«Лисьи Броды» – новый роман Анны Старобинец, приключенческий мистический триллер про затерянное на русско-маньчжурской границе проклятое место, в котором китайские лисы-оборотни встречаются с советскими офицерами, а беглые зэки – с даосом, владеющим тайной бессмертия. Захватывающее и страшное путешествие в сердце тьмы, где каждый находит то, что он заслужил: кто-то – любовь, иные – смерть, и абсолютно все – свою единственно верную, предначертанную то ли богом, то ли чертом судьбу. [spoiler=Копирайт] © Storysidе [/spoiler]
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Лисьи броды предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть 2
Ты на крысу взгляни — щеголяет кожей,
А в тебе нет ни вида, ни осанки пригожей!
Коль в тебе нет ни вида, ни осанки пригожей,
Почему не умрешь ты, на людей непохожий?
Глава 1
Маньчжурия. Лисьи Броды. Временный штаб советского гарнизона.
4 сентября 1945 г.
Майор Бойко сидел, закинув ноги на стол. На ногах — добротные егерские ботинки. Трикони, трофейные, со стальными набойками, майор их сам стянул с убитого немца. В руке — короткий десантный нож, на краю стола — еще два таких же. Не меняя ленивой позы и как будто даже не целясь — секундное напряжение выдавала разве что едва приоткрывшаяся, резко очерченная щель рта, повторявшая контур квадратной майорской челюсти, — Бойко бросил нож в портрет императора Хирохито, висевший на стене рядом с дверью. Император остался тут от японцев. Ребята хотели снять, но Бойко не дал: «Мы его по назначению будем использовать».
Нож воткнулся монарху в лоб. Из каждого глаза уже торчало по рукоятке. Майор взял новый нож и уже расслабленно замахнулся, когда дверь пинком распахнули снаружи, и в комнату нагло, по-хозяйски шагнул человек в офицерской форме. За ним, неестественно скрючившись, семенил рядовой Овчаренко, его вывернутое запястье вошедший сжимал левой рукой. Правой он небрежно, с ленцой козырнул майору.
Бойко снял ноги со стола и, не выпуская ножа, поднялся:
— Это что здесь такое?!
— Это здесь контрразведка СМЕРШ. Я — капитан Степан Шутов. Вы?
— Майор Бойко.
— Что у вас тут за балаган, майор? — Шутов неприязненно покосился на изувеченный портрет Хирохито. — Где все? Один рядовой — и тот спит на посту! — капитан наконец разжал хватку. Овчаренко потер запястье и виновато вытянулся по струнке. — Я зашел как к себе домой. А если бы враг зашел?!
— Если б враг зашел, — Бойко положил на стол нож, нарочно стукнув о столешницу рукоятью, — я б с ним иначе поговорил. А ребята на стрельбище тренируются. — Словно в подтверждение его слов, из-за здания послышались выстрелы.
— Вы ведь знаете, по какому делу я прибыл.
— Как не знать, товарищ капитан, — майор поморщился, как от кислого, и напряженно сжал губы.
Как не знать, по какому делу слетаются после боя стервятники.
— Будете ребят допрашивать?
— Естественно, буду. У вас чепэ, майор Бойко. Вы это осознаете?!
Кругами ходит. И смотрит — странно так. Как будто ждет от Бойко подсказки.
— Чепэ, — осторожно кивнул майор. — Осознаю, капитан.
— Тогда жду подробностей.
— Да все, что мог, я вам уже в рапорте написал, товарищ капитан Шутов. Мне добавить нечего. Извиняйте, — Бойко холодно улыбнулся — как будто оскалился — и глянул капитану в глаза.
Плохие у особиста глаза. Холодные, хищные.
он душу из тебя вынет
Не подсказки, нет, слабины алчут эти волчьи глаза. Унизить, значит, хочешь майора Бойко, напугать, да, крыса? Ну-ну. Майор Бойко сам тебя в парашу макнет — да так, что ты не заметишь. Ты стрелять-то из своего «вальтера» небось только в спину умеешь.
— Капитан! — на суровом лице майора появилось простодушное, ребяческое выражение, а оскал мгновенно сменился задорной улыбкой. — А хотите перед допросами пострелять? Разомнетесь немножко с товарищами… Где, кстати, ваши товарищи?
— А товарищи мои уже постреляли, — процедил Шутов. — Погибли мои товарищи.
— Как?
— Вопросы я задаю, майор. И развлекаться мне некогда. Сейчас со штабом свяжусь, дальше буду снимать допросы. Человека себе возьму… — Шутов повернулся к рядовому, бестолково переминавшемуся у двери. — Как зовут?
— Пашка! То есть, это… рядовой Овчаренко! — красноармеец снова вытянулся по струнке и отдал честь.
— Писать умеешь?
— Так точно!
— Будешь вести протокол. А сейчас на радиоточку меня веди. — Не дожидаясь ответа, Шутов направился к выходу. — Я надеюсь, майор, ты не против одолжить мне столь ценный кадр.
Пока мы идем к радиоточке, рядовой Пашка, неуклюжий большой щенок, как я и рассчитывал, выбалтывает, что у них тут случилось, в этой лисьей дыре. Пропал некто капитан Деев, а с ним четыре бойца, две недели назад. Этот Деев — подчиненный майора Бойко и его лучший друг. На рассвете самовольно покинул штаб, взяв оружие и людей. С тех пор никто их не видел…
— Вы же наших ребят найдете, правда, товарищ Шутов?
У Пашки веснушки и доверчивые, незабудкового цвета, глаза. Такие глаза я видел у новобранцев. А одному я их потом закрывал. С такими глазами почему-то всегда быстро гибнут.
Мне вдруг мучительно, так, что челюсти сводит, хочется сказать ему, кто я. Вместо этого я прессую его тяжелым, как глыба льда, взглядом и отвечаю, тихо и зло:
— Из-под земли их достану.
Он легко выдерживает мой взгляд; в незабудковых глазах вместо страха рождается грусть:
— Вы думаете, они под землей?
А вот старшина Артемов, радист, отдавая честь, старается на меня не смотреть. Для него я — как, впрочем, для всех, кроме при-дурковатого Овчаренко, — вертухай с чекистской гнильцой. Зараженная бешенством, но наделенная властью крыса.
И я озираю радиоточку, быстро и воровато, как и положено крысе. И я смотрю на радиста нагло и требовательно, как и положено вертухаю. И я говорю ему:
— Связь со штабом дивизии, срочно.
Он покорно напяливает наушники, с минуту перебирает частоты, «Подснежник, я Ласточка! Как слышно меня, Подснежник, прием?», потом протягивает мне трубку:
— Есть связь.
— Можешь быть свободен.
— Но… товарищ капитан, я обязан быть при радиостанции…
— Это дело особой секретности, старшина.
Я глазами указываю на дверь и подношу трубку к уху, как бы не сомневаясь, что он подчинится и выйдет. Когда он выходит, я кладу на стол трубку и достаю финский нож.
Связь — понятие относительное. Вот, допустим, армейская радиостанция РБМ. Если снять боковую панель, то на корпусе, среди прочего, будут четыре контурные катушки с ферритовыми сердечниками, на сердечниках — втулки с резьбой. Если вставить отвертку в паз и слегка подкрутить — пару-тройку витков, не больше, — частота поплывет. То же самое можно сделать и без отвертки — достаточно финки капитана СМЕРШ Шутова. Вроде только что была связь — и вот уже ее нет…
Быстро ставлю панель на место — и тут же луплю по ней кулаком. Бубню в трубку:
— Прием! Как слышно меня? Прием!
Наконец, ору во всю глотку:
— Радист! Будет чертова связь или нет?!
Глава 2
— Как приехал, так и уедет. — Майор Бойко сделал ложный выпад вправо, резко качнулся влево, перекатился и стрельнул из ТТ по мишени, угодив в самый центр концентрических кругов на изрешеченном пулевыми дырками лбу плоского фанерного человечка. — Не ссать, парни. Не таких обламывали.
Человечек рухнул в груду битого кирпича, рядом с ним из завала с жужжанием поднялся следующий. Помотавшись из стороны в сторону, Бойко снова засадил пулю, на этот раз в обведенное траурным кружочком фанерное сердце. Стрельбище они организовали со скуки прямо за штабом, на руинах взорванного склада, среди битой кирпичной кладки. Поясные мишени в движение приводил сочиненный сапером Ерошкиным агрегат: трофейный мотоцикл со снятыми колесами и работающим движком, к ведущей оси присобачен редуктор, от него к мишеням тянутся веревки. Лицо сапера Ерошкина всегда хранило выражение задумчивости и грусти, как будто мысленно он присутствовал за длинным столом на бесконечных поминках. Однако руки его жили независимой от поминок увлекательной жизнью: любую попавшую в них железяку они переиначивали и награждали новой судьбой и смыслом.
— Так а что на допросе-то говорить? — Ерошкин пожевал травинку, переступил с ноги на ногу, хрустнув рыжим крошевом кирпича, и скорбно воззрился на очередного восставшего с земли человечка с решетом на месте груди.
— Говорить как есть, просто лишнего не болтать. — Бойко сделал в решете еще одну дырку и уступил место на огневом рубеже снайперу Тарасевичу. — Нам бояться нечего. Совесть наша чиста. Да, снайпер?
— А то ж. — Тарасевич, флегматичный увалень с припухшим, сонным лицом, принялся дырявить человечков, стоя на месте и лишь лениво перебрасывая руку.
— Вот нас особист-то, смелых и чистеньких, к стеночке рядочком поставит и — бах! — лейтенант Горелик, чернявый, курчавый и тощий, издалека весьма похожий на Пушкина, а вблизи — на нервного пуделя, дернул буратинистым носом в сторону падающих и вскакивающих мишеней. — Только мы обратно не встанем… А вот и он, стервятничек наш. — Горелик сплюнул под ноги.
Бойко быстро покосился на приближавшегося к стрельбищу Шутова и уставился в упор на лейтенанта. Как взбешенная, но перед нападением честно обозначающая угрозу собака, чуть приподнял верхнюю губу, обнажив удивительно белые и крепкие для заядлого курильщика резцы. Процедил:
— Лейтенант Горелик. А ну придержите язык.
— Виноват, товарищ майор.
Горелик осторожно глянул в лицо майора и, убедившись, что опасный оскал уже превратился в дружескую улыбку — Бойко был гневлив, но отходчив, — добавил:
— Я просто особистов… со штрафбата… не очень.
— Все понимаю, Слав, — Бойко успокаивающе тронул Горелика за плечо. — Но на рожон не лезь. И себя, и всех подставишь.
— Что ж теперь, особисту жопу лизать?
— Понадобится — лизнешь, лейтенант. И хватит звать его особистом. Нет больше особистов, есть СМЕРШ. Тебе все ясно?
— Так точно, — Горелик мрачно кивнул майору и отдал подошедшему Шутову честь. Тот смерил его змеиным, невыразительным взглядом и шагнул вплотную к Бойко. Сапер Ерошкин, горестно качнув головой, выключил механический тир.
— Майор, вам какая формулировка ближе: «разгильдяйство» или «саботаж»? — Шутов говорил тихо, но зло. — Мои товарищи погибли. Я должен срочно связаться с руководством. А у вас рация неисправна. Это как понимать?
— У нас тут, капитан, не как вы привыкли… не как в тылу, — миролюбиво, но без намека на подобострастие произнес Бойко. — ВЧ-связи нет, кабель не протянули пока, у нас тут две недели назад еще бои были. Есть только радио. Перебои случаются. Но радист у меня опытный. Связь будет, лично ручаюсь.
— Ловлю на слове, майор. — Шутов снисходительно оглядел стрельбище. — У вас тут, смотрю, прямо полигон.
— Десанту навык терять нельзя. Ерошкин, сапер, машинерию нам наладил. А хотите все же опробовать? У вас в СМЕРШе, говорят, своя школа стрельбы особая. Покажите, а? Ерошкин, свежих фрицев заряди товарищу капитану!
— Некогда, — Шутов раздраженно поморщился.
Но Ерошкин уже врубил мотоциклетный движок, и фанерные фрицы неспешно поднялись из своих братских могил.
— Ну, товарищ капитан, просим! — Бойко сделал приглашающий жест. — Ребятам поучиться полезно.
С досадой дернув уголком рта, капитан СМЕРШ вынул из кобуры «вальтер» и шагнул на огневой рубеж.
— Вторую скорость включи, Ерошкин, — приказал Бойко.
— Может, первую? — Ерошкин печально чмокнул зажатой во рту травинкой. — Не потянет же, — добавил он совсем убито и тихо.
— Вторую, вторую.
Ерошкин переключил скорость. Капитан поднял «вальтер» и повел дулом: трафаретные фрицы суетливо и бессистемно ложились и вскакивали.
Бойко весело подмигнул нахохлившемуся лейтенанту Горелику и шепнул ему в ухо:
— Смотри и учись, Славик, как особистов в говно макать вежливо.
Шутов выстрелил — мимо. Вторым выстрелом пробил фанерному человечку плечо, далеко от концентрических кругов на голове и груди. Третий — снова промах. И опять попадание — в того же человечка, что в прошлый раз, но тоже с краю, в плечо. И еще одно — куда-то в область фанерного паха.
— Выключайте шарманку! — особист раздраженно сунул пистолет в кобуру.
Обреченно козырнув, Ерошкин вырубил тир. Шутов молча, избегая смотреть на десантников, направился к штабу.
— Неплохой результат, капитан! — великодушно прокричал ему в спину Бойко и подошел к отстрелянным трафаретам.
Снисходительно оглядел фрица, которого Шутов трижды задел. Дырка в левом плече, дырка в правом и еще одна внизу живота, все по самому краю фанерного силуэта, еще б полсантиметра — и мимо. Крыса. Это тебе не в затылок стрелять. Бойко пнул ногой фанерного фрица и направился было прочь, но вдруг раздумал и вернулся к поверженному трафарету. Что-то было не так. Что-то с этими промахами у него не сходилось. Или нет, напротив. Сходилось слишком уж точно. Растопырив пальцы, майор замерил расстояние от яблочка грудной мишени до каждого из трех пулевых отверстий. Оно было одинаковым: идеальный треугольник с кружочком в центре.
— Товарищ капитан Шутов велел всем в штаб! — хрустя битыми кирпичами и стеклами, на стрельбище влетел раскрасневшийся рядовой Овчаренко.
— А ты у особиста на побегушках теперь, Овчара? — недобро сощурился Горелик.
— Никак нет, товарищ лейтенант, — Пашка неуклюже переступил с ноги на ногу в кирпичной пыли. — Просто у товарища капитана товарищи же погибли… Только что их доставили. Там трое ребят. Обгорели сильно… — Пашка стянул с головы пилотку. — Прямо как головешки. Капитан на них такими глазами смотрел, что прям жутко. А потом ко мне повернулся и говорит, мол, пока мне новых товарищей сюда не прислали, будешь мне помогать, зови, мол, всех на допрос.
Глава 3
Дальний Восток. Урановый рудник «Гранитный».
Сентябрь 1945 г.
— Зачем вам это, полковник? Мертвяка допросить хотите? — начлаг Модинский прикрыл отекшей рукой багровый, в тонкой сеточке проступивших сосудов, нос. С утра и так мутило (вчера на нервах перебрал коньяку, когда явился этот черт из Москвы), а тут еще вонь из Рва Смерти, разворошенного по прихоти гостя…
— Да. Накопились вопросы к заключенному Кронину.
Полковник Аристов, в серой шляпе борсалино и в элегантном плаще, безмятежно и с легкой скукой — так столичный театрал с бельэтажа смотрит провинциальную оперу — с края рва наблюдал за зэками, ковырявшимися в братской могиле под дулами автоматчиков-конвоиров. «Адъютанты» начальства, Силовьев и Гранкин, топтались чуть в стороне, ожидая распоряжений.
Трупы в яме лежали грудой, обнаженные, с бирками на ногах и размозженными головами.
— Они все у вас, что ли, в завалах гибнут? — поморщился Силовьев.
— Отчего же все? Т-т-только т-трое, — выдавил Гранкин.
— Так ведь бошки у всех разбиты?
— Их киркой разбивают. Н-на всякий случай. Пыа… п… — Гранкин мучительно скривил рот, выплевывая непокорное слово. — П-последняя печать называется. Чтоб живые за зону не выходили.
— Предусмотрительно, — Силовьев брезгливо передернул плечами. — А побеги часто у вас бывают?
— Редко. Никогда. Это рудник г… гыа… гг…
— Гранитный рудник, я понял, — Силовьев сделал ободряющую гримасу.
— Объект особой с-секретности, — на лбу Гранкина выступила испарина. — Отсюда не убегают.
— Нашли! — словно в подтверждение его слов прокричал из рва конвоир. — Нашли триста третьего!
— П… пыа…
— Да ты не мучайся, сам скомандую, — Силовьев подмигнул Гранкину. — Поднимайте! Полковник Аристов желает осмотреть труп.
— Именно он. Триста третий, — Модинский тронул носком сапога бирку на обломке ноги мертвеца. — Кронин Максим Петрович, пятьдесят восьмая статья.
— Это не он, — спокойно повторил Аристов.
— Я же предупреждал: труп сильно обезображен в завале. Лицо всмятку, конечности раздроблены. Опознать невозможно.
— Максима Кронина я опознаю любым, подполковник. Уж вы поверьте. У нас с ним… особая связь.
— А я, товарищ полковник, в особые связи не верю. А верю в документацию. На бирке указан номер, соответствующий фамилии зэка? Указан. Опознать его по лицу, по зубам и так далее есть возможность? Нет возможности. Тогда — зарываем.
Полковник Аристов задумчиво оглядел далекие приземистые горы с намотанными на верхушки лоскутами тумана, и близкие, хищно ощеренные гранитные останцы, кривыми темными рядами торчащие из скалы, и серые каменные бараки. Тут даже в братской могиле — осколки камней и гранитная крошка…
— Шрам, — сказал Аристов очень тихо и посмотрел в лицо начальнику лагеря.
Гранит везде, подумал вдруг Модинский как будто бы не свою, а совершенно чужую, чуждую, бесформенным обрывком влетевшую в голову мысль. Тут даже в могиле — осколки камней и гранитная крошка. И глаза у полковника — такие же серые, как этот гранит…
— Не понял вас, товарищ полковник, — Модинский с усилием отвел взгляд. — Какой шрам?
— У Кронина на груди — шрам в форме китайского иероглифа «ван». Три продольные полосы, одна поперечная. У вашего безголового шрама на груди нет.
— Безобразие! — взревел Модинский. — Майор Гранкин! Опять перепутаны бирки на трупах! Найти виновных! Под трибунал у меня пойдут!
— Т-так т-точно! — выпучил глаза Гранкин. — А с эксг…г-гумацией что прикажете делать?
— Зарывать! — скомандовал Модинский. — До выяснения, с чьей биркой перепутали триста третью.
— Отчего же зарывать? — мягко поинтересовался Аристов.
— А что же мне, мертвяков до выяснения на солнышке тут держать? А если пару недель займет выяснение, что прикажете делать?
— Что прикажу? — все с той же вкрадчивой интонацией произнес Аристов — и тут же резко повысил голос: — Прикажу вам лично, ручками перерыть эту вонючую яму и предоставить мне тело со шрамом в форме иероглифа «ван»! Как вариант — можете просто сказать мне правду. Где Максим Кронин?
Модинский почувствовал, как становится горячим лицо, как кровь приливает к щекам и глазам, шумит и бьется в горле, в ушах, вскипает рубиновой пеной гнева. Унизить его, начальника лагеря «Гранитный», перед Гранкиным, перед конвоирами, перед зэка?! Да что он о себе возомнил, этот хлыщ? Ничтожество с гонором. Уж он-то, Модинский, знал такую породу. С такими что главное? С такими главное — взять правильный тон. Тогда они быстро поджимают хвосты.
— Послушай сюда, полковник, — стараясь звучать спокойно, сказал Модинский. — Я просьбу твою уважил. Эксгумацию произвел. Но ты мне, Аристов, не начальник. Начальник мой — генерал-лейтенант товарищ Наседкин. Будет от него приказ перерыть всю яму — перерою всю яму. Нет приказа? Значит, ужин в комендатуре, коньяк хороший, грузинский. За Родину выпьешь, за Сталина — и утречком на самолет.
Полковник Аристов улыбнулся — чуть заметно, уголком рта:
— Ошибку делаешь, подполковник.
— Это урановый рудник «Гранитный», товарищ Аристов. Объект особой секретности. Тут ошибок не делают, — Модинский оглядел ров. — Зарываем! Проследи, Гранкин.
Начальник лагеря развернулся и пошел прочь, на ходу выуживая из кармана фляжку.
— Товарищ полковник, — Силовьев склонился к уху начальника. — Полномочий-то у нас правда нет. Мы ж самовольно вот это все, без распоряжения сверху, — он кивнул на развороченную зэковскую могилу.
— А сверху никого больше нет, — Аристов по-отечески положил руку Силовьеву на плечо. — Так что ты не волнуйся.
— Не понял, товарищ полковник.
— Над тобой теперь только я, Силовьев. Я — на самом верху. А скоро поднимусь еще выше.
Глава 4
Маньчжурия. Лисьи Броды.
Начало сентября 1945 г.
— Товарищ Шутов, а номер дела какой писать? — Оставь там место, я потом сам заполню.
Пашка понимающе кивнул, послюнил химический карандаш и, высунув от усердия кончик языка, принялся старательно, но на удивление быстро выводить округлым детским почерком записи в протоколе.
— Красиво пишешь, рядовой Овчаренко. Каллиграфически. Тебе бы тушь, кисточку — да иероглифы по рисовой бумаге. Не пробовал?
— Никак нет, товарищ Шутов…
Дело № ___ об исчезновении капитана Деева О. М. и 4 бойцов Красной Армии в районе населенного пункта Лисьи Броды.
Допросы снимает: капитан Шутов Степан Владимирович, ОКР СМЕРШ 381 дивизии (15 арм. Дальневост. фронт).
Протокол ведет: рядовой Овчаренко Павел Иванович (7 рота 783 стрелкового полка 381 дивизии, 15 арм. Дальневост. фронт).
г. Лисьи Броды, 4 сентября 1945 года.
Допрос начат в 15: 00.
Свидетель по делу № ___ лейтенант Горелик Станислав Валерьевич, десантник, 1925 г. р. (7 рота 783 стрелкового полка 381 дивизии, 15 арм., Дальневост. фронт).
Вопрос: Лейтенант Горелик, что вам известно об исчезновении капитана Деева?
Ответ: В ночь с 19 на 20 августа капитан Деев взял четырех бойцов, оружие, лошадей, провизию и ночью покинул расположение части.
Вопрос: Куда и с какой целью они ушли?
Ответ: Капитан Деев, как старший по званию, мне не отчитывался.
Вопрос: Есть какие-то предположения?
Ответ: Никак нет.
Вопрос: Видели когда-нибудь в городе эту женщину?
(примечание: капитан Шутов демонстрирует свидетелю фото на крышке карманных часов)
Ответ: Нет.
Свидетель по делу № ___ мл. лейтенант Тарасевич Савелий Денисович, снайпер, 1910 г. р. (7 рота 783 стрелкового полка 381 дивизии, 15 арм., Дальневост. фронт).
Вопрос: Что вам известно о местонахождении капитана Деева?
Ответ: Так ведь капитан Деев пропал куда-то, потому вы к нам приехали это дело расследовать.
Вопрос: И что же, никто ничего не слышал, не видел в ночь с 19 на 20 августа, когда Деев с лошадьми и людьми покинул расположение части?
Ответ: За других не знаю, а я-то сплю хорошо, товарищ капитан. Вот и в ту ночь, опять же, хорошо спал, крепко так. Ничего не слыхал.
Вопрос: У вас лично есть предположения, куда ушел Деев с отрядом?
Ответ: Та какие предположения! Сам удивляюсь: глухомань на сто верст, токо зверье бродит и браконьеры, ну еще япошки-дезертиры, вы ж знаете… Шо ему там занадобилось? Непонятно.
Вопрос: Видели эту женщину?
(примечание: капитан Шутов демонстрирует свидетелю фото на крышке часов)
Ответ: А кто это?
Вопрос: Отвечайте на вопрос.
Ответ: Не видел я эту женщину никогда. Красивая, такую я бы точно запомнил.
Свидетель по делу № ___ капитан Родин Георгий Григорьевич, замполит, 1904 г. р. (7 рота 783 стрелкового полка 381 дивизии, 15 арм., Дальневост. фронт).
Вопрос: Располагаете ли вы информацией об исчезновении капитана Деева?
Ответ: В некоторой степени, так сказать, располагаю.
Вопрос: Конкретней?
Ответ: У меня есть основания полагать, что капитан Деев взял с собой проводника из местных староверов. Андрон Сыч его зовут, охотник. Потому что упомянутый Сыч в ту же ночь, что и Деев, покинул Лисьи Броды и до сих пор не вернулся. Я несколько раз расспрашивал жену Андрона Сыча, Татьяну Сыч, и брата его, Ермила, они утверждают, что Андрон Сыч ушел на охоту своим отдельным маршрутом. Но у меня к этим, понимаете, староверам доверия нет.
Вопрос: А майору Бойко вы сообщали о своих подозрениях?
Ответ: Так точно, сообщал. Майор Бойко мне отдал распоряжение перестать вынюхивать и найти себе дело.
Вопрос: Что-то еще имеете сообщить по поводу Деева?
Ответ: Моральный облик капитана Деева давно у меня вызывал, так сказать, сомнения. Самонадеян, недисциплинирован, склонен к авантюрам, допускает высказывания. Любовницу себе завел из местных, Лизой зовут. Она полукровка, дочь китайца-кабатчика. Между прочим, мать-одиночка, дочку неизвестно от кого прижила. Ее моральный, так сказать, облик вызывает сомнения… Предполагаю, что она Деева даже чем-то, так сказать, заразила. Последнее время он бледный ходил, мешки под глазами, и сильно, так сказать, исхудал… Также имею подозрение, что, будучи кандидатом в члены КПСС, Деев тайно употреблял опиум, так сказать…
Вопрос: Капитан Деев курил опиум?
Ответ: Нет, опиум, так сказать, для народа. Имею в виду религию. Капитан Деев несколько раз посещал местную православную церковь, вел беседы с попом, в последний раз — вечером накануне отбытия. А поп, между прочим, происхожденья дворянского, в Первой мировой служил авиатором, потом — белым летчиком… То есть тут вам и религия, и антиреволюционные настроения, со всех сторон получается, так сказать, разложение. Об аморальном поведении Деева я, как политрук, то есть замполит, неоднократно в письменной форме сообщал майору Бойко. И, между прочим, Деев не единственный в роте морально, так сказать, разложился. Мне стало известно, что лейтенант Горелик также имеет любовницу из местных жительниц, которая является…
Вопрос: Моральный облик лейтенанта Горелика меня не волнует. По Дееву у вас все?
Ответ: Еще имею сказать, что Деев что-то в сейфе хранит. Тут через площадь — бывшее отделение Русско-Азиатского банка. Там сейф остался, очень большой. И капитан в него, так сказать, что-то запер, а что — не сказал.
Вопрос: Вам знакома эта женщина?
(примечание: капитан Шутов демонстрирует свидетелю фото на крышке часов)
Ответ: А что, она имеет какое-то, так сказать, отношение?
Вопрос: Отвечайте на поставленный вопрос.
Ответ: Эта женщина мне, так сказать, не знакома.
Свидетель по делу № ___ Долин Арсений Александрович, церковнослужитель (батюшка), 1893 г. р., житель г. Лисьи Броды.
Вопрос: Что вы можете сказать об Андроне Сыче, охотнике и старовере? Известно ли вам, что он покинул город одновременно с капитаном Деевым? Они ушли вместе?
Ответ: Андрюшка-то… Он даже у раскольников наших вроде черная овца, не шибко древлеотеческие заповеди блюдет. А уж со мной-то ему с чего откровенничать? Куда он и с кем ушел — того мне знать не дано.
Вопрос: А Деев? Что он вам говорил, когда посещал вашу церковь?
Ответ: Простите великодушно, но вам я это открыть не могу. Потому как что мне человек поверяет — сие есть тайна исповеди.
Вопрос: А сие есть допрос, и сейчас вы говорите с оперуполномоченным СМЕРШ. А от СМЕРШ у вас тайн быть не может, уважаемый батюшка. Мы караем быстрее, чем ваш господь. Вы, насколько мне известно, из белых?
Ответ: Для меня больше нет ни белых, ни красных. Познав ужасы войны, пришел к вере.
Вопрос: Так в каких грехах вам исповедовался капитан Деев?
Ответ: Капитан познал ужасы войны, как и я. Он рассказывал, как на фронте людей убивал.
Вопрос: Так ведь он врагов убивал?
Ответ: Перед Господом нет своих и врагов, мы все — Его дети.
Вопрос: Что сказал вам Деев вечером 19 августа, накануне исчезновения?
Ответ: Капитан интересовался изгнанием бесов.
Вопрос: Что?
Ответ: Он спрашивал, как ведут себя одержимые бесами и как изгнать бесов.
Вопрос: Из кого? Кто был одержим?
Ответ: Сие мне неведомо.
Вопрос: Вы встречали в городе эту женщину? (примечание: капитан Шутов демонстрирует свидетелю фото на крышке часов) Отвечайте.
Ответ: Я ее не знаю.
Свидетель по делу № ___ Новак Иржи Францевич, врач, 1876 г. р., житель г. Лисьи Броды.
Вопрос: Капитан Деев в последнее время жаловался на здоровье?
Ответ: У него были носовые кровотечения, головокружения, общая слабость. Симптомы начали развиваться стремительно в последнюю неделю до его исчезновения. А до того был здоров как вол. Диагноз я установить не успел. Деев очень переживал и товарищам просил не рассказывать. Привык быть здоровым, крепким.
Вопрос: Видели эту женщину?
(примечание: капитан Шутов демонстрирует свидетелю фото на крышке часов)
Ответ: Нет. А что?
Вопрос: Вопросы тут задаю я. Кроме общей слабости, были еще секреты от товарищей у капитана?
Ответ: Откуда мне знать. Мое дело — не секреты выведывать, а людей лечить.
Свидетель по делу № ___ майор Бойко Сергей Михайлович, 1905 г. р., командир 7 десантной роты (783 стрелковый полк 381 дивизии, 15 арм., Дальневост. фронт).
Вопрос: Капитан Деев покинул Лисьи Броды по вашему указанию?
Ответ: Я все уже излагал в рапорте и на допросе полковому уполномоченному.
Вопрос: Я хочу услышать еще раз.
Ответ: Капитан Деев, находившийся в моем прямом подчинении, взял людей и ушел самовольно. Я такого приказа не отдавал. Направление и маршрут мне неизвестны.
Вопрос: Замполит Родин сообщал вам об аморальном поведении капитана Деева?
Ответ: Так точно. Сообщал в письменной форме. Много бумаги извел.
Вопрос: И что вы делали с бумагой?
Ответ: Складывал вчетверо и совал в задний карман. А что я должен был делать? Отличного офицера наказывать за излишнюю лихость? У нас десант, а не детсад. У Олежки… У капитана Деева орден Славы, два Боевых Красных Знамени, тринадцать забросок за линию фронта, фашистов как баранов резал! Ему сам маршал Жуков именной пистолет вручал, с благодарностью! Деев — боец, а не крыса штабная, он всю войну прошел.
Вопрос: А вы в курсе, что ваш лихой боец что-то в сейфе прятал?
Ответ: Замполит Родин докладывал.
Вопрос: И вы сейф до сих пор не вскрыли?
Ответ: А его не вскроешь. Шифр неизвестен. Рвануть невозможно. Это «Мауэр» пятого класса. У него бронеплита — во! Полгорода ляжет. А внутри все в пыль разотрет.
Вопрос: Есть предположения, куда все-таки ваш герой Боевого Красного Знамени делся?
Ответ: Я уже говорил полковому уполномоченному. Я думаю, он хотел найти подопытного, которого мы упустили.
Вопрос: Какого подопытного?
Ответ: Пленного из японского лагеря «Отряд-512».
Вопрос: Подробнее?
Ответ: 19 августа мы штурмовали лагерь. Два японских грузовика прорвались через оцепление и скрылись. В здании мы обнаружили груду трупов и одного раненого, со следами пыток и истязаний. Мы его упустили. Деев считал себя виноватым.
Вопрос: Опишите внешность раненого.
Ответ: Вот зачем это, капитан? Я уже указал все подробно в рапорте, потом на допросе… Мужчина славянской внешности, возраст определить затрудняюсь, обнаженный, очень длинные ногти на руках и ногах, борода, спутанные длинные волосы. Тяжело ранен в живот, в грудь и в ногу.
Вопрос: И вы его упустили?
Ответ: И мы его упустили. Несмотря на тяжелое состояние, он проявил неожиданную сноровку.
Вопрос: Как вы это объясняете?
Ответ: Говорят, японцы в «Отряде-512» выводили идеальных солдат, нечувствительных к увечьям и боли. А уж как и что — это вам там в вашем отделе виднее. Извините, я в опытах над людьми понимаю мало. Я военный, мое дело — Родину защищать.
Вопрос: Укажите на карте место расположения «Отряда-512» на момент штурма.
Ответ: Здесь. А то вы не знаете.
(примечание: майор Бойко указывает точку на карте)
Вопрос: Укажите, куда передислоцировались японцы из «Отряда-512»?
Ответ: А, вы вот к чему клоните, капитан. Шпиона из меня сделать решили? Я служу в Красной Армии. С японцами не сотрудничаю. Куда они делись, не знаю. Враг мне о своих передвижениях не докладывает.
Вопрос: В японском лагере среди пленных, живых или мертвых, вы видели эту женщину?
(примечание: капитан Шутов демонстрирует свидетелю фото на крышке часов)
Ответ: Затрудняюсь ответить на вопрос, капитан. Даже если я ее видел, вряд ли смогу опознать.
Вопрос: В каком смысле?
Ответ: Тут на фото — ухоженная, красивая дама. А те пленные, которых я видел в «Отряде-512»… выглядели иначе. Они практически утратили человеческий облик.
Свидетель по делу № ___ Елизавета Бо, 1918? г. р., род занятий неопределенный (знахарка?), жительница г. Лисьи Броды.
На допрос не явилась. По месту жительства не застали.
Свидетель по делу № ___ Сыч Ермил Игнатьевич, 1906 г. р., охотник, житель г. Лисьи Броды.
На допрос не явился. По месту жительства не застали.
Глава 5
Никитка бежит по лесу. За Никиткой гонится человек-тигр. Он бывает человек, а бывает тигр. Когда он человек, его зовут Лама. А когда он тигр, у него на лбу четыре полоски, три вдоль, одна поперек. Человек плохой, и тигр тоже плохой. Он знает Никиткин запах и находит его везде. Он хочет Никитку утащить обратно, откуда Никитка сбежал, посадить в клетку и делать уколы. Или просто убить. Никитка бежит от тигра быстро-пребыстро. Никитка теперь стал сильный, он бегает хорошо, умеет даже бегать на четвереньках. Но тигр тоже сильный. Тигр сильнее Никитки. Никитка не хочет, чтобы тигр его догонял. Никитка хочет, чтобы тигр ушел далеко. Но тигр уже рядом с Никиткой. Никитка садится на корточки и закрывает глаза. Если Никитка не видит тигра, тигр тоже не должен его увидеть. Но этот тигр очень хитрый. Особенный тигр. Он видит, даже если темно. Он подходит к Никитке и нюхает его сзади. Изо рта у тигра пахнет войной, пахнет так же, как пахли застреленные солдаты. Когда тигр бывает человеком, от него все равно идет этот запах, просто слабее. Но Никитка чует. Никитка теперь все чует…
Тигр делает больно Никитке, он режет ему спину когтями. Он злой тигр, наказывает Никитку за то, что Никитка сбежал. И он хватает Никитку зубами и волочет. Чтобы Никитка опять сидел в клетке и отдавал свою кровь.
Никитка не хочет в клетку и кричит, очень громко. За это тигр наступает ему лапой на горло, и Никитка больше не может кричать.
Никитка слышит выстрел и чует запах земли, железа и дыма. Это значит, он опять умирает. Пока Никитка не убежал, он много раз уже умер в клетке после уколов, и перед этим почти всегда бредил, что он на фронте. В него стреляют — и он падает лицом на дно ямы, и раскрывает рот, чтобы сделать вдох, но вдохнуть не может, а может только выдохнуть, отдать земле весь свой воздух, испустить в нее дух. И кровь с землей перемешиваются во рту, и он уже не может понять, где чье, как будто в нем — остывающий чернозем, а раскрытая пасть окопа сочится кровью.
Тот патрон, что предназначался ему, достался сто третьему. Сам же тигр отскочил в бурелом за секунду до выстрела, почуяв взгляд и прицел охотника кожей спины, тем самым местом чуть ниже левой лопатки, где до сих пор, уже вторую неделю, кровоточил при метаморфозе шрам от ножа. Обычно раны заживали на нем за пару часов, но эта рана была особой. Во-первых, располагалась она неудобно — нельзя зализать. Но главное — она как будто нагнаивалась от мысли, что он не вправе растерзать того, кто ее нанес, потому что тот был неприкасаем. Он не вправе убить того, кто попал бы ему ножом прямо в сердце, будь сердце там, где оно обычно у тигра, а не с другой стороны.
Все метят в сердце ему — свинцом и порохом, камнями и осиновым колом, и горящими стрелами… Ермил, охотник, тоже целился из «меркеля» Ламе в сердце — но попал сто третьему в легкое; похоже, он вообще не видел сто третьего, когда выстрелил: подумал, тигр задрал какого-то зверя и тащит в чащу. Теперь охотник сидит на корточках перед сто третьим и смотрит на его тощую, тяжело вздымающуюся грудь, на две струйки крови — одну, выхлестывающую в такт с неровным биением сердца из пробитых дробью ребер, другую, тоненькой алой змейкой уползающую из уголка посиневших губ в нечистые заросли спутанной бороды и длинных, сальных волос. Он смотрит на его бурые ногти, на нескольких пальцах обломанные под корень, на остальных же — такие длинные, что они закручиваются в спираль. Косится на набедренную повязку из продранной мешковины, заглядывает в закатившиеся глаза, копается в своем заплечном мешке, выуживает сменную сухую обмотку, бинтует сто третьему грудь.
Сто третий широко разевает рот, как будто пытается, но не может зевнуть, скребет когтями впалую грудь, потом расслабляется и делает долгий, спокойный выдох, как человек, который смертельно устал и вправе, наконец, отдохнуть. Ермил-охотник щупает ему пульс, с досадой сплевывает на землю, встает. Переминается рядом с телом, не зная, как быть.
Оставь его здесь. Ты же видишь, из него ушла жизнь. Оставь его мне и иди своей дорогой, охотник, тебе не нужно знать, что будет с ним дальше…
…Ермил поправил ружье, накинул заплечный мешок, перекрестился двумя пальцами и пошел прочь.
Минуту спустя вернулся, взвалил сто третьего на плечо.
Вот это ты зря, охотник. Нельзя отбирать у хищников их добычу.
Когда охотник скрылся из виду, Лама вышел из бурелома, бесшумно ступая босыми ногами по сухим иглам. Глаза слезились, и противно ныла нижняя челюсть, как всегда после дневного метаморфоза, совершенного рефлекторно и слишком резко, по велению не разума, но инстинкта. И как всегда после такого метаморфоза, он чувствовал, что унижен. Столько лет прошло, а человека в нем все еще больше, чем зверя, и в минуту опасности его тело принимает привычную форму — будто хочет прикинуться слабым и жалким, чтобы его пощадили.
Лама плавно опустился на четвереньки и обнюхал багровое пятно на земле. Запах крови подопытного номер сто три — особенный запах. Будоражит, даже если ты человек и не чувствуешь полутонов и оттенков. Все равно это запах жертвы на пороге преображения, которое никогда не случится. Запах боли, гнева и предстоящего чуда, он зовет за собой.
Лама выгнул спину дугой, готовясь к метаморфозу, отдаваясь нарастающему шуму в ушах, содрогаясь всем телом в такт захлебывающемуся сердцу… И почувствовал, как горячая капля скользнула из-под левой лопатки, проползла вдоль хребта, перечеркивая узор змеящихся татуировок, и скатилась вниз по ноге. В нос ударил запах собственной крови: открылась рана. Ножевая, та самая. Он поднялся на ноги, сделал глубокий вдох и скрестил на груди руки, успокаивая пульс. Тело знает, что делать. И знает, чего не делать. Он не будет совершать два метаморфоза подряд. Тем более днем.
Как и смерть, метаморфоз не любит свидетелей и дневной свет. Переход — так когда-то Лама вслед за Учителем Чжао называл превращение, но теперь ему нравилось научное «метаморфоз» — по сути, и есть короткая смерть, распад всех тканей и органов. А затем перерождение, воссоздание. Ояма называет это регенерацией. Как у гусеницы, становящейся бабочкой, у личинки, становящейся мухой, только гораздо быстрей. Весь процесс давно уже занимал у Ламы всего восемь секунд. И из них три секунды абсолютного небытия.
Как-то раз, давно, мастер Чжао дал Ламе нож и приказал разрезать куколку бабочки. Лама сделал, как Учитель ему велел. Из кокона вылилось темное, жидкое месиво.
— Вот чем ты являешься во время каждого перехода, — сказал мастер Чжао. — Нигредо. Ничто.
Лама тронул пальцем содержимое кокона и понюхал. Оно было липким и пахло смертью. Он спросил:
— Я каждый раз умираю, Учитель?
Мастер Чжао ответил:
— Плоть оборотня сильна, она может хоть каждый день переживать короткую смерть. Но душа его всякий раз тоскует.
Тогда Лама спросил:
— Где в момент превращения пребывает моя душа?
— Кто сказал, что она все еще у тебя есть? — мастер Чжао улыбнулся так безмятежно, что у Ламы заныло в груди.
— Почему ты говоришь мне эти жестокие слова, о Учитель?
— Потому что ты только что убил жизнь, — Учитель кивнул на перепачканный в буром нож и вскрытую куколку.
— Ты же сам приказал мне!
— Но рука твоя даже не дрогнула.
Та куколка была первым живым существом, которое Лама порезал ножом. С тех пор он убивал много раз, и вовсе не бабочек. Он отточил мастерство и скорость своих переходов до рекордных восьми секунд. И он не знал, во время какой из тысяч смертей — своих ли, чужих — душа покинула его навсегда и осталась одна лишь плоть.
Глава 6
Каждый раз, когда Никитку убьют, ему больше не больно, но очень грустно. Потому что он как будто бы вылупился из тела, как птенец из яйца, и оказался совсем один, и не знает, куда деваться, и не чует больше, где его стая. И поэтому Никитка ждет рядом с телом, пока оно впустит его обратно. У Никитки теперь очень сильное тело, оно может умереть ненадолго и снова ожить. В первый раз, когда Никитке сделали укол и убили, он подумал, что за ним сейчас придет ангел и уведет жить на небо, — но никто не пришел. И Никитка понял, что такому, каким он стал, не полагается ангел. И что он отдельно от тела просто исчезнет — не уйдет жить на небо, а сам станет частью неба, станет ветром, облаками и воздухом, станет ничем. Это было страшно, еще страшней, чем уколы, и Никитка тогда решил оставаться в клетке, рядом с собственным телом, хотя оно казалось чужим: очень длинные ногти и волосы, как у ведьмы. Раньше он был другим. Раньше был Никитка солдатом, а потом его взяли в плен и сделали с ним плохое.
Но сейчас Никитка умер в лесу, а не в клетке. Его тигр подрал, а потом застрелил из ружья охотник. Он хороший, охотник. Он убивать его не хотел. Он Никитку спасти хотел, и даже рану забинтовал, а теперь несет куда-то Никиткино тело, а Никитка следом идет, потому что, если рана затянется и тело опять оживет, он вернется в него вместе с воздухом, вернется на вдохе…
Когда охотник выходит из леса и несет Никиткино тело мимо сельского кладбища, за ними увязываются собаки. Никитка им улыбается, он любит собак, но собаки не видят Никитку, а видят только Никиткино тело, и рычат, и морщат носы. А потом Никиткино сердце опять начинает биться, и Никитка тогда прижимается к своему телу и как будто его обнимает, и оно принимает Никитку обратно, и засасывает в себя, когда делает вдох.
И ему теперь опять больно, а собаки бешено лают. Никитка слабый пока, не может открыть глаза, но уже все слышит и чует. Собаки раньше всегда любили Никитку, а теперь хотят разодрать.
Охотник пинает собак, заносит Никитку в церковь и кладет его на пол, а сам выходит. Никитка не видит, но знает, что это церковь, потому что тут пахнет смертью, теплым воском и деревяшкой. Никитке не нравится запах, но нравится, что в церкви всегда есть бог на кресте: он, как Никитка, умеет умереть, а потом ожить, и тоже мучают его, как Никитку, и еще у него длинные волосы.
Никитка не может пошевелиться. Он чует, что кроме него здесь два человека. Один Никитке не нравится, потому что пахнет табаком и уколами. Второй пахнет свечками, хлебом и теми собаками, что лаяли на Никитку. Никитке человек нравится, потому что он наверняка гладил тех собак и кормил, а собаки ему руки лизали.
— Ну, отче, хватит спать над доской, — говорит тот, что пахнет уколами; голос у него старый. — В последний раз, может быть, играем.
Тот, что собак кормил, которого зовут Отче, стукает чем-то, судя по звуку, костяным по деревяшке:
— Хожу ладьей. Отчего же в последний-то, Иржи Францевич?
— Вы с гостем нашим из СМЕРШа разве не познакомились? Щас он нас всех тут… как в Харбине. Там стариков из белогвардейцев по ночам забирают и… Шах!
— А мне этот Шутов показался хорошим человеком, — говорит Отче.
Никитка не понимает, о чем разговор, но голос у Отче добрый и почти молодой. Никитка знает, что отче — это все равно как отец. Когда-то у Никитки тоже был отец, и мать была, но теперь у него есть только стая.
— Все-то у вас хорошие, отче. А вот как набегут сюда из Чека эти хорошие люди… Вас в лагеря, меня так, может, и к стенке, а потом уж друг за друга возьмутся…
— Нет, вы неправильно говорите! Вы не верите просто в возрождение Родины, а я верю! Народ наш такую войну выиграл, такой кровью! Русский человек пол-Европы прошел. Он гордо подымет голову…
— Вот ему по голове и дадут.
— Циник вы, Иржи Францевич.
— Я не циник, отец Арсений, я медик. Вы ходить-то будете? А впрочем, нет смысла. Тут все равно у вас мат в два хода… Вы чего, отче?
— Вы слышите этот звук?
Никитка стонет — и оба человека, наконец, его замечают, бегут к нему. Тот, который доктор, склоняется над Никиткой, и разматывает повязку на ране, и говорит:
— В лазарет его надо срочно.
А Отче выбегает из церкви и кричит:
— Погоди, Ермил! Это кто? Ты кого принес?
Никитка слышит, как охотник замедляет шаг и отвечает:
— Се человек. Похорони его, батюшка, по-людски.
— Так ведь… рано пока хоронить-то. Подлечить его надо.
— Он живой?! — шаги охотника приближаются.
— А то ж! Ты доктору подсоби до лазарета, Ермил.
Никитка не хочет, чтобы его забрал доктор. Никитка пытается объяснить, что все само заживет, но вместо этого только слабо рычит. Никитка хочет сбежать — но он пока слишком слаб и не может пошевелиться. Охотник снова взваливает его на плечо и уносит — туда, где страшно пахнет лекарствами и уколами.
Глава 7
Лама проглотил кусок яблока и принюхался. В церковном притворе пахло смертью, воском и подопытным номер сто три. Он скинул обувь и пошел босиком — уж конечно, не из уважения к этому их приколоченному к доскам божку, а просто чтобы бесшумно ступать. Их бог не заслуживал уважения — да и вряд ли являлся богом. Всего лишь немощный, жалкий даос, согласившийся на пытки и унижения ради бессмертия. Интересно, что сказал бы о нем Учитель. Вероятно, похвалил бы за ненасилие и смирение. Путь бездействия, невмешательства и уступки — Учитель любил такое. «Тот, кто пишет историю, не должен сам в ней участвовать», «Чтобы вырастить сад, нужно только разбросать семена», «Хочешь выиграть схватку? Тогда воспари над схваткой» — так говорил мастер Чжао.
Но у Ламы свой путь. Путь насилия и вмешательства. Чтобы выиграть схватку, нужно убить противника. Чтобы вырастить сад, нужно выполоть сорняки…
На лавке у стены лежала шахматная доска с недоигранной партией. Белым предстоял неминуемый мат в два хода. Лама замер: ему были знакомы фигуры. Китайский даос вместо короля. Лисица вместо ферзя. Слонов заменяли тигры. Пешки — в форме волков… Искусная подделка. У учителя Чжао были такие шахматы.
Отец Арсений стоял к Ламе спиной у распятия, припорошенного дрожащими бликами заупокойного огонька. Лама тихо подошел сзади — и двумя пальцами придушил свечку.
— Отпустите мне грехи, батюшка. — Он с хрустом откусил кусок яблока. — Я убил девятьсот двадцать семь человек.
— Тебе в храме не место, нечисть.
— И что же твой бог мне сделает? Моя версия — ничего. Потому что он слаб. Он даже слабее тебя. В твоем храме, отче, самый жалкий и беспомощный бог из всех, что я видел. Наши идолы — они хотя бы из золота, в позе лотоса, вокруг них — подношения… Этот ваш — изувеченный, голый, облезлый, прибитый к деревяшке гвоздями. Он похож на наших подопытных… Например, на сто третьего. Ты не видел его сегодня, а, отче?
С неожиданной сноровкой отец Арсений отскочил в сторону, выудил из-под амвона двустволку и навел на Ламу:
— Изыди.
Лама, чавкая яблоком, подошел вплотную к ружью и прижался грудью к стволам:
— Ты не сможешь спустить курок. Ведь это же грех?
— На все воля Божья.
— Ну а как ты отличаешь божью волю от дьявольской? — Он в последний раз куснул яблоко, в руке остался огрызок. — Куда Ева дела огрызок, в твоей священной книге не сказано?
— Она съела плод целиком, — отец Арсений отступил от Ламы на шаг, ружье в его руках чуть подрагивало.
— Любопытно. Я пришел с тобой говорить как раз о познании… Ты ведь знаешь, отче, откуда взялся подопытный номер сто три, которого приволок из леса охотник. Знаешь, что мы с ним сделали. Знаешь много лишнего, отче. Ты ведь жив только потому, что оказал «Отряду-512» услугу. Оказал нам услугу стукача… — Лама сжал в кулаке огрызок, и на заляпанный воском пол капнул яблочный сок. — Не делись ни с кем, кроме нас, своими познаниями. Или станешь моим девятьсот двадцать восьмым смертным грехом.
— Я храню тайну исповеди, — отец Арсений опустил ружье и ссутулился. — Но Господь — он все видит.
— Да пусть смотрит. — Лама запустил огрызком в Христа и направился к выходу. — Он все равно не участвует.
Глава 8
От лазарета Ермил Сыч пошел той дорогой, что вела мимо харчевни китайца Бо. Получался приличный крюк, но Ермил домой не спешил. На ходу привычно взглянул на окно Лизиной комнаты и привычно почувствовал, как просыпается в груди тяжелый, скользкий клубок. Есть ли свет керосинки в ее окне, или там темно — в любом случае тоска обвивала сердце холодной змеей. Если света нет, то и Лизы нет — и он не знает, где она, а главное, с кем. Кто на этот раз греет эти ее вечно замерзшие руки. Если свет горит — значит, она дома и, скорее всего, без мужчины, не приведет же она мужчину, когда в доме ее ребенок, да и нет у нее вроде мужчины, с тех пор как Деев ушел… Как бы ни было, Ермил остановится, и будет мучительно бороться с желанием к ней зайти, и победит это свое желание, и молча уйдет. А может быть, проиграет, и зайдет в харчевню, и потребует подать ему сейчас же ханшин, потребует громко, чтобы Лиза услышала, что он здесь. Ее отец, невозмутимый, вежливый Бо, тогда зачерпнет ему водки из чана, на дне которого лежит свернувшаяся в кольца змея. Она такая же, как у Ермила в груди, но только мертвая, а у Ермила живая — с тех пор, как Лиза его прогнала, он постоянно носил клубок тоски в своем сердце. Уже семь лет.
Он выпьет до дна настоянную на змее водку, потом еще и еще, но Лиза так и не выйдет и Настю к нему не пустит, а он не посмеет к ним постучаться. Или посмеет, но они ему не откроют.
На этот раз света в ее окне не было. Ермил помялся у входа в харчевню и пошел дальше. Тоска поднялась, куснула его прямо в горло раздвоенным жалом и скользнула обратно под сердце, сворачиваясь привычной спиралью. Ермил шел домой, убаюкивая свою змею, усыпляя: наипаче омый мя от беззакония моего и от греха моего очисти мя, яко беззаконие мое аз знаю, что ни делается, все к лучшему, это Бог отводит от прелюбодейства с блудницей, а Сатана искушает… Сатана давно за Ермилом ходил по пятам, вот сегодня даже толкнул его под руку, чтоб Ермил убил не тигра, а человека, но Ермил от греха уберегся.
Пробираясь к староверским избам вдоль гаолянового поля, уже частично убранного, Ермил в который раз подумал, что никогда эта скудная, истощенная, не способная выносить овес и пшеницу земля не станет ему родной. Ермилу было двенадцать, когда они всей общиной бежали в Маньчжурию и поселились на окраине Лисьих Бродов, и он, в отличие от младшего брата Андрона, знал вкус настоящего пшеничного хлеба, и ненавидел тот хлеб, что они стали печь здесь — из гаоляновой муки, из перемолотых сорняков. Тогда, в восемнадцатом, Андрону было два года, и он забыл, а вот Ермил всегда помнил первую ночь, когда они воткнули в эту землю сырые колья, накрыли их мокрыми ветками и на рассвете разожгли под этой «крышей» огонь. Они воспользовались древним местным законом: того, кто построил на земле дом, сколь угодно хлипкий, и развел в нем очаг, уже нельзя выгнать. Они остались здесь, в Лисьих Бродах, построили дома — уже добротные избы из сруба — на окраине поселения, но жили своей жизнью, особняком.
Ермил и по-китайски-то ни слова не знал, пока не начал навещать Лизу, дочь китайца Бо, полукровку. До этого он много раз встречал ее в городе — в харчевне или на рынке, — но не чувствовал ничего, кроме легкой брезгливости: местные азиатки вызывали у него отвращение, их руки казались липкими, лица — хищными, волосы — сальными, голоса — монотонными. По-настоящему он увидел Лизу восемь лет назад, в кумирне, в лесу. Она была голой и молилась своим богам. Она пахла свежим, молодым потом и можжевельником, и соски ее, когда он вышел к кумирне с ружьем, напряглись и стали маленькими и твердыми, как пара можжевеловых ягод. Она научила его китайскому слову «ай», похожему на судорожный, испуганный, болезненный стон — и значившему «любовь». Она показала ему древнее начертание этого слова, вывела прутиком на влажной земле иероглиф, состоявший из четырех элементов: «покрывало», «сердце», «ходить» и «когти». Она попросила его согреть ее холодные руки. Они легко помещались в его больших, шершавых, горячих руках.
Его любовь, его мучительное, внезапное «ай» воткнуло в сердце ему острые когти, накрыло душу тяжелым, непроницаемым покрывалом и погребло под собой все то, что было дорого раньше, — детей, жену, и даже брата, и даже Бога; и с той поры, куда бы Ермил ни шел, он приходил к ее дому…
…Шагнув за калитку, Ермил привычно поклялся себе выкинуть блудницу из головы, а любить семью, как подобает честному человеку. И привычно почувствовал новый укус тоски, увидев выскочившую навстречу жену.
— Ты где был? — слово «был» Марфа выплюнула ему в лицо вместе со слюной. — Опять у этой? У ведьмы?
Когда-то самая красивая в их общине, после третьего, Прошки, она совсем расползлась, обвисла грудь, а живот не ушел, остался, как будто теперь она всегда была немножечко на сносях, и староста даже недавно спросил «Когда ждете?», а Марфа ушла в избу и там выла, потому что никого они больше не ждут. Она и правда после Прошки еще трижды беременела, но каждый раз кончалось выкидышем на небольшом сроке; потом Ермил перестал ее трогать совсем. После последнего выкидыша у нее случилось помраченье рассудка: она завернула в пеленку багровые сгустки и в чем была — в заляпанной кровью ночной рубашке — отправилась в церковь к отцу Арсению и умоляла, чтобы тот покрестил ее малышку по любому обряду, а что малышка не гулит — так это оттого, что ее ведьма сглазила. Она и раньше говорила, что Лиза — ведьма, но только в ту ночь, выводя скулящую жену из чужой тихой церкви, Ермил подумал, что это, может быть, не пустые слова. В последнее время он и сам временами чувствовал себя странно: похудел, при быстрой ходьбе задыхался. А в те ночи, когда он оставался у Лизы, ему снились тревожные, душные, пропитанные грязным вожделением сны. В этих снах к нему выходила из темноты хвостатая женская тень и опускалась на четвереньки, и пристраивалась у него между ног, приникала к нему прохладным, трепещущим хоботком, и пила из него густой, теплый сок, и хоботок становился теплым. И Ермил просыпался и со стоном извергал горячее семя на узорчатую циновку, а в том месте, где была его голова, циновка тоже становилась горячей. И красной, потому что носом шла кровь.
Он зарыл пеленку на краю православного кладбища на рассвете, к тому времени Марфа уже пришла в разум и стояла, пристыженно уставившись в сухую, комковатую землю. У могилы их неслучившегося ребенка Ермил дал слово, что больше не будет путаться с ведьмой.
Его решение Лиза приняла легко и спокойно, сказала «Иди своей дорогой, охотник» и почему-то на прощание рассмеялась. Уже спустя три дня Ермил не выдержал и пытался вернуться, но Лиза его не приняла. Через неделю к ней стали ходить мужчины. Через восемь месяцев она родила девочку с чуть-чуть раскосыми, как у нее, но серыми, как у Ермила, глазами. А впрочем, Бог его знает, какие глаза были у того, с кем она путалась сразу после него.
–…Когда Господь уже изничтожит эту тварь и ее ведьминское отродье?! — голос Марфы сорвался на визг. — Где был? У них был? — в углах ее рта запеклись белесые комочки слюны.
— Не твоего ума дело, — Ермил взошел на крыльцо.
— Не моего, значит?! Тогда, может, ихнего?! — Марфа по-лошадиному мотнула головой в сторону избы, платок криво сполз на затылок. — Под монастырь подвел ты нас всех, Ермил! Вместе с братцем твоим! Ты что наделал, ты мне скажи, ты что сотворил? Не думаешь обо мне, о Боге не думаешь, хоть бы о детях подумал! По наши души пришли, кровавые псы!
— Что ты несешь, кликуша, какие псы? — Ермил поморщился и на секунду прикрыл глаза. Голос жены, бессмысленная дробь ее слов отдавалась в висках — как жужжание бьющейся в керосинку осы, как монотонный, нудный осенний дождь, как зубная боль.
— Такие псы! Днем был один, хотел тебя забрать на допрос! Теперь другие двое пришли, так Танька, дура, пустила их в дом! А как не пустишь, когда мы слабые бабы да дети, защиты нет никакой… А они сапоги не сняли! За матицу зашли!
Ермил сорвал с плеча двустволку, отодвинул жену и решительно шагнул в дом, в душное облако, свитое из горящего дерева, аромата свежих блинов и дыхания множества ртов.
Младшие дети, Прошка и двойняшки Андрона, притихшие и испуганные, жались друг к другу на полатях. Бабка, как и все последние дни, лежала на печи, скрючившись и уткнувшись носом себе под мышку — как больная крупная птица, безучастная ко всему, кроме тепла, разгонявшего ее густую, старую кровь. Старшие дочери и Танька, жена Андрона, хлопотали по хозяйству в напряженных, неестественных позах. Они стояли рядом, спина к спине, и как будто бы живой стенкой загораживали собой печь, чугунные сковородки, и опару для блинов, и лук с яйцами для припека: чужаки не должны были видеть, как женщины готовят еду.
На лавке слева от входа со скучающим видом сидел майор Бойко. В глубине же избы, прямо в красном углу, под иконами — чужак в офицерской форме, перед ним на столе — жестяная миска с блинами. Он жевал с аппетитом. На вошедшего Ермила уставился нагло и властно.
Это было грубейшим нарушением всех приличий. В староверской избе в красном углу мог сидеть только глава семейства — то есть Ермил. Да и просто проходить за матицу — потолочную балку, означавшую границу между прихожей и внутренней частью дома, — посторонним не полагалось. Вот майор, тот их традицию чтил и сидел на правильном месте.
— Хорошо, что ты с охоты вернулся, Ермил, — Бойко выделил голосом слово «охота». — Тут к тебе капитан СМЕРШ Степан Шутов… имеет вопросы.
Ермил молча, недобро уставился на капитана:
— Какие вопросы?
— Удалась ли охота, товарищ Сыч? — Шутов сунул в рот крупный кусок блина.
— Божьей милостью, — Ермил скинул вещмешок и ружье и подошел к рукомойнику.
— Где же дичь?
— Промахнулся, — Ермил, отвернувшись, принялся мыть руки из чайника. В корыто полилась красновато-бурая вода.
— А мне сказали, Ермил Сыч не промахивается, — особист посмотрел на текущую с рук охотника воду и снова вцепился взглядом Ермилу в спину.
— Вы не слушайте его, он у девки был! — вмешалась в разговор Марфа.
— А ну вон пошла! — одеревеневшими от злости губами процедил Ермил. — Перед людьми меня не позорь!
— А ты сам себя с проблядовкой бесовской не позорь! — взвыла Марфа и выбежала из избы. Таня глупо хихикнула и тут же заслонила ладошкой рот.
— Интересно живете, — особист отодвинул от себя миску с недоеденным блином.
— Как все живем, — огрызнулся Ермил.
— Значит, все тут у вас живут интересно. — Шутов медленно, с ленцой потянулся и вдруг резким, совсем другим тоном спросил: — Где ваш брат Андрон Сыч? Где отряд капитана Деева?
— Не знаю. Я не сторож брату моему. А тем более Дееву.
Шутов пристально поглядел Ермилу в лицо — тот выдержал взгляд — и коротко кивнул, словно счел этот довод достаточно веским.
— Не сторож. Зато охотник и следопыт. Нам пригодятся ваши профессиональные навыки, — капитан поднялся из-за стола и направился к двери, на ходу отщелкивая крышечку золотых нагрудных часов. — Знаете эту женщину? — особист сунул Ермилу под нос портрет какой-то изнеженной, самодовольной блондинки на внутренней стороне крышки.
— Нет, Бог миловал.
Шутов резко захлопнул крышку.
— Поисковая группа выдвигается завтра, — сказал он уже с порога. — Ваше дело — вывести нас на след брата.
Не дождавшись ответа, даже не взглянув на Ермила и небрежно козырнув Бойко, особист спустился с крыльца и под бешеный лай сторожевого пса пошагал к калитке через утонувший во мраке двор.
— Убери, — Ермил мрачно кивнул на миску с недоеденным кусочком блина.
Таня послушно взяла со стола миску и выбросила ее в поганое ведро.
— Странные вы все-таки люди, — подал голос Бойко. — Что за вера такая — гостю еду, как собаке, в миску кидать, да потом еще миску выбрасывать?
— Так ведь если чужой человек из нашей посуды ест, там нечистая сила сразу заводится, дядя Бойко! — сообщил с полатей Прошка.
— Помолчи, сынок, — тихо сказал Ермил и уставился на Бойко потемневшими от бешенства глазами. — Ты кого мне в дом притащил, майор?!
— Как будто у меня был выбор, Ермил.
— У нас был с тобой уговор! Ты ж обещал: если я выйду на след, то мы по-тихому, без начальства, сами пойдем! Ну вот я вышел сегодня на след.
— Поздно вышел. Он уже здесь. Суется везде, разнюхивает, копает под меня, крыса, глаза прозрачные…
— И что же мне, на брательника теперь вывести СМЕРШ?!
— А я, думаешь, мечтаю с этой крысой завтра в тайгу идти? У тебя, Ермил, брат пропал. А у меня — целый отряд!
— Так, может, мне его тогда до завтра… того? — Ермил выразительно кивнул на ружье.
— Мам! Таракан! Таракан! — на два голоса завопили с полатей близнецы.
— Ты не дури у меня, охотник! — Бойко возмущенно потряс указательным пальцем, будто грозил ребенку. — Давай-ка без самодеятельности.
— Мам! А в таракане бывает бес? А таракана прихлопнуть?
— Не надо, вдруг это Чун-ван! — страшным голосом предостерег близнецов Прошка. — Командир всех насекомых…
— Прихлопните! — разрешила Татьяна. — Только потом помолитесь.
С полатей послышался дробный, задорный стук, и через щель между досками к ногам Ермила вывалился жирный, полуживой прусак. Ермил поморщился и додавил его сапогом.
— Да без толку, — тоскливо бормотнул Бойко. — Одного прихлопнешь, семеро набегут.
Глава 9
Ложь — маленькая, вертлявая, скользкая тварь. Беспокойный, норовящий высунуться из тебя паразит. То мелькнет в неестественно напряженном изгибе губ, то глумливо зыркнет из уголков опущенных глаз, проползет щекотно по голосовым связкам, заставив голос дрожать, или брызнет кому-то в лицо неуместной, неловкой каплей слюны.
Я смотрю на себя в мутный, треснувший осколок зеркала на стене. В бледном свете спиртовки я похож на вернувшегося с войны мертвеца. На груди моей — шестилапый, зияющий, незаживающий шрам. В черных проймах глазниц — перечеркнутые трещиной, больные глаза. Приоткрытый рот — как еще одна трещина, ведущая в черное никуда. Набираю в пригоршни воду из рукомойника, бросаю в лицо. И растягиваю губы в хозяйскую полуулыбку крысиного вожака.
Я умею лгать. Я умею различать ложь.
Майор Бойко на допросе солгал. И охотник солгал. Оба знают больше, чем говорят. Бойко покрывает Деева, охотник — брата, обоих можно понять. Оба, видимо, хорошие парни. Ненавидят меня. Все солгали на допросе хоть в чем-то, и все меня ненавидят, кроме, разве что, стукача замполита.
Все солгали хоть в чем-то — но про Елену не лгал никто. Здесь не знают ее. Разве только отец Арсений смотрел на портрет на секунду дольше, чем остальные. Но не думаю, что он врал. Ложь, вертлявую тварь, конечно, можно взять под контроль, но вряд ли это умеет поп.
Для начала — непродолжительное молчание, непроницаемое лицо. Запереть и усмирить ложь внутри, не дать высовываться ее скользкой головке. Она любит вылезать через рот, так что важно следить за губами, жевательными мышцами, носогубными складками. Но нельзя забывать про глаза. Важно брать под контроль не только рот, но и брови, переносицу, лоб.
Через трещину в зеркале равнодушно и нагло за мной следят мои чужие глаза. Я был клоуном, солдатом и зэком, сегодня я смершевец, завтра стану кем-то еще.
Есть сложнейший фокус, позволяющий навсегда укротить в себе норовящую вылезти ложь. Недостаточно загнать паразита внутрь — нужно сделать его собой. Без остатка, без жалости отдать себя лжи, позволить ей сожрать себя целиком. Самому стать ложью. Самому обернуться тварью.
Я застегиваю на себе чужую, несвежую гимнастерку. Я оглядываю выделенную мне комнату на втором этаже когда-то богатого особняка. Здесь в начале века, видно, жила прислуга кавэжединского чина: из единственного окна вид не на площадь, а на разрушенный склад. А году в тридцать пятом сюда заселили японского рядового. Три недели назад он напрасно пролил свою кровь за Маньчжоу-Го, марионеточное маньчжурское государство. Или, может быть, здесь ворочался по ночам предавший свою землю китаец, исполнительная, задерганная марионетка на серой циновке.
А теперь бойцы Красной Армии разместили здесь особистскую крысу. Венский стул с обугленной ножкой, кое-как застеленный липкой клеенкой, опрокинутый на попа снарядный ящик вместо стола — что еще нужно крысе? На клеенке — жестяная кружка, спиртовка, пиала с отбитым краем. Рукомойник с облезлым ведром в углу. Деревянный топчан, на котором мне ни разу не доведется поспать.
Потому что я — гастролер, и сегодня я уйду в ночь. Оставаться здесь — дохлый номер. Лены нет здесь, а может, не было никогда. Связь починят в любой момент. Разоблачение неминуемо. Больше здесь ловить нечего.
Завтра утром они будут ждать капитана Шутова, но капитан не придет. Поисковая операция сорвана. Причина: капитан вернулся в могилу.
Беглый зэк Максим Кронин этой ночью уйдет в тайгу. На рассвете проберется лесными тропами через сопки к разоренной японской лаборатории. И найдет того беглого пленного с огнестрельными ранами, когтями и длинными волосами, найдет живым или мертвым. Потому что если кто и видел Елену — живой или мертвой — так это он.
Поправляю портупею. Надеваю фуражку. У меня с собой револьвер «смит-вессон» и «вальтер».
Самодельное стрельбище на руинах склада тонет во тьме — как мои воспоминания в темном крошеве забытого, разбитого прошлого. Вероятно, из-за контузии я многое позабыл. Но я помню, я всегда помню первую встречу…
…Я стою на арене. На поясе «обойма» с метательными ножами. На глазах — глухая повязка. Надрывается шпрехшталмейстер, невидимый оркестр выдает барабанную дробь.
— А-а теперь!.. Смер-ртельный номер нашей гастроли!.. Непревзойденный! Гений! Клинка-а!.. Максим Кронин!
Невидимый зал рукоплещет хищно и возбужденно. Это Рига. Буржуазная Латвия. Январь тридцать третьего года. Но на самом деле это неважно, публика всегда и везде ведет себя одинаково: плотоядно надеется, что уж в этот-то раз кровь прольется. Хоть капля крови.
— Кто готов стать отважным добровольцем и выйти на сцену, дамы и господа? Кто станет мишенью для маэстро Кронина и его острейших ножей?
Я спокоен. Я знаю, что на сцену выйдет мой человек. Аннабель, моя девочка, моя ассистентка. На ее по-детски трогательных запястьях, на ее тонких щиколотках — серебряные браслеты, на шее — серебряная цепочка. А на каждом браслете и на цепочке — крошечный колокольчик.
Зал смолкает. Я слышу приближающийся перестук каблучков. Только что-то не так: я не слышу, как звенят колокольчики. Зато слышу незнакомый запах фиалок. Женский голос — гораздо ниже и гораздо уверенней, чем у моей Аннабель, — произносит:
— Я хочу быть мишенью.
— Вы… э-э… уверены?.. — блеет шпрех. — Как к вам… э-э… обращаться?
— Фройляйн Елена.
— Я прошу вас подумать, Елена. Это… э-э… немного опасно.
— Я всегда сначала думаю. Я готова.
Снова стук каблучков. На этот раз Аннабель:
— Возьмите лучше меня!
В ее голосе слышится паника: она опоздала.
— Нет. Я первая, — спокойно отвечает та, что вышла на сцену первой.
В зале шепчутся и свистят. Тогда я снимаю повязку.
По вискам и лбу шпрехшталмейстера крупными каплями течет пот, его красный сюртук почернел под мышками, он затравленно теребит на шее блестящую бабочку, как будто она впилась в него лапками. Передо мной на арене стоят две женщины: моя тонкая, маленькая помощница Аннабель — и высокая, незнакомая, очень дорого одетая блондинка в черном вечернем платье. Аннабель от волнения так морщит лицо, что оно похоже на мордочку нашкодившей обезьянки. Белокурая смотрит насмешливо и безмятежно. И внезапно я понимаю, что она прекрасно знает, что делает. Она просто развлекается. Она знает, что доброволец у нас подставной. Может быть, она даже знает про колокольчики. Ей забавно наблюдать, как пропитывается потом красный сюртук, любопытно, как мы выйдем из положения. Она знает, что я не приму ее в качестве добровольца.
Тогда я говорю ей:
— Вы правы. Вы вызвались первой, Елена. Я прошу вас пройти к мишени. Шпрехшталмейстер поможет вам закрепить ремни.
Ее пушистые брови чуть вздрагивают — опаленным, беспомощным мотыльком:
— Это будет по-настоящему?
— Конечно, по-настоящему. Вы стоите, пристегнутая к мишени. А я с завязанными глазами бросаю ножи. Моя задача — освободить вас. Перерезать ремни.
— А если вы в меня попадете? Если сделаете мне больно?
— Я не могу гарантировать, что этого не случится.
Она пристально смотрит — не на меня, а чуть выше. Словно пытается разглядеть что-то прямо над моей головой. На ее красивом лице появляется страх.
Зал аплодирует и ревет. В любом городе публика одинакова — она любит смотреть на тех, кому страшно.
— Вы, должно быть, не видели прежде моих выступлений. Вы вольны уйти со сцены, Елена. Уступить место той, что доверяет мне больше, — я киваю на Аннабель.
Аннабель и шпрех с облегчением ждут, когда Елена освободит сцену.
— Я останусь, — говорит она громко, а потом добавляет так, чтобы слышать мог только я: — Между болью и унижением я выбираю боль, Максим Кронин.
Я киваю. Она встает у мишени, раскинув руки, как для полета. Или как для распятия. Шпрех трясущимися пальцами застегивает у нее на запястьях, на сведенных вместе лодыжках и на горле пропущенные через отверстия в мишени тонкие ремешки.
Я опускаю на глаза повязку, достаю первый нож и дожидаюсь, когда стихнут аплодисменты и барабанная дробь. Обычно в этот момент я слышу легкий перезвон колокольчиков Аннабель. Я хорошо знаю расстояние до мишени и расположение на ней тела. Я меткий, и у меня острый слух. Звон колокольчиков служит мне ориентиром. Я знаю точно, куда бросать нож, чтобы перерезать ремни. Сначала я освобождаю от ремней ее ноги, потом руки и, наконец, горло.
На этот раз перезвона колокольчиков нет.
Я делаю вдох на счет «три», а потом на счет «семь» длинный выход, и снова, и снова, чтобы унять биение сердца. И я бросаю нож в тишину. Бросаю нож в тишине.
Я не помню, как мне удается освободить Елену без крови. Я в повязке, и воспоминание вместе со мной погружается в темноту. Помню только, как спустя час мы с ней стоим под открытой лестницей, прячась от мелкого, вертлявого снега, и на ней расстегнутая нежно-палевая шубка из норки, и от нее пахнет фиалками, она курит тонкую папиросу через мундштук и не стряхивает с нее пепел, и раз за разом отрастает омертвевший пепельный кончик, и сам срывается, и смешивается со снегом…
Прямо на нас, гогоча и дурачась, вываливается из цирка компания латышских студентов, один, узнав меня, приветливо машет рукой, на рукаве его пальто — алая лента с черной свастикой в белом круге. А следом за ними выходит моя помощница Аннабель в нелепом берете, и на секунду застывает, и смотрит на меня больными глазами, а я отвожу взгляд и делаю вид, что мы не знакомы; она отворачивается и бредет через пургу по улице Меркеля в сторону Верманского парка. Она вернется, если я ее позову, и бросится мне на шею, если я ее догоню, она как преданная ручная обезьянка, но мне больше не нужна обезьянка. Мне нужна женщина, которая смотрит на меня уверенно и немного насмешливо, и не стряхивает пепел с кончика сигареты, и поправляет волосы, и смеется:
— Скажите правду, в вашей повязке ведь была дырка, через которую вы смотрели?
Я отвечаю:
— Секреты фокусов не разглашаются даже под страхом смерти.
Но я не помню, теперь я уже не помню того секрета. Наверняка в моей повязке и впрямь была дырка, через которую я смотрел…
…Я запускаю мотоциклетный движок, запускаю стрелковую машинерию. Редуктор щелкает, приходят в движение веревки, и трафаретные фрицы не спеша восстают во тьме из своих могил. Я выставляю вторую и сразу же третью скорость. Теперь мишени выскакивают суетливо, как черти из пустых табакерок, и угрожающе погромыхивают.
Я отхожу на огневой рубеж. Отсюда я не вижу мишени. Я меткий, и у меня острый слух. И я стреляю с двух рук, из «вальтера» и «смит-вессона», как автомат, без пауз, не меняя положения корпуса, лишь перебрасывая руки в направлении новых целей, и в головах невидимых фрицев, ровно по центру, появляются свежие дыры.
Я продырявлю их всех и уйду во тьму, из тьмы — в тайгу, из тайги — за ней. А после — с ней или без нее — в Шанхай, а из Шанхая пароходом в страну таких же, как мы. Туда, где только беглые каторжники и нет вертухаев. Туда, где ходит по земле бобер с клювом. Туда…
— Товарищ Шутов, вот вы где! Наконец-то! А я вас ищу.
Я вырубаю движок. Позади меня на груде битого кирпича стоит с фонариком нелепый рядовой Пашка:
— Я вас в харчевню папаши Бо отведу. Я его Боряном зову.
— Зачем мне в харчевню? — я пытаюсь придать голосу жесткость, но он звучит просто хрипло.
— Ну как же? Вы же дочь его Лизу допросить собирались, любовницу Деева. А она обычно к ночи приходит. А еще у Боряна водка рисовая — чудо как хороша! Там ребята наши уже сидят, выпивают, закусывают. Я подумал, может, вам с ними? Глядишь, и подружитесь?
Ложь — жадная, властная, ненасытная тварь. Если она уже пожирает тебя, от нее непросто избавиться. Она потребует напоследок накормить ее до отвала. Что ж, хорошо. Сначала девка китайская. Потом китайская водка. А потом уже тьма.
Пусть Шутов еще поживет.
Глава 10
Дальний Восток. Урановый рудник «Гранитный».
Начало сентября 1945 г.
Начальник лагеря подлил себе в граненый стакан коньяка и вытянул из ленд-лизовской белой пачки с красным кружком последнюю сигарету. Пустую пачку чуть смял и кинул на пол. Пятьсот шестая, не меняя положения тела, подобрала.
— Ты знаешь, что общего между табаком «Лаки страйк» и Хиросимой?
Она наморщила лоб, безуспешно пытаясь сообразить.
— И то и другое американцы поджаривают! — Модинский хлопнул себя по ляжке и захохотал. Пятьсот шестая поспешно захихикала вместе с ним, прикрыв влажный рот ладонью.
Он чиркнул спичкой, затянулся, отхлебнул из стакана и блаженно откинулся на спинку кресла.
Скомандовал почти нежно:
— Включи-ка, милочка, граммофон.
Пятьсот шестая послушно поднялась с пола, обтерла руки о голый живот, дрожащими пальцами, медленно, чтобы не повредить пластинку, опустила металлическую иглу. Из уютного граммофонного потрескивания выплыли вкрадчивые фортепьянные аккорды. Пятьсот шестая снова встала на четвереньки и взялась за тряпку.
— И вот мне приснилось, что сердце мое не болит… — проникновенно затянул Черный Пьеро. — Оно — колокольчик фарфоровый в желтом Китае…
Подполковник Модинский умиротворенно стряхнул пепел на пол. Он наблюдал, как пятьсот шестая ерзает с тряпкой по полу у его ног, как двигаются ее обнаженные ягодицы, и с ленцой прикидывал, чего ему сейчас хочется больше: застегнуть, наконец, ширинку, прогнать ее и в одиночестве насладиться Вертинским — или дождаться, когда она закончит уборку, а потом поставить ее перед собой на колени еще раз. Наверное, все же второе. Ему нравился ее нежный, неопытный, еще почти детский рот, она всего пару дней как поступила в женский барак, и Гранкин сразу же присмотрел ее для подполковника, когда новеньких зэчек раздели в бане.
–…А кроткая девушка в платье из желтых шелков, где золотом вышиты осы, цветы и драконы, с поджатыми ножками смотрит без мысли, без слов…
Модинский почувствовал, как, убаюканный песней, невольно соскальзывает в золотистую и густую, как мед, дремоту, обожравшейся мухой увязает в сладкой, застывающей топи, и оттуда, из глубины, слышит, как Черный Пьеро ему говорит:
— Я буду считать от семи до нуля. Когда я скажу «ноль», вы очнетесь.
— Внимательно слушает легкие, легкие, легкие…
— Ноль.
Модинский проснулся, как от пощечины. Пятьсот шестая спала у его ног на полу, скрючившись в позе эмбриона. А в соседнем кресле, закинув ногу на ногу, сидел полковник Аристов — в расстегнутом длинном плаще и лайковых черных перчатках. Пижонская шляпа борсалино лежала у него на коленях. Страдальчески изогнув брови, он смотрел на заикающийся, захлебывающийся одним и тем же словом граммофон:
— Легкие… легкие… легкие… легкие…
Модинский хотел было выхватить из-за пояса револьвер, короткоствольный «бульдог», но рука ему не подчинилась и так и осталась лежать на расстегнутой ширинке; удалось лишь слабо пошевелить указательным пальцем. Казалось, сознание его ожило, но тело так и осталось под слоем загустевшего меда. Как во сне, когда хочешь ударить врага, но не можешь.
— Дивная вещь, — задумчиво произнес Аристов. — Стихи контрреволюционного поэта Гумилева. Записано на фирме «Парлофон» в буржуазном Лондоне. Смутьян вы, подполковник, космополит. И женщин не уважаете, — полковник брезгливо кивнул на пятьсот шестую. — А впрочем, бог с ними, с женщинами. Но разве ж можно так обращаться с пластинками? Игла совсем стерта! — полковник потянулся к граммофону и убрал с пластинки тонарм с иглой.
— К… к-к… — Язык начальника лагеря неповоротливо трепыхнулся, и будто не из прошлого, а прямо из сведенного горла оторванным жалом выдавилось в рот давно забытое воспоминание: ему пять лет, и его покусали пчелы, язык распух, и он не может ни говорить, ни дышать.
— Не надо пучить глаза, подполковник, а то удар хватит. Вы вон уже весь багровый. Этак мы и поболтать не успеем.
— Кт… кт… кт…
— Давайте так. Я вас сейчас освобожу от своего, скажем так, влияния. Но прошу без глупостей.
— Кто позволил?! — сипло выдавил Модинский, трясущейся рукой выхватил из-за пояса «бульдог» и направил на Аристова.
— А кто ж не позволит? Часовой дрыхнет, каналья. Девка ваша тоже, от греха. Генерал-лейтенант товарищ Наседкин? Так он далеко, в Москве. Опустите револьвер. Обожжетесь.
— Я связывался с Наседкиным, — прохрипел подполковник. — Он сюда вас не отправлял.
— Не отправлял, — с некоторой даже грустью признал Аристов.
— Я сейчас… стрелять буду.
— Ну мы же вроде договорились без глупостей, — сказал полковник разочарованно и тут же добавил монотонным, глубоким голосом: — Ваш револьвер раскален добела.
Сначала в нос ударил запах паленой кожи, и лишь потом пришла боль. Модинский с воем отшвырнул револьвер и стал баюкать правую руку левой. На алой ладони вздувались мутно-желтые пузыри.
— Предупреждал ведь, что обожжетесь. Ладно, перейдем к делу. — Полковник снова заговорил низким голосом, на одной ноте: — Равняйсь. Смирно.
Марионеточно дернувшись, Модинский поднялся с кресла и вытянулся по струнке.
— Убрать срам!
— Так точно! — Модинский застегнул ширинку.
— Отвечать на вопросы четко, лаконично, исчерпывающе. Вам известно, где Кронин?
— Никак нет, — начальник лагеря скосил глаза вниз. Между ног по брюкам расползалось темное, мокрое пятно.
— На меня смотреть.
— Слушаюсь!
— Что произошло в штольне?
— Заключенный номер триста три, Кронин Максим, кличка Циркач, пятьдесят восьмая статья, заключенный номер двести сорок один, Рукавишников Аристарх, кличка Флинт, статья сто пятьдесят четыре А, и заключенный номер двести семьдесят два, Лизунов Анатолий, кличка Пика, статья сто шестьдесят семь, совершили нападение на надсмотрщика и, забив его камнями и остро заточенной ложкой, сбежали с уранового рудника «Гранитный», являющегося объектом особой секретности. Опасаясь наказания, я поручил своему помощнику майору Гранкину скрыть факт их бегства.
— Что-то еще ценного сообщить имеете?
— Никак нет.
— Как скучно. Вы и правда знаете столько же, сколько ваш подчиненный Гранкин. Это ошибка, Модинский. Подчиненный всегда должен знать чуть меньше.
— Позволите спросить?
— Спрашивайте.
— Вы сделали с майором Гранкиным то же, что и со мной?
— Вовсе нет. Товарищ Гранкин рассказал мне все добровольно. По собственной инициативе. Давайте монету, — Аристов требовательно протянул руку в кожаной перчатке.
— Какую монету, товарищ полковник?
— Которая была у мертвого охранника. При нем ведь нашлась монета?
— Так точно.
Модинский деревянной походкой проследовал в дальний конец комнаты, порылся в кармане шинели и положил на обтянутую черной лайкой ладонь полковника пятнадцатикопеечную медно-никелевую монету.
— Прощайте, Модинский.
Аристов поднялся, элегантным движением надел шляпу, снял с граммофона пластинку Вертинского и сунул под мышку.
— Играные иглы нельзя использовать, — укоризненно сообщил он. — Стальная игла служит недолго, быстро стачивается, и ее тут же следует заменить.
Полковник шагнул к выходу, приоткрыл дверь и уже с порога обернулся:
— Вы испытываете невыносимую душевную боль, подполковник Модинский. Вы не видите смысла жить. Вам хочется застрелиться. Можете воспользоваться револьвером, он уже остыл.
Аристов прикрыл за собой дверь и вышел на воздух. Часовой с ППШ спал стоя, привалившись к стене. Полковник на ходу щелкнул его по носу и направился к Гранкину и Силовьеву, стоявшим чуть в отдалении.
— Личные вещи принесли, майор Гранкин?
— Так точно, провели шмон. — Гранкин поспешно полез в офицерскую сумку, добыл оттуда два пузатых бумажных пакета с бирками и протянул Аристову.
Тот быстро изучил надписи на бирках: «Рукавишников А. С. (№ 241)» и «Лизунов А. И. (№ 272)».
— А Кронин? Триста третий? Его вещи где?
— Ничего н-не н-нашли, т-товарищ полковник. Как будто его здесь и не было. Этот Кронин ваш — он как п… пыа… п… — Гранкин скривился, тужась непослушным словом, — как призрак какой-то!
Аристов смерил оцепеневшего Гранкина змеиным, ледяным взглядом — и вдруг весело хлопнул его по плечу:
— Молодец, Гранкин! Все верно сказал. Кронин — призрак. Теперь зайди к своему начальнику и найди там обложку вот от этой пластинки, — полковник продемонстрировал майору Вертинского. — И коньяк еще прихвати. У него там грузинский, марочный. Хороший у товарища Модинского вкус был. Нервы только ни к черту.
— Б-был? — наморщив лоб, переспросил Гранкин.
Из избы Модинского послышался выстрел. И тут же — женский истошный визг. Часовой, очнувшись, бросился внутрь, майор Гранкин — за ним.
— Товарищ полковник… — Силовьев преданно заглянул в лицо Аристову. — А зачем вы велели майору Гранкину это все принести?
— Как зачем? — Аристов безмятежно улыбнулся ему в ответ. — Отличный коньяк. А пластинка без обложки испортится.
— Я про личные вещи.
— Вещи, Силовьев, могут нам многое рассказать. Главное — грамотно их допросить.
Глава 11
Маньчжурия. Лисьи Броды. Начало сентября 1945 г.
— Лиза не здесь, — папаша Бо зажег керосиновую лампу и быстро обошел с ней всю комнату, как бы в доказательство того, что его дочь не скрывается в каком-нибудь темном углу. — Но Лиза скоро здесь, — он поставил лампу на маленький деревянный столик с короткими ножками, отошел на шаг и услужливо кивнул.
Желтая лысина Бо, сплошь покрытая пигментными пятнами, напоминала панцирь крапчатой черепахи, а глубокие морщины на лбу — кольца времени на древесном срубе. Седая, жидкая бородка топорщилась, как пучок засушенных трав, но брови были густыми и черными, а тело — не по-стариковски сухим, а, скорее, как у гимнаста поджарым. Пятьдесят ему лет или сто — никто не смог бы определить.
Шутов бегло оглядел помещение: две тряпичные куклы на застеленном яркой циновкой кане, глиняные идолы на приколоченной к стене полке (тот, что в центре, — с телом лисы, головой женщины и тремя хвостами), и тут же какие-то пузырьки с мутными жидкостями и темными порошками, и повсюду, вдоль стен и под потолком, висят пучки засушенных трав и вязанки кореньев, и от этого в комнате пахнет осенним, увядающим лесом.
— Его дочь — знахарка, товарищ Шутов, — сообщил Пашка. — Да, Борян? Травница.
— Лечить, помогать, да-да, — мелко закивал папаша Бо и указал на нить ярко-пунцовых семян, похожую на молитвенные четки. — Вот сян-су-цу — отхаркиваешь, рвота, и убивает червя. Вот цянь-е-лань, — он ткнул в пучок тысячелистника с корневищами. — Легко дышишь, хорошо видишь, запора нет… Пока Лиза не здесь — хотим чай? — китаец гостеприимно указал на дверь, ведшую из комнаты дочери в захламленный коридор, а оттуда — в основное помещение харчевни.
— Нам бы лучше, Боря, по стопочке рисовой, — сказал Пашка.
— Лисовой, — понимающе кивнул Бо, и глаза его из-под набрякших век блеснули лукаво и молодо.
Сапер Ерошкин, лейтенант Горелик и майор Бойко, сидевшие за дальним столом, при появлении Шутова мгновенно умолкли. Ерошкин печально и сосредоточенно погрузился в изучение стоявшей перед ним пиалы, как будто в ней заключались все знания и все скорби. Горелик резко и дергано, как деревянный Пиноккио на шарнирчиках, обернулся на Шутова и обратно к окну и принялся отбивать сапогом по дощатому полу нервную дробь. И только майор, не меняя расслабленной позы, поглядел на особиста открыто и прямо, и даже изобразил подобие слабой улыбки.
Другие два стола пустовали, под одним из них девочка лет шести, с явственной азиатчинкой в лице, но сероглазая и русая, сосредоточенно играла с серым пушистым обрубком, напоминавшим заячий хвост. Увидев Бо, закричала:
— Дедушка! Тут дядям очень пить хочется!
— Устами младенца! — Майор Бойко, явно навеселе, добродушно захохотал. — Борян, принеси-ка кувшинчик еще! — Он снова взглянул на Шутова. — Присоединишься к нам, капитан?
Горелик выпучил глаза на майора, но тот уже энергично сдвигался вправо, освобождая Шутову край лавки рядом с собой, у окна. Секунду поколебавшись, особист подошел и, явно неохотно, как бы делая им всем одолжение, уселся на расчищенное для него место.
Бо поставил перед ними на стол полный кувшин рисовой водки и блюдо с освежеванными, нанизанными на тонкие шпажки и зажаренными до коричневой корочки летучими мышами. Очищенные от перепончатых крыльев, длиннопалые скрюченные лапки у одних были молитвенно скрещены на груди, у других же раскинуты, будто они улетали в рай, уготованный тем, кто безвинно насажен на кол.
— Закусим! — Борян озарился гостеприимной улыбкой. — Подарок, деньги не платить.
— Спасибо, Борь, но мы такое не едим, — стараясь скрыть отвращение, сказал майор Бойко.
— Летала мышь хороша! Летала мышь на здоровье! — растерянно залопотал китаец и даже показал руками, как хорошо мышь летала. — Скажи, Настя! — Он затараторил по-китайски.
— Дедушка говорит, летучие мышки полезны для организма! — с готовностью сообщила девочка. — Угощайтесь!
— Вот как они это могут жрать? — Ерошкин скорбно воззрился на оскаленные мышиные пасти, застывшие в последней гримасе боли.
— А я, с вашего позволения, попробую! — рядовой Овчаренко бодро плюхнулся на лавку рядом с Гореликом, ухватил одну шпажку и снял с нее маленькую хрустящую тушку. — Я так рассуждаю, от угощения отказываться невежливо!
Пашка откусил кусочек обугленного мяса, перекосился, но героически прожевал и проглотил. Папаша Бо тем временем притащил две чистые пиалки, одну поставил на стол перед Пашкой, другую уважительно протянул Шутову в сложенных лодочкой ладонях.
— Ну что, капитан, — Бойко тут же наполнил из кувшина все пиалы и поднял свою. — За победу советского солдата?
— За победу. — Особист поднес рисовую к губам, но отпить не успел. Из темноты по ту сторону окна прозвучал одиночный выстрел, и, выронив пиалу, Шутов опрокинулся с лавки.
Зазвенели осколки.
— Убили дядю! — заплакала Настя.
Глава 12
Смерть — голодная, хитрая тварь, принимающая разные формы. Но она так часто крутилась рядом со мной, что я научился ее узнавать. Она может быть похожа на уставленный угощеньями стол. На окно, распахнутое во тьму за моей спиной. На едва различимый, щекотный звук сдвигаемого предохранителя, тонущий в голосах собутыльников и в гомоне ночных птиц. Смерть шустра, но я умею чувствовать ее приближение.
И за долю секунды до выстрела я успеваю броситься на пол. Пуля, метившая мне в центр спины, задевает плечо по касательной. Я выхватываю «вальтер» и выбегаю на улицу. Остальные — за мной. Майор Бойко орет:
— Кто, сука, стрелял?
Кто бы ни был, он уже исчез в темноте. По надорванному рукаву гимнастерки расползается красное, но я отказываюсь идти в лазарет: царапина, ерунда.
Капитану СМЕРШ Шутову уже не поможет доктор. А Максиму Кронину, беглому зэку, пора уходить.
— Под трибунал у меня все пойдете! — скалюсь я напоследок, поворачиваюсь к ним спиной и шагаю прочь.
— Товарищ Шутов, вы ж ранены! Товарищ майор, он же ранен! — Овчаренко мечется между мной и своими, как щенок между удаляющимся вожаком и остающейся стаей; выбирает меня. — Товарищ Шутов, вы в штаб? Я с вами!
— Шестеришь на побегушках, Овчара? — шипит Горелик.
Рядовой застывает и морщится, как от удара. Я не вижу этого, но чувствую горлом, спиной. И я слышу, как он отвечает не обиженно, но удивленно:
— Да вы разве не видите? Человеку же больно!
И упрямо идет за мной.
«Рядовой, отставить! Приказываю остаться». Я хочу, я должен это сказать и уйти один — но нельзя его сейчас от себя прогнать. После слов лейтенанта он и так плетется побитой собакой. Оттолкнуть его теперь на глазах у стаи — обречь на их презрение навсегда.
Ничего. В штабе я скажу, что мне нужно поспать, — он козырнет и отвяжется.
А пока пусть идет со мной. Пусть хоть кто-нибудь, кроме смерти, сейчас идет со мной рядом.
Глава 13
Дальний Восток. Урановый рудник «Гранитный».
Начало сентября 1945 г.
— Товарищ п-полковник! Зачем же в к-карцер? Там условия неблагоприятные. Да и запах… — майор Гранкин рысил следом за Аристовым и Силовьевым по промозглому коридору с початой бутылкой грузинского коньяка, их шаги тяжелой дробью отскакивали от каменных стен и, гулко дрожа, повисали в воздухе.
— Я уже объяснил. Мне надо уединиться.
— Так д-давайте я вам лучше к-кабинет т-товарища Модинского предоставлю? Уединяться разве ж обязательно в одиночке?!
— Где ж еще, — задумчиво произнес Аристов, останавливаясь перед густо вымазанной бурой краской тяжелой дверью с трафаретной белой надписью: «Одиночная камера для осужденных».
Гранкин отворил дверь, и полковник Аристов шагнул внутрь. Одиночка — тесный каменный мешок с крепившейся к стене откидной лавкой, крошечным зарешеченным окошком под потолком и парашей — пахла сыростью, отчаянием и мочой.
— Вы свободны, майор, — Аристов вынул из руки Гранкина бутылку и ключ от камеры и откинул лежанку.
— Слушаюсь. — Гранкин козырнул и потопал обратно по коридору, разбрасывая в воздухе дребезжащее эхо шагов.
— А я с вами тут, да? — Силовьев был явно польщен.
— Оставайся пока что. Вдруг ты не безнадежен.
Аристов глотнул коньяку из горла, поставил бутылку на лавку и раскрыл кофр. Достал из него коробку с мелками, маленький бумажный сверток и кожаный футляр для игральных карт. Вынул было пакеты с личными вещами бежавших вместе с Крониным зэков, поколебался, убрал обратно. Вместо них извлек из недр кофра сложенную вчетверо фотографию и изъятую у Модинского пятнадцатикопеечную монету.
— А и правда, товарищ полковник, почему вам понадобился именно карцер? Кабинет-то чем хуже?
— Неужели ты не чувствуешь силу этого места, Силовьев? Одиночество, боль, обреченность? Вечный холод каменных стен?
На блиновидном лице майора отобразилась работа мысли.
— Так а сила-то в чем?
— Нет, ты все-таки безнадежен.
Аристов развернул фото — и Силовьев по-птичьи вытянул шею, силясь из-за спины полковника разглядеть четырех людей, снятых на фоне старинных зданий. Слева стоял сам Аристов, только чуть-чуть моложе, в щегольском элегантном костюме. По центру — Кронин, тоже недурно одетый, приобнимающий светловолосую женщину в черном платье. Справа — арийский блондин с пронзительным взглядом.
— Шею сломаешь, Силовьев, — не оборачиваясь, сказал Аристов. Он положил фотографию на каменный пол и извлек из коробки белый мелок. — Это Рига. Тридцать третий год. Меня ты, полагаю, узнал. Кронина, наверное, тоже.
— Так вы с ним, получается… давно?..
— Знакомы? О да.
Полковник начертил вокруг фотографии треугольник.
Силовьев помялся, ожидая подробностей, но их не последовало. Полковник начертил второй треугольник, наложенный на первый, — получилась шестиконечная звезда.
— А эти двое, блондины… Кто?
— Эти двое — вышка для меня, если фотографию увидит начальство. И десять лет строгого для тебя — если ты о ней немедленно не доложишь.
— Это вы так шутите, товарищ полковник?
— Это я демонстрирую тебе безграничное, Силовьев, доверие, — Аристов развернул сверток и извлек из него шесть коротких тонких черных свечей. — Блондинка — Елена, в девичестве фон Юнгер. Жена Кронина. В июне сорок первого бежала из СССР. Нелегально — сводный брат, вот этот блондин, вывез ее через окно на границе. Его имя — Антон Вильгельм фон Юнгер, рижский немец, барон, между прочим. Породистый. До осени сорок третьего — оперативник абвера. После — сотрудник института «Аненербе». Знакомое заведение, Силовьев? — Аристов чиркнул спичкой и, последовательно обмакивая свечи в огонек, принялся прилеплять их в тех местах, где пересекались контуры треугольников.
— Расовые исследования, насколько я знаю. Оккультизм, — Силовьев пожал плечами. — Всякое мракобесие.
— Вот и я сейчас займусь мракобесием, — полковник принялся зажигать свечи. — А ты, Силовьев, иди. Распоряжения для тебя будут такие. Пункт первый. Захлопнешь дверь в камеру и постоишь там, снаружи. Пункт второй. Если через пятнадцать минут я не выйду — зайдешь обратно, возьмешь монету, — он положил пятнадцать копеек в центр фотографии. — Задуешь свечи, а меня до утра здесь запрешь, что бы я ни говорил и ни делал.
Он протянул Силовьеву ключ от карцера.
— Зачем, товарищ полковник?!
— Для всеобщей безопасности. Пункт третий. Монету вложишь в рот покойного товарища Модинского. А впрочем… рта могло не остаться. Ну, тогда в руку. Только смотри, чтоб не выпала. Хочешь спросить, зачем?
— Никак нет, товарищ полковник.
— Вот и славно, Силовьев.
Полковник Аристов зажег от спички последнюю, шестую, свечу и вынул из футляра неполную колоду «марсельского» Таро — двадцать два старших аркана. Перетасовал. Вытянул, не глядя, шесть карт.
Ритуал с Таро — формальность, не более. Один из способов красиво и плавно войти в нужное состояние. Полковник любил формальности. И красивые жесты.
Он аккуратно разложил карты по треугольным лучам звезды — начиная с вершины и против часовой стрелки: аркан Сила, аркан Шут, аркан Суд, аркан Справедливость, аркан Повешенный и аркан Дьявол. Непроизвольно дернул уголком рта: получившаяся последовательность его настораживала. Тем не менее он вытянул из колоды еще одну карту и положил ее поверх фотографии и монеты, рубашкой вверх. Он знал, что рискует с монетой, но и шанс на удачу был довольно велик. Все зависело от того, принял ли мертвый надсмотрщик эту монету. И тут важно именно внутреннее принятие, а не формальное, внешнее. Монета, навязанная покойнику силой, не считается принятой. Он должен согласиться ее забрать.
Если надсмотрщик монету не взял — а и с чего бы ему принимать подачки от зэка? — значит, монета принадлежит Кронину. Если монета принадлежит Кронину — он установит с ним связь.
Но если надсмотрщик принял монету, Аристову предстоит несколько очень неприятных мгновений: надсмотрщик отдал ее Паромщику, а тот швырнул ее в реку, и Аристову придется почувствовать в ноздрях и во рту вкус черной воды на той стороне. Он ненавидел контакты на той стороне. После такого контакта требуется изоляция и длительный отдых, о новых контактах на некоторое время придется забыть. Смерть — это тварь, трупным ядом помечающая свою территорию. Нельзя к ней вторгнуться — и не унести немного яда в себе.
Полковник Аристов залпом допил коньяк, отставил бутылку, положил руку на карту Таро и закрыл глаза. Он чувствовал, как металлический холод монеты перетекает через того, кто скрыт под рубашкой карты, ему в ладонь. И еще прежде, чем свечи завертели своими огненными язычками против часовой стрелки, и даже до того, как Аристов перевернул карту, и даже не открывая глаз, он ее угадал. Аркан Смерть — скелет с косой, идущий по головкам цветков и головам мертвецов. Он попробовал прервать контакт и отдернуть руку — но неудачно. Только резко откинулся назад, будто получил удар в челюсть, а рука его отбросила карту — скелетом вверх — и снова накрыла монету, уже не по воле Аристова, и даже не по воле мертвого вертухая. По воле Паромщика.
Полковник Аристов дернулся снова, с мучительным стоном пробуя вырваться из пахнувшего лежалым мясом тумана, — но туман лишь сгустился. Послышались тяжелые шлепки весел о воду.
Получается, вертухай не просто принял монету Кронина. Как назло, он еще и блуждал с ней все это время, только сейчас наконец нашел пристань и взошел в лодку. От вертухая полковнику не было никакой пользы — за две недели он забыл и себя, и язык человека и теперь изъяснялся на этом их жутком шипяще-харкающем наречии, — но от него хотя бы не исходило угрозы, он еще даже не расплатился с Паромщиком.
Но вот Паромщик — тот почуял чужака в своей лодке.
У Паромщика нет глаз и нет возраста. В его мутных глазницах тлеют красные угольки. У Паромщика много имен из разных легенд, но ни одно ему не подходит. По большому счету он вовсе и не Паромщик — просто принял доступную для полковника форму, потому что истинную его сущность полковник, как и все остальные, познать не способен.
Да и лодка его наверняка никакая не лодка. Вне материи и вне времени какие могут быть лодки?
где навлон
и почему ты живой
Паромщик не издает звуков. Его слова звучат у Аристова в голове. Полковник разлепляет запекшиеся губы и, преодолевая сопротивление сна и тумана, пытается выдавить из себя слова колыбельной:
Баю-бай, засыпай, детка,
Я с тобой посижу.
Если ты не уснешь, монетку
В руку тебе вложу…
Паромщик, не дослушав, сует ему в рот свою окоченевшую, распухшую руку — и шарит негнущимися холодными пальцами за щеками и под языком, а потом лезет в горло.
дай мне монету
делай короткий вдох
теперь длинный выдох
Спустя пятнадцать минут Силовьев вежливо постучал в дверь камеры-одиночки — но полковник не ответил. Майор оглянулся, быстро перекрестился — и шагнул внутрь.
Полковник Аристов извивался на животе, просунув неестественно вывернутую руку в центр шестиконечной звезды. На ладони лежала пятнадцатикопеечная монета, и он судорожно сжимал и разжимал вокруг нее побелевшие пальцы — как будто кто-то крепко держал его за запястье. Лицо посинело. Изо рта на каменный пол текла слюна с прожилками крови.
— Товарищ полковник, вам плохо?
— Монету, — просипел Аристов.
— Так точно!
Силовьев опасливо, словно перед ним было полураздавленное ядовитое насекомое, потянулся к полковнику, цапнул с его ладони монету и тут же отдернул руку.
Полковник выгнулся дугой и обмяк. Изо рта его доносилось тихое, стрекочущее шипение.
— Товарищ полковник…
Шипение нарастало.
Силовьев, сбиваясь, с третьего раз задул все свечи, выскочил в коридор и запер дверь карцера.
— Открой, Силовьев! — послышался из одиночки сдавленный, но узнаваемый голос полковника. — Отопри камеру! Это приказ-з-с!
Последнее слово предательски утонуло в свистящем шипении.
— Вы приказали ваши приказы не выполнять, товарищ полковник! — оттарабанил Силовьев. — Я с утреца к вам зайду!
Майор еще раз перекрестился и деревянной походкой пошагал прочь.
Глава 14
Маньчжурия. Лисьи Броды. Начало сентября 1945 г.
Мы идем мимо бедных китайских фанз. Кое-где за бычьими пузырями маленьких окон тускло светятся очаги — там теплится жизнь. Но по большей части фанзы необитаемы: обгоревшие, гнилые, разрушенные, они пялятся пустыми глазницами на противоположную сторону улицы — на чужие кладбищенские кресты и чужую православную церковь, залитую масляным светом родной азиатской луны.
У одной из фанз нет ни крыши, ни передней стены. Внутри на кане, как на сцене амфитеатра, сидит нищая китайская семья: двое взрослых, он и она, с ними согбенная старуха и трое детей, все в рваных лохмотьях. И сама ситуация, и их кукольные, застывшие позы выглядят неестественно. Я замедляю шаг и направляю на них армейский фонарь, добытый в вещмешке убитого Шутова:
— Странные люди. Почему у них не горит очаг?
Отец семейства, словно услышав мои слова, слезает с кана. У него в руках — гнилое полено. Он кидает его в холодный, расколотый надвое, темный очаг и протягивает руки к несуществующему огню.
— Какие люди, товарищ Шутов? Там никого нет.
Рядовой Овчаренко растерянно смотрит то на меня, то на фанзу. Он как будто действительно их не видит.
Мать семейства тоже слезает с кана. В ее левой руке копошится черная курица. Правой женщина берет нож. Раздается короткий шмяк, обезглавленная курица бежит по двору и кидается мне под ноги.
— Она чумная, — говорит женщина. — Мы все чумные. Сожги нас, Кронин.
Я отталкиваю ногой курицу, тычущуюся в меня запекшимся обрубком шеи, и она, взбивая крыльями воздух, кидается к кладбищу. Когда я снова смотрю на фанзу, она пуста, но я не могу зафиксировать на ней взгляд, она как будто колышется на темной воде и раз за разом отплывает, отплывает, отплывает с причала.
— Товарищ Шутов, обопритесь-ка на меня, вас шатает.
— Сам пойду.
Я иду, цепляясь рукой за кладбищенскую ограду. На земле, прислонившись к ограде, сидит вертухай. Он без головы, он держит в руке безголовую курицу, из горла его торчит ложка. Рядом с ним вальяжно, словно на пикнике, развалился Флинт. Они выглядят корешами.
Флинт засовывает руку в дыру в своем животе, обмакивает пальцы в крови и протягивает мне пятерню:
— Циркач. Давай побратаемся.
— Куда башку свернул? — слова выходят с бульканьем из горла безголового вертухая. Он вынимает из шеи ложку и заточенным, красным концом указывает на дорогу. — Туда смотри, триста третий!
Впереди на дороге — торопливо удаляющаяся в сторону штаба и главной площади фигура в черном плаще с накинутым капюшоном. От быстрой ходьбы капюшон спадает на плечи, под ним — белокурые длинные волосы.
Я кричу ей:
— Лена!
И я бросаюсь за ней.
Не оборачиваясь, она идет через площадь и сворачивает во двор, прилегающий к зданию штаба. Я бегу, но ноги тяжелые, как во сне, они тяжелей, чем брусчатка, они утопают в ней, они врастают в нее.
— Товарищ Шутов! Вам надо в лазарет! У вас из раны кровь хлещет!
Я отталкиваю рядового Овчаренко, и он падает на брусчатку.
Во дворе у штаба дымит полевая кухня. За сколоченным из досок длинным столом — почти вся рота, человек двадцать. Бодро звякают ложки. Тарасевич, снайпер, щедро плещет в протянутые к нему жестяные кружки самогон из оплетенной бутыли.
— За победу!
— За русский народ!..
Когда я появляюсь, они смолкают.
— Где она? Где женщина? — слова выходят из меня мучительными толчками, как будто я не произношу их, а меня ими рвет. — Черный плащ. Длинные волосы. Светлые волосы.
Тарасевич затыкает горло бутыли бумажным катышем и плавно опускает ее наземь, к ноге:
— О дает особист.
— Капитан, вы ранены? — стукач Родин таращится на мой пропитанный кровью рукав возбужденно и жадно, он похож на слепня, прикидывающего, где удобнее присосаться.
— Ерунда, царапина, — раздается хриплый, знакомый голос.
Во главе стола, на почетном месте, как юбиляр, — капитан СМЕРШ Степан Шутов. Его форма вымазана в земле, из дыр в груди и во лбу прорастают бледные сорняки, он хватает и выдергивает их с корнем, в корнях копошатся черви:
— До свадьбы все заживет.
Рядом с Шутовым молча курит молодой старшина. Голова его запрокинута, из дыры в спине выпрастываются пушистые кольца дыма.
Капитан поднимается над столом, рвет из кобуры «вальтер», такой же, как у меня, и наводит на меня ствол:
— Добегался, контра!
Я спокоен. И как будто не в моей голове, а где-то за пределами моего тела рождаются слова, которые я почему-то произношу вслух:
— А ты разве не понял? Ты труп. Прими свою смерть.
Он сгибается, как от удара в живот, рука с пистолетом трясется. Теперь он целится не в меня, а в десантников за столом. Черное дуло ствола растревоженной мухой мечется от одного красноармейца к другому.
Побледневший Тарасевич медленно задирает вверх руки:
— Не стреляй, капитан.
А я смеюсь:
— Не ссыте, ребята! Капитана тут нет!
Они мне не верят. Застыв с поднятыми руками, Тарасевич таращится на мертвого Шутова и его дергающийся из стороны в сторону ствол. Подоспевший следом за мною Пашка хватает с земли оплетенную бутыль самогона и метит призраку в затылок.
— Дохлый номер, — комментирую я.
Рядовой Овчаренко замахивается — но бьет почему-то не призрака, а меня. И, падая в темноту и роняя «вальтер», я успеваю услышать визгливый голос:
— Ты что наделал, дурак? Ты ж капитана СМЕРШ по голове, так сказать, бутылкой!..
И голос Пашки, виноватый, растерянный:
— Так ведь он в ребят целил…
А дальше все голоса сливаются в звон и гомон, и слова утрачивают значенье и уподобляются птичьим крикам, а потом смолкают и птицы — и тьма смыкается надо мной.
Глава 15
Аглая обработала раны на плече и затылке смершевца — обе были неглубоки, — потом сменила влажное полотенце на лбу Дикаря и принялась подстригать ему длиннющие ногти, которыми он сам себя царапал, когда метался по койке и дергал руками и ногами, как бегущая во сне собака. Его нашли в лесу и принесли в лазарет заросшим и обнаженным, поэтому она сразу назвала его про себя Дикарем.
Интересно как получается, размышляла Аглая. Один снаружи страшен, а внутри — ну чисто ребенок. В бреду называет себя Никиткой. «Никитка хочет, чтобы тигр ушел далеко!» Другой снаружи красив, — она покосилась на мускулистую шею и неподвижное лицо смершевца — идеальные черты и пропорции, золотое сечение, ей ли не знать, по призванию она ведь художник… Даже шрам его красив, напоминает китайский иероглиф «владыка»… Но внутри он страшен. Он преследует, уничтожает людей. Благородных людей. Таких, как ее отец.
И вот случилось, что эти двое ненадолго равны. На соседних койках, без сознания, оба страдают — и оба сейчас в ее власти. Но сестра милосердия в равной степени милосердна должна быть к каждому. И к тому, кто страшен внутри, и к тому, кто страшен снаружи. Надо будет эту мысль записать в дневник и рассказать Паше… Пока не забрали Пашу. После того, что он сделал, обязательно заберут.
Она бросила взгляд поверх раздвижной ширмы из реек и желтой рисовой бумаги, разрисованной выцветшими китаянками с веерами, — удостовериться, смотрит ли на нее Паша. Он смотрел. Она сегодня убрала волосы в косу, но точно знала, что из-под плата выбивалось несколько завитков. Ей нравился плат сестры милосердия — он напоминал головной убор монахини, а значит, делал ее в глазах мужчин слегка недоступной. Ей нравилось строгое платье под горло — оно подчеркивало стройность и хрупкость ее фигуры. Еще ей нравилось, как лямочки фартука перекрещивались на спине, указывая всем, что, как сестра милосердия, она взяла на себя тяжкий крест.
Встретившись с ней взглядом, Пашка зарделся и зачем-то отступил к стене, чуть не уронив с полки пузырьки и мензурки, одну едва успел поймать в воздухе. Ну чисто слон в посудной лавке. Пашка поставил мензурку на место и от греха вернулся к захламленному столу, где у доктора в каком-то одному ему известном порядке были свалены тетради, истории болезней, микроскоп и к нему стекла, лупы, пеналы со шприцами и скальпелями, стетоскоп, макет парусника, дореволюционные фотографии… На краю стола опасно располагалась керосиновая лампа. Если Пашка сшибет эту лампу и что-нибудь загорится, дядя Иржи его прибьет…
Для нее этот Овчаренко, конечно, слишком простой. Тут и думать не о чем. Но его по-человечески жалко. Капитана СМЕРШ избил. Бутылкой по голове. Что за это с ним будет? Что за это будет с ними со всеми?..
— Я еще вот, доктор, пулю подобрал, которой в капитана стреляли… — Пашка неловко протянул Новаку пулю. На большой Пашкиной ладони она смотрелась как растопыривший хищные, острые лепестки свинцовый цветочек. — Ей, видите, носик рассекли, чтоб была разрывная.
— Нам тут, Пашенька, пули не нужны, — кротко сообщила Аглая. — Мы людей лечим. Пулю ты лучше отдай своему красному командиру.
— А я думал, вдруг пригодится, — Пашка глянул на нее так беспомощно, что она тут же пожалела о сказанном.
— Ну давай, — Иржи Новак, сжалившись, взял у беспомощно топтавшегося Пашки злосчастную пулю. В конце концов, человека, может быть, через несколько дней расстреляют. Так что лучше теперь с ним по-доброму, хоть и красноармеец…
Чтоб порадовать Пашку, доктор Новак вынул из груды хлама лупу и изучил пулю.
— Любопытно…
Вопреки ожиданиям, пуля и впрямь показалась ему интересной. Он взял скальпель и соскреб с распахнутых лепестков на лабораторное стеклышко сероватую субстанцию. Рассмотрел под микроскопом. Удовлетворенно хмыкнул.
— И чего там? — Пашка наблюдал за действиями врача с почтением и непонятной надеждой. Доктор Новак сунул в рот трубку — сталкиваясь с интересными явлениями и давая им объяснение, он всегда закуривал трубку, — но разжечь ее не успел. В лазарет стремительно вошел майор Бойко, с порога кинул резкое:
— Где он?
Не дожидаясь ответа, шагнул за ширму. Увидел лежащего без сознания Шутова.
— Рядовой Овчаренко! Ты как посмел на капитана СМЕРШ поднять руку?! Теперь нам всем… — Бойко задохнулся словами, только сжал бессильно кулак, то ли грозя рядовому, то ли демонстрируя, как им всем теперь будет.
— Да я не рукой, товарищ майор. Бутылкой. Он в ребят целил.
Верхняя губа майора чуть дрогнула.
— Значит, он целил? — Бойко кивнул на неподвижного Шутова.
— Так точно. Сначала в себя самого, потом в Тарасевича, да еще кричал, страшно так, что Тарасевич, мол, уже труп и должен принять свою смерть, потом во всех ребят по очереди…
— А ты, рядовой, ребят, значит, спас? — с металлом в голосе уточнил майор Бойко и вдруг рявкнул так, что затряслись пузырьки и пробирки на стенах: — Спас, да?!
— Виноват, товарищ майор, — Пашка горестно переступил с ноги на ногу в опасной близости от керосиновой лампы.
— Ладно, Паша, с тобой потом разберемся, — майор чуть хлопнул рядового по плечу, смягчившись так же внезапно, как и озверел, и повернулся к доктору Новаку. — Когда он придет в себя?
— Строго говоря, он уже должен быть в себе. — Новак раскурил трубку. — Черепно-мозговой травмы нет, ну разве что небольшое сотрясение — и только. Огнестрельная рана тоже несерьезная. Но на пуле, которой в него стреляли, я обнаружил следы вещества… подозреваю, что какого-то яда растительного происхождения. Налицо симптомы острейшей интоксикации…
— Что вы собираетесь предпринять?
— Много жидкости и покой. — Новак пыхнул трубкой. — Противоядия у нас нет. Так что я не берусь сейчас делать прогнозы.
— Хотите сказать, он может и не очнуться? — уточнил майор.
— Как медик могу сказать, что человеческая жизнь — штука хрупкая… Взять вот нас с Глашенькой… да и с вами, товарищ майор. Сегодня мы все живы-здоровы, а завтра товарищ Шутов очнется, огорчится, что с ним такая неприятность в Лисьих Бродах случилась, — и…
— Не стреляй! — выкрикнул вдруг с койки заросший, которого Аглая называла про себя Дикарем. — Не стреляй! Не стреляй в Никитку! — Он заслонил лицо руками и обмяк, увязая, как в могиле, в своем темном бреду.
— А этот у вас откуда? — с изумлением спросил Бойко, который только теперь обратил внимание на второго пациента. — Это ж наш подопытный!
— Подопытный?..
— Мы его с Деевым нашли в «Отряде-512». Япошки его недобили. И от нас сбежал — даром что не жилец. В легком дырка, в печени…
— Боюсь, вы его с кем-то путаете, майор, — уверенно сказал доктор Новак. — У этого только одна огнестрельная рана — сегодняшняя. Она не критична. Еще его тигр подрал — но следы от когтей поверхностные, не глубокие. Жить будет, определенно.
— Если от меня кто сбежал — я того ни с кем не перепутаю, — задумчиво произнес Бойко. — В общем, так, доктор. Товарищу Шутову обеспечьте наилучший уход. Если с ним что-то случится… — майор сделал выразительную паузу, — это будет большой потерей.
— Несомненно. — Доктор пыхнул трубкой. — Очень большой потерей. Для всех нас. Я сделаю все возможное.
— Рядовой Овчаренко. Будешь сюда заходить, присматривать за подопытным. Если очнется, сразу доложишь…
— Вам? — с готовностью вскинулся Пашка.
— Старшему по званию. А если… то есть когда капитан Шутов придет в себя, скажите ему, что поисковая группа вынуждена была уйти без него.
— Но как же… без него-то? — оторопел Пашка.
— Рядовой! Вы капитана СМЕРШ бутылкой по голове отоварили. Теперь мои приказы будете обсуждать?!
— Виноват, товарищ майор.
— Мы действуем согласно распоряжению товарища капитана, — зачем-то все-таки пояснил Бойко уже с порога. — Было сказано на рассвете выдвигаться — вот мы и выдвигаемся. Ожидать, пока товарищ капитан придет в сознание, не было сказано.
— Я тут часик-другой сосну, Глашенька. — Доктор Новак поправил на спинке плетеного кресла плед и, крякнув, уселся. — Нелегкий был день. Если кто-то из пациентов ухудшится… — он растянул рот в зевке, — ты буди, не стесняйся.
— А вы правда ведь сделаете для товарища капитана все возможное, доктор? — с тревогой уточнил Пашка.
— А ты правда думаешь, что тебе будет лучше, если товарищ капитан моими стараниями выздоровеет?
— Так не в этом же дело, — растерянно сказал Пашка. — Это ж человек. Беспомощный. Ему надо помочь.
Глаша снова, словно насильно себя убеждая, подумала, что для нее этот Пашка — слишком простой. Он читает-то небось по складам. А она — генеральская дочка. Он простой, а оттого наивный и добрый. Рядом с ним просыпается совесть.
— Дядь Иржи… грех это, — сказала Аглая тихо.
— Что грех?! Спать? — изумился Новак.
Она молча кивнула на бледного, поверхностно и часто, по-собачьи дышавшего Шутова.
— Так не мы же его подстрелили! — доктор с досадой поднялся с кресла; сон, так мягко и приятно его было сморивший, теперь совсем улетучился. — Мы ничего дурного не делаем.
— Иногда бездействие — тоже грех, — почти прошептала Аглая. — Он и правда сейчас беспомощен.
Она знала, что лицо ее в свете керосиновой лампы одухотворенно светилось. Пашка бросил на нее восхищенный, собачий взгляд.
— Если нужно противоядие, вы же знаете, к кому надо идти, — добавила она совсем кротко.
— Это мы с тобой, Глаша, перед этим человеком беспомощны! — Новак принялся яростно набивать трубку.
— Не курили б вы тут, дядя Иржи. Пациенты все-таки…
— Он таких, как мы с тобой, не задумываясь к стенке поставит! Ты забыла, кто твой отец и мой лучший друг? Так я напомню. Белый генерал Петр Смирницкий!
— Ну и что? — встрял Пашка. — Она с отцом порвала за его антисоветские убеждения! И вот сказал же товарищ Сталин: сын за отца не в ответе! Я и сам из белоказачества происхожу — и ничего, не расстреляли. Наоборот — как есть боец Советской…
— Я знаю, кто мой отец, дядь Иржи, — игнорируя Пашку, сказала Глаша. — А еще я знаю, что вы клятву Гиппократа давали…
Новак хотел что-то возразить, но как-то вдруг весь разом обмяк и как будто сильно состарился. Изо рта свисала так и не зажженная трубка.
— Все так, Глашенька, — сказал он устало. — Все так. Мы по чести живем. А они пусть глотки друг другу грызут, — он неопределенно махнул рукой в сторону коек. — И в спину стреляют… Пойду беспомощному вашему помогать.
Над горизонтом криво размазались первые неуверенные разводы рассвета. Стоя у распахнутого окна, Аглая смотрела, как Новак, по-стариковски сутулясь, идет по утонувшей в стылом тумане брусчатке — как будто по палубе потерпевшего бедствие корабля. На противоположном конце площади красноармейцы из поисковой группы седлали коней. Она закрыла окно, но помещение уже насквозь пропиталось промозглой маньчжурской хмарью. Аглая взглянула на неподвижный силуэт особиста за ширмой и зябко поежилась. Зачем все это? Что на нее нашло? Зачем дядя Иржи пошел за помощью? Этот человек не заслуживает спасения, он опасен. Может быть, он даже участвовал в арестах в Харбине. Может быть, он арестовал и ее отца.
— Ты дрожишь, — Пашка накрыл ее плечи своей шинелью. — Замерзла?
— Знаешь, Пашечка. Я ведь даже не знаю, где сейчас папа. И жив ли. Если будут меня пытать и допрашивать — это все зря. Больше месяца от него нет вестей.
— Тебя не будут пытать, — напряженно ответил Пашка. — Я тебя в обиду не дам.
— Я вот думаю… — продолжила она, чуть покачиваясь из стороны в сторону и как будто не слыша, — а вдруг этот капитан на самом деле за мной пришел?
— Что ты, Глаш. Он здесь совсем по другому делу.
— Я просто чувствую, Пашенька, что за мной идет кто-то…
— А ты выходи за меня! — он с шутовской решимостью рухнул на одно колено, едва не своротив микроскоп. — Будешь не Смирницкая, а Овчаренко. Выслужусь в маршалы — и никто тебя не тронет.
— Пашка, ты клоун.
Она рассмеялась, как бы обозначая, что не отвергает его предложение, но просто знает, что слова его — не всерьез. Смех получился мелодичным, но немного искусственным, как будто включили запись на грампластинке.
— Я простоват для тебя, да, Глаш? — отозвался он без обиды, но и не принимая ее великодушной игры. — Ты генеральская дочка, а я — никто.
— Ну что ты, Пашенька.
Она погладила его по доверчивой большой голове — и вдруг зачем-то поцеловала в макушку. Пашкины волосы пахли дождем и рисом и были неожиданно жесткими. Как шерсть у овчарки, повалявшейся на мокром рисовом поле.
Глава 16
Московская область. Спецшкола-интернат ГПУ. 1923 г.
…Сразу после удара наступает милосердное, освобождающее ничто: только тьма и безмолвие. Но это длится недолго. Первой возвращается боль. Пульсируя в такт биению сердца, боль выхлестывает из того места на затылке, куда пришелся удар бильярдного кия. Вслед за болью возвращаются звуки. Сначала мне кажется, что по ту сторону тьмы кричит, свистит и рукоплещет огромный зал. Спустя секунду я понимаю, что это гремит в ушах моя кровь, а там, снаружи, — голоса и гогот моих мучителей, Фили и его шайки. Мне четырнадцать, а им по шестнадцать, я один, а их четверо.
— Чо скулишь, гаденыш? Ты глиста буржуйская — или красный воин?
Один из них хватает меня под мышки и рывком ставит на ноги. Я не вижу кто. Но точно не Филя, он обычно стоит в стороне и рук не марает. Почему темно?.. Я пугаюсь, что зрение не вернется, трясу головой, и холстина трется о мою щеку, и тогда я, наконец, вспоминаю, что на голову мою накинут глухой мешок. Это часть «тренировки» по придуманным Филей правилам. Они ловят меня, нахлобучивают мешок, волокут в подвал интерната, где когда-то была бильярдная, берут кии и мне тоже дают один. Моя задача — отбиваться от них вслепую. Если я, конечно, боец, а не какое-то там ссыкло белопогонное, недобитое. А если ссыкло, «тренировку» можно прервать одним способом — встать на колени.
— Ну чо, Кронин, продолжим? — Филя брезгливо и совсем легонько тычет меня острым концом кия под ребра, будто проверяя, не сдохло ли насекомое. — Или все-таки на колени?
Я молчу. Через непроницаемую холстину мешка я не вижу, но чувствую, как Филя откладывает кий и делает им знак: приступайте. Я сжимаю свой кий и встаю в боевую стойку. Я пытаюсь ориентироваться по звуку — но все звуки тонут в их дружном гоготе. Один бьет меня кием в спину, другой в живот.
Мне четырнадцать, а им по шестнадцать, я один, а их четверо, я всхлипываю, а они смеются, но они меня почему-то боятся.
— Для чего ты здесь, среди нас, а, гнида буржуйская? Чтоб за нами шпионить?
Я молчу и слепо размахиваю в воздухе кием. И на долю секунды мне кажется, что я сейчас не с ними, не здесь. Что с тех пор прошли годы, столько лет, что я успел позабыть, для чего я был среди них. Я не помню, кто и зачем меня к ним привел. Помню только, что тренировки закончились плохо, очень плохо для Фили…
–…А давайте ему юху из носа пустим? Если голубая — значит, точно белогвардейский пащенок! А будет красная — значит, не все потеряно!
Кто-то бьет меня в нос. Из-под мешка мне на грудь стекают сопли и слюни с кровью.
— Зырьте, красная! — комментируют с деланым удивлением.
Они, конечно, видели мою кровь много раз. Но им нужен предлог, чтобы не забить меня до смерти.
— Дайте кий, — важно говорит Филя, и я чувствую, как стая почтительно уступает место рядом со мной вожаку.
Он заходит сзади и с размаху подбивает мне голени — я падаю на колени. Но я знаю, что они знают: я не сдался, это не их победа.
— Не боец ты, Кронин, — удовлетворенно говорит Филя. — Завтра повторим тренировку.
Я не хочу их видеть, когда рассеется тьма. Я жду, пока они уйдут из подвала. И только потом, когда стихают шаги, сажусь на корточки и начинаю реветь в голос и распутывать веревку, которой примотан к шее мешок. Руки трясутся, я дергаю веревку так, что она только сильнее затягивается. И вдруг ощущаю, что рядом со мной кто-то есть. Я точно знаю, что Филя и его шакалы ушли, но через пропитанный соплями и кровью мешок в меня впивается холодный, свинцовый взгляд. Я замираю. Секунду спустя мне на затылок ложится чья-то рука. И кто-то гладит меня через мешок — сочувственно, по-отечески.
Я плачу — но теперь уже не от боли, а оттого, что не в состоянии вспомнить, чья это рука, такая родная и сильная, меня утешает. Я как слепая собака, которая чует по запаху, что рядом хозяин, и захлебывается от желания лизнуть его пальцы. Я кричу ему:
— Кто ты?
Мой голос почему-то мужской и грубый, не как у подростка. Я пытаюсь стянуть с головы мешок, но человек обнимает меня за плечи, и баюкает, и шепчет:
— Подожди, Максим Кронин. Давай с тобой поболтаем. Не надо, не просыпайся.
— Я тебя знаю?
— Ты был мне как сын, — его голос звучит печально. — Скажи, Максимка, где ты сейчас?
— В подвале школы-интерната…
— Чушь. Это воспоминание. Сон. Где ты на самом деле? Куда ты сбежал из лагеря? Дай мне точное место.
И я отвечаю:
— С какой целью интересуешься?
И, не дожидаясь ответа, нащупываю на полу кий — и бью его снизу, быстро и четко, острым концом в живот.
Потом я сдергиваю мешок. И жду, когда расступится тьма.
Глава 17
Маньчжурия. Лисьи Броды. Начало сентября 1945 г.
— Капитан отравлен «Сном пяти демонов». В составе пять элементов. Сначала берут адамов корень — он имеет форму человеческой фигуры и вырастает там, где когда-то была виселица, из семени повешенного мужчины…
…Тьма расступается не сразу. Сначала я слышу голос. Женский голос, глубокий, мелодичный и нежный, от которого у корней волос высыпают бисеринки мурашек, от которого, не успевая проснуться, уплываешь обратно в сон…
–…Голыми руками нельзя извлекать этот корень, а то случится удушье. К стеблю привязывают шелудивую собаку, кидают ей сердце и печень черной курицы, и когда она бросается к потрохам — вырывает растение с корнем, а оно стонет, как человек…
…Таким голосом, наверное, заманивает путников на дно моря русалка, а потом убаюкивает рожденных под водою детей, и из сосков ее, пока звучит колыбельная, течет молоко, и становится морской пеной….
–…Потом кладут семена черной белены; растение должна срезать обнаженная женщина. А следом — плоды бешеной вишни, но только выросшие возле кладбища и обязательно с гнилью…
Я совершаю усилие — и выныриваю из покачивающих меня волн забытья. И вслушиваюсь в слова, и понимаю, что текст «колыбельной» очень уж странный.
–…Болиголов. Со стебля соскребают серый налет, он пахнет как мышиная шерсть, и красные пятна, они пахнут как засохшая кровь. В самом конце кладут цяо-ву-тоу, по-русски называется волчья смерть. Бывает с голубыми цветками, а бывает с зелеными. Из сока ву-тоу делают яд для охотничьих стрел. Для «Сна пяти демонов» используются только ву-тоу с голубыми цветками, а сок из стеблей следует отжимать на восьмой луне, отобрав лишь те из растений, у которых корни изъедены червем….
Вслед за слухом возвращаются тактильные ощущения. Я чувствую на себе ее руки — они холодные, но горячей коже вокруг раны это приятно, — она втирает мне в плечо густую, скользкую мазь. Я лежу на спине.
…Потом обоняние. Мазь пахнет лесом, травой и осенью — а может быть, так пахнет сама эта женщина.
Я все еще в темноте. Одной рукой она приподнимает мне голову. Другой вливает в рот густой и терпкий, сладкий, но с полынной ноткой отвар.
Когда я делаю глоток, тьма рвется клочьями, и эти клочья обретают окраску и очертания. И сквозь дрожащее марево, как если бы между нами горел костер, я вижу склонившуюся надо мной женщину. Она мне знакома. Я узнаю ее глаза с азиатчинкой и черные волосы — это ее я видел, когда въезжал в город; на ней тогда было мокрое платье и она несла сетку, полную летучих мышей.
Но самое главное — мне знакомо то, что болтается у нее на шее вместо кулона. Часы на цепочке. Такие же, как мои. И я хватаюсь за них, и резко дергаю, и женщина вскрикивает. Цепочка лопается, и часы раскрываются в моей одеревеневшей ладони.
На внутренней стороне крышки — мой собственный овальный портрет. Это часы моей Лены.
Чужая женщина смотрит на меня бесстыдно, с насмешкой.
— Я жизнь спасла тебе, капитан. Это твой способ сказать спасибо? Отнять у женщины украшение?
— Где… украла?.. — каждое слово дается так тяжело, как будто на груди у меня лежит гранитная глыба.
На секунду лицо ее застывает — только слегка раздуваются ноздри. Она смотрит на меня очень пристально, сверху вниз. Потом вдруг смеется, звонко и беззаботно, разворачивается — и просто уходит.
Я вскакиваю с койки, делаю шаг за ней следом — но это отнимает все силы. Тьма наваливается на меня снова, опрокидывает на спину и оглушает, как камнепад в штольне.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Лисьи броды предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других