Это правда, Мириам, что ты – хуже гиены, хуже ехидны и хуже крокодила нильского, потому что те заботятся о своих детенышах, выношенных и рожденных по тому образу и подобию, которые вложил в них Господь, а ты бросила своего сына.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Память воды. Апокриф гибридной эпохи. Книга первая предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
© Артур Аршакуни, 2016
ISBN 978-5-4483-3723-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Все персонажи являются плодом авторского вымысла.
Автор не несет ответственности
за иное их толкование.
Пролог
Я не познал, испытав,
конца не увидел, закончив, —
Сделав, не сделал, свершив,
я завершить не сумел.
— Как ты, Мириам?
Молчание.
Всю дорогу молчала и сейчас молчит. Только вздыхает иногда, как лошадь под непосильным грузом, устало и обреченно. Ничего, здесь отдохнет. Хозяин — сын не своей матери! — мог бы дать место для ночлега и получше, чем этот овечий загон. Хотя и ему надо радоваться, вот — караван расположился прямо во дворе, люди ночуют у костра. Одно слово квириниево подняло с мест и бросило в разные стороны весь народ Израилев. Темны мысли римлян; язычникам никогда не понять народа-избранника. А народу-избраннику можно ли понять язычников? Вот только — когда же, о Господи?
— Как ты, Мириам?
Молчание.
Гордая. Только вздыхает.
Подбросить бы веток в очаг. Что за погода!
Взметнувшееся пламя выхватывает из темноты овечьи морды и контур смуглого женского лица.
Плачет?
Молчание.
Погода как погода. Что ты хочешь — зима.
Дробный перестук копытец, испуганное блеяние заглушает очередной вздох. Со двора доносится истошный крик верблюдов из каравана с достойным ответом осла.
Что ж ей не плакать? Женщина.
Иошаат устраивается поудобнее и протягивает озябшие руки к огню.
Ничего…
— Как ты, Мириам?
Истошный крик верблюдов. Мычание, блеяние и ржание. Шум и гомон многоликой разноязыкой толпы.
Рынок.
Иошаат медленно идет по торговым рядам, коренастый, плотно сбитый, с округлым обветренным лицом, заросшим короткой черной бородой, сдержанный в речах и поступках, и только руки выдают его волнение, потому что он то и дело сжимает и разжимает заскорузлые ладони, привычные к дереву и камню. Ему пятьдесят лет. Много это, мало? Посторонним он кажется стариком, но если верить мудрым людям, которые говорят, что возраст мужчины определяется по его бороде, то она у него иссиня-черная. Он озабочен и серьезен, ибо привело его сюда важное дело, отец праведности, а не праздное любопытство, мать греха.
Остерегайся
Пронзительные крики
менял с их фальшивыми монетами:
что тебе чужой талант, имея свою лепту.
Остерегайся
торговцев. Заунывная
флейта, монотонный ритмичный шошанним
и дробный кимвал в руках
пронырливых мальчишек, подосланных
нечестными людьми: их счастье построено на
несчастье других.
Остерегайся
босоногих танцовщиц
на помосте. Танцуют невольницы, выставленные
на продажу: подходи, любуйся, выбирай.
Мозолистые пятки мелькают на уровне людских
голов. Провисший полотняный навес не спасает
от солнца. Терпко пахнут
торговцев, навязывающих свой товар:
хороший товар
разгоряченные женские
тела.
сам себя хвалит.
Иошаат подходит ближе к помосту, туда, где стоит хозяин, чужак из египтян, одного с ним возраста, смуглый, безбородый, в белом синдоне с виссоновым поясом. Взгляд его, неспешный и степенный по восточному обычаю, останавливается на Иошаате и выделяет его из остальных. Звучит гортанная команда, и музыка убыстряется, а в такт ей — и движения невольниц. Еще одна команда обнажает их тела. Зевак у помоста становится заметно больше.
Красивые, однако… Дети уже взрослые, а все равно… Женское тело… Грех, грех!
— Мира и здравия!
Иошаат оборачивается. Это — Ал Аафей, земляк и сосед его, из Назиры, ведет за собой осла за веревку.
— Мира и здравия и тебе, сосед.
— Что вижу я? — удивляется Ал Аафей. — Пристало ли такому почтенному и уважаемому мужу, как Иошаат, из прославленного колена Давидова, лицезреть греховную эту наготу?
Иошаат раздосадован. Ал Аафей известен всем в Назире своим любопытством, более присущим суесловным женщинам, чем степенным мужчинам.
Самого-то тебя что сюда привело, сына не своей матери? Не греховная ли эта нагота?
— Преклонный возраст — возраст мудрости, — продолжает разливаться Ал Аафей, — а мудрость пьет из своих источников наслаждения!
Молчи, сосед, молчи. Говорят не слова, а поступки.
Иошаат степенно отвечает, что
Хотел бы я знать,
пришел
какие у тебя источники наслаж-
дения. Пересчитывать
сюда по
другой причине.
своих овец, свои таланты?
Как известно уважаемому соседу, он, Иошаат, недавно овдовел и остался с четырьмя сыновьями и двумя дочерьми. Детям нужна женская забота и ласка. Да и по хозяйству тяжело управляться одному. В Назире девушек на выданье не так уж много, да и кто из них пойдет за старика? А приводить в дом вдовца вдовую старуху — кто тогда за кем будет ухаживать?
— Да, ты прав, — важно кивает Ал Аафей.
Бедность! Бедность — вот главная причина того, что Иошаат не смог найти себе жену в Назире.
— Поэтому я и решил найти хозяйку дому моему и мать детям моим здесь, на рынке Иевусовом. Мне не нужна красавица для утех, — были бы руки работящие да характер покладистый.
— Да, и тут ты прав, — снова кивает Ал Аафей.
Красивая и молодая невольница просто не по карману простому древоделу!
Иошаат, подавляя невольную обиду,
Мягко стелешь, сосед!
поворачи-
вается к рабыням и выступает вперед из толпы
зевак ближе к помосту. Хозяин неспешно огля-
дывает его простой хитон мастерового человека
и отдает новую команду. Музыка смолкает, впе-
ред выходят рабыни поплоше: в возрасте, слиш-
ком толстые или чересчур худые.
— Товар на любой вкус! — лениво растягивая слова, говорит хозяин. — Отрада для мужчины! Все они сведущи в науке неги и наслаждения!
— Нет, нет! — кричит Ал Аафей и подбирается к Иошаату поближе. — Нам не нужна сведущая!
— Так что же нужно и главное — кому из вас? — говорит хозяин.
— Мне, — говорит Иошаат, досадуя на соседа.
Вот ведь привязался! Кому дело, а кому — потеха.
— А, тогда понятно, — хозяин кивает головой, и тонкая, по-восточному едва уловимая ирония его вызывает смех собравшихся. — Тогда вот — совсем несведущие.
На помосте показываются новые рабыни, совсем еще девочки трех-пяти лет. Они поднимают руки вверх и заученно вращаются на месте. Смех усиливается. Иошаат гневно поворачивается, сжимая и разжимая ладони, и раздвигает толпу, чтобы уйти.
Защита бедного — гордость!
— Остановись, почтенный! — голос хозяина лишен лени и иронии; в нем звучит скорее удивление. — Прости, если мои слова обидели тебя. Знай, что обида — не помеха гордости, ибо расположены они в душе на разных уровнях. Есть у меня то, что тебя заинтересует.
— Откуда ты знаешь, что меня заинтересует? — ворчливо спрашивает Иошаат. Он доволен: ему удалось сохранить свое достоинство и не потерять уважения окружающих.
В ответ хозяин, улыбаясь, показывает рукой сначала на свой лоб, затем — на сердце и хлопает в ладони:
— Мириам!
Истошный крик верблюдов.
Иошаат вздрагивает и приходит в себя, но не от крика верблюдов, — он привык к нему и не замечает его, как и овечьего блеяния и перестука копыт, — а протяжного, полного сдерживаемой муки, стона женщины вслед за ним. Он торопливо подбрасывает хворост в очаг, поднимается. В сполохах пламени обычно смуглое лицо Мириам выглядит пепельно-бледным, и эта пепельная бледность пугает его еще больше.
— Мириам?
— Иди, — говорит она чуть слышно.
Иошаат понимает, что она удаляет его от себя — не дело мужчине находится рядом с женщиной в такую минуту, — но ему необходимо оставить за собой последнее слово, и это слово должно быть словом мужчины — взвешенным и рассудительным. Поэтому он какое-то время переминается с ноги на ногу и лишь потом идет к выходу.
— Пойду, — говорит он, — позову кого-нибудь на помощь.
В ответ, уже выходя, он слышит еще один, уже не сдерживаемый, а какой-то внечеловеческий, стон, и этот стон подгоняет Иошаата в спину, несмотря на ночь и непогоду.
Нескладно все получается. Когда теперь домой попадем? Положим, пока перепись подойдет, устроится и с обрядом обрезания, и с именем. Когда же пройдет срок очищения жены по закону, надо идти в Иевус, в храм, устраивать жертвоприношение — опять по закону. Ни козы, ни барашка он себе позволить не может, а совсем без ничего тоже нельзя! Даже два голубя — расходы. И — тоже по закону!
На полпути он останавливается, внезапно озабоченный новой тревогой.
Ведь если не исполнятся толкования пророчеств и Господь одарит его еще одной дщерью, им придется провести на этом постоялом дворе вдвое больше времени! Опять расходы, о Адонай!
На постоялом дворе никто спросонья не может понять его невразумительных слов, пока, наконец, хозяин не призывает какую-то Шелиму. Шелима оказывается древней старухой, вечной приживалкой, из тех, которые живут в своем углу за кусок хлеба и чашу воды, стараясь никому не попадаться на глаза, с закопченным лицом, морщинистым, как сушеная смоква. Она сразу начинает охать и жаловаться на свои больные руки. Иошаат, расстроенный донельзя, уходит, но живая мумия увязывается за ним.
Различие мужчины и женщины — не в чреслах, а в любопытстве. Ладно. Хоть поможет.
Он провожает ее до овечьего загона, а затем ходит по двору бесцельно, время от времени останавливаясь погреться у догорающего костра. Верблюды уже улеглись, как и люди; у костра остались только двое дозорных. Один из них подзывает Иошаата к ним. Они коротают время в тягучих, как вино, историях, и горчащем, как история, вине. С вечера подошли к костру какие-то люди, с виду пастухи, не видел ли их уважаемый? Сидели тут, молчали, грелись, словно ждали чего-то. Совсем недавно также молча ушли. Странно. Хотя, сейчас зима, непогода — какие могут быть пастбища? Овцы все заперты по своим загонам. У жены уважаемого исполнились предписанные ей сроки? Да предначертает Всевидящий явившемуся в этот мир предназначенную ему стезю и отпустит силы щедрой мерой пройти эту стезю до конца! Второй стражник — глухонемой, но тоже загадочным образом знает все; он цокает языком и невразумительным мычанием выражает Иошаату свое одобрение. Кувшин ходит по кругу, и вино больше не кажется Иошаату отвратительным. Наконец, темноту двора прорезает полоска света от двери овечьего загона, и Иошаат направляется туда. Навстречу ему семенит Шелима. Куда подевался ее возраст! Она довольна своей причастностью к исконно женскому ремеслу — ремеслу продолжения рода человеческого; глаза так и сияют. Морщины сложились в счастливую паутину2. Она тоже славно потрудилась:
— Первый-то без меня успел, а второго я приняла. Успела! Ох, шустрый! Уж я за свои руки так боялась, но все обошлось, слава Адонаю. Хорошо, пелен хватило. Я все сделала, и перевязала, и обтерла, и спеленала. Тогда, в суматохе, я про руки и думать забыла, а теперь гляжу — не болят! Не болят руки-то!
Иошаат глядит на нее непонимающими, полубезумными глазами.
Что она говорит?
— Мальчики оба,
«Первый», «второй»… Какая
мальчики, — черный провал
вместо рта у Шелимы, наверное, означает
улыбку, —
все-таки гнусная
такие хорошенькие: темненький
и светленький,
кислятина в кувшине
и даже родимые пятна у них оди-
у этих
стражников, сыновей не своей матери,
наковые: у одного на правом плече,
так все вну-
три и печет.
а у другого — на левом.
Она радуется.
— Молчи, старуха.
Она радуется!
Чему радуется эта глупая старуха? «Мальчики»? «Хорошенькие»? Какие такие хорошенькие мальчики? Да хоть римский легион хорошеньких мальчиков — что они против Одного, но напророченного? Иначе рушатся устои души и тогда самые святые слова — кимвал бряцающий, а самые праведные поступки — прыжки козлищ и овнов. Вера рушится!
И тогда он глядит вверх, в недоступное одноглазое небо, как тысячи раз глядели до него и тысячи раз будут глядеть после него — со страхом и надеждой, с гневом и страданием: доколе, о Господи! Останется ли хоть капля веры после этого в душе? Вразуми же!
Он отодвигает Шелиму и входит в загон.
До чего же отвратительный запах! Или это вино так действует?
В мерцанье углей — слабый овал лица. Чуть ниже — два одинаково белеющих крохотных свертка.
Дальше, куда ни посмотри — овечьи морды. Нет
Беззвучной дрожащей мышью
от них спасения.
за ним появляется
Шелима.
Замерзла, старая!
Он подходит ближе и наклоняется.
— Мириам?
На помосте показывается смуглая рабыня, закутанная в белое покрывало.
— Вот, — говорит торговец, — вот, я решился ее тебе показать.
— А что такое? — любопытный Ал Аафей опять тут как тут.
Ну что тут поделаешь?
— Она дала обет сохранить свое девство до конца жизни.
Толпа зевак наконец получает необходимую ей искру развлечения и стремительно раздувает пламя:
— Ох ты!
— Вот это да!
— Да ну?
— Известное дело: у девиц оно всегда так, до первого мужчины.
— Первые — они же последние, — говорит торговец.
Он поворачивает рабыню спиной к зрителям и сдергивает с нее покрывало. Гул изумления: спина ее исполосована следами бича.
— Видели такое? — спрашивает торговец и снова укрывает рабыню покрывалом. — Так что не советую пробовать ни первым, ни последним. Будет царапаться и кусаться; может и за нож схватиться. Она не боится, понимаете? Она просто готова к этому.
— Негодный товар у тебя! — раздается в толпе.
— Верно! Отдай в полцены!
— Почему негодный?
— А кому нужна ветвь неплодоносящая?
— Это еще не все, — говорит торговец и снова тонкая, едва уловимая ирония слышна в его словах.
— Да? Что же может быть еще? — откровенно развлекается толпа.
— Она считает, что через нее спасется народ Израиля.
— Савеянка3?!
— Э?
— Вашей веры, вашей, — говорит торговец, размеренно кивая для убедительности головой, — из самого что ни на есть Хамова племени и Хушева колена.
Иошаат подходит еще ближе к помосту и внимательно смотрит на смуглую рабыню, смотрящую поверх толпы.
Какие глаза!
Он взволнован услышанным.
— Правда ли это, о дщерь Евы?
— Правда, — тихим эхом откликается рабыня, и голос ее внезапно крепнет, словно пламя над сухими ветками: — Я верую в Пасху и опресноки, в субботу и пост, Писание и миропомазание. И еще я верую в Господа нашего, неназываемого, и Слово Его спасительное, которое…
Она закрывает лицо руками и еле слышно заканчивает:
–…уже близко.
Иошаат, помедлив, поворачивается к торговцу и встречает его внимательный и строгий взгляд.
— Я… — начинает он и останавливается в смущении. — Я не трону ее!
Торговец склоняет голову, снова указав на свой лоб и сердце.
— Скажи, сколько ты просишь за нее?
Торговец вместо ответа отзывает Иошаата в сторону, за помост.
— Меня зовут Анх-Каати.
Он делает знак, но Иошаат не понимает его.
Уйти? Не уйти? Какие знаки? Назначай цену, торгуйся… Дело есть дело!
Торговец медлит и с видимым усилием продолжает:
— Дочь она мне.
Иошаат изумлен. Он с трудом подбирает слова:
— Как?! И ты… Ты выставил на продажу среди рабынь собственную дочь?
— Она хочет этого сама. Она хочет пройти через страдания, чтобы обрести спасение для своей души..
— И ты ей это позволил?!
— Я благословил ее.
— Как же ты можешь называться отцом после такого?
— Так же, как мог называться отцом Авраам, приносящий в жертву сына своего, Исаака, движимый одной только верой.
— Верой?
— Так называют высшее знание, — улыбается смуглый Анх-Каати
Иошаат разгневан:
— Что тебе Авраам? Что тебе наши святыни?
— Многое я знаю, — просто отвечает Анх-Каати.
— Какой же ты веры?
— Надо ли тебе знать это, о простой человек? — Анх-Каати снова делает знак, но Иошаат снова не понимает.
Уйти? Странно все это. Знаки непонятные, загадки. Какие, однако, глаза у нее! Нет, он не уйдет. Дело есть дело.
От помоста несутся недовольные крики:
— Что за секреты?
— Мы ждем!
— Объяви нам цену, торговец!
Анх-Каати устало улыбается:
–…И зрелищ. Зрелищ! Зрелищ!
Потом он снова становится серьезным и строгим:
— Иди, и пусть все идет своим чередом превращений!
Он возвращается к толпе, улыбаясь; в нем снова просыпается торговец:
— Красавицы, что у меня здесь, идут не меньше чем за полталанта…
Иошаат молчит, пытаясь осмыслить услышанное.
— Послушайте, что он говорит! — это снова вездесущий Ал Аафей решает помочь безмолвному Иошаату. — Что он говорит? Полталанта! Слыханное ли это дело? Царские наложницы меньше стоят!
— Да, — важно кивает толстяк с масляными губами и заплывшими в щелочки глазами сластолюбца, — красная цена хорошей рабыне — четверть таланта, а то и полмины.
— Так сколько ты просишь за нее? — горячится Ал Аафей, отбросив в сторону мешающую веревку, к которой привязан его осел.
Э, сосед, да ты торговаться не умеешь. Это тебе не с деревяшками возиться. Будет что моей Фамари рассказать.
— Совсем немного за такую спокойную да работящую — пятнадцать сиклей, — уступает торговец.
— Полцены от половины мины — это двенадцать сиклей да одна дидрахма, — быстро считает практичный Ал Аафей.
— А мне — одни убытки, — подхватывает торговец. — Разорит она меня! Ладно. Шестьдесят драхм.
Иошаат задумывается.
Шестьдесят драхм — деньги немалые. Он год откладывал по драхме в неделю, чтобы накопить денег на невольницу.
— Нет, — говорит он и качает головой.
Надо уйти. Шестьдесят драхм! И зачем он притащился на этот рынок? Только людей смешить.
— Постой, постой, — голос торговца снова звучит с почтительным уважением. — Все равно я разорен и пущен по миру с протянутой рукой… Так и быть. Пятьдесят драхм — и она твоя.
Он незаметно подмигивает Иошаату.
Иошаат снова задумывается.
Пятьдесят драхм… А подмигивать зачем?
Нет, все-таки торговец, сын не своей матери!
Толпа терпеливо ждет развязки: торг — священное правило рынка. Без него невозможна никакая купля, никакая продажа. Торгуясь, продавец и покупатель выражают друг другу взаимное уважение.
Иошаат снова поворачивается к рабыне, долго глядит на нее.
Глаза. Глаза!
— Так как тебя зовут?
— Мириам.
— Мириам?
— Два младенца, Мириам, — это не один младенец, — говорит Иошаат в сумрачную прель овечьего загона. — Что тебе было дано свыше? Что ты говорила мне? Что мы говорили людям? Что люди находили в Писании? Какие такие два младенца, Мириам?
Молчание.
— Два младенца, Мириам, — это только два младенца, какие бы они хорошенькие ни были. А один младенец, Мириам, — это не один младенец, Мириам, это — Он, обещанный! Ты согласна со мной?
Опять — молчание. Только на этот раз молчание не пугает Иошаата, а воодушевляет.
— Мы оставим одного младенца, Мириам, — говорит Иошаат, — одного, но того, который — Он. Мы будем выбирать и выберем правильно.
— А второго? — спрашивает она еле слышно.
— Второго? — Иошаат
Какая разница? Надо ли
пожимает плечами.
об этом думать?
— Ну… Пристроим куда-нибудь.
Старушечья мумия оживает в углу и подходит поближе.
— Если позволите, — Шелима и тут рада помочь. — Я знаю, да! У одной светловолосой рабыни из каравана, что ночует здесь же, во дворе, недавно родился мертвый младенец. Уж как горюет бедняжка!
— Нет! — неожиданно кричит Мириам.
— Мириам! — строго и внушительно говорит Иошаат и замолкает.
Да и что тут сказать? Что Мириам сама в недавнем прошлом — рабыня, отпущенная Иошаатом при свидетелях на свободу? О таких вещах не говорят вслух. Тем более при посторонних.
— Нет! — еще громче кричит Мириам. — Рабыня? О Адонай, — нет!
Иошаат с досадой смотрит на Шелиму.
Наверное, о некоторых вещах все-таки надо сказать. Тем более при посторонних.
Дверь загона неожиданно скрипит, впуская хозяина постоялого двора вместе с ночным холодом и одним из стражников каравана. Тот ухмыляется и яростно подмигивает Иошаату.
— Что подняло среди ночи почтеннейшего Забтеха? — с легким раздражением в голосе спрашивает Иошаат хозяина постоялого двора.
Порядочные хозяева ночью спят, а не беспокоят постояльцев.
Встревоженный Забтех сообщает, что по постоялому двору его, мирного и законопослушного обывателя, ходят какие-то чужеземцы, странные видом и речами. Они требуют показать им младенца, родившегося именно в эту ночь именно здесь, на именно этом дворе.
— О уважаемый и светлейший в своем роду Забтех! — Иошаат не может сдержать ликования. — Почему же ты не зовешь их сюда? Веди! Веди!
Он царственным жестом обводит овечий загон, очаг и ложе с Мириам.
Как, однако, кровь побежала по жилам от одного сообщения Забтеха! Не одни только неприятности от него, сына не своей матери. Вино стражников, однако, было очень кстати!
Забтех уходит. В Иошаате просыпается кипучая энергия. Он отсылает оставшегося стражника за дополнительным хворостом, старуху Шелиму — за водой для омовения рук и ужином и, наконец, остается наедине с Мириам и младенцами.
— Ну что? — он энергично сжимает и разжимает ладони. — Чужеземцы — чужеземцы! — пришли неизвестно откуда посмотреть на одного, Мириам, — одного! — младенца. Все сбывается, Мириам, все сбывается! Тебе все непонятно? Вот, смотри, два пальца: один, два. Все очень просто: один младенец — и ликуй, Израиль, мы помазаны на царство! Два младенца — и овечий загон на всю жизнь. Ну, давай, Мириам, давай! Выбирай!
Она плачет. Когда нужно просто четко и быстро действовать, она плачет. Когда на одной чаше весов — благополучие и счастье Израиля, а на другой — мокрый, уродливый младенец, что тут думать? А она плачет.
Иошаат подходит ближе и властно берет из-под ее рук оба свертка.
— Ну, кого? — ноздри его раздуваются от сдерживаемого нетерпения и даже гнева.
Времени нет! Времени совсем нет, а она плачет.
— Как знаешь, — отвечает она хрипло, одышливо, как если бы два сухих камня потерли друг о друга.
Иошаат нетерпеливо всматривается в свертки.
Все младенцы — на одно лицо, что бы он в них умел разбираться! Надо спешить, вот-вот придут чужеземцы.
Он подносит свертки к очагу.
Один — точно темненький, в Мириам. А второй — странно светлый, непонятно в кого. Чужаком будет, заклюют. Какой из него Спаситель! Темный удивления не вызовет, сразу видно — наш. Свой! За таким и пойдут. Решено!
Он отдает смуглого младенца Мириам. В это время слышны приближающиеся шаги. Иошаат поспешно прячет светлого младенца в дальнем углу, среди овец и новорожденных ягнят.
Успел, о Адонай!
Снова скрипит дверь загона, и входят один за другим чужеземцы. Их трое, они действительно одеты странно для этих мест, и где-нибудь на рынке их приняли бы за бродячих канатоходцев и глотателей огня, но держатся просто и с достоинством. Они встают полукругом, лицами к Мириам с младенцем, и нараспев произносят:
— О-э-а! И-хоу-у4!
Потом садятся прямо на землю.
— Сложились и умножились расположения светил небесных… — начинает размеренно старейший из пришельцев и смолкает.
Скрипит дверь загона. Появляется любопытный Забтех под благовидным предлогом, не нужно ли чужеземцам чего. Те, прикладывая руки к головам и сердцам, трясут бородами. Забтех уходит. Наступает молчание. Иошаат устраивается поудобнее.
Теперь он готов слушать и говорить что и сколько угодно — после пережитого во всем теле у него благостная легкость и истома.
— И явили нам знак, сокрытый от посторонних… — продолжает старейший и вновь смолкает.
Скрипит дверь загона. Появляется стражник с вязанкой хвороста, кувшином, несвязным мычанием и яростным подмигиванием. Хворост складывается в углу, загораживая странных пришельцев от Иошаата. Он выступает из-за хвороста, принимает кувшин из рук стражника и садится в круг среди чужеземцев. Стражник уходит. Иошаат предлагает кувшин почтенным гостям. Они снова трясут бородами. Иошаат пьет.
О Адонай, он заслужил глоток вина после этих безумств!
— Явились мы, чтобы засвидетельствовать свершившееся чудо… — старейшина косится на дверь.
Скрипит дверь загона. Появляется мумия Шелима с лепешками и овечьим сыром. Иошаат принимает у нее еду, ломает лепешки, предлагает чужеземцам. Те опять трясут бородами. Иошаат заедает холодное вино острым сыром и черствыми лепешками.
Ему наконец положительно хорошо.
— И вот — мы здесь, — старейшина теперь краток. — Мы видели. Он пришел!
Скрипит дверь загона. Чужеземцы поднимают вверх руки, но это просто поднявшийся некстати ветер. Становится холодно. Иошаат подбрасывает хворосту в очаг. Чужеземцы, переговорив друг с другом, достают из котомок дары и складывают их на свободном от хвороста, еды, питья и людей месте, в дальнем углу. Первый чужеземец демонстрирует старую, гнутую, ржавую чашу для жертвоприношений.
— Из рук, — говорит он и, повторив несколько раз: — Ракша! — с поклоном кладет ее на солому.
— Из земли, — говорит второй так же с поклонами и кладет ветку омелы, сильно помятую и засохшую за время пути.
— Из сердца, — говорит третий и достает странный, с ладонь, крест с кольцом над перекладиной, наверное, чтобы удобно было носить.
Он показывает крест Иошаату.
— Тат! — строго говорит он.
У Иошаата от непонятных действий, непонятных слов, непонятных чужаков все сильнее начинает болеть голова. А может, от усталости. Или от вина, которое действительно оказалось прегадким. Или от всего вместе.
Показавший крест Иошаату чужеземец тем временем присоединяет его к остальным подношениям на охапку соломы и оглядывает своих собратьев. Те склоняют головы, и он нараспев произносит:
Чтим —
Самое славное, превосходящее, наилюбезное, наиразящее,
Наиловчайшее, неуловимое, высшее средь созданий,
Которое пристало Спасителю благому и тем, кто с ним идет,
В жизнь превращая создания без умирания, без увядания и без истления,
Вечноживущую, вечнорастущую и самовластную,
Из мертвых восстанет и явится вживе бессмертный Спаситель
И мир претворит5.
Чужеземцы поднимаются и начинают собираться. Растроганный непонятными стихами Иошаат уговаривает их остаться. Они снова трясут бородами.
— Не смеем тебя задерживать, о великий муж. У тебя многие заботы, так что не приумножай их заботой о нас. Руа Элохим6 над тобою! — говорит самый многословный.
— Что же говорить мне, когда меня будут спрашивать о вас? — Иошаат смиренно прижимает руки к груди.
— Отвечай: пастухи мы, — говорит один.
— Или отвечай: цари, — говорит другой.
— Отвечай: учителя, — говорит третий.
— Так не бывает, — недоверчиво качает головой Иошаат.
Дурака из меня делают.
Он досадует.
Первый смеется:
— Скажешь — гиксосы7. Если и не поймут, то запомнят!
Иошаат продолжает качать головой.
Мудреное слово. Я не запомню, а не то что люди. Да и надо ли?
— Мы убедились в существовании младенца, который продолжит Великий Круг Превращений, и покидаем вас, — говорит самый многословный, и все трое, обратившись к Мириам с младенцем, снова кланяются и нараспев произносят:
— О-э-а! И-хоу-у!
Скрипит дверь загона. Один за другим чужеземцы скрываются в ночи.
Иошаат переводит дух, но тут же спохватывается.
Второй младенец!
— Шелима! — после общения со странными пришельцами в голосе Иошаата чувствуется некоторая начальственная важность.
Вечная старуха споро показывается из своего угла. Она уже не жалуется на свои болячки, а молча ждет приказаний.
— Эта твоя невольница — ты говорила с ней?
— И-и-и, — смеется Шелима, — с ней не поговоришь, она по-нашему не понимает.
— Не понимает! Что же нам делать?
— Я все сделала, как надо, когда еще за лепешками и сыром ходила, — Шелима довольна, что и тут пригодилась. — Я ей показала, — она трясет на руках воображаемого младенца, — а она как вцепится в меня! Насилу вырвалась.
— Ну, так давай же, давай! Уноси! Там он, среди овец.
Шелима находит среди новорожденных ягнят маленький молчаливый белый сверток, настороженно прислушивается к нему, потом не воображаемо, а на самом деле принимается его укачивать, несет к выходу, и снова возвращается туда, где разложены чужеземные дары. Отрывает от ветки омелы крохотный трилистник и суетливо запихивает под складки маленького молчаливого свертка.
— Если все — тому, то этому — хоть листик, — виновато поясняет она и быстро выносит младенца из загона.
Иошаат садится поближе к очагу. Наконец-то все позади, и он может вздохнуть спокойно. Он прикладывается к кувшину, затем долго разжевывает стертыми старческими зубами черствую лепешку.
Все хорошо, все спокойно.
Однако как-то чересчур спокойно!
Он снова прикладывается к кувшину и понимает, что это связано с молчанием женщины, лежащей в углу на охапках соломы. Он уже успел изучить ее молчание и хорошо знает ему цену.
Иошаат поднимается и подходит ближе.
— Мириам?
Он снова думает, вздыхает, прикидывает и так, и этак, потом решается:
— Согласен.
Иошаат долго отсчитывает деньги, все больше драхмы, ассарии и даже лепты. Потом он их пересчитывает еще раз. Еще дольше они пересчитываются торговцем. Затем они ударяют по рукам, и Иошаат всходит на помост, чтобы увести Мириам.
В это время к помосту с рабынями приближаются трое римских солдат, поблескивая шлемами, с прямоугольными щитами в походном положении за спинами и короткими страшными копьями в руках. Они явно навеселе; идут напролом, и все покорно и даже заученно уступают им дорогу. Толпа зевак редеет на глазах.
Наконец, они натыкаются на помост и с хмельным удивлением обнаруживают на нем обнаженных невольниц. Короткий взрыв солдатского восторга и долгое сосредоточенное созерцание женской наготы.
— Гляди, Виталис!
— Что ему смотреть. Это же не окорок!
Довольное ржанье. Толстяк Виталис с короткой бычьей шеей багровеет. Веселье продолжается.
— Это скорее зрелище для Авла, — важно изрекает Виталис.
— Для Авла? Да он сейчас вспыхнет, как факел, от смущения!
Тот, кого назвали Авлом, смеется, хотя видно, что он действительно покраснел.
Третий солдат, рыжеволосый, заводила компании, заметив Иошаата, лениво изрекает:
— Старик козел облизывает козочек!
Раздается пьяный хохот остальных. Анх-Каати поднимает руки, потом прикрывает рот ладонью.
Помни: Рим вскормлен волчицей!
Он смотрит на римлянина без гнева и досады, как смотрят на явление природы, вроде града или сильного ветра.
— Ты один понял меня, не будь я Вепрь8! — так же лениво цедит рыжий солдат.
— Одни любят жизнь в театре, другие — театр в жизни, а третьим не нравится ни то, ни другое, — уклончиво отвечает Анх-Каати.
Солдат с внезапно проснувшимся интересом приглядывается к нему:
— А ты умнее, чем пытаешься показаться.
Потом он замечает смуглую Мириам, уже закутанную в белое покрывало.
— А эта почему в одежде? Эй, умник, открой-ка нам ее!
— Она уже продана, — торопливо произносит Анх-Каати, — по праву…
— О Юпитер Громовержец! — рыжеволосый цедит слова и так же лениво заученным бесконечной муштрой движением руки за голову вытаскивает из ножен хищно блеснувший на солнце короткий меч. — Сколько же можно вдалбливать в башку обрезанной черни, что существует только одно право — право римского солдата!
— Аvе9! — кричат хором его приятели.
Он медленно, поигрывая гладием в полусогнутой голой мускулистой руке, поросшей рыжеватыми волосами, нетвердой походкой поднимается на помост, ухмыляется своим приятелям, потом подходит к Иошаату, долго смотрит на него с пьяной сосредоточенностью, затем хрипло кричит:
— Прячьте жен: ведем мы в город лысого развратника!
Парочка солдат внизу продолжает покатываться от хохота.
Солдат на помосте небрежно, второй рукой, с зажатым в ней пилумом, отталкивает Иошаата. Тот падает, хватаясь за ушибленный бок:
— О Адонай!
— Эти глаза, — говорит солдат, медленно, хищно, как гепард, скрадывающий дичь, обходя Мириам, — эти глаза — словно угли среди черных головешек в костре… Однако головешки должны гореть, давая нам свет и тепло… А не обжигать. Верно
Он, подкравшись,
говорю, мой Авл?
внезапно резко рвет покры-
Dixi!
вало с Мириам, обнажая ей грудь, но та отшаты-
вается, и в руке у нее остро посверкивает лезвие
неизвестно откуда взявшегося кинжала.
Гул изумления снизу. Солдат останавливается в растерянности, забыв про меч в своей руке. Потом растерянно оглядывается на приятелей.
Вдали раздается рев горна и бой барабана. Солдаты, как по команде, — сказывается дисциплина — поворачивают головы.
— Нам пора! — кричат приятели снизу солдату на помосте.
— Заканчивай, Пантера, пойдем!
Солдат по имени Пантера долго смотрит на Мириам желтыми, как у рыси, немигающими глазами, потом резко поворачивается и уходит с помоста. По пути он бешено рубит подвернувшийся под руку кувшин среди выставленных на соседних столах гончарных изделий. Солдаты уходят.
Облегченный гул в поредевшей толпе.
Мириам подходит к Иошаату и помогает ему подняться на ноги. По его лицу видно, что он принял решение. Он берет ее за руку и подводит ее к краю помоста:
— Я, древодел из Назиры Иошаат, из рода Давидова, перед Господом нашим и свидетелями объявляю купленную мною здесь невольницу Мириам вольноотпущенной, а также женой мне, хозяйкой — дому моему и матерью — детям моим.
Толпа расходится, вкусив сполна от пирога сегодняшних событий.
Мириам подходит к отцу. Анх-Каати грустно смотрит на нее:
— Тебе не испить страдания в рабстве, дочь моя, но полны другие чаши его!
Иошаат уже стоит внизу. Ал Аафей, взволнованный и удовлетворенный сегодняшним днем, суетится рядом.
Фамарь моя будет довольна.
— Тебе надо будет засвидетельствовать у равви свои слова, о Иошаат.
— Да, и сделает это равви Саб-Бария, которого знаю я, — отвечает Иошаат, оглядываясь в поисках Мириам…
Устал я.
— Я могу дать своего осла, чтобы увезти твою новую жену.
— Благодарю, добрый сосед, равви Саб-Бария живет недалеко отсюда, у Акры.
Я сам решу, что мне делать со своей женой.
Анх-Каати все еще что-то говорит дочери, и та его внимательно слушает.
О чем можно столько говорить?
Иошаата приятно колет в грудь сладкое, не сравнимое ни с чем чувство собственника — не то чтобы сильно, чтобы дать волю гневу, но достаточно ощутимо, чтобы, отодвинув в сторону Ал Аафея, шагнуть вперед к помосту и спокойным, властным голосом позвать ее:
— Мириам!
Молчание.
Опять и снова — отвратительное ее молчание.
Она даже не плачет, вот что худо. Она просто лежит, лежит и смотрит в темноту, лежит и смотрит в темноту сухими немигающими глазами.
— Успокойся.
Говори, все время что-то говори, говори, что
У нас есть сын, посланный нам одной только
угодно, только бы не повисало
волей Его. Сын. Сын!
это молчание,
выматывающее душу. И овцы, как назло, замол-
чали. Все время топотали, как римские бара-
Единственный такой, ты
слышишь?
баны, а тут что-то притихли. Спят, должно быть.
Да и то: полночи пролетело в этой свистопляске.
Не мешало бы и самому вздремнуть… Говори!
— Ничего, Мириам! Выкормим мы его, воспитаем. Вырастет наш сын, и содрогнутся враги его. Вырастет он, и возрадуется народ Израиля. Вырастет он, и воздастся нам за него сторицей. Ты слышишь?
Молчание.
Иошаат чувствует легкий укол обиды — не то чтобы сильной, чтобы дать волю гневу, но ощутимой, чтобы высказаться без посторонних:
— Я выкупил тебя из рабынь и сделал вольноотпущенной. Я объявил тебя женой своей перед Господом нашим, и свидетелями, и раввином Саб-Бариею. Я привел тебя в свой дом и объявил тебя перед своими детьми матерью им и хозяйкой дому. Я уверовал в исполнение в тебе всех пророчеств Писания и убедился в этом еще раз сегодня, встретив этих гис… дис… — как их? — волшебных пастухов. Вот — дары их в подтверждение. И сейчас я, муж твой, говорю тебе: успокойся, все хорошо. Ты слышишь меня, Мириам?
— Да, — тихо отвечает Мириам.
Иошаат доволен.
Он добился-таки своего.
Он возвращается на свое место у очага, к почти догоревшему огню, снова, на этот раз поосновательней, прикладывается к кувшину. Последние блики угасающего огня выхватывают из темноты его крупную голову, бороду, узловатые руки мастерового на коленях. Он сидит, слегка покачиваясь, с тяжелой отрешенностью напевая вполголоса:
Ибо младенец родился нам; Сын дан нам; владычество на раменах Его,
и нарекут имя Ему: Шевет-ханогес, Эл-гибор, Аби-ад, Сар-шалом.
Умножению владычества Его нет предела на престоле Давида и в царстве его,
чтобы Ему утвердить его и укрепить его судом и правдою отныне и до века10.
— Радуйтесь, ибо младенец родился у нас! Сын нам дан! — на весь дом кричит старый равви Саб-Бария.
В доме равви — радостный переполох. Бедные старики не могут опомниться от постигшего их счастья. И сейчас, принимая Иошаата с Мириам и усаживая их за стол, они с трогательной забывчивостью в третий, пятый и седьмой раз пересказывают им свою историю.
Как-то, давно, Саб-Бария проснулся от ужасного видения во сне, до того напугавшего его, что у бедняги после этого отнялся язык. Человек без языка — это беда. Равви без языка — это беда вдвойне, это горе, ибо язык дает ему кров и хлеб насущный и место среди соплеменников. Бедные супруги не знали, горевать по этому поводу или радоваться тому, что старая Элишева почувствовала себя в тягости!
— Наконец, родился он, долгожданный Иоханнан, — и что ты думаешь, почтенный Иошаат? Речь вернулась ко мне снова!
Верую, о Господи!
— Сын! — гремит Саб-Бария, словно проверяя крепость своего голоса. — Иоханнан!
Иошаат просит хозяина дома узаконить словом равви их брак с Мириам. Саб-Бария благословляет их, Элишева обнимает на радостях Мириам.
— Бедная, ты вся дрожишь! Уж не заболела ли ты? — она заботливо склоняется к Мириам. — О, Адонай, твоя шерстяная накидка промокла насквозь!
— Как она могла промокнуть, если на дворе сухо и нет дождя? — удивляется равви Саб-Бария.
— Ночь холодная. Может быть, роса? — рассуждает задумчиво старая Элишева.
— Ничего, все в порядке, — с досадой говорит Иошаат. — Завтра — домой, в Назиру.
А Саб-Бария начинает в девятый раз рассказывать о своем чуде. Выпитое вино добавляет новые детали. Язык ему отнял не страшный сон, а Ангел Господень, за малодушие и неверие в зачатие собственного сына! Конечно, Ангел — кому же еще быть? Это ли не чудо? А в чуде этом — не Господня ли рука, милующая и карающая всех нас? А рождение Иоханнана — самое большое чудо.
— Чудо! — возглашает Саб-Бария.
Воистину верую!
За столом Мириам вдруг становится дурно. Она бледнеет и зажимает рот рукой. Все взволнованы. Иошаат извиняется перед хозяевами за Мириам, пытаясь сказать о каких-нибудь известных ему женских хворях. Элишева уводит Мириам из-за стола на женскую половину дома. Уводит надолго.
О чем, о Адонай, можно столько говорить?
Наконец, женщины возвращаются. Элишева сияет, как всякая женщина, утолившая свое любопытство сполна. Она садится за стол, но, как истинный ценитель настоящей, неподдельной новости, не спешит.
— Где мой Иоханнан?
Иошаат передает ей сына.
У этой ровесницы Евы появились нотки лукавства и даже какой-то игривости! Говори же, не тяни.
Вдоволь наигравшись с Иоханнаном, Элишева, наконец, с улыбкой встречает встревоженный взгляд Иошаата.
— Ну, если хворь твоей Мириам такая же, что была у меня последние десять месяцев11, тогда благословен будешь ты, Иошаат, еще одним сыном!
Иошаат потрясен.
Дева?
Он растерянно поворачивается к Мириам:
— Как же так! Мириам, ведь ты… Ведь твой отец сказал мне, что ты…
Равви Саб-Бария прерывает очередной свой рассказ о чуде. Любопытные взгляды ощупывают Мириам с разных сторон.
Мириам встает. Лицо ее — каменной бледности, бледности базальта, но Иошаат не знает, что у смуглокожих племен бледность лица соответствует гневу или необычайному волнению.
— Перед Господом нашим Истинносущим, и равви, толкующим нам, простым смертным, премудрости Его, и перед всем Израилем, от Дана до Вирсавии12, клянусь, что сохранила девство свое в целостности, и не порушила его ни впусканием к себе мужчины возлежанием под ним, ни прикосновением мужским к чреву моему, ни взглядом мужским на наготу чрева моего, ни впусканием к себе мужчины возлежанием на нем, ни прикосновением своим к чреслам мужским, ни взглядом своим на нагие чресла мужские. Если же я хоть в чем-то нарушила эту свою клятву, пусть Господь вырвет из народа Израиля двенадцать колен рода отца моего и двенадцать колен рода матери моей и развеет по пескам сорняками злостными.
Мириам садится. Глаза ее закрыты, она дрожит.
Иошаат изумлен и напуган этой вспышкой Мириам.
Надо быть очень… Да нет, — надо быть воистину праведницей, чтобы иметь смелость произнести такую страшную клятву!
— Верю тебе, дочь Израилева! — воодушевленно восклицает Саб-Бария.
— Верю тебе, Мириам! — Иошаат взволнованно оглаживает бороду.
— Никогда мы не слышали о таком, — лукаво улыбается Элишева, — и никогда мы не слышали такой страшной клятвы. Надо верить. Такой клятве надо верить. Но если это так, тогда Господь воистину всемогущ, а милость Его воистину велика, если Он являет нам такое чудо.
— Чудо! Чудо! — подхватывает Саб-Бария.
Снова Ты явил мне Себя!
— И если это правда, — продолжает улыбаться Элишева, — то благословенна будешь ты, оставшись девой, во всех женах Израильских во веки веков!
— Чудо! — трубит захмелевший Саб-Бария.
— Два чуда, — успокоенный Иошаат великодушно оглядывает Мириам и младенца Иоханнана на руках Элишевы.
Словно спохватившись, равви Саб-Бария встает и, указывая на своего сына, объявляет:
— Младенец сей явился нам всем первым чудом, чтобы возвестить о грядущем втором чуде. Осанна тебе, дева!
— Осанна тебе, Мириам, — шепчет растроганный до слез умиления Иошаат.
— Если это правда, — улыбается старая Элишева.
Мириам, это правда
Мириам, это правда.
Это правда, Мириам.
Это правда, Мириам, что срок твой
и муки родин твоих —
явление Господа в мир
людской, мир плоти, крови и пота
Это правда, Мириам, что у тебя
нет сердца,
а вместо сердца —
камень из пустыни Синайской.
Это правда, Мириам, что сын твой
обнажит мышцу против врагов и поведет
народ Израиля к спасению и славе
Это правда, Мириам, что ты —
хуже гиены, хуже ехидны
и хуже крокодила нильского,
потому что те заботятся о своих
детенышах, выношенных и рожденных
по тому образу и подобию,
которые вложил в них Господь,
а ты бросила своего сына.
Это правда, Мириам, что троны
царские предназначены для одного. И слава
человеческая не делится на двоих. И Господь,
который над нами, истинен лишь потому,
что единносущ
Это правда, Мириам, все страдания, о которых
ты знаешь,
покажутся тебе забавой по сравнению с мукой
расставания навсегда, навсегда,
на веки вечные,
с только что рожденным тобою сыном.
Это — правда?!
Мириам вдруг вскакивает, как от удара бичом.
Тьма истончается, наполняя пространство загона контурами, прозрачными, словно напоминание о тяжести, твердости и протяженности там, во внешнем мире.
У погасшего холодного очага спит Иошаат. Хворост. Кувшин. Остатки ночной трапезы. Дары. Колыхание овец в дальнем углу и там же — звуки, которые издают все новорожденные детеныши, требующие материнских сосцов. И какая страшная, мертвящая тишина снаружи!
Мириам каким-то судорожным рывком бросается вон из загона, останавливается, снова бежит, снова останавливается, слепо озираясь вокруг и ничего не видя в помрачении сердца. Потом выбегает на середину двора и падает обреченно на колени.
Во дворе — следы ног, копыт и остатки кострища, еще теплого.
Поздно.
Это правда.
Караван ушел.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Память воды. Апокриф гибридной эпохи. Книга первая предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
1
Исторические, мифологические и библейские имена, кроме созвучных или вызывающих ассоциацию с персонажами книги, приводятся в Глоссарии.
4
Oeaihu (Oeaihwu) — оккультная формула «Шести (гласных) — в одном (слове)», образующих вместе магическое число 7, символ вечного проявления основополагающего принципа Вселенной.
7
Гиксосы — легендарные кочевники, покорители Египта в доисторическую эпоху; обладатели утерянных ныне знаний.