Утро седьмого дня

Анджей Иконников-Галицкий, 2021

В книге историка, поэта и публициста Анджея Иконникова-Галицкого разнообразные жанры и темы – от эссе и драматических сцен до биографических очерков – сплетаются в единое полуреальное-полуфантастическое путешествие сквозь историческое и современное пространство Петербурга. Действующие лица – поэты, террористы-революционеры и святые, знаменитые и малоизвестные: Леонид Каннегисер, Вера Засулич, Даниил Хармс, Михаил Кузмин, Василий Розанов, митрополит Антоний Сурожский, профессор Позднеев (прототип Воланда), Виктор Соснора – люди, чьи судьбы вплетены в контрастный узор русской истории и культуры XX века. В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Утро седьмого дня предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Час третий

Тени Сапёрного переулка

Время от времени я бываю в одном издательстве. Оно недавно переехало и помещается теперь в Сапёрном переулке, дом десять. Я иду на работу или с работы — и ровно на полпути это издательство, куда можно зайти. Очень удобно.

В доме почти напротив когда-то жила руководительница кружка поэтов Дворца пионеров «Дерзание», в котором я состоял в старшешкольные годы. Её звали Нина Алексеевна Князева. Она жила тут в огромной коммуналке, вытянутой вдоль длиннющего коридора, в трёх комнатёнках, с тяжело больной дочерью. Собственно, комната была одна, но разгороженная на три, так что у дочери была каморка, у Нины Алексеевны кабинет (он же спальня) да ещё столово-гостиная, в которой умещались пара шкафов и довольно-таки большой старинный обеденный стол. Оставалось немножко пространства вокруг стола, чтобы нам рассаживаться, когда мы приходили к Нине Алексеевне в гости. Мы — то есть «поэты» и любители стихов в возрасте преимущественно от четырнадцати до восемнадцати-двадцати. Нас бывало иногда двое-трое, иногда много. Читали стихи, толковали о кино, о книгах, о стихах и поэтах, пили чай с печеньем, рассуждали, шутили, смеялись, спорили…

Последний раз я там был, когда Нина Алексеевна, уже разбитая инсультом, лежала на кровати в своей кабинето-спальне. Мы вместе с одной барышней из поэтического кружка «Дерзание» сидели на стульчиках возле кровати, а Нина Алексеевна глядела на нас своими удивительными лучистыми глазами и говорила с трудом, но внятно:

— Ах, Алла, ах, Анджей, ну как здорово, что вы пришли… Настоящий праздник души!

Через полгода или год она умерла.

Да, но я отвлёкся.

Вот — тот дом по Сапёрному переулку, номер десять.

Тут когда-то была слобода Преображенского полка, отсюда и названия переулков: Сапёрный, Артиллерийский, Манежный. Потом для полка выстроили казармы, а землю постепенно продали под застройку. Ещё на полвека позже на Шпалерной улице, относительно невдалеке, была возведена водонапорная башня, и весь этот район стал первым в Петербурге, получившим водопровод. Поэтому жильё здесь считалось комфортным — по карману состоятельным господам. В глубине дворов селилась публика попроще, а квартиры в фасадных частях доходных домов — для обеспеченных съёмщиков. В одной из таких квартир, переживших советскую коммунальную фазу, и находится теперь издательство, куда я иногда забредаю.

Вообще, в этом доме жило и бывало много всякого известного народу. В справочниках «Весь Петербург» (разные годы) по адресу «Сапёрный, 10» числятся персоны широкого спектра: от философа Николая Бердяева до юмористки Надежды Тэффи и от лицедея Павла Гайдебурова до церковного министра Антона Карташёва. А в этой самой квартире, на третьем этаже, где издательство, до революции тоже гнездилась редакция какого-то журнала. Кипела литературная жизнь. Бродили, наверно, писатели с всклокоченными шевелюрами, бегали пишмашинные барышни, художник какой-нибудь стоял вон там, у окошка, барабанил пальцами по подоконнику, глядя вдаль…

А этажом ниже, в просторной, богато обставленной квартире жило такое прекрасное семейство. Самое благополучное, милое и процветающее интеллигентное семейство, какое только можно себе представить. Отец семейства — инженер-путеец и кораблестроитель, директор акционерных обществ и военно-морских заводов, надворный советник, консультант правительства. Интеллигентнейший человек (сын врача, племянник литературоведа), разбогател не греховной наживой, а праведным трудом, умом и познаниями. У него жена, любящая и любимая, притом красавица и к тому же врач.

Ах да, я забыл назвать их по имени-фамилии. Он — Иоаким Самуилович Каннегисер (в обиходе — Аким Самуйлович), она — Роза Львовна Каннегисер, урождённая Сакер. Им обоим немного за пятьдесят. Прекрасный возраст, особенно если имеются взрослые дети. А они есть: два сына и дочь. Сергей, Леонид (он же Лёня, он же Лёва) и Елизавета. Гляньте на них — залюбуетесь. Сыновья крепкие, ладные, светлолицые. Елизавета, по-семейному Лулу, статная, живая, смешливая, забавница…

Вот если бы мы неведомым образом попали в их квартиру, ну, скажем, в декабре, к примеру, тысяча девятьсот пятнадцатого года. Или в январе шестнадцатого. Как-нибудь вечерком. За окнами тьма. Со двора, где садик, в приоткрытую форточку врывается снежный запах.

Просторная гостиная в три окна. Деревянный потолок, создающий ощущение покоя. Устойчивые резные стулья, круглый дубовый стол, диван… Все эти детали, однако, в тени, а в пятне тёплого света — печь-камин в замысловатом ренессансном стиле; перед камином кресло. В кресле — неясная фигура, мы видим только стриженый затылок и плечо. Ближе, на переднем плане, на полу — шкура белого медведя. На ней полулёжа — молоденькая золотистоволосая женщина в тёмном платье, почти барышня, однако со стальным блеском в чётко очерченных глазах. Назовём её Марина.

Марина (говорит никому, вернее, нам). Лёня — поэт, Серёжа — путешественник, и дружу я с Серёжей. Лёня для меня слишком хрупок, нежен… Цветок. Старинный томик «Медного всадника» держит в руке, как цветок, слегка отставив руку[3].

Лёня (входит в дверь, что справа; видно, кого-то провожал в прихожей. В руке на отлёте держит старинный томик). Ах, Кузмин, Кузмин! Какая утончённость — цыгана и старовера! Представьте, он сказал мне, прощаясь, что на тему «Медного всадника» скоро поставят балет!

Фигура в кресле оживает, встаёт и оказывается крепко скроенным высоким молодым брюнетом в студенческой тужурке. Это Серёжа.

Серёжа. Какая чушь. Что, Марина Ивановна, как вам понравился Михаил Алексеевич?

Марина. Лучше нельзя: проще нельзя.

Серёжа. Ну! Это для Кузмина редкий комплимент…

Лёня. Ах, знаешь, в нём, правда, есть странная простота. Мне кажется, что он доживёт до того, что напишет что-нибудь такое простое-простое…

Серёжа. Браво, Марина Ивановна, вы покорили нашего Лёву, он готов теперь поддакнуть самому отъявленному вашему парадоксу.

Лёня. Нет, правда, напишет. Что-нибудь про архангела Михаила. И про Богородицу, которая сидит на стуле и шьёт белые одежды…

Серёжа. Ну нет, скорее цикл стихов про сладкую погибель Содома.

Марина. Жаль, что он ушёл. Какие дивные глаза…

Лёня. Он будет в среду. И вы непременно приходите.

Марина (никому, то есть нам). Глаза — и больше ничего. Глаза — и всё остальное. Этого остального было мало: почти ничего… Первое чувство от этого голоса: со мной говорит человек — через реку…

Серёжа. Не влюблены ли вы? Признайтесь? Нет? Все поэты и — как это сказать — поэточки должны быть друг в друга влюблены. Как Лёвка в свою Палладу Вавилонскую.

Лёня. Сергей, не трогай, не смей!

В этот миг в комнату врывается вихрь: девица лет семнадцати, крупная, но и лёгкая и гибкая — темноглазая красавица, похожая на киноафишу Веры Холодной. Это Лулу.

Лулу. Ага, слышу, слышу, про что вы. Паллада! Олимпиевна! Фи!

Лёня. Молчи, девчонка, не твоего ума это дело!

Лулу. Ума! При чём тут ум? Просто Венера, мегера — или как её — захомутала младенчика!

Лёня. Отстань, девчонка. Не хочу с тобой разговаривать.

Отворачивается к камину. Воспользовавшись сей неосторожностью, Лулу подскакивает к Лёне, выхватывает у него из кармана какие-то листки и проворно отпрыгивает назад.

Лулу. Письма Манон Леско! О-о! (Читает.) «Я не могу жить без выдумки, Лёня, не могу жить без мечты и стр-расти… На вернисаже футуристов. Буду искать вас… Целую куда попало…» О-о! «Милому Ломаке — от такой же». От такой же обезьяны!

Лёня. Мерзавка!

Серёжа. Правильно, Лулу, так ему и надо!

Лёня. Ах, оставьте, оставьте меня в покое, что вы в самом деле… (Закрывает лицо ладонью несколько театрально и отворачивается к стенке).

Лулу. Обиделся, смотрите, обиделся! Марина, гляньте на этого Пьеро!

Марина (никому — нам). После Лёни осталась книжечка стихов — таких простых, что у меня сердце сжалось: как я ничего не поняла в этом эстете! как этой внешности поверила…

Лулу. Тише — идёт папа!

Появляется благообразный господин, лысоватый, борода с проседью, идеально сшитый пиджак, галстук.

Марина. (никому — нам). Отец Серёжи и Лёни, высокий, важный, иронический, ласковый, неотразимый, которого про себя зову «лорд».

Иоаким Самуилович. А, так вот вы где? О, здравствуйте, Марина Ивановна! (Степенно кланяется шкуре медведя.) Почему поэты и поэтессы всегда садятся на пол? Разве это удобно? Мне кажется, в кресле гораздо приятнее…

Марина. Так ближе к огню, Аким Самуйлович. И к медведю.

Иоаким. Но медведь белый, а платье тёмное: вы вся будете в волосах… И по этой шкуре же все ходят…

Марина (гладит мех). То же самое, что ходить по лилиям.

Иоаким. Вас очень хочет видеть Есенин: совсем недавно был тут, ушёл, не дождавшись… Ах да, вы знаете, что сейчас произошло? Не бойтесь, это просто смешной случай. Вы не рассердитесь? Я час назад вернулся домой, вхожу в кабинет и вижу — на полу посреди комнаты вы с Лёней, обнявшись.

Лёня. Папа! (Брату.) Он шутит.

Иоаким. Да, обняв друг друга за плечи и сдвинув головы: Лёнин черный затылок и ваш светлый, кудрявый. Признаться, удивился…

Лулу. Это был Есенин!

Иоаким. Да, это был, как выяснилось, Есенин. У вас совершенно одинаковые затылки.

Лулу. Ха-ха! Вот так штука! Можно всем рассказывать, что Марина с Лёвкой любовники!

Иоаким. Лулу!

Лулу. Папочка, но это правда весело! Есенин покончит с собой от ревности! Вскроет жилы и напишет стихотворение кровью! Давайте танцевать!

Серёжа. Неугомонная.

Лулу. Все танцевать, все в круг, возьмитесь за руки! Марина, вставайте, возьмите Лёню. Серёжа, руку! Папа — с нами! Есть чудная песенка, её напишет Лёня перед смертью, перед самой своей смертью. Подхватывайте!

О кровь семнадцатого года!

Ещё бежит, бежит она —

Ведь и весёлая свобода

Должна же быть защищена[4].

Играет бойкая музыка — финал популярной тогда оперетки «Иванов Павел» про гимназиста-двоечника, на слова: «Одно осталось мне — рыдать, / И педагогов умолять / Мне дать переэкзаменовку…» Все берутся за руки, кружатся в танце, подхватывают и поют.

Умрём — исполним назначенье.

Но в сладость претворим сперва

Себялюбивое мученье,

Тоску и жалкие слова.

Роза Львовна появляется в дверях, стоит, молча взирает на происходящее.

Пойдём, не думая о многом,

Мы только выйдем из тюрьмы,

А смерть пусть ждёт нас за порогом,

Умрём — бессмертны станем мы.

Иоаким. Сорванцы, стойте же, ох!

Лулу. Устал, бедный папочка.

Иоаким. Гоняйте ваших друзей поэтов, а меня увольте, я стар.

Серёжа. Вот ещё! Да ты бодрее фронтовых писем Гумилёва!

Лёня. Кстати, кто у нас будет в среду?

Серёжа. Вот собирался быть твой любимый Есенин, потом Мандельштам, Жорж Иванов, Оцуп. (Марине.) Ваша издательница тётя Соня Чацкина. Быть может, Кузмин.

Лулу. Ужас! Ну а что мы будем делать сегодня?

Серёжа. Почему же ужас?

Лулу. Пока нет этих умников, давайте веселиться! Давайте играть в театр! Что-нибудь жуткое, шекспировское, леонид-андреевское! Чего не может быть! Серёжа, держи револьвер! Давайте, как будто ты застрелишься, Лёня кого-то убьёт и его расстреляют, вы, Марина, повеситесь, папу ограбят и он умрёт с горя, а меня… Меня сожгут в печке!

Иоаким. Давайте играть в театр!

Лёня. Давайте!

Гостиная гаснет. Секунд двадцать — тьма. Приближается звук: шуршание шин, поскрипывание металла, звяканье велосипедного звонка. Затем скрип и грохот захлопывающейся двери. Выстрел. Грохот. Топот сапог. Крики.

Свет вспыхивает.

Пустая комната, обтянутая серой материей. Несколько фигур, завёрнутых в такие же серые ткани, стоят шеренгой наподобие манекенов. Сквозь неприметное отверстие, как будто из самого тела стены, появляется ещё одна личность в чёрной кожанке, чёрных галифе, чёрной фуражке. Физиономия неподвижна; если приглядеться — она просто нарисована углём на картоне.

Человек в чёрном. Тридцатое августа тысяча девятьсот восемнадцатого года. Гороховая, два, Петроградская Че-Ка. Именем революции. Начинается допрос подозреваемых в политическом заговоре с целью убийства всех и вся. Предупреждаю: то, что вы скажете, уже использовано против вас. Каннегисер Леонид Акимович, дворянин, еврей, двадцати двух лет, ваше слово.

Первый манекен оживает, разворачивает и сбрасывает с себя серые тряпки. Он нам знаком; это Лёня — смуглый, темноглазый, в военном френче без погон.

Лёня. Утром тридцатого августа, в десять часов, я отправился на Марсово поле, где взял напрокат велосипед и направился на нём на Дворцовую площадь, к помещению Комиссариата внутренних дел. В залог за велосипед я оставил пятьсот рублей. Деньги эти я достал, продав кое-какие вещи. К Комиссариату внутренних дел я подъехал в десять тридцать утра. Оставив велосипед снаружи, я вошёл в подъезд и, присев на стул, стал дожидаться приезда Урицкого. Около одиннадцати часов утра подъехал на автомобиле Урицкий. Пропустив его мимо себя, я поднялся со стула и произвёл в него один выстрел, целясь в голову, из револьвера системы «Кольт». Урицкий упал, а я выскочил на улицу, сел на велосипед и бросился через площадь на набережную Невы. Протокол был мне прочитан. Запись признаю правильной[5].

Умолкает и остаётся стоять неподвижно. Раскрывается вторая фигура, в хорошем пиджаке, крахмальном воротничке, галстуке.

Иоаким Самуилович. Я, Каннегисер Аким Самуилович, инженер, служу в Центральном народно-промышленном комитете. Сын мой Леонид в последнее время совместно со мной не жил, имея гражданскую жену, которую я не знаю. Где живёт — тоже не знаю. Близких друзей моего сына, посещавших мою квартиру за то время, я назвать не желаю. О совершении убийства моим сыном Урицкого я до сего дня, то есть до моего ареста, не знал. И не слышал от сына, что он к таковому готовится.

Лёня. Мысль об убийстве Урицкого возникла у меня только тогда, когда в печати появились сведения о массовых расстрелах, под которыми имелись подписи Урицкого и Иосилевича. Узнав из газеты о часах приема Урицкого, я решил убить его и выбрал для этого дела день его приёма в Комиссариате внутренних дел…

Иоаким. Леонида сильнейшим образом потрясло опубликование списка двадцати одного расстрелянного, в числе коих был его близкий приятель, а также то, что постановление о расстреле подписано двумя евреями — Урицким и Иосилевичем… (Пауза.) У меня был второй сын, студент университета… Разряжал револьвер, случайно застрелился…

Замолкает, отворачивается к стенке. Третья фигура, женская (после неё — тоже женская, помоложе).

Роза Львовна. Я стояла в стороне от политики, почему не знала, в какой партии состоит Леонид. Мы принадлежим к еврейской нации. И к страданиям еврейского народа мы, то есть наша семья, не относились индифферентно… Особенно религиозного восприятия Леонид не получил и учился уважать свою нацию.

Лулу. За последнее время мой брат дома не жил. Как было слышно, он сошёлся с какой-то женщиной, но кто она и где живёт, мне известно не было. И кто были его близкие друзья и знакомые, которые посещали нашу квартиру, назвать не могу и не знаю. (Отворачивается к стенке.)

Лёня (обращается к стоящим рядом). Умоляю не падать духом. Я совершенно спокоен. Читаю газеты и радуюсь. Был бы вполне счастлив, если бы не мысль о вас. Будете счастливы. (Отворачивается к стенке.)

Роза Львовна. Милый мой! Да хранит тебя Бог. Будь бодр и не падай духом. Милый, дорогой мой Лёвушка, так много хотела бы написать тебе, но не нахожу слов. Но одно хочу сказать тебе, мой бедный мальчик. Всеми мыслями, всеми чувствами я всегда с тобой. Думала ли когда-нибудь, что такое горе стрясётся. Будь мужествен, дорогой мой, будь добр, не падай духом и да хранит тебя Бог! (Отворачивается к стенке.)

Человек в чёрном (достаёт из кармана листки, откашливается, читает). С подлинным верно — секретарь тов. Иосилевич. По постановлению Че-Ка и по постановлениям районных троек за период времени от убийства тов. Урицкого по первое октября… (Откашливается.) Расстреляны… (Слюнявит палец, перелистывает страницу.) По делу убийства тов. Урицкого — Каннегисер Леонид Акимович, бывший член партии народных социалистов…

Звук, подобный грому выстрела. Тьма. Тишина секунд десять.

Свет и кирпичная стена. Вдоль неё слева направо вереницей проходят персонажи предыдущей сцены. Сказав свои слова, исчезают справа.

Персонаж, изображавший Иоакима. Такая вот история. Тут ничего не придумано. Была прекрасная, благополучная семья: и красота, и ум, и богатство, и ничто не предвещало неприятностей.

Изображавший Серёжу. А потом случился семнадцатый год, где-то что-то треснуло и рухнуло, не рядом, а в стороне…

Который был Лёня. И снежная масса понеслась с горы, порвалась цепочка, рассыпался каперс… Что там ещё сказано у Екклесиаста?

Изображавшая Розу. И всё, что было, исчезло в считанные месяцы, а что осталось — то странно изменилось.

Та, что была Лулу. «Да и дорога странно изменилась» — как в одном стихотворении вышеупомянутого Михаила Кузмина.

Который Серёжа. Серёжа вдруг застрелился. Намеренно или случайно — никто не знает, да и не важно.

Тот, что Лёня. Лёня убил подслеповатого Моисея Урицкого и сам получил пулю.

Бывший Иоаким. Аким после череды арестов бежал из Совдепии, как Лот из Содома, чтобы сгинуть в европейском тумане то ли в Париже, то ли в Варшаве.

Бывшая Роза. Жена и дочь с ним. Роза пережила всех. Одинокой старухой умерла, кажется, в 1946 году, в жизнерадостном шуме и пении послевоенной Франции.

Как бы Лулу. Лулу, Елизавета, в 1942 году арестована вишистской полицией в Ницце, депортирована в Освенцим, сожжена в лагерной печи. Всё сбылось — и про меня, и про Кузмина, и про Марину, и про Есенина. Сбылось как было сказано. Все мы прекрасно знаем своё будущее, только боимся и молчим.

Прогулки по тёмным улицам

Да, кто бы мог подумать тогда, в декабре 1915-го (или когда там), что так всё обернётся.

Я знаю ещё одно семейство, тоже прекрасно благополучное, которое было уничтожено внезапным ударом истории, как порыв ветра разрушает шалашик из веточек, сконструированный девочкой для пупса.

Это семейство, в котором родился мой отец. Семейство моей бабушки и моего деда, которых я никогда не видел, потому что они исчезли из этого мира до моего рождения, он — за двадцать два года, она — за восемнадцать лет (приблизительно).

Это семейство жило где-то там, где умер Аким Каннегисер, — в Варшаве. Не знаю, где именно. Возможно, в каком-то предместье Варшавы. Я всё, что знаю, слышал от моей мамы, а она от моего отца. А отец мой умер, когда мне было три года. А когда всё это стряслось, моему отцу тоже было от четырёх до восьми. А родственников никаких у моего отца не осталось, кроме брата, который ещё на два года младше его. Так что подробности можно только домысливать.

Так вот, отец смутно помнил, что было такое светлое время и они с папой и мамой и с маленьким братом жили в своём доме, а вокруг цвели деревья. Судя по всему, они жили в достатке, в хорошем, зелёном предместье Варшавы. Папа был рыжеволосый и высокий. Впрочем, всем малышам папы кажутся очень высокими. Он брал сынишку на руки и поднимал к небу. Это, конечно, было здорово — и страшно, и весело.

А потом что-то стряслось.

Папа исчез.

Он уехал на машине, как обычно, только очень спешил. И пропал.

Что-то гремело в небе, и пришлось бежать из дома.

Собственно говоря, началась война. 1 сентября 1939 года или вскоре после того.

Они бежали из-под сени дерев в Варшаву, но и там гремело. Потом пришли немцы. Потом было что-то ещё, о чём я не знаю и не узнаю никогда, и никто не узнает. Узнаем, когда воскреснем из мертвых. Мама моего папы, то есть моя бабушка, пропала. Тоже пропала.

Какая она бабушка! Ей, наверно, было лет тридцать.

Ушла за продуктами и не вернулась.

В Варшаве незадолго до этого снова гремело и пахло гарью: немцы жгли восставшее еврейское гетто. Тогда же установились странные правила (как для Золушки): в такое-то время можно выйти из дома, а в такое-то нельзя — и немцы стали расстреливать всех, кто нарушит. Молодая бабушка, наверно, задержалась на улице на минуту, когда стало нельзя, и карета превратилась в тыкву, а кучер в крысу… И её расстреляли. Наверно, так. А может быть, ограбили и убили в тёмной подворотне никакие не немцы, а просто грабители. А может, провалилась в люк или на голову упал кирпич. Всё может быть. Во всяком случае, она не вернулась.

Мой папа (про которого никто не мог тогда подумать, что он мой папа) с братиком остались вдвоём. Папе лет восемь, а брату лет шесть. Как-то они там выживали. Это я уже совсем не знаю — как? Знаю, что родственники их выгнали, когда они пришли к этим родственникам. И, в общем, они попали после войны в детский дом. Как они прожили сорок четвёртый год и варшавское восстание, когда кругом уничтожали всё и убивали всех, — тоже не могу себе представить.

Ну а дальше, после войны — нашлись добрые люди, началась другая жизнь в приёмной семье. Школа, успехи, направление на учёбу в СССР. И в итоге я родился. Родился я в Ленинграде, в роддоме «Снегирёвка» на Надеждинской улице. И вырос тоже в Ленинграде, на улице Некрасова, бывшей Бассейной, в доме шестьдесят.

Это уже не о том.

Просто вот к чему хочется вернуться.

Интересная деталь. Из числа мелких совпадений.

Помните, Лёня Каннегисер говорит, что мысль об убийстве у него возникла, когда он прочитал под напечатанным в газетах расстрельным перечнем подписи Урицкого и Иосилевича. Это у Урицкого был такой секретарь — Иосилевич Александр Соломонович («тов. Силевич», как пишет в доносе один секретный сотрудник). Потом он окажется одним из самых деятельных участников следствия по делу об убийстве своего шефа. Именно он организует хорошую чекистскую провокацию: якобы побег Лёни. Он выманит у простодушного убийцы несколько писем на волю, с просьбами о помощи в побеге, а потом отправит чекистов по указанным адресам. Сия затея поможет арестовать ещё кое-кого из Лёниных родных и близких.

Такой Иосилевич: девятнадцати лет, сын типографского рабочего, милый недотёпа в очках и с мальчишескими вихрами. Он проработает в органах ВЧК-ОГПУ лет семь-восемь, потом его выгонят, потом начнут мутузить как троцкиста, будут арестовывать, высылать, снова арестовывать и в конце концов расстреляют в 1937 году. Кстати, его родной брат Виктор ещё через восемь лет окажется начальником съёмочной группы документального фильма про парад победы. Это всё не очень оригинально: обыкновенная советская история.

Ну а прикол в том, что фамилию Иосилевич (или Иоселевич, через «е», это всё равно, до советской паспортизации писали и так, и так) носила первая жена знаменитого чудака Даниила Хармса. Эстер Александровна Русакова. Русаков — псевдоним её отца, эмигранта из Одессы в Марсель. А вообще-то она — Есфирь Иоселевич. У них всё непросто: он Даниил Ювачёв-Хармс, она Эстер Иоселевич-Русакова.

С тем Иосилевичем в чёрной кожанке — совпадение фамилий, не более.

Над Хармсом вообще, как говорится, тяготел рок тюрьмы. Его отец, Иван Павлович Ювачёв, провёл в общей сложности двенадцать лет в тюрьмах: в Петропавловской крепости, в Шлиссельбургской и на Сахалине. Мать, Надежда Ивановна Колюбакина, работала в «Убежище для женщин, выходящих из мест заключения» — мальчик Даня, собственно, на свет появился в этом околотюремном доме. Эстер Русакова попадёт в 1936 году в ту же тюремную пасть, в которой годом позже сгинет её однофамилец — ученик Урицкого; ей же суждено погибнуть в лагере на Колыме. Сам Даня Ювачёв-Хармс закончит дни в сумасшедшем корпусе ленинградской тюрьмы «Кресты».

Но это тоже так, к слову.

Вот у этого Хармса есть такой дурацкий фрагмент.

Писатель. Я писатель!

Читатель. А по-моему, ты говно!

(Писатель стоит несколько минут, потрясённый этой новой идеей, и падает замертво. Его выносят.)[6]

И дальше ещё три подобных пассажа. Всё вместе называется «Четыре иллюстрации того, как новая идея огорошивает человека, к ней не подготовленного».

Вот именно так наступившее будущее огорошивает человека, к нему не подготовленного.

«Наступившее будущее» — бессмыслица, нонсенс. Раз оно наступило, оно — настоящее. То есть настоящее огорошивает человека. Настоящее: не выдуманное, не то, чего боялся или чего вожделел, не мечта и фантазия, а то, что есть на самом деле.

На самом деле есть Бог.

Всё остальное имеет бытие относительное, условное, временное и в конце концов является лишь отражением Его бытия.

Когда наступает настоящее — мы сталкиваемся с Богом.

И всё оказывается не так, не то и не такое, как мы думали и ожидали.

Это нас огорошивает.

Даниил Хармс всю свою взрослую жизнь прожил по одному адресу: Надеждинская улица (та самая Надеждинская, где я потом родился), дом одиннадцать, угол Ковенского переулка, квартира восемь. Правда, последние пять лет он был прописан на улице Маяковского, но это не он переехал, это просто Надеждинскую переименовали. Там он жил и до женитьбы на Эстер, и вместе с Эстер, и после развода с ней.

Вот мы можем представить себе такую картину.

Тусклый ленинградский день… или вечер: в этом городе, бывает, не поймёшь, когда день, когда вечер, когда ночь. При дневном свете горят фонари, бросая на лица прохожих мертвецкие тени.

Как сказал поэт:

Покойники смешалися с живыми,

И так всё перепуталось, что я

И сам не рад, что всё это затеял.

Это, кстати, сказал поэт Михаил Кузмин, тот самый, которого мы чуть-чуть не застали тогда у Каннегисеров.

Итак, тусклый вечеродень. Из парадной дома одиннадцать по Надеждинской улице выходит молодой человек лет двадцати трёх — двадцати пяти, очень необычного вида. В конце 1920-х или начале 1930-х годов у нас так не принято выглядеть. Он высок, узколиц, бледен, хмур, в шляпе-котелке, в каком-то непонятном пиджаке-френче, при галстуке, в бриджах и гольфах. Похож на норвежца. Хотя что-то в его облике и походке такое комическое. Или трагическое.

В общем, он идёт по Надеждинской улице в сторону Кирочной. Он вертит на ходу головой, как будто разглядывает птичек, рассевшихся на проводах. Он сосредоточен и немного рассеян. Вот он минует улицу Некрасова (бывшую Бассейную), вот пересекает Басков переулок, вот сворачивает… Куда бы вы думали? В Сапёрный. Подходит к знакомому нам дому десять… Неужели в квартиру Каннегисеров? Нет: под ней, в подворотню. Проходит одним двором, другим, третьим — и оказывается на улице Спасской, которую вскоре переименуют в Рылеева.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Утро седьмого дня предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

3

Здесь и далее в этой сцене использованы фрагменты из очерка Марины Цветаевой «Нездешний вечер» по изданию: Цветаева М. И. Избранные сочинения в 2 томах. Т. 2. Автобиографическая проза. Воспоминания. Дневниковая проза. Статьи. Эссе. М.; СПб., 1999.

4

Стихотворение Леонида Каннегисера, опубликованное в кн.: Леонид Каннегисер. Париж, 1928.

5

Материалы следственного дела Л. А. Каннегисера пересказываются или цитируются по: Шенталинский В. А. Поэт-террорист. Документальная повесть // Звезда. 2007. № 3.

6

Хармс Д. Полёт в небеса. Стихи, проза, драмы, письма. Л., 1991. С. 372.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я