Чем дальше, тем яснее ощущение, что все мы – дети чудом уцелевших. Главным образом это касается европейского, и прежде всего еврейского населения, и, наверное, в первую голову литваков, – литовского еврейства, из которого в Холокост спаслась едва десятая часть. Сами уцелевшие наперечет, и одна из этих немногих – Ирена Вейсайте. Девочкой-подростком она бежала из каунасского гетто, чтобы прожить длинную, прекрасную, осмысленную жизнь, полную радости и печали, достижений и открытий. Об этой жизни, о ее удивительном, поучительном, духоподъемном опыте – книга бесед с Иреной, записанных историком Ауримасом Шведасом. И главный итог, главная мудрость этой жизни – не множить зло на зло, убийство на убийство, месть на ненависть. Одна из самых оптимистичных книг нашего непримиримого, мстительного времени.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Жизнь должна быть чистой предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Разговор II
«Все понимали, что Литва попала в капкан»
В интервью журналу „Moteris“ Вы сказали, что Вашу маму «тяготило положение разведенной женщины»[47].
Межвоенное общество во многих отношениях еще жило идеями и образами 19 века. Господствовало патриархальное представление о семье. Муж являлся творящей и организующей силой всей семейной и общественной жизни. Развод был вещью крайне редкой, практически непредставимой. По крайней мере среди моих близких, родни и закомых не было ни одного случая.
Как я уже говорила, когда отец влюбился в маму, она была обручена с другим. Вы уже знаете, как упорно папа добивался ее руки. В конце концов мама не просто уступила его притязаниям и давлению близких, разорвав помолвку с Блюменталем, но и полюбила моего будущего отца.
Так что для мамы развод был особенно болезненным не только в социальном, но и в эмоциональном отношении.
Она часто плакала, я сама видела. Мне это было очень больно.
Ей казалось, что после развода некоторые мужчины стали считать ее более доступной. Она ощущала унижение. Все это тяготило, и я до сих пор не уверена, что хочу и могу об этом говорить.
Понимаю Ваши сомнения и желание некоторые вещи оставить при себе. Не могу, однако, не задать один вопрос, который помог бы лучше понять судьбу Вашей мамы. Она ведь могла оформить фиктивный брак с человеком, который жил в Швеции, и уехать в США. Почему она не воспользовалась этой возможностью?
Это судьба… В 1939 году уже все понимали, что Литва попала в капкан. Папа уехал за границу, хотела уехать и мама. Она просила отца платить ей алименты в какой-нибудь зарубежной валюте, чтобы она могла вместе со мной уехать и жить не в Литве. По неизвестным мне причинам папа не согласился.
Между тем мама много путешествовала по Западной Европе, у нее были там друзья… В Швеции познакомилась с немецким евреем, у которого было разрешение на выезд в США. Петер (помню его имя) симпатизировал маме, возможно, даже был в нее влюблен, но она не чувствовала себя готовой к новым отношениям. Тогда Петер предложил ей оформить фиктивный брак, чтобы она могла вместе со мной уехать в Америку. Мама согласилась, она не хотела оставаться в Каунасе.
Решение это она приняла не в Литве, а в Стокгольме. Я должна была сесть в самолет Варшава — Хельсинки, летевший с посадкой в Каунасе. В Хельсинки меня должен был встретить бывший французский консул в Литве г-н Жорж-Анри Дюмениль и проводить до шведской столицы. Мой дядя Юргис Штромас взял на себя все необходимые формальности.
В день отправления я в сопровождении дяди поехала в каунасский аэропорт.
Было 1 сентября 1939 года. Я прошла таможенный контроль, в тот раз особенно тщательный. Скорее всего, таможенники думали, что я попытаюсь вывезти за рубеж какие-то семейные ценности, и перещупали все мои вещи, даже в пудреницу потыкали огромным ножом.
После этой проверки я вместе с другими пассажирами долго ждала самолета, однако он, само собой, так и не прилетел. В тот день нацистская Германия напала на Польшу. Началась Вторая мировая война. А мама вскоре вернулась в Литву.
О последствиях этого рокового решения я вынужден буду задать Вам много болезненных вопросов, но пока хотелось был вернуться в те времена, когда Литва и Каунас еще не оказались в капкане. Хотелось бы услышать что-то об этом не существующем уже городе межвоенной эпохи, временной столице Литвы. Каким был этот Каунас, каким Вы его помните?
У меня особые отношения с родным городом. Каунас у меня в крови. Несмотря на то, что с самого 1943 года живу в Вильнюсе, я прежде всего считаю себя каунасским человеком. Может быть, это отчасти напоминает отношение Марцелиюса Мартинайтиса к его малой родине, описанные в прекрасной автобиографии «Мы жили»[48].
Описать это отношение очень просто и вместе с тем сложно. Я до сих пор чувствую Каунас кожей. Достаточно увидеть дом с трехстворчатыми окнами, чтобы нахлынули воспоминания, такие окна ассоциируются у меня с Каунасом тридцатых годов, с домом моего детства. Эти улицы и дома хранят много прекрасных мгновений — здесь я играла, проказничала, ходила к близким и друзьям… Но после войны, после Холокоста Каунас стал для меня городом теней. И сейчас, бродя по улицам, я вспоминаю, какие люди тут жили, но это чаще всего болезненные воспоминания. Несмотря на особое отношение, жить в этом городе мне бы уже не хотелось.
Когда Литва вновь обрела независимость и кому-то стали возвращать собственность, я поехала посмотреть на отцовский дом, принадлежащий мне по наследству. Зашла в нашу квартиру, обошла комнаты, где были спальня родителей, отцовский кабинет, гостиная, моя комната. Все было изменено, перестроено, и все же напоминало мне о моем утраченном мире. После этого месяц, наверное, не могла прийти в себя. Я даже не подозревала, насколько сильно подействуют на меня воспоминания, вызванные родительским домом.
Кстати, дом был уже частично, хоть и незаконно, приватизирован, и у меня была возможность оспаривать это через суд и защищать свои права, но я не стала. Это было сознательное решение. Я взяла небольшую компенсацию, положенную по закону, настояв на одном условии: чтобы деньги были выплачены сразу, а не по частям с интервалом в несколько лет (как тогда было принято). Почему я так решила? Одна из главных причин — нежелание жить с постоянной озлобленностью внутри, которая неизбежно возникла бы из-за тяжбы. Кроме того, как сказал мой хороший друг адвокат Витаутас Меркшайтис, я бы все равно не выиграла дело, ибо взяток давать не умею.
То есть мне просто не хотелось жить в мире, переполненном дрянными эмоциями. Между прочим, не все меня поняли. Некоторые родственники осуждали меня за то, что отдала отцовский дом в чужие руки. Но я не жалею.
Возвращаясь к вопросу, каким был мой Каунас, могу ответить: это был город, который рос и хорошел на глазах… В тридцатые годы уже были построены Литовский банк, Военный музей, Центральный почтамт, строился костел Вознесения Христа, современные жилые дома. Все это сегодня уже в международном масштабе признано ценным наследием межвоенного модерна. И сама я, приезжая в Каунас, не могу нарадоваться возрождению красоты родного города…
Развитие города было прервано оккупацией. Как Вам помнится это время? Какие образы и эмоции возникают в связи с периодом, когда знакомый мир начал распадаться?
Как я уже, кажется, говорила, членам моей семьи еще до советской оккупации стало ясно — Литва попала в капкан. С этим ощущением мы жили не один месяц и даже не один год.
Вступлению Красной армии в Каунас никто из семьи не обрадовался, все понимали, что ничего хорошего из этого не выйдет. Но надо было жить дальше. Отца тогда в Литве не было, но мама, как сейчас помню, сидела за столом, обхватив голову руками… Мама не одобряла тех, кто вышел на улицы Каунаса с цветами приветствовать Красную армию. И мамина эмоция мне понятна…
Совсем другая атмосфера царила в гимназии имени Шолом-Алейхема; нашу «идишистскую» гимназию объединили с «сионистской» гимназией Швабе[49], у которой было гораздо лучшее здание на берегу Нямунаса. С приходом советов все ивритские гимназии закрыли и иврит запретили, так что все уроки шли только на идише. Я уже говорила, что нам прививали идеи и ценности, занимавшие все литовское общество. С другой стороны, школа Шолом-Алейхема была левацкая, большую часть учеников составляли дети небогатых ремесленников и рабочих, а учителя сочувствовали Советскому Союзу и питали немало иллюзий насчет коммунистического рая.
Мне тогда было двенадцать лет, так что на многие вещи я смотрела глазами еще не взрослого человека и в первую очередь интересовалась происходящим здесь и сейчас. В школе немедленно образовались комсомольская и пионерская организации, и я стала пионеркой.
Вспоминаю нашего прекрасного учителя музыки, с которым мы ставили оперу. Там была песня, слова которой в переводе звучали примерно так: «Есть на свете страна, где пшеница и рожь не принадлежат господам…» Были и другие эпизоды, о которых сегодня даже говорить неприятно, ведь просоветские настроения в школе повлияли и на меня. Я не особо переживала, когда нас выгнали из отдельной квартиры на проспекте Витаутаса в коммуналку на улице Кревос.
Были и другие переживания, не связанные с приходом советов. В школе началась настоящая война, в которой пришлось участвовать и мне — ведь в гимназии Шолом-Алейхема я была первой ученицей, а в гимназии Швабе первым учеником был такой Буби Блумберг. Очень симпатичный, светловолосый и голубоглазый, амбициозный мальчик. Он очень переживал, что я отбила у него статус главного отличника, и настроил против меня своих друзей. Например, Ося Юделявичюс, способный художник, потом он стал архитектором, рисовал на меня карикатуры и распространял их[50]. Ну, и я в долгу не оставалась.
Буби Блумберг пережил войну и позже уехал в США. Но он был так напуган Холокостом, что, насколько мне известно, всю оставшуюся жизнь скрывал свое еврейское происхождение. Больше мы с ним не встречались.
Когда мы говорим о первой советской оккупации, необходимо понимать, что жизненная ситуация у этнических евреев и этнических литовцев была совершенно разная. Литовцам начало войны и немецкая оккупация представлялись спасением от красной чумы, от ужаса депортаций, а для евреев, хотя их тоже увозили в Сибирь в вагонах для скота вместе с этническими литовцами, нацизм означал смерть, а советы и даже депортация — возможность выжить. Надо это понять и прекратить обвинять друг друга.
Как Ваши родные решали вопрос: если война коснется Литвы, что тогда?..
Никто из моих близких ни на минуту не сомневался, что война докатится до Литвы. Я постоянно ощущала эту тревогу, слышала эти разговоры. Однажды мне приснилось, будто я нахожусь в лагере Гитлера, и мне говорят, что я должна пойти в его палатку, сесть ему на колени и сказать «папи», по-немецки «папа». Я вся ощетинилась от ужаса и напряжения, никак не могла произнести это слово и в конце концов проснулась.
Ответа на вопрос «Что делать?» искали постоянно. Всех потрясла волна арестов и ссылок. Были высланы папин двоюродный брат Максик Штейн с семьей, папины друзья Перельштейны и множество других. Помню, какое впечатление производил на меня Гарри (Герман Перельштейн), обладавший исключительными музыкальными способностями и колоратурным сопрано. Я часто слушала его пение, записанное на пластинку. Он был старше меня и казался мне каким-то божком. В Сибири был расстрелян его отец, погибла в лагере мать. Сам он, к счастью, выжил, вернулся в Литву и стал потом основателем знаменитого хора мальчиков,^zuoliukas“ («Дубок»)[51].
Никто не ведал, почему и за что придется испытать долю арестованного и ссыльного. Это пугало и парализовало.
Гитлер о своих целях говорил в открытую, всем было ясно, что у него под прицелом евреи, цыгане, гомосексуалисты, умственно отсталые; Сталин же норовил творить злодейства под покровом молчания или лжи. Этот факт тоже надо учитывать, говоря о самоощущении евреев в ту пору.
Между прочим, вжиться в конкретный период, в образ мыслей и чувств его людей необходимо и при оценке поведения левой интеллигенции Литвы, например, третьефронтовцев[52].
Так что не будем судить о другой эпохе, опираясь только на сведения, ценности и идеи своего времени. Я долго шла к этому пониманию. Осознать этот принцип помог мне известный российский историк Арон Гуревич своей книгой «Категории средневековой культуры», кстати, она переведена и на литовский[53]. Он утверждает, что, говоря о якобы темном Средневековье, мы ошибаемся, ибо не вполне понимаем мышление и ценности тогдашнего человека. Средневековый человек не хуже и не страшнее нас, он просто иначе понимает значение и смысл слова Божьего. Топя или сжигая ведьму, он уверен, что Господь не допустит ни одному волосу упасть с головы невинного. По этой логике, если женщина, которую считают ведьмой, невиновна, ее и огонь не сожжет, и привязанный к ногам камень не потопит.
Аналогичные параллели можно провести и в отношении тридцатых годов двадцатого века в Литве. Тоталитарные идеологии не менее опасны, чем религиозный фанатизм.
То, о чем Вы говорите, хорошо известно историкам. Но, с другой стороны, даже понимая необходимость соблюдения дистанции между исследователем и прошлым, мы все равно совершаем ошибки, «заражаем» прошлое «вирусами» современности. Поэтому советские времена не только обществу, но и кое-кому из исследователей представляются то «темными веками», то (немногим чудакам) — «светлой эпохой».
Наше общество склонно к крайностям в оценках исторических событий, явлений и личностей, как будто можно такие вещи выкрасить одной только белой или черной краской. Помню одну дискуссию о Майронисе и Винцасе Миколайтисе-Путинасе. Профессор Ванда Заборскайте высказала мнение, что не все детали биографии подобных людей следует предавать огласке, дабы не развеять миф[54]. Я никак не могла согласиться с таким взглядом. Я придерживаюсь мнения, что все мы люди, нам свойственно ошибаться, у всех есть свои слабости, даже у гениев. Желая узнать человека, особенно художника, не надо его обожествлять. Раскрываясь всеми своими гранями, он становится нам ближе, понятнее, сильнее на нас воздействует.
В этой дискуссии я скорее на Вашей стороне. Как точно сформулировал Томас Венцлова, истина важнее, чем, скажем, честь отдельной личности или даже целого народа.
Но это понимает среди нас лишь ничтожное меньшинство.
Теоретически с этим принципом, наверное, согласилось бы большинство, но на практике обращение к истине — процесс болезненный.
Да, но этот процесс не унижает человека, не ведет его к позорным компромиссам. Наоборот, человек остается самим собой. Это, конечно, нелегко, зачастую болезненно.
Должна признаться, что и мне не всегда удавалось вести себя принципиально. Уехав в Москву, я училась на одном курсе с Симоном Маркишем, сыном заменитого еврейского поэта Переца Маркиша. Его отец был расстрелян по приказу Сталина как член Антифашистского комитета, в 1953 году всю семью выслали в Сибирь[55]. Сима был очень одаренный юноша. Помню, профессор античной литературы Радциг сказал о нем: «Такие талантливые к классическим языкам люди рождаются раз в сто лет»[56].
Кажется, 1950-й год мы встречали в квартире нашей однокурсницы, дочки советского генерала, Тамары Смородинской[57]. Между прочим, после событий 13 января 1991 года она приехала ко мне из Москвы, купила сотню тюльпанов, возложила на могилы погибших на Антакальнисском кладбище и просила прощения за своих соотечественников — за 13-е января и за Медининкай.
Но вернемся в 1950-й. Мы все ютились в разных общежитиях, так что тамарино предложение встретить у нее Новый год вызвало всеобщий энтузиазм. Пришли германисты, англисты, «французы»… Пришел и «классик» Сима, он тогда дружил с англисткой Инной Бернштейн, на которой потом женился[58].
В мои студенческие времена среди молодежи было модно петь на разных языках зарубежные, особенно испанские, революционые песни. Пели в ожидании Нового года и мы. Настроение было замечательное, и вдруг Сима встал в дверях и, опершись одной рукой о дверной косяк, запел грустную песню на идише. Не помню какую, но я знала ее и, конечно, понимала слова. Мне и сейчас невероятно больно вспоминать этот эпизод, ведь Сима пел в полной тишине, а я не решилась подпеть. До сих пор стыдно.
Могу Вас понять, потому что, думая о тех временах, не раз признавался себе: «Вряд ли я был бы среди тех, храбрых…»
Никто не может вас за это осуждать, однако я должна самой себе признаться, что это было позорное, неверное с моральной точки зрения поведение. Кроме того, нас ведь никто не стал бы преследовать или как-то наказывать за песню. И все же я не решилась, ведь антисемитские настроения в Советском Союзе были тогда очень сильны…
Кстати, нас с Симой судьба свела потом в Литве. Слава Богу, ему удалось выжить в изгнании. Он вернулся в Москву, а впоследствии, когда появилась возможность, эмигрировал в Швейцарию, где и поселился… И когда через пятнадцать лет после окончания университета мы встретились в Вильнюсе, Сима спросил: «Как ты можешь жить в Литве? Это же кровавая земля!» Я ответила ему очень просто: «Это моя страна. Я ее люблю, несмотря ни на что». Ведь родители любят своих детей, а дети — родителей, какими бы они ни были… Кроме того, я видела и вижу в Литве не только плохое, но и много прекрасного. Но это отдельный разговор.
Вы рассказывали, что Ваш отец сочувствовал левым. Не потому ли с приходом советов вас не коснулись репрессии? Ведь семья была зажиточная, а такие люди прежде всего попадали под прицел новой власти…
Папы уже не было в Литве. Само собой, мама не могла уже надеяться ни на какую его финансовую помощь в форме алиментов. Так что ей пришлось пойти на работу. Она устроилась в наркомат Торговли и промышленности начальницей отдела делопроизводства[59].
Тогдашним наркомом торговли был Марийонас Грегораускас[60]. Он уже был разведен со своей женой Казимерой Кимантайте[61]и влюблен в мою маму… Отношения у них были серьезные, мама даже спрашивала, не возражаю ли я, если они поженятся. Я ответила: не возражаю. Агне Грегораускайте[62] говорила мне, что ее отец был любитель женщин, так что всерьез воспринимать этот эпизод не стоит. Не знаю, права ли она.
Как бы то ни было, я знаю, что Грегораускас после начала войны должен был бежать в Советский Союз. В воскресенье вечером или в понедельник утром он приехал в больницу Красного Креста забрать мою маму… Но она была еще слишком слаба, чтобы ехать. 16 июня ее оперировал профессор Канаука[63]. Ей удалили доброкачественную, но очень большую опухоль на почке. Операция прошла успешно, у мамы были все шансы поправиться. Однако, несмотря на хорошие прогнозы, профессор Канаука не позволил ей отправиться в дорогу. «В дороге начнется кровотечение», — сказал он. Пришлось Грегораускасу уезжать без мамы, он оставил ей талисман — маленькую куколку… Думаю, эта связь с Грегораускасом тоже одна из причин, по которым ее потом арестовали.
А вот почему никто из маминой семьи не был депортирован в июне 1941 года — не знаю…
Вы неоднократно рассказывали, что, когда Вашу маму пришел арестовать литовец…
Да. Белоповязочник с ружьем…[64]
…произошел разговор, который глубоко повлиял на Вашу дальнейшую жизнь. О чем вы говорили?
Об этом я не только рассказывала в разных интервью, но и писала[65]. В пятницу, перед тем как маму увели в тюрьму, мы говорили с ней о том, что я должна сделать, — к кому сходить, что сказать, что сделать по дому.
Мама утешала себя и меня, что все будет хорошо. Но в то же время она сказала мне такие вещи, которые я поняла только гораздо позже и которые очень сильно повлияли на мою дальнейшую жизнь. Мама велела мне быть самостоятельной и жить по имеющимся возможностям, всегда держаться правды, ибо (как гласит немецкая пословица) «у лжи короткие ноги», и никогда не мстить, особенно по личным мотивам.
Это было последнее наше свидание, больше я ее не видела. В воскресенье белоповязочник отвел ее в Каунасскую тюрьму на улице Мицкевича. Кто-то рассказывал мне, что еще в воскресенье утром видел ее на больничном балконе.
Кстати, этот доктор Канаука не дал увезти маму в день ареста. «Пока эта женщина больна, она принадлежит мне», — сказал врач белоповязочнику. До сих пор я благодарна профессору за такое бесстрашие.
Как складывалась Ваша жизнь с июня по август, когда пришлось перебраться в гетто?
Когда мама с папой развелись, я старалась всячески опекать маму, она мне даже говорила, что я теперь вроде как мужчина в доме. Преподанные отцом уроки самостоятельности не раз помогали мне.
Попрощавшись с мамой, я вернулась на улицу Кревос, так как не хотела уходить из дома, который был рядом с больницей Красного Креста. Я все еще надеялась увидеть маму. Правда, еще я постоянно ходила к бабушке с дедушкой. Кроме того, рядом с больницей жила моя тетя Эдя, и к ней я тоже ходила[66].
Мама посоветовала мне обратиться за помощью к Владасу Скорупскису[67] и к Юргису Бобялису. Скорупскис помочь отказался, и я пошла к Бобялису, который в то время был комендантом Каунаса и Каунасского края. Он согласился попробовать вызволить маму из тюрьмы, но предупредил, что для подкупа понадобятся деньги. Я отнесла ему мамины драгоценности — колечко с бриллиантом, бриллиантовую застежку, серебряный сервиз. Увы, маме Бобялис помочь не смог, видимо, не получилось. А я, после одного инцидента, больше у него не появлялась.
Вместе с тем хочу упомянуть еще об одном событии. Когда была арестована на улице жена Юргиса Штромаса и мама Алика тетя Женя, Бобялис заступился за нее, и ее тут же отпустили. Так что, как видите, не все так однозначно и просто.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Жизнь должна быть чистой предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
47
Virginija Majorovienè, „Stebuklas, kad islikau“(«_H чудом выжила»), in: Mo-teris, 2013, Nr. 11, p. 184–190.
48
Marcelijus Martinaitis, Mes gyvenome: biografiniai uzrasai, Vilnius: Lietuvos rasytoju sajungos leidykla, 2014.
49
Каунасская гимназия Швабе, еврейская гимназия с преподаванием на иврите, действовала в 1927–1940 гг. на Набережной (Prieplaukos kranto) ул., ныне просп. Короля Миндаугаса (Karaliaus Mindaugo), 11. Учредитель гимназии — Моше Швабе.
51
Гарри Перельштейн (1923–1998) — литовский хоровой дирижер и педагог. В 1941 г. вместе с родителями был выслан в Сибирь. В 1956 г. вернулся в Литву, в 1959 г. создал хор мальчиков «Ажуолюкас» («Дубок»), ставший значительным культурным явлением в Литве позднесоветского периода.
52
«Третий фронт» (1930–1931) — авангардное писательское объединение левой ориентации, критиковавшее официальную идеологию и формы литературного процесса того времени, проявления клерикализма в общественной жизни. В «Третий фронт» входили Казис Борута, Антанас Венцлова, Костас Корсакас, Йонас Шимкус, Пятрас Цвирка, Бронис Райла и др.
53
Арон Гуревич (1924–2006) — историк-медиевист, пропагандировавший и развивавший идеи французской школы “Annales”. Его книга «Категории средневековой культуры» (Москва: Искусство, 1972) стала событием в интеллектуальной жизни страны. На литовском языке вышла в 1989 г.
54
Майронис (наст. имя — Йонас Мачюлис, 1862–1932) — священнослужитель, поэт. Его поэзия и работы по истории литовского народа оказали большое влияние на становление национального самосознания. Винцас Миколайтис-Путинас (1893–1967) — литовский поэт, прозаик, драматург. Ванда Заборскайте (1922–2010) — литовский литературовед, педагог, публицист. Выпустив в 1968 г. монографию «Майронис», В. Заборскайте надолго стала наиболее авторитетным специалистом по его творчеству в Литве. Она также исследовала личность и творчество В. Миколайтиса-Путинаса. О своем общении с В. Заборскайте Ирена Вейсайте упоминает и в других Разговорах.
55
Перец Маркиш (1895–1952) — поэт и прозаик, писал на идише. В 1949 г. был арестован, в 1952 расстрелян, в 1956 реабилитирован. Симон Маркиш (19312003) — переводчик, литературовед, педагог. В 1953 г. был вынужден прервать обучение, будучи выслан в Казахстан вместе с другими членами семьи.
56
Сергей Радциг (1882–1968) — специалист по классическим языкам, переводчик, литературовед, педагог.
58
Инна Бернштейн (1929–2012) — переводчица, жена Симона Маркиша.
Впоследствии они разошлись и в 70-е годы каждый создал новую семью.
60
Марийонас Грегораускас (1909–1999) — литовский экономист. В 1940 г., с началом интенсивной советизации, как личность лояльная к новой власти был назначен наркомом торговли Литовской СССР (1940–1944); с октября 1944 по август 1946 — заместитель председателя Совета министров Литовской ССР. Позже переориентировался на педагогическую и научную деятельность.
61
Казимера Кимантайте-Грегораускене, Банайтене (1909–1999) — литовская актриса, первая в Литве женщина, ставшая профессиональным режиссером.
63
Винцас Канаука (1893–1968) — литовский врач, хирург, в 1940–1944 гг. заведующий отделом хирургии Каунасского Красного Креста.
64
Белоповязочники — участники антисоветского Июньского восстания 1941 г., носившие на рукаве отличительный знак — белую повязку.