня точка. Конца рукописи не доставало. Весь сундук перетряхнули — завершения не нашли.
Слухи о мощах преподобного Нила
И еще одна занятная история, связанная с чердаком мадам Верзиной. Она случилась в 1909-м году, в последнее лето перед моим поступлением в Первый кадетский корпус.
В Кравотыни, как и в других селениях по берегам Селигера, издавна разнообразны слухи о мощах преподобного Нила. Кому доподлинно известно, что скрыто под массивной серебряной крышкой раки, стоящей в храме Ниловой пустыни? В лето девятого года мы, дети, невольно становимся свидетелями одного из разговоров на эту тему.
Как-то в непогоду мы по обыкновению засели на чердаке верзинского дома: Васька, Дуня, Ленька и я. Мадам Верзина куда-то ушла; внизу делает приборку, шлепая босыми ногами по полу, девчонка прислуга. И вдруг возбужденный разговор на повышенных тонах, голоса Васькиной мамы, волостного урядника Нарбута; слышим — внизу в избе с ними кравотынская колокольная компания: старый дьячок и молодой поп.
Говорят громко: дьячок наш более чем глуховат; всегда приходится буквально кричать ему в ухо. Речь ведут о нехорошем происшествии в монастыре, случившемся на днях, в праздник обретения мощей преподобного Нила Столобенского. Случай уже получил громкую огласку.
27 мая 1909 года, в праздник обретения Ниловых мощей, богомольцев в храм набилось столько и так они напирали, что нечаянно опрокинули раку и тело вывалилось на пол! Богомольцев из храма срочно выпроводили, а для поднятия тела в тот же день созвали священство окрестных приходов, в их числе и нашего.
Нынче кравотынское священство разделилось на два лагеря: один уверяет, что тело было нетленное; второй, что нет там никакого тела и быть не может. Обоим досталось поднимать мощи за ноги. Теперь поп кричит: «Была нога! Я чуть ли не голую ляшку держал». Дьячок в ответ: «Я ничего не нащупал! И видеть мне там ничего не пришлось. Нет там никакого Нила».
«А кто за руки брал, — продолжает наступать дьячок, — те вовсе говорят, они из ваты. И череп, мол, прикреплен к подушке. Зачем? Затем, что нет там ничего и быть не может!».
Мадам Верзина встревожена не менее священства; дескать, следует составить записку о происшествии в Синод; следует дать делу ход.
Урядник, Василий Федорович Нарбут, ей вторит:
«Пускай шлют комиссию. Пускай вскроют, посмотрят и рассеют это разногласие, от которого смятение в народе».
Вот именно, говорит мадам Верзина, создавали ведь синодальную комиссию и открывали у нас в Тверской губернии мощи Анны Кашинской, когда возникло сомнение в их нетленности!
«Открывали, — отвечает ей дьячок, — открывали, матушка. Однако народу православному соприкасаться святыне было недоступно: никого близко к церкви не подпустили. И наших, тверское священство, всех из храма вытурили».
Голоса еще долго гудят. До нас доносятся слова урядника о том, что беспокойство в уезде по поводу происшествия сильнейшее; и вообще пора бы разобраться с этим Нилом, кто он таков.
Касательно Анны Кашинской нет сомнений: та была супруга тверского князя Михаила Ярославича. Нил же фигура неочевидного происхождения. Якобы в начале XVI века поселился на одном из островов Селигера некий пришлый человек. Ни с кем из местных жителей в разговоры не вступал, всех сторонился, жил в полном одиночестве. Устроил себе пещеру. Развел огород. Дал обет столпничества. Вел строгую аскетическую жизнь в непрерывной брани с кознями дьявола, являвшегося к нему призраками гадов и диких зверей. Стоял и молился целый день, изгоняя из себя бесов; ночью спал также стоя: подвешивал себя на деревянных крюках, чтоб не ложиться «на ребра». Прожил на острове, питаясь своим огородом, почти три десятка лет; скончался, повиснув на деревянных крюках.
Священник с дьячком покинули избу — оставшийся урядник Нарбут продолжает разговор, уже на амплуа Пинкертона: мол, по его предположению, был этот Нил обыкновенный беглый. И наверняка инородец, раз ни с кем не разговаривал — не понимал местного наречия: «Какой-нибудь немец или швед. Не исключено, отмаливал у нас некое тяжкое преступление. Знаем мы эту публику: чуть что, в монастырь. А уж как расплодилось монашество в японскую войну!».
Далее собеседники переходят на обсуждение игр крестьянских детей. Мадам Верзина сетует, что детская культурная площадка, устроенная на плацу перед погостом, прививается вяло. Озорники по-прежнему играют в «Нила», бросая тень на село перед экскурсантами. На крутом берегу, за погостом, ими вырыты «Ниловы пещеры», стоит подобие распятья с крюками — несколько человек молятся, а кто-нибудь один носится вокруг под простыней, изображая нетленный призрак, и завывает волком. Особо удачно вытье получается у Леньки Федорова: натурально волчонок; ребята гогочут.
В то лето, к слову, наша дружба с Ленькой разладилась. Он стал обидчив. Бывало, пристанет: почему нас с Васькой зачислили в кадетские корпуса в Москве и в Питере, а его, сироту, отправляют в духовное училище в Осташков?
Васина мама, терпеливо: дескать, в военные корпуса принимаются только сыновья офицеров, или потомственных дворян, или лиц всех сословий, окончивших курс в одном из высших учебных заведений; а если принимаются сыновья священнослужителей, то не ниже сана иерея. «Вот вырастешь, Алексей, окончишь духовное училище, потом семинарию, в академию поступишь, получишь сан; и твои сыновья также смогут поступить в кадетский корпус», — открывает ему горизонты мадам Верзина.
Ленька, напомню, живет в селе при тетке. Считается, отец его сгинул где-то на отхожих промыслах еще до рождения сына, мать скончалась в родильной горячке — обыкновенная в крестьянских семьях история. Физическое развитие у Леньки слабое — он явно не кандидат на место в императорском Гвардейском экипаже. Простая же матросская служба, со всей ее тяжестью беспрекословного подчинения — тоже точно не по нему. Вот мадам Верзина, заботливое сердце, и выхлопотала нашему товарищу место в духовном училище Осташкова.
Хоругвеносец Степан Коровкин
Вчера вечером заметки о славном селе Кравотыни (которые, как и все мои описания былой селигеровской жизни, имеют прямое отношение к тем «контреволюционным» событиям, которые развернутся в Осташковском уезде в 1918 году) не закончил: ходил в киношку. Показывали «Петербургские тайны» по роману графа Крестовского, все четыре части. Публика валом валила: поглазеть на былой Петербург.
Офицеры зовут проветриться в Райволу дневным поездом — отказался; не хочу распыляться и отрываться от записок, полагая поскорее закончить деревенскую часть детских воспоминаний.
Итак, ждешь в детстве этого лета, ждешь, а промелькнет оно как один день. К 15 числу августа, началу учебного года, дачники в большинстве своем разъезжаются. Уехали в Москву Верзины. С Селигера тянет холодом; дождь; небо плотно затянуто низкими темными облаками, будто и не рассветало. В доме жарко натоплено; пахнет печкой и самоваром. Мама с книжкой; папа шелестит газетными листами. Почтовый день. Почту в Кравотынь привозят раз в неделю, по вторникам.
Нам, детям, делать нечего. Хоть бы заглянул в гости кто из местных робинзонов да побалагурил. И тут как по заказу — стук в дверь. Здрасьте вам и наше почтение: отставной комендор Степан Коровкин; сейчас начнется представление!
Коровкин шаркает сапогами о коврик, снимает дождевую накидку, проходит в залу и водружается на гнутый венский стул у стены.
«Коровкин, — сходу подначивает Дуня, — а правду говорят, будто у тебя есть фотографическая карточка королевы эллинов?».
«Допустим, есть».
«Где взял?».
«Допустим, ее величество сами милостиво изволили мне дарить».
«Врешь, в лавке купил!».
«Не вру!».
И пошло-поехало, почти до полной темноты.
Коровкина позовут за стол, он, как заведено, поотказывается, прежде чем переместится со своим стулом к столу; после важно отопьет из чашки, откашляется и заведет по-писаному:
«Господа, расскажу как смогу. С сердечным волнением передаю вам следующее незабвенное событие, бывшее со мною во время пребывания на военной службе. Служа во флоте, имел я честь состоять матросом, в звании комендора первого разряда, на броненосце «Владимир Мономах». Сей броненосец в 1890 году был между прочим в Пирее. При сем все служащие на броненосце имели великое счастье, в том числе и я, быть принятыми в Афинах ее королевским величеством королевой эллинов Ольгой Константиновной», — на этом месте Коровкин обычно переводит дух.
Следует пауза нового чаепития, затем продолжение простыми русскими словами:
«Принимали нас на плацу при дворце. Пока во дворец шли, глядим по сторонам — бедно живут. Домишки худые, не то что у нас на Селигере. Пыль. Курицы черные. Бабы черные, и жаль нам до слез Ольгу Константиновну. Королева диких эллинов, бедная женщина! Соскучилась по своим: всех служащих на броненосце стала расспрашивать о месте их родины и вручала каждому на память по святому евангелию с надписью и по два фотографических портрета государей императоров Александра Второго и Александра Третьего. Когда я имел счастье ответить, что родом из города Осташкова Тверской губернии, ее величество изволила милостиво заметить: а знаю ли я, что в прошлом годе в Осташкове был ее августейший брат великий князь Константин Константинович? Никак нет, говорю, ваше величество, не знаю».
«А она в ответ?»
«Ай-яй-яй, качает головой ее величество. Дескать, великому князю в этом городе все очень понравилось, а ты, комендор Коровкин, о том не знаешь. Ты, говорит, Коровкин, как прибудешь на родину по окончании службы, или в отпуск, так расспроси о сем радостном для Осташкова свершившемся событии. И подарила мне свою фотографическую карточку с надписью. По завету ее величества я, по окончании службы и прибытии на родину, принялся расспрашивать всех о братце Ольги Константиновны. И мне отвечали: мол, в мае 1889 года жители города Осташкова действительно были осчастливлены чрезвычайно редким и знаменательным событием, посещением города его императорским высочеством великим князем Константином Константиновичем, прибывшем в нашу столь отдаленную местность специально на поклонение святым мощам небесного нашего предстателя перед богом, отца нашего Нила Столобенского чудотворца. Это совершившееся велико-радостное и редкое событие в истории Осташкова и по сие время хранится неизгладимо в памяти каждого осташа».
Благодаря обладанию фотографической карточкой с автографом Ольги Константиновны Степан Коровкин — уважаемый человек в уезде. Он знаменосец Осташковского общества хоругвеносцев преподобного Нила Столобенского. За сим, собственно, и зашел к нам в непогоду: собирает по дачникам пожертвования на общество.
Удочку Коровкин закидывает далеко: мол, вот игумения Еликонида, настоятельница Осташковского Знаменского монастыря, распорядилась о пожизненных годовых членских взносах в 25 рублей. Протоиерей Кронштадтского Андреевского собора Иоанн Ильич Сергиев тоже распорядился о пожизненных членских взносах в 25 рублей. От московского купца Боткина поступило 50 рублей, а братья Савины выделили на киот с носилками денежные пожертвования в размере семи рублей.
«Ты, братец, совесть имей, — останавливает его всякий раз папа, — я тебе не братья Савины и не отец Иоанн Кронштадтский, миллионами не ворочаю. Сколько просишь?».
Коровкин скребет в затылке: дескать, уже пошли «дождя», к 15-му числу августа публика окончательно разъедется, а мадам Верзина в этот год опять не жертвовала; она, понятно, вдова, живет в скромном достатке…
«Пятьдесят копеек», — вставляет мама.
Степан Коровкин деланно вздыхает и достает тетрадку из-за голенища сапога: на что записывать денежное пожертвование? На содержание хоругви-знамени или на сооружение киота с носилками для иконы преподобного Нила?
«Пиши в свою хоругвь!» — диктует отец.
«Пишу».
«Пиши два раза! По 50 копеек».
«По 50 копеек оба раза?».
«Оба».
«От кого указать?».
«От неизвестного лица».
«Оба раза?».
«Оба».
«Ну, я тогда к мадам Верзиной не иду?».
«Не ходи, она уже уехала».
Каждое лето завершается визитом Степана Коровкина.
Славные кравотынские персонажи — матросы, избороздившие немало морей, повидавшие немало стран и всюду мерившие иноземную жизнь своей деревенской меркой, с единым выводом: «Нет, это не то, что у нас на Селигере». За морем бабы не те, что на Селигере; избы не те, что на Селигере; куры не те, что на Селигере; язык не тот, что на Селигере… Неунывающие критики иных берегов!
Слухи и вести из Петрограда
В Халилу из карантина в Териоках прибыла новая партия семейных беженцев. Мест в санатории уже нет и Красный Крест снял им комнаты в избах крестьян. Харчатся в столовой санатории.
Среди них я встретил инженера П., знакомого мне по Петрограду. Жену его вначале не узнал: прежде была толстушка и хохотушка.
Оба говорят, Петроград живет исключительно слухами: из советских газет ничего не узнать, даже погоды; переписка с заграницей и получение иностранных газет Смольным по-прежнему запрещены. При скудости реальных известий в городе сплошное богатство воображения. Одну неделю питерцев охватывает слух, будто вот-вот войдут англичане. В другую неделю, напротив, «самые достоверные» слухи о подходе немцев. В третью сообщают, что белые уже на Пулковских высотах и Смольный готовится к эвакуации в Москву, а наш Северо-Западный край отпускают из Советской России вслед за Финляндией.
Хороший, даже самый нелепый, слух пройдет — публика ходит с просветленными физиономиями. Кто на советской службе — сидит и трясется от страха: опять же слухи, якобы правительством будущей Русской Северо-Западной республики составлены расстрельные списки; де, в списках даже артист Шаляпин.
Инженер полагает, пакостные слухи о кровожадности белых распускают сами большевики, чтоб еще более запугать петроградцев.
Говорят, в петроградской публике в целом смятение.
Жена инженера: «Никто ничего не понимает! Никто. Что делать? Ждать белых или устраиваться самостоятельно? Лично я никого не осуждаю; нет, никого!».
Дамы беженки травят друг дружке душу — тяготами петроградского быта: водопустные дни сократили до двух в неделю, мытье белья роскошь, химические чистки одежды закрыты; некоторые жильцы вовсе не топят ни единой комнаты в квартире: во дворах теперь щепки не найдешь, скамейки в парках и заборы окончательно разобраны на дрова; дошло до того, что ломают мебель и жгут старые книги. Повсюду в Петрограде нечистоты, в парадных запах отхожего места; публика панически боится повторения летней холеры 1918 года. Петроград — во всех смыслах угроза жизни, а Смольный в управлении городом ни на что не способен, кроме как на умножение своих штабов, контор, подотделов и совслужащих — в геометрической прогрессии…
Офицеры решили организовать концерт в пользу новоприбывших беженцев. Обсудив программу, сошлись на старинных песнопениях русского воинства, при том дав зарок более не вопить «Вещего Олега», от которого стонут уже и сами стены санатории.
Теперь за стеной репетируют:
Помню, как в корпус, в путь далекий,
мать провожала меня:
«Сын мой, учися, молись за царя», –
так повторяла голубка моя.
«Будь государю ты верным слугой,
Твердо за веру, за родину стой.
Смерть за отчизну завидная доля», –
Так говорил отец мой родной.
Кадетский марш. Само собой, нахлынули и следующие лирические воспоминания. Первый кадетский корпус и первый день в корпусе! 1909 год, 15-е число августа…
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Черный гардемарин, судьба и время предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других