Децимация

Валерий Борисов, 1995

События романа охватывают период с ноября 1917 года по май 1918 года. Революцию автор называет децимацией. В центре романа – история семьи Артемовых из Луганска. Судьба четырех братьев в революции сложилась по-разному. Центральная рада захватывает территории, принадлежащие раньше России: восточные – Донбасс, и юг – Новороссию. Галицийцы, показаны как чуждая украинскому народу сила. В результате – страдания народа и кровь, обильно полившая эту землю. События разворачиваются в Луганске, Харькове, Киеве, Херсоне, Крутах и других местностях Юга России. Народ противостоит завоеванию галицийцев… Гражданская война показана многопланово, на широком историческом фоне. Глубокое проникновение в суть проблемы, тонкий психологизм в описании личности, умелый показ массовых сцен позволяет роман «Децимация» считать продолжением лучших традиций великой русской литературы. Книга стала дипломантом Всероссийского литературного конкурса имени генералиссимуса А.В. Суворова в 2016 г.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Децимация предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

3

Время шло к полудню, когда Сергей подошел к патронному заводу. Спал он долго, без снов, и чувствовал себя бодрым, уверенным и спокойным. Домашняя обстановка, родные лица заслонили тревогу фронтовых будней.

Возле директорского корпуса толпилось много вооруженных людей. Такого раньше не было. Обычно в корпусе и вокруг него царили порядок и тишина. А сейчас в воздухе витала напряженное нервное возбуждение. Сергей подошел к толпе.

— Привет, товарищи! — обратился он к ним, немного запнувшись в обращении.

— Здравствуй!.. — раздались в ответ разрозненные голоса.

Вооруженные рабочие — красная гвардия — настороженно смотрели на него. Но вид солдата в шинели и яловых сапогах внушал доверие.

— Ты кто? Из совета?

— Нет. Мне Нахимский нужен. Не знаете, где он?

— Внутри он. Разбирается… буржуи объявили забастовку.

— Чего они хотят?

— Работать не хочуть, вот что.

— Я пройду внутрь… можно?

— Валяй.

Еще с прошлых лет Сергей знал, что начальство завода занимает кабинеты на втором этаже. На первом размещались различные службы. Было тихо, только навстречу один раз прошел представитель новой власти с наганом на боку. Сергей поднялся на второй этаж и направился к кабинету генерального директора завода. Войдя в приемную, увидел секретаршу, и спросил:

— Вы не скажите, Нахимский не там? — и указал на дверь директора.

— Не знаю никакого Нахимского! — резко ответила секретарша. — И вообще я ничего не знаю.

Она демонстративно отвернулась, словно показывая, что и она участвует в забастовке руководителей. Поняв, что от нее ничего не добьешься, Сергей осторожно открыл дверь в кабинет директора. Там сидело человек двадцать руководителей завода, одетые в форменные костюмы и двое — один в кожанке, другой в демисезонном пальто. В кожанке был Нахимский. Он удивленно посмотрел на Сергея и обратился к нему с тем же вопросом, как и рабочие внизу:

— Из совета? Что Ворошилов сказал с ними делать?

— Да я не с совета…

— А кто ты?

— Не помнишь? Мы сегодня ночью встречались с тобой. Арестовать меня хотел Федоренко. А ты освободил.

— А, Артемов. Вспомнил… как тебя звать?

— Сергей.

Только теперь он смог рассмотреть Нахимского поближе, ночью не удалось. Это был худощавый, смуглый человек невысокого роста, с небольшой бородкой и впалыми щеками. Блестящие черные глаза смотрели остро и колюче-подозрительно, но умно. Кожаная куртка скрадывала худобу тщедушного тела. Таких людей Сергей встречал раньше. По их внешнему и внутреннему виду всегда можно было понять, что они постоянно находятся в конфликте с властью, — до революции им пришлось побывать и в тюрьмах, и в ссылках, не говоря об арестах. Сутью их жизни была борьба против любой существующей власти за победу именно своей идеи. В своей борьбе они доходят до фанатизма, проводя только одну, — по их мнению, необходимую в данных условиях, — линию. Их мужество граничит с упрямством, и для достижения своей цели они способны на все; сжигая себя в борьбе, они жертвуют не только собой, но и своими близкими и окружающими. Нахимский относился именно к такой категории идейных революционеров.

— Видишь? — обратился к Сергею Нахимский. — Они, — он кивнул в сторону начальства, — хотят передать все руководство и управление заводом рабочим. А умеют ли они руководить? Вот я им и говорю, сначала научите рабочих руководить. Мы к каждому из них прикрепим по умному рабочему, — научите, а потом идите на все четыре стороны. Ты, Сергей работал на заводе, знаешь его. Если завод остановится, то у нас не будет ни патронов, ни снарядов. Где взять патроны для революционной армии? А контрреволюционеры только ждут момента, чтобы начать наступление. И вот они — с ними. Вот ждем распоряжение Клима об их аресте.

Его перебил человек в пальто.

— Подожди, Абрам Семеныч, не говори так резко.

Сергей удивленно посмотрел на Нахимского. Фамилия и имя не вязались друг с другом. Позже он узнал, что человеком в пальто был большевик Лутовинов, рабочий этого завода.

— У них есть правильные претензии, — продолжал Лутовинов. — Надо же выслушать, поговорить, а потом решать. А то мы не даем им по-сурьезному ответить, — и вдруг без всякого перехода обратился к Сергею: — А ты, товарищ Артемов, мне известен. Слышал о тебе, хоть и не видел. Вот послушай и помоги разобраться, на свой свежий ум. Вот руководство, инженера заявляют, что они не будут подчиняться рабочему контролю. Это плохо иль хорошо? Может, они хочуть выйти из подчинения советской власти?

Сергей не успел ответить, как генеральный директор скрипучим голосом произнес:

— Не надо переиначивать наши требования. Нам все равно, какая власть. Завод государственный, а не гартмановский, и мы за него отвечаем перед правительством, а не перед различными комитетами и советами.

— Правильно, — вмешался Нахимский. — Революционный комитет — представитель советской власти в городе и на заводе. Он и есть государство. Ему вы должны подчиняться!

— Вы снова заводите старую пластинку, — ответил директор. — Советская власть, предположим, установилась в Петрограде, а как с остальной Россией? Не везде советская власть, а обязательства остались старые.

— У нас уже как месяц назад совет большевистский, — произнес Лутовинов. — Мы новую власть установили в городе раньше, чем в Питере. И мы хочем, чтобы завод работал на нашу власть, тем более — такой важный для революции завод.

— Завод не стоял и, надеюсь, стоять не будет. Вы правы, что никакая власть не допустит его остановки. Давайте подождем, пока не разойдется этот политический туман, и тому правительству, которое станет основным, и будем подчиняться. А пока мы просим не вмешиваться в производство.

Молчавший до сих пор Сергей неожиданно для себя сказал:

— Вы, наверное, думаете, что Центральная рада станет у нас властью. Народ о ней толком ничего и не знает. Я проехал всю Украину и знаю, что люди такую власть не знают. Это вы ее знаете потому, что читаете разные газеты.

— Вы, молодой человек, — спокойно ответил директор, — не правы. Если о ней не знают внизу, то нам приходят ее указы. Вот, например, о переводе делопроизводства на украинский язык. Как его выполнить не знаю, но жду более серьезных распоряжений.

Нахимский вдруг резко взорвался, и на его чахоточных щеках появился румянец:

— Вы, господа, не путайте экономические и национальные вопросы! Автономию, по своей буржуазной глупости, Временное правительство дало Правобережной Украине. А Донбасс и Новороссия остаются в составе России. Поэтому наше правительство в Питере. В сегодняшних газетах написано, что Луганск подчинятся Совету Народных Комиссаров, во главе с Лениным. Слышали о таком?

Присутствующие неохотно кивнули,

— Вот вам и власть! Ей надо подчиняться, а не искать другую. А то завели контрреволюционные разговоры.

— С вами невозможно говорить, — сказал директор. — Неужели в совете нет более выдержанного и понимающего человека?

Теперь смуглые щеки Нахимского побледнели, бородка затрепетала от внутреннего гнева, глаза сузились и стали черными до синевы.

— Иван Хрисанфович! — крикнул он Лутовинову. — Давай не будем много разговаривать! Арестуем сначала директора, как главную контру, а позже остальных, и не будем ждать решения Клима.

— Не торопись, Абрам Семенович, — рассудительно ответил Лутовинов.

— Своей нерешительностью ты губишь революцию! — Нахимский продолжал кипятиться. — Видишь, не успела революция победить, как рядом нарождается контрреволюция. Ее надо давить, пока не разрослась, — в зародыше! Революции гибли из-за мягкотелости руководителей. Ты, член совета, принимай решительные меры.

Обстановка накалилась, и чем закончится разговор никто предположить не мог. Руководство завода сидело молча, и в них чувствовалась растерянность. Лутовинов, видимо, тоже не мог принять конкретного решения. Нахимский бросал злые взгляды на генерального директора. Сергей молчал, не в силах оценить сложившуюся обстановку. Но тут, обратившись сначала к директору, потом к Лутовинову, слово попросил главный конструктор завода — Шнейдер. Сергей знал его с довоенного времени. Тогда он еще не был главным конструктором и часто бывал в их станочном цехе. Он всегда вводил какие-то новшества, и на одном из токарных станков, который модернизировал Шнейдер, пришлось работать Сергею. Инженер в то время несколько раз подходил к нему и интересовался, как идет работа, что-то чертил и записывал в своем блокноте. Может быть, Сергею посчастливилось бы работать на еще более совершенном станке, но произошли уже известные события, и его отправили в армию, на фронт. Сдержанный и подтянутый Шнейдер пользовался уважением и управленцев завода, и даже рабочих.

Лутовинов махнул рукой, как бы разрешая говорить своему бывшему начальнику. Шнейдер встал, поправил костюм и, тщательно строя предложения, начал говорить:

— Граждане из совета не вполне ясно представляют себе ситуацию, которая сложилась на заводе. Руководство совета требует безусловного подчинения себе завода. Это правильно. Раз совет подчиняется Петрограду и осуществляет руководство городом, то мы, естественно, должны подчиняться ему, а не той власти, у которой нет своих органов в городе. Мы же просим не вмешиваться в наши производственные дела. Собственно говоря, мы сегодня собрались здесь, чтобы решить именно этот вопрос, а не спорить сколько в стране властей и какая из них главная. В разговоре мы ушли от сути разбираемой проблемы. Нельзя смешивать политические и экономические вопросы. И это тоже правильно, — как подчеркнул в разговоре представитель совета. Из разговора мы выяснили, что сами рабочие не могут осуществить руководство таким сложным и большим заводом, это не мастерская. Как я понял, совет хочет установить контроль за распределением патронов. Это правильно. Патроны становятся не только боевой, но и политической силой в руках любой власти. Я считаю, что директорат должен пойти в этом желании навстречу власти и дать возможность распоряжаться продукцией завода. Я уверен, что она не хочет зла своей родине. Если мы этого не сделаем, то конфликт будет углубляться и затягиваться, и из этого противостояния ничего хорошего не получится. Это очевидно. Но мы, в свою очередь, просим заводской комитет не вмешиваться в производственные вопросы. А то получается так, что комитет просит для тех, кто трудится на тяжелой работе, сократить рабочий день, убрать некоторые вредные рабочие места, устроить незапланированные выходные, не слушается не только мастеров, но и начальников цехов и так далее. Если дирекция выполнит все эти требования, то нам надо остановить завод. А он имеет важное оборонное значение. Поэтому мы с вами решили встретиться и договориться о наведении порядка на заводе, а не так, как вы представили все дело — будто мы объявили забастовку… волнуете этим рабочих. Вот в чем конфликтная ситуация. Давайте договоримся так: комитет не должен вмешиваться в производственные и технические вопросы и мешать нам работать. Мы предоставим вам всю документацию о том, куда направляется наша основная продукция, и вы внесете необходимые коррективы: куда и кому что направлять. Завод в это сложное время обязан работать. Это, я считаю, будет разрешением вопроса нашего противостояния.

Нахимский зло бросил:

— Так вы все-таки хотите отстранить рабочих от производства?

— Нет, это не так. Мы просим, чтобы комитет не вмешивался в производство, а только контролировал, — если новой власти этого так хочется. А проще сказать, — согласно вашей логике, — не мешали нам работать.

Лутовинов согласно кивнул головой. Директор, пощипывая бороду, видимо, также был согласен с этим предложением:

— Предложение господина Шнейдера не решает всех проблем взаимоотношений с новой властью, но на данном отрезке времени оно приемлемо.

— Да, — ответил Лутовинов. — Давайте порешим так, как предложил господин Шнейдер. Нам сейчас важнее установить контроль за распределением патронов. Согласны?

Генеральный директор кивнул головой в знак согласия и сказал:

— Да. Но только давайте составим соглашение о ликвидации конфликта. Вы от имени совета, я от имени администрации, и также пригласим подписать его председателя заводского комитета.

— А может быть, не нужно никаких бумаг? — запротестовал Лутовинов, превращаясь на глазах из равноправного представителя в разговоре в суетливого заводского рабочего.

— Нет, давайте зафиксируем, — настойчиво сказал директор. — Господа, приступайте к работе, будем считать конфликт с новой властью исчерпанным.

Все поднялись и потянулись к дверям. Неуспокоившийся Нахимский выговаривал Лутовинову:

— Ты поторопился согласиться, они ж нас обманули! Ворошилов же сказал не идти ни на какие уступки, а если потребуется — арестовать директора. Завод должен быть нашим.

— Он и так нашенский. Ты не работал рабочим, а я им есть. Рабочие не дадут им что-то лишнее сделать. Я здесь работаю и знаю настроение рабочих. Пойми ты, сейчас главное — сохранить производство и не допустить развала. А если бы они и мы не пошли на уступки, что — завод закрывать? Нельзя этого допустить. Сохраним завод — укрепим революцию; не сохраним, значит — не будет рабочих, а у тебя — гвардии. Крах революции будет. Сейчас капиталисты своей работой помогают революции.

Лутовинов остался в кабинете составлять документ, а Нахимский с Сергеем вышли.

— Пойдем на свежий воздух, познакомлю тебя с ребятами, будешь командиром у них, обучишь владению винтовкой. Да и на довольствие тебя поставить надо. Пойдем, — говорил Нахимский, не спрашивая согласия Сергея, — как о деле, давно им решенном.

На первом этаже они зашли в одну из дверей, и Нахимский обратился к находившемуся там мужчине:

— Яковлич, поставь Артемова, бывшего заводчанина и солдата, а сейчас красногвардейца, на довольствие, — и предупреждая его вопрос, продолжил: — Он будет служить у нас в отряде.

Яковлич недовольно проворчал:

— Много и так вас служит в отряде, рабочим нечем пайки давать.

— Не ворчи, делай, что тебе говорят. Я пойду на улицу, а ты как все оформишь, выходи, — сказал Нахимский Сергею.

Сергей протянул Яковличу солдатскую книжку, — как документ, удостоверяющий его личность; тот что-то отметил в толстом журнале и сказал:

— Ну вот, с этой карточкой зайдешь в кладовую, — она на заводе возле термического цеха, — пусть тебя зафиксируют, а в субботу, — значит, завтра, — приходи, получай продукты. Только сегодня туда зайди, а то завтра будет поздно, — Яковлич неодобрительно покачал готовой. — Много ж вас развелось, неработающих и служащих. Скоро работать некому будет.

Сергей вышел в коридор, навстречу шел Шнейдер. Узнав Сергея, он остановился и поздоровался, протянув руку. Сергей обрадовано смутился и торопливо пожал ее. Ему было приятно, что такой человек, как Шнейдер, помнит его.

— Сергей Иванович, вернулись с фронта?..

— Я Федорович.

— Извините, я просто не знал вашего отчества, сказал наобум. А имя называли ваши коллеги, и я его запомнил, как, собственно, и вас, когда вы работали токарем. Вы были молоды, и уже были хорошим токарем. У вас есть все возможности стать классным специалистом и получать высокую заработную плату. Хорошо, что вы вернулись с фронта здоровым и невредимым.

— Я два раза был ранен.

— Тогда хорошо, что вы живы. Вы снова пойдете в цех? Нам нужны хорошие токари.

— Еще не знаю. Хотелось бы снова постоять за станком, но пока мне предложили службу в социалистическом отряде. Надо обучать рабочих, как держать винтовку.

— Это хорошо, — видимо, Шнейдеру как иностранцу нравилось это простое и емкое русское слово, выражавшее любые оттенки настроения, и он его постоянно употреблял: — Плохо, что мало остается хороших рабочих на заводе. В отряд-то в основном идут чернорабочие. Они не стремятся стать хорошими специалистами. Давайте, обучайте их военному ремеслу.

Сергей неожиданно почувствовал острую тоску по родному механическому цеху, пахнущему машинным маслом токарному станку, и он торопливо произнес:

— Господин инженер. Я вернусь к станку, — хочу работать, а не стрелять. Вот, только закончится революция, так сразу…

— Ну-ну… — раздумчиво произнес Шнейдер. — Будем ждать… если не затянется революция. До свидания, Сергей Федорович. Успехов вам в революции.

Шнейдер протянул ему руку на прощание и пошел дальше по коридору. Сергей вышел на улицу. Небо было обложено грязно-лиловыми тучами, из которых в любой момент мог хлестануть холодный осенний дождь. Было прохладно и сыро. Рабочие отряда так же, как и час назад, стояли во дворе и беседовали между собой. От проходной завода подошел Нахимский и крикнул Сергею:

— Что ты задержался? Иди сюда! — и, обращаясь ко всем сказал: — Ребята, вот, видите этого солдата? Хоть молод, но уже прошел войну. Был на фронте. Опыт военный у него имеется. Он вам покажет, как работать по-хорошему с винтовкой и вообще драться. А за революцию надо драться! — веско добавил он. — Я пойду в совет, а вы — в завод, и там позанимайтесь. Договорились?

— Да. Но мне надо зайти в кладовую отметиться.

— Ребята покажут. Иваненко, ты остаешься старшим, веди отряд заниматься военным делом, — обратился Нахимский к парню лет двадцати пяти, который был вооружен револьвером, — в отличие от других, у которых были трехлинейные винтовки.

На территории завода Сергей зашел в кладовую, где ему дали продовольственную книжку, а потом в пустом складском помещении начались занятия по военной подготовке. Красногвардейцы были молодыми ребятами и не имели серьезных навыков в обращении с винтовкой. Сергей, который после первого ранения стал пулеметчиком и прошел соответствующие курсы, с удовлетворением отметил про себя, что он не разучился ружейным приемам. Ребята занимались с удовольствием. В перерывах много беседовали. Сергей рассказывал о фронтовой жизни и, когда узнали, что он пулеметчик, то прикатили неисправный пулемет. Сергей достаточно быстро его исправил — разобрал и собрал на глазах у всех. Иваненко довольным голосом произнес:

— С пулеметом нам не только буржуи, но и казаки не страшны!

Сергей снисходительно улыбнулся:

— Кроме пулеметов еще есть страшнее оружие.

Красногвардейцы, не имевшие фронтового опыта, рассуждали по этому поводу достаточно просто: от артиллерии можно закопаться в землю и пережить налет, а вот когда идешь в атаку, то от пулемета не спрячешься.

— В атаку же не все время ходишь, — отвечал Сергей. — А вообще-то все оружие страшно, особенно газовое, которое использовали немцы против нас. Там спасения нет.

На него налетели с расспросами. Попадал ли он под химическую атаку? Сергей не стал врать и ответил, что нет, но видел тех, кто уцелел и стал трясущимся калекой, разговаривал с ними. Солдаты говорили — лучше под газы не попадать.

Пришел Федоренко и хриплым голосом поздоровался со всеми. Сергей узнал его, но не стал напоминать ему о знакомстве. Но Федоренко, который занимал какую-то командирскую должность, сам подошел к Сергею.

— А это кто?

Иваненко объяснил, что Артемова в отряд назначил Нахимский, пока — для обучения красногвардейцев, и что он отремонтировал пулемет. Федоренко говорил неприятным, низким, хриплым голосом:

— Не тебя я вчера вечером встретил?

— Меня. Теперь узнал?

— Узнал. Это тебе повезло, что мы вчера были мирно настроены. А то бы уже висел, нанизанный на штык. А то больно шустрый. Не хочешь признавать революционных порядков. А таких мы…

Сергей почувствовал, как закипает в нем злость против Федоренко. Наклонив голову и глядя узкими от злости разрезами темных глаз, он сквозь зубы вытолкнул:

— Заткнись. Если я тебе вчера пулю в лоб не вогнал, то сейчас это сделаю!

Федоренко опешил и отступил от Сергея:

— Ты шо взбесился? Контуженый?

— Да, — подтвердили окружающие красногвардейцы. — Дважды ранен.

— Ну, тогда прости, — голос Федоренко обмяк перед таким отпором. — Сейчас время не для ссор, надо революцию продолжать, — и, обратившись к отряду приказал: — Собирайтесь на вокзал. Надо пошерстить поезд из Полтавы. А ты, Артемов, брось обижаться и пойдем с нами. Там мешочники едут, да и буржуи будут. Они сейчас перебегают с места на место. Они с деньжатами. Идем? — выпятив вперед острый подбородок, говорил Федоренко.

— Не пойду. Зайду в свой цех, хоть поздороваюсь со знакомыми.

— Жаль. Такие как ты пригодились бы нам на вокзале.

Отряд собрался, и Федоренко ушел вместе с ними. Сергей пошел в механический цех, где работал до фронта. Закопченное, с болтающимися под ветром в углах стен черными паутинами, большое здание цеха вызвало в сердце Сергея теплоту. Он вошел в цех и отметил про себя, что такой грязи и пустоты раньше здесь не было. Когда-то за каждым токарным и фрезерным станком стоял рабочий, — сейчас около половины станков не работало. Осторожно обходя линии трансмиссий, он подошел к станку, на котором когда-то токарил. Видимо, им давно не пользовались — на станине и в корыте застыло машинное масло, лежала пыль. На соседнем станке пожилой рабочий обтачивал крупную деталь. Железная стружка, свертываясь спиралью, падала в корыто. Присмотревшись, Сергей узнал токаря. Это был Фрол Литвин, который, немного сгорбившись осторожно крутил ручку суппорта станка. Сергей подошел к нему сзади и окликнул. Фрол повернулся и его лицо, местами замаранное окалиной, заулыбалось. Он сразу узнал Сергея, тем более когда-то он помогал ему осваивать нелегкое, но интересное дело токаря.

— Здравствуй! Уже с фронта?

Все почему-то сразу же упоминали при встрече с ним о фронте.

— Привет. С фронта.

Резец проточил болванку до патрона, и Фрол отключил станок.

— Пойдем, покурим.

Они прошли в угол цеха, где четырехугольником стояли скамейки, — специально для курящих. Сергея многие узнавали и тоже поспешили на перекур. Последовали расспросы, и завязался оживленный разговор. Сначала Сергей ответил, где воевал, что видел. Но к главному моменту разговора все как-то боялись прикоснуться, пока Фрол не разрубил эту недомолвку вопросом:

— Вот, ты много ездил, везде был, скажи — как народ относится ко всему этому в стране?

— В целом, поддерживает советы. Все кругом, особенно последнее время, ругали Временное правительство последними словами. Когда стало известно о революции в Питере, простой люд отнесся к этому, как будто так и надо.

— Ну, а советская власть надолго? — спрашивали рабочие, увидев свежего человека и жаждавшие расспросить как можно подробнее о происходящем.

— Навсегда, — ответил Сергей. — Революцию сделал народ, — вдруг заговорил он прописными, когда-то заученными в революционном кружке фразами, и поэтому немного злился на себя, что не может сказать ярче и душевнее. — Сколько веков гнул свою спину народ на помещиков и буржуев? Много. Теперь все, что забирали капиталисты, будет наше. Большевики все отдают народу.

— И это все поделим между собой? — спросил восхищенный молодой голос.

— Конечно.

— Так будем жить не хуже буржуев?

— Лучше. Потому что все теперь будет наше.

— А сумеем ли руководить? — с сомнением спросил Фрол. — А то вот захотели, а силенок и знаний нет. А конторские тоже не хотят, чтобы мы вмешивались. Да и настоящих рабочих мало осталось, все сейчас из деревни. Нужда крестьян гонит в город, будто здесь молочные реки. А нам тоже несладко, уж год живем впроголодь.

— Если дирекция возражает против рабочего контроля и руководства над ними, значит — замышляют саботаж, — ответил Сергей, вспомнив свое недавнее пребывание на разборе конфликта. — И надо их заставить работать.

— На станок? — спросил озорной голос. — А самим стать начальниками.

— Кто уж слишком не хочет идти с рабочими, можно поставить за станок или подносить заготовки, а может, и ямы послать копать. Но я уверен, что рабочие должны взять завод в свои руки, крестьяне — землю… — Сергей запнулся, что не ускользнуло от внимания собеседников.

— А куда кустарей, лавочников?

— Их… — Сергей раздумывал. — Их тоже надо как-то переделать в духе рабочих и крестьян… как — пока не знаю.

— Ты, Сережа, большевик? — как-то утвердительно спросил Фрол.

— Да, на фронте стал.

— А разве не у нас?

— Нет. Там. Большевики правы, что дальше так жить нельзя. Вот поэтому и я стал большевиком, потому что тоже считаю — так, как мы живем, жить нельзя. Должно быть коммунистическое общество трудящихся. Все будут равно работать и равно получать. Не будет эксплуатации.

Сергей замолчал. Он чувствовал, что запутался в своих знаниях о будущем обществе, да и нынешнюю программу большевиков знал туманно, и заключил:

— Грабили нас эксплуататоры, теперь мы говорим народу: «Грабь — награбленное», «Бери, все твое». Сейчас это самый важный лозунг для нас. Надо уничтожить буржуев и помещиков, поломать их угнетательское государство, а там новое строить. Это я вам честно говорю. Что-то надо делать с этой жизнью…

Раздался одобрительный шумок. Сергей видел, что многие его слова воспринимались собеседниками с сомнением, но решил, что плохо объяснил им, — не хватило у него нужных знаний. Пора было расходиться, тем более уже несколько минут, в ожидании окончания их беседы, у курилки стоял подошедший мастер участка, как бы приглашая всех на работу. Все пошли по рабочим местам, перекур закончился. Фрол сказал Сергею:

— Подожди меня с полчаса, зайдем в кабачок.

— Хорошо, — согласился Сергей.

Он еще походил по цеху, поздоровался со знакомыми, в который раз рассказал о своей фронтовой жизни, потом пошел к Литвину. Тот уже убирал станок.

— Закончил свою норму. У нас сейчас так — выполнил свою норму, можешь идти куда хочешь. Вчера это решение приняли на собрании, — Фрол говорил об этом неодобрительно. — А работа же есть. Мог бы еще заработать. Но зачем много работать — паек останется старым. Нет интереса работать. Но раз работяги решили так, пусть будет по-ихнему.

Через проходную завода они вышли на Петроградскую, зашли в кофейню Келльева и сели за столик. Людей было немного. Подбежал официант с прилизанным чубом, смел со стола мелкие крошки и, видя перед собой рабочих, с издевкой спросил:

— Чего-с пожелаете, товаришки? Кофе, пиво, водки?

— Какое пиво есть? — спросил Фрол.

— Все шесть луганских сортов лучшего пива Юга России: Баварское, Венское, Шата-Брай…

— Давай два стакана водки и баварское, с раками на закуску.

— Будет сделано-с. Только раки, — предупреждаю, товаришки, — последние в этом году и дорогие-с, — угодливо ответил официант, хотя в глазах его светилась брезгливость к людям, одетым в фуфайку и шинель. Фрол внимательно посмотрел вслед официанту.

— У, гад. Раньше нашего брата отправлял пить пиво на улицу и внутрь не пускал, если одет для работы. А сейчас все его нутро выкручивается от злобы на нас, но молчит. Все равно презирает нас, а я — его. А разобраться — он тоже рабочий, захочет Келльев — выгонит его. Бесправен, как и мы, но гонор буржуйский. Нахватался за время прислуживания. Как революция случилась, так они стали перед простым людом хоть немного шапку ломать… — Фрол замолчал, а потом глубокомысленно произнес: — Вообще-то, нашему брату нельзя давать власти. Сразу же начнет давить слабого.

— Почему? — удивленно спросил Сергей.

— Потому что хам, всегда останется хамом, сколько ни учи его благородству. Вот он, половой — и ломаного гроша не стоит, но считает, что оказывает нам большую услугу — подает нам, низким по званию, делает одолжение, и мы его тоже должны нижайше благодарить. А я ж за это деньги плачу! Припрятал я их от своей бабы, но с тобой можно их и пропить, тем более жизня тяжелая нонче. Вот разве я не хам — денег дома нет, а я последние пропиваю?

— Неправ ты, Фрол. Вот окончательно укрепимся с новой властью, по-настоящему будем равны. Никто никого унижать не будет и завидовать.

— Что ты все тарахтишь о будущем… надо сейчас жить. Люди всегда будут заниматься разной работой. Поэтому между ними всегда будет разница.

У столика стоял официант и с подноса ставил на столик заказанное. Водка прозрачно светилась в стаканах, в бокалах еще не осела пивная пена, раки казались изготовленными из красной огнеупорной глины.

— Четыре-с рубля сорок-с копеек, — сказал официант.

— Потом отдадим, — ответил Фрол.

— Я говорил-с — раки дорогие, — словно не слыша слов Фрола, ответил официант. — У меня заканчивается смена, — намекнул он на необходимость оплаты.

Стало понятно, почему Фрол не хотел платить сразу — у него в кармане было всего три рубля с мелочью. Раки все ж оказались для него дороговаты, и Сергей сказал:

— Я добавлю.

И сунул в руку официанта еще трояк. Тот тщательно отсчитал сдачу, положил ее на столик и с презрительной улыбкой, — чтобы они видели, — отошел.

— Не хамло ли? — спросил Фрол.

— Нет. Просто торопится домой.

— Ладно, Серега, давай выпьем за тебя. За твое возвращение.

— И за тебя тоже.

— Идет.

Сергей не хотел выпивать сразу же весь стакан, но, увидев, как Фрол медленно, крупными глотками осушал свое, тоже выпил все. Крепкая водка заставила их сморщиться и внутренне съежиться, поэтому запили ее баварским, и стали с хрустом ломать панцири раков. Немного погодя захмелевший Фрол продолжил разговор.

— Революция для нас праздник… так сейчас говорят. Только нельзя нам все-таки давать много свободы и прав.

— Почему? — прихлебывая пиво и чувствуя разливающееся в теле тепло, спросил Сергей.

— Да хотя бы потому, что нужна нашему брату дисциплина. Вот узнали про революцию, и уже вчерась на собрании стали вести речи, чтобы устроить не только восьмичасовой рабочий день, но и семичасовой, а другие вообще предлагали сделать сегодня или в субботу выходной. Объясняют — мол, устали работать на войну. Дело ли это?

— Конечно, нет. Может быть, просто от радости, что скинули буржуев? Ты ж сам говоришь, что революция — праздник.

— Да мне не до праздника! Его хотят те, кто недавно пришел на завод и толком работать не умеет. Им работа не в радость, а в мученье. Показали, как включать станок, проточить болванку, потом отключить станок и поставить новую болванку и все. Вот от надоедливости работы они и хотят выходного. А кто умеет работать — ему праздников не надо. А для этих тягость. Редко кто из них научится настоящему мастерству. Я вот с четырнадцати лет токарю, почти все понял. А этим учиться не хочется, лишь бы немного денег заработать и опять в деревню.

— Так научи их работать. Как когда-то меня.

— Я же сказал, что у них руки не оттуда выросли. Они не для станка. Им лошадь нужна, здесь они специалисты. А сюда их нужда выгнала, а не стремление обучиться. Земли-то всем им не хватает. А старых рабочих все меньше и меньше остается. А у новых работяг из деревенских только дети смогут этому обучиться, но не они. Я этого насмотрелся и сделал вывод — каждому Богом дано заниматься своим делом. Вот ты был неплохим токарем, а почему? Потому, что у тебя батька рабочий. У тебя в крови есть рабочая сноровка. А у кого ее нет, он должен не один десяток лет проработать на заводе. Понял?

— Что-то ты, Фрол, контрреволюционно настроен.

— Да не я… а тот, кто по-хорошему не хочет работать. Ты, Серега, давно у нас не был и не знаешь теперь нас, ты от нас отстал, живешь другими мыслями, военными. А настоящие рабочие чувствуют своей шкурой революцию, но не хотят, чтобы все время шли собрания, давали рабочим винтовки, посылали охранять город, совет. Пусть это делают другие. Вот, например, солдаты. Их сейчас так много. Пусть охраняют нас, а мы будем работать и кормить их.

— Вообще-то, есть правда в твоих словах, — размышлял захмелевший Сергей. — Я посмотрел, ездя по стране, на людей. Многие из них действительно не понимают — для чего революция. Но мы, большевики, сделали революцию для всех, и в первую очередь — для народа. А они пускай разбираются хорошо это или плохо и все-таки поймут, что мы им сделали хорошо. Надо только время, чтобы люд осмотрелся, и все станет на свои места.

Фрол сидел, сгорбившись, седые волосы были растрепаны, и Сергей с тоской подумал, как быстро стареет человек. По рукам Фрола пробегала дрожь, но не только от частого употребления алкоголя, а от напряженной работы. Но тот, тем не менее, упрямо повторял:

— Все-таки рабочий должен заниматься своим делом и этим поддерживать революцию.

Сергей заказал еще по сто грамм водки и пива, но уже венского. Тот же официант уже не с презрением, а равнодушно обслужил пьянеющих клиентов. Фрол заметно охмелел и предлагал выпить еще, но Сергей отказался, и вскоре они вышли из кофейни Келльева и расстались.

Сергей пошел домой. Темнело. Из долины реки Луганки поднимался синеватый, смешанный с заводскими дымами, туман. Ветер относил его вверх, в Каменный Брод, на лепившиеся по склону домишки. Заводы, с чернеющимися массивными зданиями цехов, трубами, лениво цедящими дым, казались мрачными. На улице лежали кучи пожухлых листьев. Изредка проезжающие пролетки разбрызгивали воду из тяжелых холодных луж. Осень уверенно вступала в свои права, захватывая над Луганском полную власть. Но ей были недоступны процессы, кипящие внутри города, которые контрастировали с собиравшейся на покой природой. Вертеп революции только набирал силу, пока только втягивая в себя немногих, — как ветер играл одинокими листьями, не в силах выдуть из углов их скопившуюся, разлагающуюся кучу, но вырывая оттуда самые легкие и высохшие частицы. Природа хотела покоя, хотела отдыха после плодоносного лета, набраться сил для будущей щедрости. Но людская жизнь неслась не по природному правилу и вносила в отдыхающее естество свой нечеловеческий жар раскаленных страстей, бушующей крови, фантастических мыслей, недоступных пониманию самой природе. Они не сливались воедино, а наоборот — отталкивались друг от друга, словно показывая, что у них сейчас разошлись пути, и каждый должен показать, кто из них сильнее и на чьей стороне правда. И на месте их соприкосновения возникали идеи: с одной стороны — безумные, разрушительные, как молнии, с другой — кроткие, естественные, как сама природа. Но дальше была неизвестность. И только ночная тоска на короткое время примиряла их.

Дома мать приготовила ужин, отец ждал сына. У них двоих, — что давно не случалось, — было единственное желание: быстрее увидеть сына.

— Садись за стол, я купила мяса и натушила картошки, и соленых огурчиков с погреба достала.

Сергей с отцом сели за стол. Мать хлопотала возле печи и рассказывала:

— Заходила сегодня к Ване, твоему брату, — его нет. Уехал то ли в Москву, то ли еще куда-то. Скоро должен приехать, — сват сказал. Он передал тебе привет и бутылку водки. Может, налить?

Но Сергей отказался. Отец, не спрашивая никого, налил водку в рюмки и сказал:

— Давай по одной пропустим и хватит.

Поужинали. Было слышно, как вошла во двор вернувшаяся с работы Антонина и, не заходя к свекрам, прошла к себе. Мать рассказывала сыну об Иване и Аркадии, как они живут, о соседях. Сергей слушал невнимательно, не перебивал, изредка задавая вопросы. Он чувствовал, что сегодня устал, да и выпитое располагало к дремоте. Но пришла соседка, живущая напротив, через улицу — Полина. Сергей ее хорошо знал с детства, был дружен с ее мужем. Тот был старше Сергея лет на пять, и в детстве они часто совершали налеты на огороды и сады, вместе ходили на уличные потасовки. Муж Полины погиб еще в шестнадцатом, в Карпатах, во время брусиловского прорыва. Было у Полины на руках двое детей — мальчик и девочка. Работала в цехе паровозостроительного завода уборщицей, и в последнее время соседи замечали, что у нее стали ночевать незнакомые мужики. За это Анна не любила Полину, но жалела детей-сироток. Да и что с Полины взять — молодая, еще нет и тридцати, здоровая да и, надо сказать, симпатичная баба. Правда, в последнее время углубились морщинки вокруг глаз, взгляд порой бывает отрешенный, но все еще привлекательная. Поздоровавшись, Полина сразу же завела разговор с Сергеем:

— А мне сяводня сказали, что ты с войны вярнувся. Так я уж третий раз забягаю к вам. Тете Ане примелькалась своей надоедливостью. Хочу с тобою погутарить, раз ты здесь.

— Здесь, — согласился Сергей.

Полина молча теребила концы платка, накинутого на плечи, а потом нерешительно спросила:

— Ты не встречался на фронте с моим Иваном?

Видимо, существует какая-то женская потребность услышать о муже от других. Хотя она твердо знает, что мужа уже нет на свете, погиб и неизвестно где похоронен. Но так хочется насладиться сладкими воспоминаниями с чужих слов о когда-то самом близком человеке. Полина с неуверенной надеждой в глазах смотрела на Сергея.

Комок жалости у Сергея подкатился к горлу. Он видел эти бесконечно ожидающие лучшего глаза у беженцев, покинувших свой кров, раненых, уповающих на быстрое выздоровление и не ведающих в своей счастливой надежде, что им осталось жить совсем немного. И эти тщетно ждущие глаза всегда выворачивали его душу наизнанку. Он не стал обманывать женщину наивными воспоминаниями, что где-то мельком виделся или кто-то передавал от него ей привет, а коротко сказал:

— Нет, не встречал. Я же в шестнадцатом служил на Западном фронте, а твой Иван — на Юго-Западном. Мы с ним просто не могли встретиться.

Полина продолжала теребить углы платка.

— Не видел, так не видел, — как можно бесстрастнее, что было заметно всем, произнесла она, на что Сергей виновато повторил:

— Правду говорю, что с ним не встречался с тех пор, как он ушел в армию.

Полина согласно кивнула головой:

— Ладно, что есть, то и есть.

Она стала разговаривать с Анной, не обращая, чтобы не бередить свою душу, внимания на Сергея.

Сергей вышел во двор покурить. Было темно. Продолжал дуть холодный ветер. Из дома вышла Полина и подошла к нему. Кутая голову в платок, произнесла:

— Куришь?

— Ага.

Они замолчали. Сергею не хотелось вести с ней никакого разговора, потому что он чувствовал себя виноватым — он живой, а Иван где-то в далеких, чужих горах сложил свою горячую голову. Полина подошла к нему вплотную и прижалась грудью. Шепотом сказала:

— Бедный солдатик, как вас всех жалко… приходи сегодня ко мне? Побольше тебя расспрошу о войне… а?

Сергей вначале непроизвольно отшатнулся, не ожидая от нее такой откровенности, но это длилось какое-то мгновение и, обняв ее за плечи, прерывающимся шепотом спросил:

— Зачем?

— Я ж сказала, поговорим… а там видно будет. Придешь?

— Хорошо. Только попозже.

— Да, — так же, как и он, шепотом ответила она. — Я сейчас детей уложу спать и буду ждать тебя.

Полина пошла через улицу домой, а у него стало муторно на душе, будто уже совершил подлый поступок — ведь с Иваном они были друзьями. Он вернулся в хату и сказал матери:

— Ну, я буду спать, а то что-то сильно устал.

Мать поправила матрац на топчане, взбила подушку и мозолистыми руками разгладила простыню. Сергей лег и неожиданно для себя быстро заснул. Также неожиданно проснулся и, прежде всего, подумал: «Сколько ж я спал? Сколько времени?» Но в хате было темно, мать загасила лампу. Взял свои трофейные карманные часы, вышел во двор. Прикурил и при свете огонька посмотрел на часы. Было почти одиннадцать. Значит, он спал более двух часов. «Идти или не идти», — колебался он. Докурив самокрутку, посмотрел на темные окна своего дома, вышел со двора, пересек улицу и осторожно постучал согнутым пальцем в окно дома Полины. Послышался скрип открываемой двери, и он услышал шепот Полины:

— Заходи. Что так поздно?

— Спал.

— Я так и думала. Все солдаты после фронта гаразды спать.

Она в темноте провела его в маленький закуток за печкой.

— Снимай шинель… раздевайся.

И, словно боясь, что он передумает, обхватила его шею, стала торопливо-бесстыже целовать его в губы, щеки, шею…

— Намаялся на фронте, теперь отдохни…

…Анна слышала, как Сергей вышел во двор и ждала, когда он вернется, но сын не приходил. Мать встала, вышла на кухню и села на неостывший от сыновнего тепла топчан. «Уговорила все-таки Полина. Ни одного солдата не пропустит, — недовольно подумала она. — Вот сучка!»

4

Петр находился в Лутугино — шахтерском поселке недалеко от Луганска. На паровозе, вместе со своем постоянным старшим напарником машинистом Максимом Корчиным, им предстояло взять двадцать вагонов угля. Подогнали паровоз к погрузочной площадке шахты и остановились — пути занимал порожняк и его надо было перегнать на другие пути. Максим — пожилой машинист лет пятидесяти с седыми, перепачканными угольной пылью волосами, торчащими из-под замасленной форменной фуражки, сердито сказал Петру:

— Куда все пропали? Сбегай в диспетчерскую и узнай, где уголь, и пусть освободят пути.

Петр пошел к пропыленному угольной пылью, черному от грязи, — что было обычным для шахт, — зданию диспетчерской. Через дверь изредка входили и выходили люди, внутри слышался шум. Петр вошел в комнату и увидел, что в ней находятся человек сто, одетых, в основном, в шахтерские робы. Некоторые сидящие за столом были одеты, как конторщики. Большая часть присутствующих стояла. Было душно от махорочного дыма и вспотевших тел. Шел какой-то серьезный разговор, все были разгорячены. Пока Петр осматривался, пытаясь понять, что здесь происходит, к нему обратился человек, ведущий это собрание, в чистом, но уже достаточно потертом костюме:

— Товарищ, ты с какого участка?

Петр непонимающе смотрел на него. Все повернули головы к нему, ожидая ответа.

— Ты голову не отворачивай! — раздался голос. — Говори, кто тебя прислал?

Петру стадо обидно до слез за то, что люди увидели его физический недостаток и обратили на него внимание. Он понимал, и это было не раз, что сказано было не с целью, чтобы подчеркнуть его уродство, а просто лишь бы выделить его из присутствующих. Но он обиделся. Всю жизнь ему приходилось слушать сознательные или товарищеские насмешки по поводу наклоненной головы, и он никак к этому не мог привыкнуть. Внешне он старался не проявлять своего недовольства, но в душе саднило от обиды. Петр внешне спокойно, но внутренне зло, ответил:

— Я ни с какого участка. Я из Луганска, и мне нужен диспетчер.

— Откуда вы? Вы не один? А кто вас из Луганска прислал?

— Никто. Мы на паровозе, и у нас наряд на получение угля. Поэтому мне нужен диспетчер.

Раздались голоса, в которых звучало неодобрение, что из Луганска не прибыл представитель новой власти с разъяснением нынешней обстановки. Председательствующий, а это был Ряжский, обратился к Петру уже на «ты»:

— Вот ты, железнодорожник, расскажи нам, как у вас относятся к власти на Украине! — и, видя, что Петр не понимает вопроса, пояснил: — Читал третий универсал Центральной рады. Нашу Екатеринославскую губернию включили в состав Украины. Какую власть признают в Луганске?

С Петра тяжело было выдавить лишнее, и он совсем растерялся, не зная, что ответить.

— Луганск рядом, езжай и узнаешь, какая там власть.

Председатель укоризненно произнес:

— Товарищ, не увиливай от вопроса. Нам надо знать, какая власть у нас главная, и чьи приказы выполнять.

Петр осмотрелся и увидел, что на него глядят вопрошающие взгляды шахтеров, собравшихся для того, чтобы решить важнейший вопрос о власти, и решился ответить:

— В Луганске все рабочие поддерживают Советскую власть… Петроградскую, — уточнил он.

— А киевскую?

— О ней у нас не знают. Я тоже. Мы всегда были — Россия.

Председательствующему, видимо, не понравились слова Петра, и он снова напал на него:

— Так ваши же железнодорожники выступили против питерского правительства! Ваш же профсоюз против большевиков! А ты, товарищ, говоришь — весь Луганск за большевиков. Этого не может быть. За нами, социалистами, идет много рабочих, а крестьяне — все. Мы за революцию и поддерживаем питерское восстание. Но сейчас большевики, захватив власть, не хотят ее делить ни с одной партией. Правильно ли это? Мы тоже, как большевики, сидели при царе в тюрьмах, пухли от голода в ссылках. Поэтому наша партия должна войти в новое правительство. Вот вы все знаете, что в Лутугино мы, социалисты, помогли вам, шахтерам, создать общественные огороды, чтобы сегодня ваши семьи не умирали от голода. А могли это сделать большевики? Нет. Они сильны только на митингах кричать да призывать все разрушать. А мы созидаем, договорились с крестьянами о выделении руднику земли, и нам ее дали, и сейчас у нас хоть немного продуктов, но они есть. Понемногу всем хватит. Поэтому я считаю, что надо послать представителей нашей партии в большевистское правительство для улучшения его работы.

Раздался шум, одобрительные и неодобрительные возгласы слились воедино. Председатель хотел еще что-то сказать, но был не в силах перекричать толпу, и замолк. Петр с удивлением смотрел на волнующихся людей, и постепенно до него доходил смысл сбора рабочих. Вместо председателя в костюме вышел новый, одетый по-простому в свитер, но привычкам, взмахам рук, горделивому повороту головы видно, что человек интеллигентный. Он начал выступать.

— На заседание рудничного комитета мы пригласили представителей всех участков и служб, но люди еще подходят и пусть включаются в разговор. А вопрос один. Какую нам власть признать: в Петрограде или в Киеве? Вот я зачитываю вам еще несколько пунктов из универсала рады, которая включила наши земли в состав Украины. У меня текст на украинским языке, и я буду сразу же его переводить. Если где-то ошибусь, то извините. Вот. Украина не отделяется от России, и это главное для нашего района, где много русских, много украинцев и других инородцев. Этот пункт — я верю — поддержат все. Земля отныне переходит в руки тех, кто ее обрабатывает. Для рабочих устанавливается восьмичасовой рабочий день. Что нам и вам еще надо? Рада немедленно вступит в переговоры с Германией о перемирии, а потом — для заключения окончательного мира. Великорусскому, еврейскому, польскому и другим народам дается право на национально-персональную автономию…

Здесь зал зашумел. Раздались крики: «Нам не надо никакой автономии! Шо такое персональ…! Посчитать в Донбассе кого больше — украинцев чи русских, и других не забыть! Мы разные, но живем дружно! Не надо нас ссорить!». Оратор, напрягая голос, старался перекричать зал, и это ему удалось.

— Я с товарищем Ряжским полностью согласен, — на время он отошел от своего предыдущего выступления, — что все партии — социалистические и демократические — должны войти в состав новых правительств. Большевики отказали всем и хотят узурпировать власть. Но мы тоже вели народ на революцию, и хотели бы с ними разделить власть и управлять страной. А вот, что говорит Центральная рада… — выступающий продолжал гнуть свою линию. — Короче, рада приглашает к совместному сотрудничеству все партии, которые хотят строить новую Украину. Поэтому я предлагаю поддержать раду как законное правительство украинского и всех других народов, проживающих здесь, и объявить бойкот российской советской власти!

Но тут шум поднялся больший, чем в предыдущий раз, и оратор, не в силах перекричать толпу, сел, вытирая вспотевшее лицо платком. Петру были непонятны крики, сливавшиеся в единый, как гудок паровоза, вопль. К столу президиума прорвался человек, одетый, как рабочий. Размахивая руками, он заговорил. Вначале его было не слышно, но шум постепенно затихал, и Петр стал различать слова:

–…все ваши партии, — кричал новый оратор, — хотят власти! Хотят нажиться за счет народа! Революция сделана для народа, а не для партий! И все партии должны уйти от руководства государством! Мы, анархисты, призываем всех рабочих правильно понимать ситуацию! Если будет государство, оно будет давить, прежде всего, рабочих и крестьян! Даже если в парламенте будут одни рабочие, то они рано или поздно примут решения, чтобы зажать вас как можно крепче! Они выступят, те рабочие-интеллигенты, против вас — это закон государства! Оно не сможет жить иначе без доказательства своего превосходства над простым людом, поэтому — государство враг трудящегося народа! Нам, рабочим, не нужно правительство ни на Украине, ни в Донбассе! Все правительства продажны и заботятся только лично о себе, а на вас им наплевать! Надо создавать свободные трудовые ассоциации и брать руководство производством в свои руки! Только сам трудящийся может спасти себя, никакое государство не поможет! Центральной власти не должно быть потому, что она — как паразит — пила и будет пить кровь трудового народа! Власть рождает паразитов — это закон истории. Надо нам снизу создавать свои органы управления — по фабрикам, заводам, деревням, но без выхода на центральную власть. Только тогда рабочий станет по-настоящему свободным! Анархисты, — а нас здесь много, — согласны, что революцию должны делать заговорщицкие партии, но потом они должны уступить место трудящимся. Пусть те сами решают все вопросы, в своем кругу. Поэтому призываю своих братьев по лопате отказать во власти всем партиям и правительствам! Давайте на шахте сами наведем до глянца революционную власть! Так мы, снизу, быстрей построим социализм, о котором извечно мечтал наш черный народ! А сверху построенное государство — не для нас, а для тех, кто его строит, пусть даже это будет и рабочая партия. Поэтому я еще раз призываю всех братьев своих по забою и лопате сказать наше «нет!» всем-всем правительствам и властям! Власть — свободным трудовым ассоциациям народа!

Он ушел с ораторского места. Одновременно раздались свист и одобрительные возгласы. Чего было больше — Петр не мог определить, но публичное действие народа его захватывало все больше. Ему даже самому захотелось высказаться, и он чувствовал, что может сказать самое лучшее и сокровенное. Но, взглянув на предыдущих ораторов, сидящих в президиуме и увидев их ехидные улыбки в адрес выступающего анархиста, он поник и понял, что никогда ему не придется выступать перед аудиторией, — он не вожак и даже не трибун. У него не хватит слов, чтобы выразить то, о чем он думает.

Председатель вновь обратился к волнующемуся собранию.

— А сейчас выступит интернационалист — китайский шахтер.

Петр знал и видел, что за годы войны с далекого Востока привозили в Донбасс китайцев для работы в шахтах. Это были трудолюбивые, дисциплинированные и смирившиеся со своей судьбой люди, оторванные от своей теплой, но такой неблагодарной к ним родины. Маленький китаец стал говорить.

— Нася революся васий революси… — он долго набирал воздух в легкие так, что узкие глаза округлились, и вдруг, словно аварийно выпустив пар, прокричал: — Привета!!

Зад радостно всколыхнулся.

— Спасибо, Ваня! Молодец, китаёза! Привет!!!

Петр слышал, что все его называли Ваней, иногда ласково — Ванюше. То ли от прилива дружеских революционных чувств, то ли это было общее русское имя для китайцев, но явной насмешки или пренебрежения к китайцу не было. Такова русская душа, желающая чужих людей сделать своими, более близкими. А китаец продолжал под одобрительные крики собрания:

— Вася революся лютше нася революси! Она шанго! Хоресё!

Многие знали слово «шанго», которым постоянно пользовались китайцы в разговоре и означающее — хорошо. Но трудолюбивые китайцы почему-то не могли выучить русского языка и, кроме пары десятков обиходных русских слов, остальные не усваивали.

— Вася революся хоресё! И мы остаться в России. Мы сделаем помочь вам! Шанго!

И все присутствующие дружно захлопали китайцу, впервые на собрании не проявив недоброжелательности к выступающему. Вроде бы ничего значащего китаец не сказал, но напряжение зала было сбито ласково-шуршащим словом «шанго». Китаец, широко улыбаясь, ушел с трибуны.

Тем временем к столу подошел высокий, немного сутуловатый рабочий и, подняв крупную мозолистую руку, вроде бы призвал собрание к тишине. Рaздались крики: «Пусть Филимоненко скажет! Как об этом думают большевики!». Видимо, он был хорошо известен рудничным рабочим, и шум постепенно стих. Филимоненко начал говорить:

— Вот сейчас выступали разные люди от различных партий и говорили умно и хитро. Они этим только и занимались все время, и мне, работяге, не сравниваться с их речами… но скажу, как думаю, как мыслит моя партия. Вот, говорят, большевики узурпировали власть. И нашли ж такое словечко! А я вас и их спрашиваю — как? Наоборот мы говорим — все ваше сейчас, рабочее и крестьянское, берите и руководите сами собой. Мы сделали революцию, чтобы отдать все вам: власть, шахты, землю и все остальное. Но вы же только слушаете всяких болтунов, а палец о палец не ударите, чтобы изменить жизнь. Берите все и умно руководите, не ждите, что кто-то придет и поможет. Есть только вы — рабочие, а остальные — враги, и поэтому они нас охаивают. Скажу честно, что я еще толком не знаю, что делать и как, но знаю точно одно — что-то надо делать, не сидеть, сложа руки. Может, на первый случай отстраним старую администрацию рудника и сами возьмемся за руководство? Давайте все вместе думать. Вот меньшевик и эсер обвиняли большевиков, что они такие-рассякие. А сами что сделали? Да ничего! Выступали против революции, а сейчас вас обманывают, что и они помогали нам брать Зимний в Питере. Может, там и были простые эсеры, но руководителей не было. Там были большевистские вожди. Так же нечего говорить о помощи шахтерам. Распахали общественные огороды, а потом вы же с селянами из-за земли дрались — они ее вам не давали. Забыли, как все лето огороды охраняли? Да и продуктов-то собрали всего — чтобы губы помазать. Нельзя так было делать, отбирать у наших крестьян землю! Нас на руднике больше половины, кто живет по прирудничным деревням. Ладно об этом. Сейчас надо наводить порядок и создавать сильную народную власть. Врагов много у нас — на Дону казаки, совсем под боком, подальше какая-то рада мутит воду против народа. Как окончательно у них все отберем, они сразу же пойдут на нас. Поэтому надо вооружаться и создавать Красную гвардию. Вот, когда раздавим эксплуататоров, тогда нам, может, и не нужно будет государство. Давайте выступим за советское государство и его правительство. А наш Донбасс входит не только в Екатеринославскую губернию, а в район, который называется Малороссия. Значит, мы являемся частью России, — закончил Филимоненко и хотел уйти, но раздались крики: «А как с Киевской радой?» Филимоненко стал снова говорить.

— А никак. Просто не обращать на нее внимания. В ней сидят выходцы из Австро-Венгрии. Там у них район Галицией называется. У себя не смогли сделать отдельное государство, — в войну перебежали к нам и хотят на чужой земле галицийскую Украину создать. Это шебуршатся националисты. А мы с вами — интернационалисты. Там у них, я слышал, руководят профессора и писатели, а они не знают нашей жизни и ничего не сделают для нас. Будут скубстись, мешать нам строить новую жизнь — и все. Они так же тихо разойдутся, как когда-то втихаря собрались. А вы, еще раз говорю, должны стоять за большевиков. Они ваша власть.

Снова поднялся шум. Петру не совсем понравилось выступление Филимоненко по сравнению с анархистом, но серьезная мысль в нем была — самим строить свою жизнь. Из зала выскочил шахтер и, не дожидаясь, когда его представят, начал говорить:

— Товарищи! Давайте не торопиться с никакой властью. И советская и украинская что-то обещают для нас сделать. Вот в войну при царе нас снабжали, как солдат, я хочу сказать — по военным нормам. Временщики тоже пытались нас поддержать, но хуже, поэтому и слетели. А сейчас обе власти ничего не делают, чтобы нам жилось лучше. Зачем нам эти власти нужны, которые нас прокормить не могут? Прошлые нам больше давали! Мы и сейчас проживем, чай не бедные, — у нас у каждого есть хатенка и огородик… но и власть нас не должна забывать. Забудет — откажем им во всем, а без угля все пропадут. Так я говорю: давай посмотрим, кто нам больше даст, а не пообещает — того и поддержим. Я говорю: посмотрим, какая власть лучше.

Снова поднялся шум, и Ряжский пытался навести порядок — поднимая руки вверх, кричал, но его голоса не было слышно, и он, напрягая глотку, заговорил; шум стал стихать.

— А знаете, в предложении шахтера есть рациональное зерно. Давайте признаем оба правительства и пошлем им обоим телеграммы?

Петр напряженно думал: «А ведь шахтер не говорил о признании обоих правительств, Ряжский это выдумывает от себя, перевирает слова выступающего», но продолжал слушать:

— Кто сейчас больше стоит за советскую власть? Большие города. Им действительно тяжко приходится. А в маленьких, как у нас, где рядом крестьяне, мы переживем трудные времена. Будем продавать селу уголь — вот и будут деньги, и хлеб. Вы ж, шахтеры, все из крестьян, с ними договоритесь. Нам нечего бастовать, это удел рабочих заводов — им действительно тяжело, и они все хотят переустроить. А мы должны стоять за шахту, за нашу деревню, за себя. Тогда с нами будут считаться все власти, а мы, — как сказал предыдущий товарищ, — посмотрим кого и какую власть выбрать.

Но уже встал Филимоненко и пытался перекричать толпу, которую обманывали, но Ряжский, видя это, заключил:

— Так признаем оба правительства?! И пошлем телеграммы им обоим!

Наконец Филимоненко, использовав небольшое затишье в зале, напрягая вздувшиеся жилы на шее, начал говорить грубо и резко.

— Вы, сукины дети, знаете же, что почти везде советская, ваша власть. Где нет — она вот-вот установится. А вы, как свиньи, вспоминаете корыто с пойлом, и какой хозяин туда больше дерьма налил! Снова хотите хозяина заиметь? Тогда я вам ярмо принесу! Вы никогда, сволочи, не поддерживали забастовки рабочих в городах, все трусливо пережидали, когда вам просто, без труда, подсыплют дранки в кормушку. Вот вы как жили, подземные холопы! И сейчас ими остаться хотите! Чья власть лучше? Как будто сами не видите! Да, советская власть опирается на народ, а рада — на иноземных солдат. А солдаты — это еще не народ, а служивый люд. Как одели — все равно, что приказали — правильно. Но мы ж с вами понимающие, и не должны позволить обмануть нас. Поэтому только за советскую власть и никакую больше, — она ж ваша кровная, а не националистическая! Поэтому давайте пошлем телеграмму в Питер и больше никуда. Заявим, чтоб Питер видел — мы с ним!

Не успел Филимоненко закрыть рот, как начал говорить Ряжский. Наклонив голову и как бы приблизившись к залу, он негромко, но со значением произнес:

— Слышали большевика? Не успел власть установить, а уже оскорбляет вас… а что будет дальше! Он и сам не знает. Говорит, что-то надо делать. А мы предлагаем вам конкретно: как жить, чтобы не умереть с голоду. Ему, видите, жалко рабочих заводов, — вот они революционеры, мол, а мы нет. Потому они революционеры, что у них ничего нет. А у нас как? Закроют шахту, вернемся в деревню и переживем потихоньку все смутные времена. Действительно, не надо нам бежать сломя голову, надо осмотреться, и поэтому я предлагаю признать и советское, и украинское правительство, — хоть оно и несерьезное, но может нам поможет. Текст телеграммы у меня имеется, он почти одинаков. Я читаю.

Ряжский торопливо, пока публика не опомнилась, стал быстро зачитывать телеграмму, где говорилось о признании новой власти и выдвигались требования, сводящиеся в основном к улучшению снабжения горняков. Ряжский закончил читать и сказал:

— Точно такая же телеграмма другому правительству, — какому не уточнил. — Только адрес и обращение разное. Принимаем?

Зал загудел, как огонь в топке паровоза, с резкими взлетами, напоминающим выпускание пара из раскаленного котла, — так показалось Петру. Выкрики, вопли, кряхтение слились в единый гул, в котором едва различались отдельные, словно идущие из глубины колодца, неосмысленные до конца фразы и слова.

— Даешь советскую власть!

— Эсеров и меньшевиков в правительство!

— Долой буржуев!

— Шахтерам особые права!

— Ганьба!

Кому позор не уточнялось, как и все остальное. Господствовала толпа, готовая пойти за кем угодно и делать все, что ей прикажут, повинуясь первобытному инстинкту уничтожать все, что попадется на пути. Петру стало даже немного страшно. Душный зал был пропитан эфиром всеобщего неподчинения, густо замешанным на терпком человеческом поте и смраде никотинового дыма. Казалось, еще немного — и толпа начнет разносить здание и самое себя. Со стороны президиума неслись крики.

— Принимаем телеграммы?!

— Да!

— Нет!

— Ура!

— Не надо телеграмм!

–…у-у-уйня все!

Председательствующий поднимал руки вверх и старался перекричать зал.

— Я вижу — большинство за принятие телеграммы! Голосуем!

— А-а-а! — раздалось нечленораздельное в ответ, и вверх взметнулись грязные, ничего не понимающие в этом хаосе, руки.

— Нет!!! — стоял отчаянный вопль. — Обманули! Гады!

Ряжский удовлетворенно улыбался.

— Тогда, товарищи, расходись по рабочим местам. Собрание закончено, но своим товарищам, кто здесь не был, расскажите о нашем решении. Собрание закрыто! На работу!

Шахтеры стали выходить, кто улыбаясь, кто явно недовольный, но все озадаченные. Какой вопрос решался? Что приняли? Зачем собирались? Но, вздохнув, понимали — они исполнили свой и еще чей-то долг. Петр слышал, как Филимоненко говорил кому-то.

— Видишь? Шахтеров ничем не проймешь. Только то, что их касается, а судьба революции — сучке под хвост! Только мне, мне, мне… и эти… — он кивнул в сторону меньшевика и эсера, — как сумели зал настроить и всех облапошить, что никто не разобрался, что к чему. Заигрывают с каждой властью на всякий случай. Но и выйдет же им все это боком, ох и выйдет!

Он чуть ли не скрежетал зубами. Петр в конце концов отыскал диспетчера, и тот распорядился взять уже груженые вагоны. Когда Петр пришел к паровозу, Корчин недовольно спросил:

— Где ты так долго был? Я уже устал поддерживать огонь в топке… угля сколько даром сжег.

Петр сбивчиво рассказал, что происходило в нарядной рудоуправления, на что машинист хмуро ответил:

— Всегда шахтерам больше надо — хотят на нашем горбу устроить себе жизнь, а самим отсидеться в сторонке. Видимо, нам, работягам, придется и дальше революцию двигать.

Уже стемнело, когда они, взяв вагоны с углем, двинулись в сторону Луганска. Корчин о чем-то думал, казался недовольным и молчал. Может, устал. Петр же никогда не отличался словоохотливостью, — открывал шуровку и подбрасывал уголь в топку. Так подъехали к Луганску. На крутом повороте возле железнодорожных мастерских состав притормозил, и они увидели, как на вагоны с углем стали запрыгивать взрослые и детские фигурки, которые торопливо сбрасывали уголь на железнодорожное полотно и обочину. Корчин высунулся из окошка паровоза, сквозь тьму вгляделся в хвост состава, потом сказал Петру:

— Шахтёрят люди… вот жизнь убогая! Как началась война, так и пошло такое. Сегодня чтось их много. Петро, сбавь скорость, а то еще попадет кто-нибудь под колеса. Не надо брать греха на свою душу.

Петр сбавил скорость. Поезд медленно шел среди города, который был тих и молчалив. Только кое-где в заводах шла жизнь — в вагранках пробивалось красное пламя, и издалека казалось, что эти сполохи, отбрасывающие огненные тени, являются угольками будущего огромного пожара.

5

Со вторым братом — Иваном — впервые после возвращения Сергей встретился в середине ноября. Уже начались заморозки, выпадал и сразу же таял небольшой снежок. Грязь то смерзалась в ледяные куски, то снова становилась жижей. Ветки покрылись инеем, и при малейшем колебании осыпали на землю и прохожих острые, холодные иголочки. Ветвистый абрикос во дворе гнулся под тяжестью еще небольшого снега. Все отдыхало, только возбужденные люди при встрече расспрашивали друг друга о новостях, будто бы не наблюдали за ними воочию. Но это потому, что каждый хотел убедиться — живется ему трудно, как всем, или хоть немного лучше, чем у знакомого, — и это доставляло маленькую тайную радость — он не в самом еще плохом положении.

Иван за время отсутствия Сергея изменился. Немного постарел, хотя ему не было и тридцати, погрузнел, в движениях появилась спокойная уверенность сытого человека и даже солидность. Но, в то же время, в нем чувствовалась внутренняя напряженность зверя, готового к немедленной борьбе за свое существование, проявляющаяся в мгновенной реакции на внешние изменения. Голубые глаза смотрели прямо и немигающе, и временами казались застывшими. Он был коротко подстрижен, отчего уши казались большими и чересчур оттопыренными. Одет он был просто, но во все добротное: холстяная белая косоворотка, пиджак из-за борта которого поблескивала белая цепочка карманных часов, черные шерстяные брюки были заправлены в хромовые сапоги. Иван дожидался Сергея у родителей. Отец, придя с работы, наводил порядок в сарае, перекидывая дрова поближе к двери, мать прибиралась по дому и разговаривала с сыном. Сергей пришел поздно, и Иван, изнывавший от безделья и недоброжелательного отношения отца к нему, как к буржую, сразу же шагнул навстречу брату, как только тот переступил порог и не успел снять шинель.

— Братка… — искренне и взволновано произнес Иван и поцеловал Сергея в щеку. Они крепко жали друг другу руки. Братская любовь всегда оставалась в их душе, несмотря на все перипетии судьбы.

Мать расстелила на столе выцветшую скатерть и поставила закуску, состоящую из картошки, селедки, сала и солений, заготовленных летом и осенью. Потом она сбегала к Петру, позвала его, и вскоре три брата сидели за столом вместе с отцом и матерью. Антонина не пришла, сославшись на стирку. Вначале беседа не вязалась, но после выпитой водки, принесенной Иваном, разговор окреп, и в него втягивались все. Мать несколько раз вполголоса говорила:

— Вот бы еще Аркашу сюда, тогда бы все были на месте.

Но Аркадий был далеко, в другом городе, и мать с тихой радостью наблюдала за тремя сыновьями. Сначала Иван попросил Сергея рассказать, где он воевал, что видел и, хотя последнему надоело рассказывать за эти дни о военной службе, он все же кое-что рассказал. Потом, в свою очередь, спросил, где был Иван и почему долго отсутствовал. Иван сначала неохотно, а потом все более увлекаясь стал рассказывать, где он был в ноябре. По его словам выходило, что он собирался вначале поехать в Москву — продать хлеб, который они закупили здесь, но из-за боев в Москве он туда не доехал, а остановился в Туле. Оптом продать не смог — купцы боялись покупать в связи со сменой власти и действовавшим законом о разверстке хлеба. Раньше еще проходили операции со свободной продажей хлеба, а кто знает, как поведет себя новая власть — может, все реквизирует, не как Временное правительство, которое смотрело на свободную продажу хлеба сквозь пальцы. Пришлось Ивану сильно переволноваться.

— Цены, — рассказывал Иван, — в Туле, конечно же, ниже, чем в Москве. Но я продавал в среднем за пуд по тридцать рублей. Муки у меня было немного, пошла по сорок. А потом остатки отдал оптом купцу из столицы, подешевле. Опасно стало. Красногвардейцы реквизируют продукты у мешочников направо и налево. Вот из-за этого пришлось задержаться. Но что там происходит — аж страшно, а что дальше будет — неизвестно.

— А ты представь, что все будет хорошо, — съязвил отец, который стал недолюбливать сына за то, что он стал торговцем, а не рабочим. — Возьмут рабочие везде власть, и всех буржуев к ногтю. И тебя с тестем в том числе. Хватит вам грабить и мытарить народ. В войну ваша братия много попила крови у народа.

— Папа, ты не злись на меня и тестя, — ответил Иван. — Какие мы буржуи? Вон, Каретников и Шуйский — действительно буржуи. Разве мы буржуи, если вкалываем больше, чем рабочий на заводе. Да я и говорил, что сейчас опасно ездить и торговать хлебом — пришьют к стенке комиссары, суда ждать не будут. Хоть мы и дорого берем, но не даем народу с голоду помереть. Вон, при царе был накормлен народ? Нет. А мы хлеб возили и в Иваново, и в Москву — и торговали им. А то было, как в конце прошлого года. Какие-то враги России загоняли под Петроградом и Москвой вагоны с хлебом в тупик, — народ голодает, а хлеб и мясо пропадают. Кто-то устроил великий голодный заговор для России, чтобы скинуть царя и сделать революцию. Мы, торговцы хлебом, это видели. Это делали на самом верху. Так вот, в то время мы спасли народ от голода тем, что понемногу провозили хлеб в столицы, хотя нам запрещали это делать. А при Временном правительстве, с его хлебной монополией, кто-то греб деньги лопатами на повышении твердых цен. И сейчас выжидают, когда цены поднимутся, зажимают хлеб, а люди с голоду дохнут. Мы с тестем мелкая сошка в этом деле — себе немного и людям добро. Не устраивали бы голода, кто хотел царя скинуть, не пришли бы большевики к власти. Сами не удержались на троне из-за жадности и привели чужих к власти.

Но Федор остался недоволен рассуждениями сына:

— Это ты вместе с ними, о ком рассказываешь, пил народную кровь. Рабочая власть скоро найдет на вас управу. Так, Петя, так, Сережа?

Петр молча утвердительно кивнул, Сергей раздумывал над словами брата, а потом сказал.

— Ты знаешь, Иван, хоть ты и утверждаешь, что делаешь людям добро, но эти добро омыто слезами этих людей. То, что делают сейчас мешочники — неправильно, и ты сам слышал, как вашего брата ругают, но пока не благодарят. Вот, если бы всем дать равное количество хлеба, тогда бы не было ни зла, ни слез народа. Но пока мы этого сделать не можем, но скоро…

Неожиданно вступил в разговор Петр.

— Вот это ты правильно говоришь, Сережа. Никто не должен иметь больше, все должны получать одинаково. Я вот недавно был на собрании и видел, как шахтеры хотят урвать себе больше, выгадать на нашей шкуре. Им больше давай, а то они остановят заводы и паровозы — не дадут угля. У них же труд тяжелее нашего. Может не получиться всем поровну.

Петр смущенно замолчал от такой длинной для него речи. Федор, поддержанный двумя сыновьями, в ответ похвалил их:

— Правильно говорите, детки. Надоело на своем горбу возить всяких баров, пора и самим браться за вожжи и погонять их.

Но Иван с этим был не согласен и возразил:

— Вот вы так говорите, как будто жизнь прямая, как линейка, без углов и поворотов. Но кто произведет столько хлеба? Если всем давать равно, человек облениться и вообще не станет работать. Рабочие дадут свои товары крестьянам — а как? Им нужен посредник. Вот я им и буду при Советской власти. От этого никуда не денешься… жизнь она такая, что все люди, как шестеренки, двигаются от одного мотора. И каждой, даже маленькой шестереночке, отведено свое место.

Сергей думал: «Снова я не знаю, как будет дальше при рабочей власти. Вроде, Ваня, и прав. Надо что-то почитать… может, Маркса? Говорят, он все это описал давным-давно — как и что будет». И ответил Ивану:

— В новом обществе не будет людей-шестеренок и посредников. Из рабочих и крестьян будут созданы комиссии, и они-то и договорятся, что к чему. Все будет делать сам народ, — подчеркнул Сергей.

Петр, внимательно прислушивавшиеся к разговору, сказал:

— Вот недавно слушал анархиста — он как раз об этом говорил, что будут созданы трудовые организации и они сами будут решать, кому продавать свой товар, и станут рабочие хозяевами. А раз будут созданы рабочие союзы, то не надо государства, — говорят анархисты. Действительно, зачем оно нужно, если рабочие сами собой будут управлять? Вот я, например, знаю свой паровоз до последнего винтика, и мне не нужно указывать, что ремонтировать и когда. Бригада сама знает. Поэтому нам не надо буржуев для руководства. А ты, Иван, все-таки стал буржуем, хотя и не хочешь признавать этого, — неожиданно заключил он.

Иван обиделся, и это было видно по его надутым губам, но глаза напряглись и стали холодными, — он готовился дать ответ. Сергей же думал: «О чем рассказывает Петр, о каких анархистах? Я тоже так думаю. Но я ж большевик, не анархист! Не хватает мне грамоты, учиться надо…»

А Иван ответил:

— Вот и договорились — я буржуй. Да я ж сказал, что работаю, как вол! Да и нынче стало больше опасностей в нашей работе. Поэтому если вы — заводские рабочие, то я — торговый рабочий, и не надо мне такое, что сейчас Петр сказал, говорить.

Сергей, покачав головой произнес:

— Нет… ты уже не рабочий — ты мелкий буржуй. Пока у тебя мысли близки к рабочим, но в тоже время уже не рабочие. Ты и сам видишь, но упрямишься признать. Но ты наш брат, и давай не будем спорить на эту тему, — заключил он.

Тут и мать вмешалась:

— Хватит спорить. А то родные братья — и еще поссоритесь. А ты, старый, — накинулась она на Федора, — вместо того, чтобы перевести разговор, масла в огонь подливаешь. Сам не смог выбиться в люди, так не мешай сыновьям!

— А я не хотел выбиваться в люди! — захорохорился отец. — Если бы я стал буржуем, мне было бы стыдно жить на свете. Это твоя крестьянская душа не успокоится никак, что ты не хозяйка имения.

— Да ты и был никчемным, только работа да питье для тебя главное дело. Таким и на старости лет остался, — ответствовала мать.

Федор не мог снести публичного оскорбления, хотя и семейного:

— Замолчи! — пьяно закричал он. — А то я тебе…

Но что он хотел дальше сказать не сказал, только посмотрел на сыновей, которые молча улыбались, глядя на них, как три глыбы их семейного торжества. Федор замолчал и произнес совершенно другое:

— Давайте еще по одной выпьем, — и стал разливать водку.

— Вот, что ты и умеешь делать, — не унималась мать. — И детей этому учишь.

Отец снова исподлобья посмотрел на мать, а сыновья расхохотались. Раньше отец мог и ударить Анну, а сейчас, в присутствии взрослых сыновей, чувствовалась смешная неуместность угроз в ее адрес, а это придавало матери уверенность в разговоре с пьяным мужем. В конце концов Федор тоже стал смеяться, отчего огонек в лампе заколебался в разные стороны. Анна уже спокойно, но все же ворчливо сказала:

— Допивайте уже, и надо-ть отдыхать.

После этой сцены разговор пошел действительно братски-доверительный. Иван рассказал о своей дочери, что скучает о ней в частых поездках. О жене и тесте ничего не говорил и стал избегать разговора о своих делах. Пригласил в гости всех, особенно Сергея. Тот пообещал зайти к нему, но так и не зашел. Потом Сергей пошел провожать брата домой и по дороге продолжали разговор. Иван признался, что такого переворота, который произошел в октябре, никто не ожидал, что торговые люди ждут, куда пойдет новая власть, но если у них будут забирать нажитое, то они возьмутся за оружие, — а их в России много, и может развязаться кровавая война. На что Сергей ответил:

— Иван, можешь не сомневаться — все отберем у богатеев, так как наша власть рабоче-крестьянская. Нас во много раз больше, чем капиталистов. Поэтому, сам понимаешь, война будет не в их пользу.

Так шли и рассуждали братья, уже находившиеся по разные стороны классовых баррикад, но пока каждый из них просто не представлял, что все это может случиться в действительности и они вполне возможно станут врагами. А пока — это были родные братья.

— А ты, Сережа, какую должность занимаешь?

— Мы формируем сейчас Луганский социалистический отряд из рабочих и солдат. Мне пока поручено подготовить пулеметное отделение и обучить рабочих пользоваться пулеметом.

— Ну и получается у них?

— Да. Правда, желания больше, чем умения, но научатся. Молодежь же идет. А она быстро все схватывает.

— Да, ты тоже молодой. Раз ты уже небольшой начальник, то защищай семью. Время сейчас сложное и неизвестно, когда наступит спокойствие.

— Скоро будет спокойно, — уверил его Сергей. — Вот только укрепим власть, так и заживем мирно.

Ошибался в своих расчетах Сергей. За укрепление и победу этой власти пришлось ему долго бороться, и кровь пролить. Возле Преображенской церкви братья расстались. Иван запротестовал, чтобы брат провожал его дальше, если только он немедленно не зайдет к нему в гости. Сергей, в свою очередь, спешил к Полине. Расстались доброжелательно, по-братски.

Подойдя к дому, Сергей увидел, что в окнах темно, лампа потушена. Петр, конечно же, ушел на свою половину. Потоптавшись немного перед своим домом, Сергей пошел в дом напротив, — ему не хотелось встречаться с матерью, которая не одобряла его встреч с Полиной и считала, что молодой и красивый парень должен найти себе хорошую, красивую, а главное — порядочную девку, а не такую, как Полина. Сергею было стыдно перед матерью. Но ничего не мог поделать с собой, и уже с полмесяца специально приходил домой поздно и, чтобы не тревожить домашних, — как он объяснял, — ночевал у Полины. Часть своего продовольственного пайка и денег отдал Полине, не сказав этого матери. Полина вначале отказывалась, но потом согласилась взять для детей. Сергей осторожно открыл дверь в домик, навстречу бесшумно вышла Полина и, обняв его, поцеловала.

— Ужинать будешь? — спросила она, зажигая масляную коптилку.

— Я уже поел.

— А я видела, что пришел Иван, и догадалась, что у вас будет ужин.

При свете коптилки в старом, штопанном-перештопанном платье, полноватая, с раскинувшимися по плечам густыми темными волосами она выглядела красивой и какой-то домашней. Ее большие, серые глаза с тревогой следили за Сергеем, как бы убеждаясь, что он снова здесь, пришел, не бросил ее еще, не нашел себе другой девахи. Встречаясь с Сергеем, она как бы расцвела заново, следила за собой, за лицом и телом — все же не простой солдат, пришедший переночевать, а свой, постоянный. Но в ее взгляде была непрестанная тревога, что когда-нибудь Сергей не придет к ней, а найдет другую — молодую и красивую. И она внутренне была к этому готова, понимая, что с двумя детьми, да с такой репутацией, — о чем несомненно рассказала Сергею мать, — ей не выдержать соперничества с молодой девушкой.

В свою очередь Сергей привык к ней. Свободного времени у него было мало, сильно уставал от постоянных дежурств и патрулирования, и он был рад забыться в объятиях Полины. Он испытывал к ней достаточно нежные чувства, и она была необходима ему, как что-то обычное в жизни. И сейчас он ей сказал просто:

— Давай, Поля, спать, устал я сегодня страшно.

— Хорошо. Раздевайся и иди спи.

Сергей снял шинель, сапоги, размотал портянки. На лавке, как когда-то в казарме, аккуратно сложил гимнастерку и брюки, и в кальсонах и нательной рубахе бухнулся в постель. Полина, прибрав на кухне, затушив фитиль коптилки, легкой тенью легла рядом. Сергей лежал молча и не шевелился. Полина старалась бесшумно дышать. Потом, протянув мягкую руку, обняла его поперек груди и прижалась всем телом. Сергей почувствовал ее горячие большие груди, мягкий жаркий живот и обнял ее. Словно ожидая этого нежного ответа, Полина приподнялась и стала его целовать — губы, лицо, грудь… осторожно, чтобы не мешать ей, Сергей тоже поцеловал ее в грудь. Полина хрупко, почти неслышно застонала и медленными ласковыми движениями стала гладить его спину, задерживая кончики пальцев на бугорке его раны. Ему были приятны эти мягкие прикосновения, снимающие онемелость кусочка тела вокруг раны, он надолго и накрепко прижался к ее губам…

6

Во второй половине ноября обстановка в Донбассе обострилась. Киевская рада упорно отказывалась признать советскую власть, а ее устанавливали и провозглашали повсюду, не признавая за власть раду. Положение новой власти в Луганске было достаточно прочным, но и не простым. Вроде бы Луганск самочинным указом рады относился к Украине, а Донское правительство во главе с Калединым считало восточные районы Донбасса своей землей на том основании, что эта территория Дикого Поля отвоевывалась и заселялась русскими людьми, несколько веков здесь жили и несли сторожевую службу донские казаки. Когда здесь стали добывать уголь и строить заводы, то казакам пришлось потесниться и даже слиться с приезжими людьми со всей России. Но все равно казаки считали эту территорию своей, хотя она уже относилась в Екатеринославской губернии. Поэтому казачьи отряды частенько наезжали в городки Донбасса и разгоняли там существующие власти, какими бы они ни были — советскими или украинскими. Луганск испытывал сильное давление и с запада, и с востока. А это заставляло советскую власть маневрировать, чтобы не быть уничтоженной этими внутренними российскими силами, которые, как ни парадоксально, были враждебны друг другу. Одни за единую и неделимую Россию, другие за создание своего собственного, в конечном итоге — национального государства.

Совет Луганска располагался в здании городской думы. Заседания по различным вопросам проходили каждый день: от создания красногвардейских отрядов, до уборки улиц, которые в последнее время стали почему-то менее ухоженными. На одном из таких заседаний Сергей познакомился с Ворошиловым поближе, до этого видел его мельком. Невысокого роста, начинающий полнеть, в зачесанными на косой пробор волосами и с короткой щеточкой жестких рыжеватых усов, Ворошилов, на первый взгляд, не производил впечатление человека, отчаянно боровшегося против царизма, сидевшего в тюрьмах и находившегося в ссылках — боевика большевистской партии. А он был именно таков. Но в последнее время он проявил себя, как умелый политик. Злые языки связывали его перевоплощение с ролью его жены-еврейки, которая как тень находилась рядом с ним и давала ему необходимые, на данный момент и перспективу, советы. Когда Ворошилов начинал говорить, в его словах чувствовалась жесткая логика, умение держать аудиторию во внимательном напряжении. Но Сергей не мог отделаться от чувства, что Клим говорит как-то боязливо, с оглядкой, стараясь в случае непредвиденных обстоятельств или неудачи оставить себе путь отступления или, в крайнем случае, двойного толкования своих слов. Доклад читал он энергично, отвлекаясь от текста, взмахивая часто правой рукой и изредка приглаживая свои и без того гладко зачесанные волосы. Обрисовав сложную обстановку в стране, Ворошилов подчеркнул, что сейчас вопрос стоит ребром — кто кого и поэтому, чтобы не допустить расправы над революционными рабочими со стороны казаков, необходимо еще более увеличить количество красных отрядов, привлечь в них рабочих, и за службу в нерабочее время выдавать им дополнительный паек. «Только так можно защитить советскую власть, иначе гибель, особенно старых революционеров, неизбежна», — подчеркнул он. В отношении Центральной рады он высказался определенно — это не власть; и Донбасс — часть России, а также предложил рассмотреть на одной из конференций рабочих советов, которая вскоре должна состояться в Харькове, вопрос о создании Донецко-Криворожской республики.

— Но, — подчеркнул он, — надо по этому поводу посоветоваться с вышестоящими товарищами.

Его последние слова вызвали недоумение, и командир первого социалистического отряда Пархоменко прямо спросил:

— Клим, но прежде, чем посылать своих делегатов в Харьков, надо им дать конкретную инструкцию, как голосовать по всем вопросам. Это же наше дело — создание республики, а не вышестоящих товарищей.

Ворошилов уклончиво ответил:

— Сейчас в Харькове собирается руководство нашей партии, оно предложит нужные решения, и наши представители их поддержат. Сейчас необходима железная дисциплина в партии, без нее нам не победить.

После выступали другие и общий мотив был такой — Луганск должен остаться под властью советов, и город нельзя отдавать ни казакам, ни раде. Кто владеет Луганском — тот контролирует весь Юг России. Было решено построить несколько укрепленных пунктов на окраинах города, а паровозостроительный завод Гартмана срочно выпустит несколько бронепоездов. Патронный завод обеспечит боеприпасами в первую очередь своих красногвардейцев. Эти предложения были приняты, и Ворошилов попросил всех присутствующих, у которых нет срочных дел в совете, разойтись по боевым местам. Это он подчеркнул дважды, а у кого неотложные дела к совету — пусть обращаются немедленно. Нахимский сказал Сергею, чтобы он остался и присутствовал при дальнейшем разговоре. Они зашли в кабинет к Ворошилову, который он занимал вместо бывшего головы городской думы. Вся обстановка осталась от прошлого хозяина — тяжелый, покрытый зеленым сукном стол, рядом — два полированных стола для посетителей, вдоль стен шкафы и стулья, а в углу двухметровой высоты напольные часы с боем. Нахимский сразу же задал Климу, сидящему за главным столом, вопрос. Тот уже обжил кабинет, умело пользовался ручками, карандашами, чернильницей и пресс-папье, лежащими на столе.

— Клим, — обратился к нему Нахимский. Но Ворошилов пока его не слушал, раздавая поручения командирам отрядов, уполномоченным совета. В первое время новой власти это допускалось руководителями, — они были в гуще масс, в центре событий. Наконец он повернул голову к Нахимскому.

— Извини, Абрам Семенович, что на тебя сразу не стал обращать внимание. А то знаю — как ты придешь, так буду заниматься твоими делами, а остальным придется ждать. Что ты хочешь?

— Вот, вначале, Клим, хочу представить тебе командира нашей пулеметной команды — Артемова.

— Рад познакомиться, — он протянул руку Сергею, которую тот пожал, с удивлением ощутив, что ладонь Ворошилова небольшая и мягкая, — не как у бывшего слесаря, а как у интеллигента. — Будем знакомы. Я уже слышал, что на патронном пулеметы готовы к бою. Молодцы у тебя ребята, Абрам. Фронтовик?

— Да.

— Большевик?

— Да.

— С какого года?

— С шестнадцатого.

— Молодец! — похвалил Ворошилов. — Нам такие, как ты, ох, как нужны. Не хватает преданных людей, иногда приходится опираться на разную шваль. Но это временно, временно…

Нахимский перешел к делу:

— Клим, мы хотим поставить пулеметы на окраине города, при дороге на Острую Могилу. Как ты смотришь? Там прямая дорога на Дон.

— А где мы возьмем людей для дежурств?

— Вот, Артемов подготовил команду неплохих ребят.

— Сколько у тебя человек?

— Четырнадцать, — четко по-военному ответил Сергей.

— А пулеметов? — Ворошилову понравился такой ответ Сергея.

— Два. Если бы вы помогли еще пару достать, то была бы полная команда.

Ворошилов насупился:

— Ты почему меня называешь на «вы»? Я что, чиновник какой-то? Я тебе товарищ, и ты мне товарищ, так давай на «ты» друг с другом. Пора кончать с унижением самих себя. У нас равенство и чиновников нет. Понял?

— Понял, товарищ Клим. Буду на «ты»! — и Сергей улыбнулся.

— Пулеметы давай там поставим, не ровен час могут казачки нагрянуть. Действуй, Нахимский. А пару пулеметов для вас попрошу у саперного полка. Может, дадут.

В кабинет из двери, которая вела во внутреннюю комнату для отдыха, вошла невысокая черноволосая женщина в красивой цветастой блузке и, поздоровавшись с Нахимским и Сергеем, мягко обратилась к Ворошилову:

— Климушка, пора кофе пить, а то я уже столько времени жду, когда ты освободишься, а у тебя все посетители и посетители…

Она мягко улыбнулась Ворошилову, и он в ответ расцвел улыбкой.

— Сейчас, Катюша, подожди немного, — ответил ей мягко Клим.

— Гита, — усмехаясь, обратился к ней Нахимский, видимо, знавший ее давно. — Ты так и хочешь, чтобы у тебя муж был похож на настоящего руководителя. И в ссылке ты его учила культурным манерам, и сейчас. Вижу, получается у тебя. Обтесываешь мужика в аристократа. Извини меня за эти слова, Клим.

— Получится, Абрам, он податливый и хороший ученик, — она засмеялась и что-то сказала Нахимскому на другом языке. Тот, улыбаясь ей, ответил также не по-русски, на что Ворошилов прореагировал:

— Не обсуждайте меня на непонятном мне языке! А то обижусь.

Женщина снова засмеялась и предложила пройти всем в другую комнату, выпить кофе. Но Нахимский и Сергей отказались. Ворошилов попросил Нахимского.

— Абрам Семеныч, я тебя попрошу — сходи в продуправу и разберись с ихним председателем Осадчим…

— Их, — мягко поправила Ворошилова жена и снисходительно улыбнулась.

— Извини, — виновато произнес Ворошилов. — Иногда забываю, как правильно говорить, — и, обратившись к Нахимскому, с деланно-сокрушенным видом добавил: — Всё учит и учит, откуда у нее такое терпение? Так вот, сходи в управу и разберись с Осадчим. Он там разгоняет своих работников, а в городе и так трудности с хлебом, а секция в совете по продовольствию пока толком не работает, — все не знает, с какого края подступиться. Потолкуй там и прими меры, какие считаешь нужными, от моего имени. Прихвати из нашей продсекции толкового товарища, пусть его там поучат делу, чтоб потом он мог руководить продовольствием. Ну, до свидания. Заходите, всегда буду рад. Катя! — обратился он к жене. — А сейчас пойдем пить кофе, только ненадолго.

Они вышли из кабинета Ворошилова и нашли комнату, — на дверях висел листок, на котором было написано «Продсекция». Один из работников согласился идти с ними в продовольственную управу. По дороге Сергей спросил Нахимского.

— Абрам Семенович, а кто это был в кабинете Ворошилова?

— Его жена, Гитель Давыдовна.

— А почему он ее Катей называл?

— Ее так в ссылке все называли, и Клим привык к этому имени. Она перешла в православие и взяла это имя. Знай, за это ее прокляли родители. Сам понимаешь, к еврейским именам относятся недоброжелательно. Поэтому многие евреи в повседневной жизни пользуются славянскими именами.

— Ты знаешь еврейский язык. Ты еврей? — напрямую спросил Сергей.

— Да, я еврей… или попросту — жид.

Сергей сконфузился:

— Я так не говорю.

— Я понял. В Донбассе народ терпим к евреям, да к другим национальностям. Луганск входит в черту оседлости евреев… не так, как в других районах. Там к нам относятся плохо. Слышал об еврейских погромах?

— Слышал, да и видел евреев-беженцев из Галиции. Рассказывали о еврейских погромах там. Да и по дороге их грабили свои беженцы — галицийцы. Они к ним жутко плохо относятся, ненавидят до глубины души. Я раз вступился за еврейскую семью, не позволил галицийцам отобрать последние горшки,

— Спасибо, Сережа. Ты добрый по натуре человек. Спасибо тебе от того незнакомого еврея. Вот поэтому приходится в обиходе пользоваться другими именами. Я ведь тоже не Нахимский.

— А кто?

— Как-нибудь узнаешь.

— Абрам Семеныч, ответь мне честно на вопрос: почему евреев не любят во всем мире?

— Это очень сложный вопрос. Кто-то объясняет наши успехи пронырливостью — это у нас есть. Жизнь предъявила нам жесткие условия, поэтому у нас развита взаимовыручка, поодиночке погибнем. Мы трудолюбивы, от нас этого не отнимешь. Скупы — копим по копейке, чтобы выбиться из нужды и открыть собственное дело. Было бы хорошо, если бы нас только за это не любили и ругали… но вы, простой народ, не знаете, что нас, прежде всего, не любят правители. Вы позлитесь на нас и отойдете, а верхушка нас унижает постоянно и целенаправленно. Дело в том, что мы подбросили всему миру христианскую религию с ее жесткими требованиями: не убий, не укради, будь честен… а сами мы от этой религии отказались. Вот и представь — рабочий и крестьянин живет по законам христианства. Хотя справедливости ради надо отметить, что славяне никогда искренне и фанатично не верили в Бога, почему и сохранили чистоту души и свежесть чувств. От этого вы тоже страдаете. Были, конечно же, и фанатики. Но народ принял эту религию и хочет, чтобы все, в том числе и богатые, также выполняли заповеди Христа. А могут они выполнить? Конечно, нет. Стремление к деньгам и христианская мораль несовместимы. Когда много соблазнов — здесь не до заповедей. Правители на виду, и их эти постулаты сдерживают. Вот поэтому правители всех стран, какими бы добропорядочными ни были, ненавидят евреев, которые выдуманной ими христианской религией спутали их по рукам и ногам в большой степени, чем что быто ни было еще. Они хотят полной свободы, без всяких ограничений. И когда видят, что евреи их обошли, то начинают ругать и избивать нашу бедную нацию. И там, где религия крепче держит народ в своих объятиях, там и сильнее ненависть к евреям. Вот ты говоришь — галицийцы к нам плохо относятся. Так им католики так голову задурили. Стоит сказать «Евреи распяли нашего Христа», они готовы не только евреев, но и всех повырезать. Не глядя на нацию. Есть вера — а есть фанатизм. К сожалению, в народ правители вбрасывают не веру, а фанатизм. Это им нужно, чтобы удобнее было управлять народом. Грамотным народом сложнее управлять. Поэтому надо все время оглуплять основную массу населения. А правды правители боятся пуще огня.

— Но и богатые тоже верят в Бога, и ходят молятся, как и все.

— Сережа, милый мой человек, тебе просто не хватает знаний. Вот закончим революцию, и пойдешь учиться. Тогда тебе многое станет яснее. Богатому все равно, кому молиться — Христу, Аллаху, Будде или стать язычником, лишь бы пить человеческую кровь полным ртом, лишь бы его деньги не отобрали. Независимо от убеждений — атеист, даже большевик, заимевший большой пост, а значит — и деньги, встанет на этот путь. Правда, частью денег он поделится с народом. Но выпьет крови он больше, чем даст. Вот поэтому я ненавижу богатство. Оно приводит человека в нечеловеческую сущность. И для них, не бедняков, нужна революция, чтобы привести их в чувство. А для нас, бедняков — революция есть глоток воздуха, когда мы можем почувствовать себя равными. Но это иллюзия — все вернется на круги своя, и богатый будет править, а бедный снова мечтать о лучшей жизни. Такова эволюция жизни. И ее будут все время сопровождать революции как стимул развития человечества, ибо если не будет революций — мир превратится в бессловесных рыб… в лучшем случае, а то и в червей.

— Но революция уничтожит богатых и евреи останутся торговать?

— Это ты тонко заметил. Но представь, мой отец имел, да и сейчас имеет небольшую меховую мастерскую…

— Так ты из буржуев?

— Какие там буржуи, Сережа! Жили — никогда до живота не наедались, а семья-то большая — одних детей шестеро душ… а рядом бабки, деды, тетки и дяди — и всех их надо кормить. А отринуть их нельзя, кодекс еврейской общины это запрещает. И я с детства сидел в душной каморке и чистил шкурки, и расчесывал облезлый мех. Так я с детства возненавидел окружающий мир, хоть он нравился моим братьям. Видишь, какой я худой и малый, — и это оттого, что все детство вдыхал запах и пух мертвых пушных зверьков. Я это возненавидел, и захотел дышать чистым воздухом и пить если не кровь животных, то выпить кровь тех, кто мешал мне в детстве жить достойно. В основе нашей революции лежат, если хочешь, Сергей, знать, христианские, а точнее — иудейские постулаты. Мы ваш народ взяли оружием воплощения наших идей — равенства, братства, любви и красоты. Поэтому нас так много в этой революции. Мы хотим воплотить эти идеи на русской земле. А потом, когда я получил свидетельство на собственное жительство, бросил все — милую патриархальную еврейскую семью, мать, отца, братьев, сестер. Я хотел учиться, но меня арестовали. Тюрьма, сырость, блохи, клопы, а потом ссылка и голод, — все было. Поэтому я против той жизни, в которой жил, я не хочу ломаться перед другими, которые меня унижали, пусть теперь они ломаются передо мной. Может, я погибну в этой борьбе, но я заставил себя уважать всех — от царя до рабочего. И я жалею, что революция произошла только в России, а не во всем мире. Что, Сережа, задумался? Думай, это полезно. Вот мы и пришли.

Они вошли в дверь продуправы и прошли в приемную. Секретарь хотел их остановить, но Нахимский с каменным лицом отворил дверь, и они оказались в кабинете. За столом сидел председатель продовольственной управы — Осадчий, мужчина лет сорока пяти, худощавый, с резко выделяющимися вперед скулами и густыми бровями, нависшими над глубоко сидящими глазами. Вначале он начальнически-удивленно посмотрел на вошедших и хотел что-то сказать, но Нахимский опередил его:

— Мы из совета. По распоряжению Ворошилова. У нас чрезвычайные права. Разъясните, почему в городе перебои с хлебом?

Он жестко буравил черными глазами председателя. Тот снисходительным жестом руки пригласил их сесть:

— А что, совет не знает, почему в городе плохо с продуктами? — задал Осадчий встречный вопрос.

Но Нахимский молчал, уставившись на него тяжелым взглядом. Выдержав паузу, Осадчий начал говорить, поняв, что первым отвечать придется ему.

— Уважаемые товарищи, — издевательски обратился он к ним, — видите ли…

Но дальше он продолжать не смог. Нахимский его резко перебил:

— Если ты будешь объяснять так, я тебя здесь и прикончу, — сделав паузу, продолжил зловещим тихим голосом: — Если ты сейчас не объяснишь по-людски, чем ты здесь занимаешься, почему допустил голод, я тебя как контру отправлю в тюрьму… или порешу здесь… на месте. У меня чрезвычайные права. Понял?..

Сергей стал вынимать револьвер из кобуры. Это получилось как-то непроизвольно, как реакция на слова Нахимского. Кровь мутной жидкостью хлынула ему в голову. Он находился до сих пор под впечатлением разговора с Нахимским и произнес:

— Давай, рассказывай быстрей, как ты довел людей до такого состояния?

Все получилось настолько неожиданно, что даже Нахимский удивленно взглянул на Сергея и поощрительно улыбнулся ему. Осадчий сразу же испугался, впалые виски его повлажнели, трясущимися руками он одел очки и, взяв со стола бумаги, немного заикаясь, начал говорить. Спесь слетела с него мгновенно.

— Вот, товарищи, видите — поступление продуктов в город. Я ничего не хотел скрывать, и вы меня неправильно поняли. В октябре получено муки только пять с половиной тысяч пудов, а городу нужно восемь тысяч. Вы еще раз меня извините, я только хотел вам все объяснить… в ноябре, пока получили две тысячи пудов. Вот, смотрите, мы ничего не скрываем! — он угодливо поднес книгу с записями под глаза Нахимскому, враждебно взглянув на Сергея.

Они стали смотреть на листы, разграфленные на мелкие клеточки, с цифрами. Сергей ничего не мог понять в записях. Нахимский вроде смотрел понимающе, листая страницы.

— Так, это книга прихода продуктов, а где расхода?

Осадчий подал ему еще насколько более толстых книг. Нахимский не стал их смотреть, понимая, что для изучения их потребуется много времени. Осадчий, не раскрывая, положил их снова на свое место.

— Вот, товарищи, я вам честно показал и рассказал, как снабжается город. Не обессудьте, если что-то не так.

После показа книг председатель почувствовал себя уверенней и спокойней. Он понимал, что разобраться с бухгалтерскими данными этим товарищам из совета не под силу.

— Нет, ты еще не все сказал, — проговорил Нахимский, и от этих слов Осадчий снова сник. Было заметно, как ему неприятно, когда к нему обращались на «ты». — На какую мельницу отправляете зерно на помол?

У Осадчего забегали глаза в предчувствии неприятностей:

— К Раскину… — он выжидательно посмотрел на Нахимского. Но тот вел себя уверенно, будто бы всю жизнь занимался продовольственным делом и знал все его тонкости.

— Потом куда Раскин отправляет хлеб?

Осадчий стал перебегать глазами с Нахимского на Сергея, думая, что ответить, потом решился.

— У меня есть приказ Центральной рады из Киева, — он достал бумажку из папки. — Вот. Согласно распоряжения от седьмого ноября сего года, подписанного генеральным секретарем продовольственного дела Ковалевским, мы не подчиняемся Петрограду, а выполняем указы из Киева.

Сергей не выдержал:

— Так вы исполняете приказы контры в нашем городе, где давно установлена советская власть, и который не признает никакой рады?.. Ну и дает! — он обратился он к Нахимскому. — У нас власть советская, а он выполняет контрреволюционные указы.

Нахимский одобрительно кивнул Сергею, довольный своим учеником, но Осадчий, опережая их, стал говорить:

— Товарищи, вы поймите — не знаешь, какие приказы выполнять. Вот бы полюбовно договорились с Киевом…

Но, увидев направленный на него враждебный взгляд Нахимского, исправился:

— Я согласен — в Луганске власть советская, в Киеве украинская, на Дону калединская, и все командуют.

— Говоришь, полюбовно договориться… этого не будет! Мы раду, как продажную бабу, наденем на штык! Вот и вся любовь. А скоро будет везде наша власть. Понял?!

— Понял.

— А теперь скажи, куда отправлял муку Раскин?

— В распоряжение Румынского и Юго-Западного фронтов.

— Прямо туда?

— Нет, к посреднику, в заготовительную контору Гербеля, снабжающего фронты.

— Ясно, — подытожил Нахимский. — Гербель одного с вами цвета, и хлеб до солдат не доходил. Это ты знаешь?

— Не могу знать. Я исполнял приказ. А потом куда хлеб пошел — никто передо мной не отчитывался.

Сергей вмешался в разговор:

— Я зато знаю! Им интенданты торгуют в тылу с буржуями, сплавляют в частные пекарни и магазины. Ворочают деньжищами, а солдатам остаются крохи.

Осадчий кивнул:

— Может быть, и так, но это уже не мое дело. Я выполняю наряды по снабжению фронтов.

— А вот в магазине Редькина и Прагина всегда есть булки, калачи, пирожное… — продолжал Нахимский. — Вы им муку тоже продаете?

— Да, они покупают у нас из общих запасов. Но немного, — осторожно ответил Осадчий. — Им же надо торговать, не закрывать же магазины!

— Им надо торговать, а рабочий этой булки не может купить. Цены кусаются. Вот видишь, Сережа, не дает продуправа умереть буржую, по-всякому поддерживает его. Если бы им не давали муки, то и жителям хватило бы.

Осадчий стал возражать:

— Это не совсем так. Вот за этот год созданы в Луганске продовольственные комитеты патронного, гартмановского заводов и другие. Они стали сами себя снабжать хлебом, и они выхватывают из-под носа у нас зерно. Вы не верите? У нас мануфактуры для обмена мало, а у них есть железо, — делают крестьянский инвентарь и меняют. У них крестьянин берет товары, а у нас их нет. На деньги деревня плюет, не ценит их. Раньше в имениях можно было купить, а сейчас их пограбили крестьяне, а сами продавать не хотят. Поэтому совету надо продкомитеты все объединить и наладить общее дело, чтобы каждый не тянул на себя одеяло, точнее — хлеб.

— Вот так и сделаем, — ответил Нахимский. — А сейчас марш отсюда, контра недобитая и чтобы твоего духу здесь не было!

У Осадчего удивленно поднялись вверх брови, видимо, он не ожидал такой концовки разговора. Нахимский немного смягчился:

— Ладно, не сейчас. Сдашь все дела нашему товарищу, который ждет в приемной. Он проверит записи и решим попозже, что с тобой делать.

— Как же это! Я подчиняюсь Киеву! Я пошлю туда телеграмму!

— Посылай куда хочешь, но с сегодняшнего дня — за свой счет.

— Понимаешь, — удовлетворенно говорил Нахимский как человек, выполнивший задание, — скоро мы всех твоих дружков прижмем. Вот пройдем по складам, магазинам — все возьмем на учет. Кстати, у тебя нет родственников, которые торгуют хлебом?..

Осадчий утвердительно кивнул.

— Кто? Браиловский?

— Нет.

— Крапивников?

— Нет.

— Хаимов?

— Да… он мой тесть.

— Передай тестю, — благодушно сказал Нахимский, — что мы к нему явимся в первую очередь и тряхнем его амбары хорошенько. Видишь, Сережа, я как чувствовал, что у него кто-то из родни торгует хлебом. Эти люди всегда своего поставят на нужную им должность. Как товарищ примет все дела, явишься ко мне в совет, я с тобой еще поговорю о том, куда хлеб разбазарил. Мы пошли, а тебя жду.

Осадчий проводил их до двери, — видимо, зауважал силу, повторяя на ходу:

— Буду рад сдать это проклятое место. Буду рад.

Они вышли на улицу.

— Понял, Сережа, как надо делать революцию? Больше силы и твердости. Буржуи только ее уважают.

— Революции без силы не бывает, — весело, подражая Нахимскому, ответил Сергей. — На то и революция.

— Я пойду в совет, доложу Ворошилову, как мы решили эту проблему. А может, ты возьмешься за продовольственное дело? Все равно кого-то назначать… никто толком работать не умеет. Научишься!

— Нет, — смеясь, ответил Сергей. — Да и мне, знаешь, дали задание — установить пулеметный пост. Пойду сейчас на завод и отберу команду.

— Иди. Я слышал, у тебя не складываются отношения с Федоренко. На-ладь. Он парень злой, но преданный революции. Без разговоров пойдет туда, куда прикажешь. Возьми его на пост.

Они попрощались. На улице, несмотря на пасмурную погоду, было много людей. Очереди стояли у государственных лавок, где должны были выдавать хлеб. На Ярмарочной площади лениво-простуженно гудел базар. В нем уже не было той веселости, как несколько лет назад. Сергей остановился возле магазина, на вывеске которого было написано «Модно-мануфактурный магазин Грудинина К. Д. /Петербург/» и после некоторого колебания вошел в него. Ему вдруг захотелось сделать Полине какой-нибудь подарок. Долго и издалека присматривал товар и, выбрав цветастый шерстяной платок, купил, не торгуясь, за двенадцать рублей. «Зима ведь, — подумал он. — Подарок будет кстати». Потом — тоже на двенадцать рублей — взял ситца три метра, решив, что пацану будет рубашка, девчонке — платье.

7

На другой день, рано утром, Сергей вместе с шестью рабочими-красногвардейцами патронного завода вышел на окраину города. Пулемет привезли на телеге, и возница уехал. Решили установить пост возле последнего дома. Веревка служила шлагбаумом. Пропускать можно было всех, но только не казаков — таков приказ Ворошилова. Подозрительных арестовывать и отправлять в совет. Федоренко настаивал на том, чтобы установить пулемет прямо возле шлагбаума, выкопав небольшой окоп, но Сергей решил разместить его в сарае, метрах двадцати от шлагбаума. Федоренко был недоволен, считая, что пулемет для устрашения должен быть на самом видном месте. Но остальные поддержали Сергея. Было холодно, а в сарае можно было обогреться. Пулемет поставили на сколоченный сейчас же в сарае помост, в стенке выбили доску для обзора и стрельбы. Из сарая открывался хороший обзор местности вплоть до Острой Могилы — высокого кургана, насыпанного много веков назад то ли скифами, то ли еще каким-то кочевым народом. По пологому скату холма виднелись удаляющиеся соломенные крыши крестьянских хат. Из-за туч было пасмурно, небольшой мороз сковал грязь на дороге в скользящие бугры и полосы, в серо-желтой траве белел иней. Сергей, поеживаясь от холода, с удовлетворением вспоминал, как вчера Полина радовалась подарку, сразу накинула платок на плечи и долго гляделась в маленькое зеркальце. Детям решила немедленно сшить рубашку и платье, сказав, что рисунок очень красивый, и подойдет им полностью. Она хотела отнести материю к соседке, но Сергей не разрешил и, взяв детей — десятилетнего Романа и восьмилетнюю Нюрку — пошел к матери. У нее была швейная машинка, на которой она когда-то обшивала всю свою большую семью, а теперь шила в основном внукам. Мать сразу же согласилась пошить и, сняв мерку с детей, отправила их домой. А потом заговорила с Сергеем, посетовав, что он редко бывает в родительском доме. Сергей отшутился, мол, сейчас время такое, не до отдыха. Та осторожно спросила:

— Ну, а с Полиной думаешь одружиться?

— Пока не думал.

Мать помолчала, пожевала бледными губами и снова, как бы про себя, сказала:

— Ты ж молодой, красивый… уже и должность имеешь, мог бы найти и девчонку. Вон их зараз сколько. Мужиков-то поубивало, а девок — много. Мог бы и пошукать кого-нибудь.

Мать часто в семье говорила по-украински, и Сергей знал этот язык. Он давно ждал этого разговора, но, как всегда бывает, именно этот разговор застал его врасплох, поэтому, не зная, что ответить, сказал:

— Нет времени. Вот освобожусь и поженимся.

— Мужикам всегда некогда, — ворчливо проговорила мать. — Идете туда, что ближе лежит и легче достать. Где проще. Не пара она тебе, Сергунь.

— Почему?

— Дети у нее, зачем они холостому нужны… да и мало ты ее знаешь!

Мать не могла сказать сыну в глаза того, что знала про Полину. Но неожиданно вмешался отец:

— Мы вот с матерью думали и хотим тебе сказать так — или женись, или заканчивай спать у нее. А то от людей стыдно. Пришел солдат, революционер говорят… и тоже туда полез, непутевый. Быстрее решай.

Сергей обиделся на отца за такие слова и ответил:

— Сам решу, что делать. Не надо мне советовать.

Попрощавшись, он вышел из дома. В начинающих сумерках на улице играли дети Полины и его брата Петра. Играли дружно, и их звонкие голоса светлыми лучами пронизывали сумерки.

«У них нет таких проблем», — подумал Сергей и пошел к Полине. Ей он ничего не сказал о разговоре с родителями, но, видимо, Полина чувствовала своим бабьим нутром о неприятном для Сергее разговоре, и старалась во всем угодить, поливая ему на руки водой перед ужином, вытирая ему лицо и шею полотенцем, подавая постные щи, положила в тарелку лишний кусочек мяса, который предназначался ей, и с ласковой грустью смотрела на неожиданно свалившегося ей, перестарке, молодого мужика, привыкающего к простой неграмотной бабе…

Из воспоминаний его вывел голос Иваненко:

— Казаки!

Из-за холма по дороге поднимались верхом на конях с десяток казаков. До этого проходили крестьяне и жители города, недоуменно глядевшие на приготовления красногвардейцев. Федоренко заскочил в сарай и хрипло выдохнул прямо в лицо Сергея:

— Давай их подпустим поближе и шарахнем из пулемета.

Сергей вложил в пулемет патронную ленту и обратился к Иваненко, которого обучил пулеметной стрельбе:

— Если казаки полезут на рожон, дашь очередь вверх, над головами. А потом смотри по обстановке. Но вначале пуганешь. Понял?

— Понял, — хриплым от волнения голосом ответил Иваненко.

Федоренко суетливо хрипел:

— Ты что, хочешь их отпустить? Глупо делаешь. Это ж живая контрреволюция лезет на нас! Надо им врезать!

— Нельзя. Потому, что она живая!

Сергей потянул Федоренко за собой из сарая, чтобы он ничего не натворил. Тот неохотно пошел следом.

— Зря ты, Артемов, их близко подпускаешь. Потом не справимся, порубят они нас.

— Ты думаешь, они хотят с нами драться? Это им, как и нам, не нужно. Сначала выясним, что им нужно.

Федоренко недовольно сопел, изредка выбрасывая через рот невнятные ругательства. Они подошли к месту, где долбили в мерзлой земле ямы для столбов шлагбаума, и Сергей распорядился одному остаться, а двоим отойти метров на десять и внимательно наблюдать, как будут развиваться события и, если что-то будет разворачиваться неприятное, прийти на помощь.

Казаки медленно приближались, у всех за спиной были винтовки. Федоренко хрипло шептал:

— Нельзя этим сукиным детям близко давать подъезжать. Давай с пулемета! — и косился на Сергея огненно-черным глазом.

Чтобы сбить напряженность Федоренко, которая передавалось ему, Сергей спросил:

— Ты лучше скажи, где ты голос потерял? В церковном хоре или по пьянке?

— Смеешься! — зло бросил Федоренко. — Вот если бы ты двенадцать лет простоял в воде на Алчевском заводе, веничком бы брызгал на чугунные чушки и обратно вдыхал пар и гарь, то ты бы совсем без голоса остался! А ты толком еще и не работал! И ты по сравнению со мной — молокосос, только с пулемета научился стрелять!

— Заткнись! — успокаиваясь, ответил Сергей, и Федоренко послушно замолк.

Подъехали казаки и остановились перед веревочным шлагбаумом. Моложавый усатый урядник, поздоровавшись, спросил:

— Шо вы, робята, тут делаете?

— Сторожевой пост, — ответил Сергей.

— А на што?

Но тут резко вмешался Федоренко и с хриплой ненавистью в горле крикнул:

— Чтобы вас не пущатъ!

Урядник и сопровождавшие его казаки рассмеялись, видимо, они были в добром расположении духа.

— Так мы, ребята, едем не только в гости, а и трошки по делам. Надо в магазин братьев Экслер, по шорному делу. Да навестить знакомых.

Сергей дернул за рукав Федоренко, чтобы молчал, и ответил:

— Приказ совета. Казаков в город не пускать.

— Надолго приказ?

— Пока обстановка не прояснится.

Но снова вмешался Федоренко:

— Покуда Каледина не скинем, вас не пропустим!

Федоренко била крупная дрожь от возбуждения при виде врага, каковым он считал казаков. В любую секунду он мог сорваться и натворить беды. Глаза его ненормально блестели, руки лихорадачно бегали по прикладу и цевью винтовки. Урядник миролюбиво сказал:

— Хватит, робя, спорить, пустите нас. Мы с донбасскими никогда не ссорились. А Каледин ссорится не с вами, а большевиками. Нам нечего с вами делить.

Но Федоренко хрипло закричал:

— Пошел вон, брат вонючий!

Казаки удивленно посмотрели на красногвардейцев и сразу же подтянулись в седлах, исчезла веселость и лица приобрели серьезное выражение, показывая, что они готовы ко всяким неожиданностям.

— Он шо, дурной? — с деланым удивлением спросил урядник.

— Я дурной?! Собаки бешенные! В пятом году как пороли нас в Алчевске! Забыли? Гады ползучие!.. Я тебе сделаю! — кричал Федоренко, взяв винтовку наизготовку и шагая к уряднику.

Тот смотрел на него уже с настоящим удивлением и ничего не предпринимал. Но между ним и Федоренко выдвинулся на коне, перекрывая путь к уряднику, молодой усатый, с торчащим из-под папахи кудрявым чубом, казачина. Все произошло мгновенно. Федоренко, пытаясь увернуться от коня, взмахнул винтовкой, и штык резанул по шее лошади. Та испуганно скакнула в сторону, и на шее выступила кровь. Урядник посерьезнел и, сузив от злости глаза, сказал:

— Назад, ребята. Позже разберемся.

Казаки начали разворачивать коней. Молодой казак, наклонившись вперед, рукой прикрывал рану лошади, из которой текла кровь, и успокаивал ее ласковыми поглаживаниями. Рана была пустяковая, но обидная для казака — не смог уберечь коня. Казаки развернулись и поехали назад. Неожиданно казак на раненной лошади выпрямился в седле, выхватил саблю, подскочил к растерянно стоявшему Федоренко и со всего плеча нанес удар по голове. Федоренко пытался защититься, подняв навстречу удару винтовку, но сделал это поздно и неумело. Острое лезвие сабли, тускло сверкнув в морозном воздухе, опустилось на его голову. Шапка слетела, раздался треск лопнувшего черепа, и мозги белой с оранжевым оттенком массой стали вываливаться наружу. Федоренко выпустил винтовку, пытался руками схватиться за голову, но они не поднялись выше груди, рухнул на землю и больше не шевелился. Казачина развернул лошадь и, на ходу засовывая саблю в ножны, начал догонять своих товарищей, которые, увидев происшедшее, резко прибавили в скорости, пустив лошадей рысью. Молодой, отстав от них метров на двадцать, догонял товарищей.

— Огонь! — закричал Сергей, но пулемет молчал. Двое красногвардейцев, стоявшие позади, стали стоя стрелять по казакам.

«Не попадут же! — мелькнула мысль у Сергея. — Стрелять не умеют, тем более стоя».

Он подбежал к лежащему Федоренко, поднял его винтовку и, встав на колено, стал прицеливаться в отставшего казака, который находился уже в метрах ста от него и, прильнув к шее лошади, догонял остальных. Спокойно, совместив мушку с прицелом, Сергей нажал на спусковой крючок. Раздался выстрел, и он увидел, как, дернувшись всем телом, казак повалился набок из седла, потом, выпустив поводья, упал головой вниз. Лошадь на полном скаку протянула его еще несколько метров по замерзшей земле, пока его нога не выпала со стремени, и казак не остался лежать лицом вниз к земле. Другие казаки остановились и хотели повернуть обратно, на помощь товарищу, но раздалась очередь из пулемета, и они поспешили скрыться за холмом. Сергей приказал двоим взять тело Федоренко и отнести в сарай. Эти двое осторожно, с брезгливостью хотели поднять убитого, но не успели — спешившиеся казаки начали стрелять по посту, и пришлось бежать в сарай. В сарае Сергей накинулся на Иваненко:

— Почему не стрелял, когда казаки зарубили Федоренко?!

— Пулемет что-то заклинило, — виновато оправдывался Иваненко.

Сергей встал за пулемет, прицелился и очередью прошел по гребню холма. Казаки перестали стрелять, красные тоже. Наступило затишье, заставившее жителей близлежащих домов, непонимающих откуда и зачем идет стрельба, попрятаться в ожидании большого боя. Потом из-за холма появился белый флаг, привязанный к палке.

«Хотят забрать убитого», — подумал Сергей.

Оставив у пулемета Иваненко, Сергей вышел из сарая, не думая о последствиях, встал во весь рост и, сняв шапку, помахал ею. За холмом встал урядник и, не бросая флага, пошел к ним. Сергей подошел к трупу Федоренко и, наклонившись, взглянул в его бледно-жёлтое лицо. Оскалившийся рот, испуганные застекленевшие глаза, напряженное от страшной предсмертной боли лицо выражало ненависть и умиротворение одновременно. «Почему у него такая ненависть к казакам? — подумал Сергей. — Правильно говорил Нахимский, на все он был готов». Он на фронте неоднократно видел смерть, но эта смерть была неприятна, потому что это не фронт. Сергей поднял с земли шапку и прикрыл лицо Федоренко.

Подошел урядник. Он глубоко и прерывисто дышал от быстрой ходьбы:

— Убили Тишку, — произнес он. — Племяш мой…

Cергей молчал. Урядник в присутствии врага, видимо, не мог пустить слезу. Лицо его из моложавого стало каким-то смятым и одновременно невидящим.

— Ты убил?

— Я. А, может, ранил?

— Нет. Я посмотрел… сразу… насмерть… метко стреляешь!

Урядник внимательно посмотрел на Сергея, словно запоминая его. Потом спросил:

— Солдат? Где воевал?

— На Западном и Юго-Западном.

— Я тоже на Юго-Западном, — урядник задумчиво посмотрел на Сергея и продолжил: — Вместе воевали, друзьяками были. А счас — враги?

Сергей промолчал, ему было все неприятно, особенно воспоминание, что его раненного спасли вот эти донские казаки. Урядник словно сам себе сказал:

— Ведь русский русского убил. Што ж дали будет? — Его, видно, мучили какие-то серьезные размышления.

— Он тоже убил русского.

Урядник согласно кивнул:

— Оба горячие… глупые, а кровь одна — русская. Шо еще станется! Разреши забрать Тишку, — попросил он. Согласно старому казачьему обычаю тело убитого принадлежит врагу. Если убитого не смогли свои забрать в ходе боя, то его надо или выкупить, или мирно договориться о передаче тела. — Пусть ребята не стреляют. Отвезу хоть то, что осталось, сеструхе. Отдашь Тишку? — капли слез выкатились из глаз и спрятались в усах. — Кто знал, что так получится?

— Забирай, — коротко ответил Сергей.

Урядник повернулся в своим и замахал рукой, из-за холма вышли четверо и пошли к убитому казаку. Потом урядник повернулся к Сергею и внимательно посмотрел на него:

— Но тебя, солдат, я еще встречу… пожалеешь, шо меня узнал.

Он говорил об этом, как о само собой разумеющемся, не пытаясь немедленно свести счеты. В войне всему свое время. А сегодня время мести не наступило.

— Может и встретимся, — согласился Сергей. — Только не угрожай, — таких, как ты, я много видел… через прицел пулемета.

— Вижу. Опытен… дюже хорошо стреляешь. А шо мне дома говорить? — слеза снова скатилась по лицу и, не дождавшись ответа урядник сказал: — Ну, прощевай, до встречи… спасибо, шо отдал Тишку… без спору.

Казаки несли тело за бугор, урядник шел следом по дороге, ссутулившись, и Сергей ощутил к нему жалость — не сберег он мальца. И, чтобы скрыть эту слабость, распорядился:

— Хлопцы, ищите подводу, отвезем Федоренко.

Нахимский, узнав о смерти Федоренко, выругал Сергея, что не сберег красногвардейца, и сказал:

— Какой революционер был! В огонь, в воду — без раздумий. А как ненавидел буржуев! Таких немного… но революция не бывает без жертв.

Потом на фронтах гражданской войны пришлось Сергею убивать и русских, но сомнения его тогда уже не мучили. И всегда болезненным воспоминанием стоял перед его глазами этот бой, точнее — небольшая стычка, где он впервые убил русского. От назойливой памяти некуда деться, и вспоминался плачущий урядник, который с болью, идущей откуда-то изнутри, говорил: «Ведь русского убили… шо я сеструхе скажу».

Но с урядником они больше не встречались… по крайней мере, с глазу на глаз.

8

Крапивников держал склад и магазин по продаже зерна и муки на Ярмарочной площади. На стене склада, выше входной двери, находилась вывеска, на зеленом фоне которой желтой краской было выведено — «Хлеб-Зерно». Из пяти контор по закупкам и продаже хлеба, расположенных в Луганске, Крапивников был не самым крупным дельцом. Ему было далеко до Гросмана, который имел прямые связи с Москвой и Петроградом, но он вполне конкурировал с Браиловским, Хаимовым, Радзиковским. За годы войны оборот хлебов упал, но доходы возросли. Хлеб стал дороже, залоговые цены на его покупку и реализацию выросли, и это давало постоянно возрастающую прибыль. В последние годы Крапивников проводил операции по продаже хлеба в промышленных, потребительских губерниях центральной России, где своего хлеба не хватало, и это приносило ему хорошие деньги. Но месяц назад, после октября, торговая деятельность резко сократилась. Дальние связи оказались нарушенными, да и Луганский совет переписал имеющийся хлеб, что внесло растерянность в ряды хлеботорговцев. Но Крапивников пришел к выводу, что торговлю не следует сворачивать, грядет голод, а это значит, что барыши будут не просто хорошими, а великолепными. Как действовать, Крапивников уже продумал, но следовало соблюдать осторожность — не ровен час, нарвешься на неприятности, а новая власть не шутит, — в этом он убедился лично.

Сегодня, в своем двухэтажном доме на Английской улице, Крапивников вместе с Хаимовым обсуждали положение дел, сложившихся в торговле. Водка и закуска стояли на столе, и купцы беседовали пока не о деле, а о положении в России. Оба была согласны, что новая власть долго не продержится потому, что сознательно подрывает торговлю, а без нее не будет хозяйственной жизни, остановятся заводы, село не даст хлеба, и наступит паралич в жизни государств. Поэтому, только исходя из этого, должна прийти новая власть. Жаловались друг другу, что доходы упали, но одновременно зорко глядели друг другу в глаза, выясняя, кто кого больше обманывает, вспоминали прошлые годы, когда торговля шла весело и было интересно и жить, и работать. Но оба понимали — сейчас необходимо предложить что-то новое и неординарное в торговле, а то можно разориться. Но никто не начинал конкретного разговора, выжидали и, только когда была допита бутылка, — а у купцов это было обычным в деловых встречах, — Хаимов осторожно начал говорить конкретно.

— Зиновий Зиновьевич, — говорил Хаимов, — ты знаешь, как я удачно провернул одно дельце полгода назад. Думаю тогда — твердые цены, которые ввели в марте, недолговечны. Закупил в Таврии зерна в июле и придержал его месяц. А в августе цены вдвое увеличили, — так я его продал. Хороший куш сорвал. Повезло, будто в рулетку. Но это было все-таки не везение, а коммерческий расчет.

— Марк Шлеймович, — глядя в тщательно выбритое лицо Хаимова, поддержал разговор Крапивников, поглаживая небольшую бородку, — я почти так же сделал, но тогда продал не все зерно, а придержал часть до октября. Тоже неплохо вышло. Вот как сейчас развернуться — не знаю. И хочется, и колется…

Конечно, купцы многое не договаривали в «откровенном» разговоре, но они знали друг о друге все, и большей откровенности было не нужно. Крапивников первым вызвал Хаимова на конкретный разговор, ведь не зря тот зашел к нему в гости, не просто же поболтать за бутылкой Смирновской. Хаимов встрепенулся, его расплывшееся толстое тело подтянулось, он принял приглашение хозяина о ведении делового разговора. Но в начале серьезной беседы Крапивников открыл новую бутылку. Прислуга во время таких разговоров не присутствовала. Разлили в стопки, дружески взглянув в глаза другу, выпили, закусили, помолчали, собираясь с мыслями, и после паузы Хаимов продолжил:

— Зиновий Зиновьевич, ты, конечно, в курсе, что в последнее время я сбывал хлеб Гербелю, вроде бы для армии. Но моего олуха, — я говорю о зяте, — большевички выгнали из продкомитета, и сами там сели. Вот я вроде не у дел оказался. Не знаю, что делать сейчас.

Хаимов внимательно смотрел в бородатое лицо Крапивникова — вроде друг, но все же конкурент, и старался определить реакцию собеседника на свои слова. Но Крапивников просто, по-обыденному продолжил начатый купцом разговор:

— Да, и для меня трудные времена наступили. Ездил Иван, — тоже говорю о зяте, — так немного хлеба продал, а муку совсем за бесценок, чтобы большевики не конфисковали. Прямо не знаю, что и делать сейчас, — повторил он слова Хаимова.

Замолчали, и Крапивников, взяв бутылку, снова налил водку в стопки. Закусывая соленым огурчиком, внимательно смотрел на Хаимова. Тот тоже выпил, глубоко продыхивая и занюхивая выпитое душистым хлебом, а следом отправил в рот огурец и сказал:

— Хорош хлебушек. Недаром он — основа жизни людей. Водочка крепка, но хороша… тоже из хлеба. Так вот, что я хочу сказать, Зиновий Зиновьевич… киевская рада распорядилась, чтобы торговля хлебом была подчинена только ей, а не комиссарам. Пока власти спорят, нам надо работать и этим моментом воспользоваться. Я открою тебе небольшой секрет. Мне шепнули, что рада хочет продать хлеб Румынии и заплатит почти по свободным ценам. Глядишь, будет рубчиков двенадцать-пятнадцать пуд. И хлеб нужен срочно. Рада тоже хочет на этом нажиться. Что ты на это скажешь?

— Это хорошее дело. Но не перехватят хлеб большевики? Боязно. А сколько надо хлеба?

— Думаю, тыщ сорок-пятьдесят пудов, чтобы на два полновесных состава было. Я уже прикинул, как это сделать. Отправим хлеб в воинских эшелонах, как на фронт. А в Киеве и Житомире наши агенты его встретят и решат вопрос с радой.

— Все равно опасно. На раду надежды нет, это не правительство, а болтуны… большевики и то уверенней руководят, чем те интеллигентишки. Но попробовать надо.

— Волков бояться — в лес не ходить!

— А что ты от меня хочешь, Марк Шлеймович?

— Сам знаешь, я работаю в Славяносербском уезде и южнее. А там большевики с рабочими крепко наложили лапу на хлеб. Мне трудно сейчас много закупить, а надо это сделать быстро. Ты ж работал в северных уездах и в Харьковской губернии, там большевиков меньше потому, что мало рабочих. Там легче купить хлеб. Можешь тысяч тридцать пудов дать?

Крапивников подумал, потом решительно ответил:

— Давай попробуем. У меня должно быть возле Сватовой Лучки тыщ восемь пудов, а может и десять… да в других местах. Часть можно прикупить.

— Делаем!? — обрадовано спросил Хаимов. — Впереди хорошая прибыль.

Купцы ударили по рукам — принципиально согласны. По старому купеческому обычаю никаких бумаг не составляли — купеческое слово крепче всяких печатей. Потом обсудили конкретные вопросы, и Хаимов поехал домой, сказав на прощание:

— Нам безделье — хуже пьянки. Без работы сгнием, а с работой расцветем.

Крапивников позвал Ивана. Он его ценил как хваткого и надежного помощника, но считал безродным зятем и командовал, не считаясь с его мнением и занятостью. Иван привык к роли исполнителя решений тестя и никогда не мог серьезно возразить ему, робея перед личностью Крапивникова и его деловой хваткой. Дочку свою Крапивников считал никчемной девкой, жена давно умерла, а вторично он не женился. Сын, увлекшийся в свое время революционными идеями, учительствовал где-то в России. Купец очень любил свою внучку, которой дал имя созвучное своему — Зина. Наследников, по сути, не было и выходило так, что, как ни крути ни верти, продолжателем его дела оставался Иван.

Иван прошел в кабинет, откуда горничная вынесла посуду и навела порядок. Крапивников подошел к зятю. Он был выше его почти на целую голову и, когда Иван смотрел на него снизу вверх, то невольно внутренне сжимался как человек не только более физически слабый, но и как робеющий перед сильной личностью. Крапивников посадил Ивана напротив себя. То, что много им выпито, было незаметно, лишь легкий водочный перегар выходил изо рта.

— Ваня, — сказал Крапивников, — тебе завтра с утра надо будет выехать на недельку по местам и быстро решить один важный вопрос. Приказчика послать не могу. Задание не для огласки.

Иван молчаливо кивнул в знак согласия. Он недавно приехал и толком не отошел от той поездки, но ослушаться тестя не мог. Крапивников пояснил, куда ехать, что делать, дал деловые бумаги, а насчет денег сказал:

— Возьмешь наличными десять тысяч в ссудо-сберегательном товариществе, но если будет возможность — оплачивай не наличными, а чеками Азовского банка. Не будет хватать наличных денег, возьмешь у компаньонов в Сватово и Старобельске. Заедешь к Тихоцкому в его имение, у него должно быть достаточно хлеба. Заберешь его должок нам и если что — закупишь у него весь хлеб. Понял?

— Да, — коротко ответил Иван.

Крапивников дал еще несколько указаний, отпустил зятя и подумал: «Что ж я с ним как с приказчиком говорю… ведь не чужой, чай уж родной. Сын не вернется, все достанется ему. Надо бы быть с ним поласковей, по-отцовски. А может, он сам виноват? Да, сам, — облегченно вздохнул купец. — Ну, почему же он не возразит… пусть даже и закричит? Ох, как бы я обрадовался. Не может. Это рабство перед сильным и богатым у него впиталось в кровь — ни спины разогнуть, ни рта не раскрыть. А без меня он хорош — и прикажет, и умно все сделает. А при мне нет. Робеет. Подлая человеческая душа — давить слабых, сильным подчиняться. А я был не таким? — Крапивников задумался. — Нет. Тридцать лет назад таких, как я сейчас, еще не было. Все были бедны и равны, только стремились к богатству. Все стремились. Рвали друг друга, но не унижались. А сейчас и я стал подобострастно относиться к сильным. Эх, душа человеческая, все ж ты подлая», — заключил купец и пошел к себе в спальню.

Он зашел в комнату к внучке, что делал всегда. Зиночка еще не спала. Поцеловал ее в щечку и, несмотря на то, что маленькая тезка, — как он ее называл, — просила его посидеть с ним и рассказать сказочку, пошел в свои покои. Надо было еще обдумать многое из разговора с Хаимовым.

Иван сказал жене Павлине, что завтра он на несколько дней уезжает по делам. Павлина, привыкшая к его частым отлучкам, не выразила удивления или трогательной заботы о муже, что было неприятно Ивану. Рано располневшая, с веснушчатым одутловатым лицом, она воспринимала происходящее не нутром, а кожей — в себя лишнее не впускала, сосредоточив все свое внимание на дочке. Больших планов не строила, улетать подальше от отцовского гнезда не собиралась. К Ивану относилась, как к житейской необходимости, но никогда не укоряла, как безродного мужа. И сейчас она просто посоветовала:

— Вань, ты будь нынче осторожен — времена-то смутные.

Вот и все, что больно укололо душу Ивана. У него была любовница в городе, и он иногда посещал ее. Часто не мог — не было времени, да и боялся, что семья узнает. Но он не мог представить себе, что Крапивников все об Иване знал и не осуждал его за посторонние связи, считая, что мужику кроме семьи нужна и отдушина в жизни.

Иван любил торговое дело. Считал, что никакие политические или житейские передряги не должны это дело приостанавливать ни на минуту. Торговать, покупать, иметь хоть небольшую прибыль ему нравилось, и работал он по мере возможности честно, что очень сложно в торговле, а главное — с большой охотой.

9

В Сватову Лучку Иван добрался к вечеру и сразу же пошел к Пономаренко, который жил недалеко от станции и являлся компаньоном Крапивникова. Хозяин был дома и тот час же распорядился накормить гостя и приготовить ему комнату. Иван с Пономаренко обсудили дела. У того, неучтенных новой властью запасов хлеба, оставалось около трех тысяч пудов. На остальное совет наложил свою лапу, без их разрешения он не мог распоряжаться хлебом. Пообещал еще десять тысяч, но в течение месяца. Такие сроки не устраивали Ивана. Да и Пономаренко понимал, что все надо делать быстро. Но возможности на сегодняшний день были небольшими. Объявлена хлебная монополия, запрещена продажа на сторону — продавать только новой власти.

— Слушай, — говорил Пономаренко Ивану, — надо проехаться по имениям и посмотреть. Сейчас дворяне не знают, что будет дальше, и продают хлеб по дешевке. Селяне берут землю, а что с помещиками делать — не знают. Забирают у них все и напрочь гонят хозяев. Я завтра свяжусь с некоторыми, предложу продать зерно, чтоб не пропало зря в селянской утробе.

— Мне отец сказал, — ответил Иван, для солидности называя тестя отцом, — чтобы я заехал к Тихоцкому. Он наш должник, может, и других помещиков уговорит продать нам хлеб.

— Все может быть, — уклончиво ответил Пономаренко. — Но у них в Дувановке очень сильный совет крестьян и, кажется, он уже наложил свою лапу на все имущество Тихоцкого. Я ж ему говорил — продай хлеб, а он — нет, подожду. Дождался! Съездить к нему надо. Я пока здесь покручусь, а ты по уезду погоняй.

На том и договорились. Пономаренко сказал, что в ближайшие дни он даст самому Крапивникову знать, сколько ему удалось закупить зерна, а Иван сначала поедет в Дувановку к Тихоцкому, а потом дальше по имениям и в Старобельск. Пономаренко давал на все время пути бричку с кучером.

На другой день, еще затемно, Иван выехал в Дувановку. Было холодно, сырой стылый ветер пронизывал до костей. Бричка была открытой, и Ивану предстояло промерзнуть основательно. Ехать предстояло верст пятнадцать, и Иван, повернувшись спиной к восточному ветру, который в этих местах дул всю зиму, завернувшись в поношенный тулуп, данный ему Пономаренко, стал подремывать. Возница, закутавшись в драный овчинный тулуп, также, кажется, дремал на облучке. Две лошади, выпуская на сыром морозе густой пар из ноздрей, шли неброско, понурив головы. Изредка проснувшийся возница стегал их кнутом, и они некоторое время бежали, постепенно переходя на ленивый шаг.

Иван окончательно проснулся, когда красное, будто раскрашенное охрой морозное солнце встало над восточной кромкой земли затухающим, как угли в костре, огненным шаром, освещая не лучами, а своим бордовым, еще не живым светом заснеженную бескрайнюю южнорусскую степь, по снежному панцирю которой низовой ветер носил жесткие шары перекати-поля да пригибал до самой земли бестелесные островки желтого ковыля. Далекие околыши леса колебались в сумеречно-синей туманной дымке. Белая холмистая степь вливалась в безмолвное пространство и было непонятно — где же горизонт. В далекой тиши степь и небо сливались в единое целое. Казалось, что природа создала замкнутое целостное пространство, где в гармоническом единстве слились свет, перспектива и палитра неброских и однообразных зимних красок. Тишина рассвета была хрустальной и звонкой, как бы одухотворенной, наполненная чистой свежестью. Это чудо природы проникло в самое сердце Ивана, не замечавшего прекрасного раньше в суматохе дел. Он зачаровано смотрел в бездонное белесовато-голубое утреннее небо, устремленное своими краями к земле, бескрайнюю степь, которая своими кромками, в свою очередь, стремилась в небо. Из созерцательного оцепенения его вывел возница, который в очередной раз нукнул лошадей и, обернувшись к Ивану, сказал:

— Вон, сколько зайцев и лис развелось, — он указал на многочисленные дорожки витиеватых звериных следов вдоль дороги, представляющих причудливое кружево на снегу. — Некому их нонче бить. Мужиков мало в селах. А много лисиц и зайцев — это признак к болезням. Много будет болезней у нас. Много… — повторил он сам для себя и ударил лошадей вожжами.

Солнце встало достаточно высоко, превратившись из медного в золотое, когда они подъехали к Дувановке — большому зажиточному селу. На окраине расположилось усадьба Тихоцкого — большой двухэтажный дом, крытый черепицей; вокруг дома, во дворе усадьбы, за изгородью — амбары, сараи, хлевы. Проехав по узким улицам села мимо домиков, сложенных из саманного кирпича под соломенными крышами, бричка подъехала к усадьбе помещика. У ворот встретили двое, вооруженных винтовками, по виду крестьяне.

— Тпру! — прокричал один из них. — Куды прешь! Откедова?

— С Луганска, — объяснил Иван. — К хозяевам надо.

— Гы-гы! — осклабился крестьянин. — Зараз их побачишь. Сходка собирается. Вишь, народ идет. Судить кровососов будем.

Иван понял, что в селе происходят нешуточные дела. Он решил расспросить селянина, что же здесь произошло и что будет дальше.

— За что их судить будут? Они убили кого-то? — прикинувшись наивным, спросил Иван.

— Ни. Паны не хотят нам виддать землю и усе остальное.

— Так возьмите, а зачем их судить? — притворялся удивленным Иван.

— А он не хочет отдавать. Гроши и золото приховал где-то, може зарыл, и не сознается. От мы и караулим, щоб не убиглы баре.

События надвигались серьезные. С улицы выходила толпа крестьян, во главе которой шел человек в затертом от времени пальто и, по виду, не деревенский.

— Дай-ка я проеду к хозяину, — попросил Иван. — Мне с ним надо перекинуться двумя словами.

— А ты хто такой? — спросил караульный.

— Заготовитель, — ответил Иван и сразу понял, что совершил ошибку, назвав себя так, потому что крестьянин снял с плеча винтовку и взял ее в руки.

— Так ты приихав, шоб увезти наш хлиб!?

— Нет! — торопливо ответил Иван. — Мы заготовляем для армии. На фронте солдаты голодают. Сам знаешь!

Но его ответ не убедил крестьянина:

— Погодь, зараз придет Пыхтя, он разберется.

Иван лихорадочно обдумывал — что делать? Уехать подальше от греха или остаться на месте и ничего конкретно не решить? Неожиданно толкнул возницу в спину и отрывисто выдохнул:

— Поехали!

Возница, вздрогнув всем телом, схватил вожжи в руки и хотел тронуть лошадей, но крестьянин поднял винтовку:

— Куда? Таперича стой, а то пальну. Я в зайца за полверсты попадаю, а в тебя — не глядя.

Возница придержал лошадей. Во дворе барского дома и внутри происходило какое-то волнение. К высокому крыльцу дома подавались две брички и подвода, на которую прислуга складывала вещи. Показался сам Тихоцкий — высокий, худощавый, лет пятидесяти мужчина в коротком, по краям подбитом мехом полушубке. Вышел его сын, молодой стройный офицер, с женой, у которой был испуганный вид. По всему было видно, что хозяева готовились к отъезду.

Подошла толпа крестьян. Молодой паренек, лет шестнадцати, нес красный флаг, сделанный из куска ситца и наскоро прибитый гвоздями к толстой ветке. Впереди шел высокий человек, его худощавое, будто обтянутое глянцевой бумагой лицо выражало непреклонную решимость и готовность идти на все и до конца. Как понял Иван, это и был Пыхтя.

— Ну что? — спросил он охранников, глядя вовнутрь двора. — Готовятся убегать?

— Кажись, — ответил крестьянин с винтовкой. — Да вот еще к ним хтось приихав.

Он кивнул на Ивана, но Пыхтя лишь мельком взглянул на них:

— Позже с ними. Братва, пошли к барину, а то хочет убежать, а бумаг не подпишет.

Толпа повалила во двор, окружив крыльцо с находившимися там хозяевами. Тихоцкий, которого Иван знал раньше как властного, уверенного в себе человека, сейчас заметно волновался, но старался не показывать вида. Сын исподлобья наблюдал за толпой из-под козырька офицерской фуражки, жена его испуганно жалась к нему, ее дрожащие губы что-то беззвучно шептали, — то ли молитву, то ли слова, успокаивающие мужа. Пыхтя поднялся на крыльцо и уверенно подошел к хозяевам.

— Погоди, барин, не торопись сматываться. Давай по-хорошему разберемся. Крестьяне требуют, чтобы ты подписал документ об отдаче всей земли им. И чтоб потом не было претензиев.

Тихоцкий напряженным голосом ответил:

— Берите. Вы ж сами хозяева теперь. Все теперь ваше. Дайте только уехать. Видите, сын еще не залечил рану, ему тяжело. Да и жена его боится…

Толпа молчала, лишь изредка можно расслышать крепкое крестьянское слово, но ясно было слышно тяжелое, натужное, нутряное дыхание народа, и если его не сбить, то зверь в обличии толпы был готов выскочить на волю. Русский народ, как коллективный в своем единстве зверь, непредсказуем и потому — страшен. А Пыхтя продолжал гнуть свою линию, понятную только этому зверю, раззадоривая его темную душу, одинаково опасную, как для окружающих, так и для укротителя.

— Нет, вы хороший барин, подпишите бумагу, что сами добровольно отдаете землю, чтобы потом, если вернетеся, закон был на нашей стороне…

Зверь удовлетворенно заурчал в утробе толпы, и послышались крики «Правильно!», «Треба по закону, нехай сам виддаст!».

Тихоцкий снова стал говорить, стараясь перекричать толпу:

— Комиссары объявили всю землю вашей. Вот и берите! Что еще надо? Все в амбарах, оставляю вам. Ничего не беру, — его голос окреп. — Вы это все сами зарабатывали, вместе со мной. Теперь оно ваше. Дарю! Отдаю. Как хотите! Что хотите, то и делайте!

Толпа одобрительно загудела, услышав добрые слова Тихоцкого, и зверь приумолк. Но Пыхтю нелегко было провести, и он продолжал гнуть свою линию.

— Что вы обрадовались, как малые дети. Он сказал «ваше», и вы растаяли, как сахарный пряник! — накинулся на толпу. — Слыхали, что рада в Киеве сказала — пока землю не брать, нехай все будет у хозяев. И они вроде собираются писать закон о земле. Протянут время, насобирают гайдамаков, придут сюда и выпорют ваши дурные задницы… и все опять отдадут панам. Надо быть умными. Пусть он подпишет бумагу, что все отдает вам, и в первую очередь — землю, и едет, куды хочет. Вот, что вам надо. После тогда никто не скажет, что мы поступили не по закону. Если придет новая власть, у нас будет его документ. Он своими руками землю отдал и с нас не будет спросу. Вот тогда станете настоящими хозяевами земли и всего остального.

Толпа, которая только что одобрительно внимала словам барина, возмущенно загудела. Гнев закипал в звере с новой силой.

— Гумагу! Без документу не пущать его! Из анбаров поделим поровну! Барина в холодную и не кормить, поки не образумится! Сынка теж! У-у-о-о-о!

Холодный воздух, прогреваемый утренними лучами солнца, неестественно быстро накалялся извечной ненавистью раба к своему хозяину, и достаточно было неосторожного слова с любой стороны, чтобы произошел взрыв. Тихоцкий был тверд в том, что документ не подпишет. Напрягая горло, переходя на крик, он бросил в толпу новые искры:

— Я не признаю киевской рады! Я признаю только российскую власть! Если Богу угодно, чтобы в России была власть комиссаров, пусть будет так. Я подчинюсь только российской власти. Раз она сказала, что земля ваша, пусть так и будет! Я не против. Берите! Без всяких документов. Земля — ваша!

Но широкий жест помещика уже не возымел действия. Толпа нутром чувствовала, что земля теперь их, но вечная боязнь за свое будущее, выработанная веками и тысячелетиями, требовала дополнительных гарантий, и она исторгла из своей животной утробы рык зверя:

— Бумагу! Гумагу!! Документ!!!

Наиболее нетерпеливые полезли на крыльцо. Пыхтя матом сгонял их обратно. Но черная от вечного труда, в прохудившихся ватниках, из дыр которых выплескивалась клокочущая, безумная, всегда готовая на жестокий и кровавый бунт славянская душа выплеснулась наружу, затопив ненавистью утренний чистый воздух. Казалось — солнце из алого стало багровым и застыло в своем движении, не в силах подняться над землей. Зверь с ревом вышел из клетки народной души.

Крестьяне охватили Тихоцкого за полушубок и были готовы впиться своими вечно черными от земли-матушки, негнущимися, в твердых мозолевых наростах пальцами в чисто выбритую шею барина. Замелькали подвернувшиеся под руку вилы, колы, дубины. Кто-то зажег факел и побежал к дому, пытаясь свою огненную очумелость бросить внутрь дома. Распахнулись ворота хлева, сараев, амбаров. Дырявые ватники и грязные полушубки тянули из них лошадей, коров, зерно — все, что попадалось под руку. Зверь наслаждался своей силой, рвал все по кусочкам из-за обильности пищи, не стараясь съесть что-то полностью.

— Стой! Ядрена мама! Убью! Что вы делаете, суки! Шоб потом друг другу из-за этого дерьма глотки перегрызть! По закону все поделим! Стой! — хрипел до посинения на толпу Пыхтя.

Но его никто не слушал. В воздухе носился вихрь разбоя и неповиновения. Пыхтя выхватил наган и выстрелил несколько раз вверх. Не помогало, толпа продолжала бушевать.

— Хлопцы! Стреляй по ним, гадам ненасытным! — приказал он двум охранникам. Те колебались. Тогда Пыхтя, прицелившись, выстрелил в крестьянина, который бежал к окну с факелом. Тот, выронив огонь, согнувшись пополам, по-дурному заорал:

— А-а-а! Убили!! — и упав на тонкий слой снега, задергал ногой, пробивая его до земли. — Убили!!!

Крик переходил в хрип. Раздались выстрелы из винтовок в воздух. Толпа остановилась и постепенно стала отрезвляться. Раненый зверь недоуменно оглядывался — кто посмел прекратить его кровавую вакханалию, когда он еще не насытился?

Пыхтя озлобленно смотрел на подходивших к крыльцу растерянных крестьян. Потом повернулся к бледному от всего происходящего Тихоцкому и при полной тишине, разрывающейся только стонами раненого крестьянина, зловеще произнес:

— Ну, барин, мы хотели с тобой по-хорошему. Ты не захотел. Сейчас получишь свое…

Он стал медленно поднимать наган к лицу Тихоцкого. У жены сына как будто из пузыря выпустили воздух, подкосились ноги, и она в обмороке повалилась на крыльцо. Офицер, не обращая на нее внимания, резко бросился на Пыхтю, наган вылетел из его рук и он упал. Офицер навалился на упавшего врага.

— Сынок! Прекрати! — испуганно закричал старый барин.

Но жилистый Пыхтя был силен, сбросил с себя молодого барина и с чудовищной силой выкрутил руку офицера. Раздался хруст костей, выворачиваемых в суставе, пронзительно вскрикнул сын и сразу же обмяк, оставшись лежать на крыльце. Пыхтя вскочил.

— Ну, барин, довел до смерти людей, за что и получишь по полной!

Но тут вмешался местный священник. Подняв вверх крест, висевший на груди, он обратился к крестьянам, которые молча, не успев осознать происшедшее даже частично, стояли вокруг крыльца.

— Опомнитесь, люди! — закричал батюшка. — Проливающие кровь чужих, прольют кровь ближних и свою. Ибо так сказано в священном писании. Ничто не делается безвозвратно. Кара вернется к вам десятикратно и стократно, и в каждой семье будет горе и кровь, и проклянут вас близкие, совершивших тяжкий грех и допустивших кровопролитие. Уймите в себе алчность зверя!

Селяне молча слушали. Пыхтя не знал, что предпринять.

— Я сейчас попрошу барина, чтобы он выполнил ваши настояния и дал нужную бумагу. Отец наш, прошу, подпишите документ о земле. Отдайте ее, проклятую, а то видите — смертоубийство царит вокруг. Подпишите отказ?

Тихоцкий посмотрел на сына, который со стоном пытался подняться на ноги. Видимо, рука была вывернута в локте, и он не мог ею пошевелить.

— Владимир, — обратился он к нему. — Тебе больно?

Сын застонал и поднялся на ноги, стараясь ни на кого не глядеть. Жена пришла в себя и затуманенным взглядом смотрела вокруг. Владимир одной рукой помог жене подняться.

— Рану не затронули? — снова спросил отец.

Сын отрицательно качнул головой.

— Давайте декрет… или как он у вас называется, — я подпишу. Вся земля вам, инвентарь, имущество и все, что здесь есть — ваше. Я все дарю своим крестьянам. На вечные времена. Давайте документ?

Владимир, морщась от боли, с надрывом сказал отцу:

— Не унижайся перед ними! Не подписывай! Уже и так их все. Пусть продолжают грабить!

Но отец не слушал его.

— Где тот документ, который вы составили?

Пыхтя вытащил из кармана лист бумаги.

— Вот! Прочитайте и подписывайте!

Тихоцкий развернул листок, сначала молча смотрел в него, потом громко прочитал вслух: «Советская власть отдала землю тем, кто ее обрабатывает. Опираясь на это решение, селянство Дувановки, по предложению своего земляка, а ныне большевика из Харькова — Пыхти (Тихоцкий не назвал инициалы, а может быть, их не было), забирает землю помещика Тихоцкого в пользу селян. Земля будет поделена поровну, согласно едокам в семье. Чтоб все было по закону новой Советской власти и христианскому обычаю, барин должен тоже подписать документ об отчуждении земли тем, кто на ней проливал пот, вкладывал в нее свой труд. От имени громады подписывает харьковский рабочий Пыхтя. От бывшего владельца земли — дворянин Тихоцкий. Благословил сей акт его преподобие иерей Корнил».

Тихоцкий посмотрел на толпу и затем сказал, обращаясь к крестьянам:

— Еще от себя скажу. Отдаю вам землю с мыслью, что она попадет только в те руки, которые смогут ее лелеять, довести ее до ума, — мне для этого не хватило времени. Пусть будет только мир и счастье на этой земле.

Он размашисто подписал документ вечной ручкой, поднесенной ему батюшкой, и продолжил говорить:

— Прости, народ, если было что-то не так. Если я кого обидел или мои предки — простите всех нас. Теперь вы хозяева земли и всего нашего имущества, накопленного за долгие годы. Пусть все будет на пользу вам. А теперь, господа селяне, в вашего разрешения я могу навечно уехать отсюда со своей семьей. Разрешаете?

Его слова, а главное — подписание документа заметно смягчили крестьян, и толпа удовлетворенно загудела: «Нехай едет». Насытившийся зверь, временно успокоившись, зализывал рану.

Тихоцкий отдал подписанную им бумагу Пыхти, не глядя на него, взяв за локоть невестку и свел ее с крыльца; сын, морщась от боли, влез в бричку. Подвода с вещами осталась стоять во дворе, бричка тронулась и проехала мимо Ивана. Его поразило холодное, непроницаемое лице старшего Тихоцкого, видимо, переживающего душевную бурю, искаженное от боли лицо сына с неестественно поднятой одной рукой, как у подбитой птицы, отрешенное от всего мира лицо невестки. Они проехали мимо Ивана, не обратив на него внимания, по дороге в сторону Сватовой Лучки. Иван хотел поехать за ними, но животное любопытство — что же будет дальше — удержало его на месте.

Гнев толпы, жажда разрушения прошли. Крестьяне переминались с ноги на ногу, не зная, что делать дальше, зверь притих, затаив жажду мести на того, кто его выпустил из клетки и не дал до конца насладиться свободой. Пыхтя, взяв в руки документ, поднял его над головой и обратился к стоящим:

— Вот и все. Земля теперь ваша. Советская власть предлагает всем вам объединиться в коммуну и в этом имении создать коммунистическое товарищество.

Он не закончил — послышались возмущенные крики: «Не надо коммунии!», «Землю поделим!» «Реманент тоже!» Видимо, этого Пыхтя не ожидал.

— Вы что, дурные! Сказано же, что обчеством легче жить, и инвентарь будет обчий. Вместе обработаете землю, и урожаи будет у всех. Вот тогда заживете — никакой эксплуатации, сами себе свободные люди. Да здравствует Советская власть! — неожиданно закончил он.

Но криков в ответ, одобряющих его идею о коммуне, не послышалось. Крестьяне, которые оказывали помощь раненному, закричали:

— Прошка помер!

Толпа растерянно обернулась на их крики. Один из охранников, стоявший раньше часовым у ворот усадьбы, бросился к убитому. Убедившись, что это действительно так, он, держа в руках винтовку, тяжелыми, медленными шагами, по-бычьи наклонив голову вперед, зловеще пошел прямо на Пыхтю. Тот, видя это, оглянулся:

— Где мой наган?

— От, — ответил селянин, стоявший за его спиной.

Пыхтя протянул руку, чтобы его взять, но дальше прозвучало:

— Погодь трохи. Поки его не получишь.

Пыхтя растерянно то смотрел на толпу, то переводил взгляд на подходившего крестьянина. Тот ткнул его штыком винтовки в грудь.

— За шо убив Прохора? Шо он тебе зробив поганого?

Пыхтя молчал, обдумывая, что ответить. Толпа притихла и уже, как недавно на Тихоцкого, враждебно смотрела на Пыхтю. Зверь напрягся. Он увидел своего укротителя, а по сути — мучителя, беззащитным и слабым, неспособным к сопротивлению.

— Так он же хотел поджечь усадьбу. Сами видели, как он с огнем…

Пыхтя не договорил. Толпа мстительно смотрела на него, и он опустил голову. Крестьянин с винтовкой произнес:

— Ты не знаешь Прошки. Он просто хотел полякать пана. А так он хозяйственный, и не стал бы жечь дом. Ты, городской, не розумиешь этого. Сам ничего не имеешь, готов грабить, а селянин наоборот — все сохраняет. За шо убив?! — заорал на него мужик.

Пыхтя молчал. Толпа зашумела, вперед выскочил крестьянин в овечьем полушубке.

— Я его еще мальцом помню! — закричал он. — Ты всегда какую-нибудь пакость делал соседям! За что тебя посадили да три года дали? Не помъятаешь? Я помню! Украл лошадь у соседа.

— Не у соседа увел! — закричал в ответ Пыхтя. — А у кулака! Он у нас пол урожая взял, нам жрать нечего было! А ты, гадина, до сих пор это помнишь!!

— Помъятаю. Вовремя тогда тебя полиция сцапала! А теперь ты, ворюга и каторжник, революцию делаешь? Всех хочешь ограбить? Как барина, который давно сказал — забирайте все. Почему землю не хочешь дать селянам, а отдаешь коммунии?

— Чтобы вы, дрянные мужичонки, жили лучше! Чтобы снова не появились мироеды, как ты, получившие землю бесплатно! Понял?

Но настроение толпы уже переменилось, и она враждебно смотрела на своего предводителя.

— К суду его! — раздались крики. — Шо он пришел и командует у нас! Сами проживем, без городской помощи! Знаем как!!

Мужик с винтовкой, слыша эти крики, заорал:

— К суду его, суду! Батюшка, будь мировым. За Прохора!

Но священник, отец Корнил, торопливо ответил:

— На все суд Божий. Разберетесь сами, а я побежал, — у меня матушка болеет, и некому ей подать лекарства и поесть.

Он сбежал с крыльца и торопливо пошел со двора. Толпа молчала, озлобленно ощупывая глазами Пыхтю. Зверь напрягся и приготовился к прыжку на своего мучителя.

— Что с ним делать? — заорал крестьянин в овечьем зипуне. — Надоть громадой его судить и немедля! Если он еще к нам приедет снова, то опять убьет кого-нибудь. У него жизнь бандитская! Он городской, и будет нас грабить, как всегда! Стрелять таких, как собак!

Мужик с винтовкой закричал:

— Стрелять в него мало. Повесить! Если бы не он, и с барином простились по-хорошему, и все живы были бы! Давай вешать! Тащите веревку! — принял он решение.

Пыхтя растерянно следил за смертельными для него приготовлениями. Потом закричал:

— Что вы хотите делать? Да вам, грязным уродам, новая власть дала землю, все дала! Меня партия послала сюда, чтобы вразумить вас к новой жизни, которая начинается сейчас! Сами ж вы не способны что-то сделать для себя, вас как малых деток надо учить, водить за ручку! Наслушались баек барина да попа, будто бы вам все упадет под ноги, без труда! Вам нужен поводырь, и наша партия им является, — ведет вас к лучшей жизни! Я вам помог, а вы меня в петлю! Дурнями были, дурнями и остались!!

Но уже через верхнюю балку на крыльце пропустили веревку и набросили петлю на шею Пыхти. Он не сопротивлялся.

— Так что, без суда будете вешать? — только и спросил он.

Мужик в зипуне закричал в ответ:

— Вот суд, как над барином! Громада согласна с ним покончить за убийство Прохора? — обратился он к крестьянам.

— Согласна! Так! — раздались недружные угрюмые голоса.

— Вот и весь суд! — радовался мужик в зипуне. — Мы и без вас таперича проживем. Земля наша. Спасибо скажешь на том свете советской власти, но законы у себя мы устанавливаем свои. Коммунии нам не треба. Правильно, мужики?!

На этот раз раздались более дружные голоса о своем согласии.

— Несите скамейку под ноги!

— Не надо, — ответил крестьянин с винтовкой. — Ты лучше помоги мне, — он худой, и так его на веревке подымем.

Мужик в зипуне с готовностью бросился к нему. Толпа с растерянно-злобным любопытством наблюдала. Зверь бросился на своего укротителя.

— Подумайте, что делаете!? — прокричал Пыхтя. — Ведь не по-божески это!..

— А ты с барином по-божески… — раздалось в ответ.

Пыхтя еще что-то хотел сказать, но веревка уже натянулась, петля удавкой перехватила шею, и его последние слова застряли в горле, закончившись удивленным хрипом, тело вытянулось, носками ног он пытался нащупать твердь, потом схватился руками за веревку, будто подтянулся, но сразу же безжизненно обвис, только глаза открывались все шире и бессмысленно-грозно глядели в толпу, застывая на морозе, открылся рот и из него вывалился набок начинающий синеть, еще недавно извергавший на недотеп-селян гневные слова, язык. Двое быстро привязывали к стойке веранды веревку, чтобы не держать мертвый груз на руках. Толпа с изумлением смотрела за происходящим, все свершилось быстро, некогда было думать и рассуждать. Зверь рвал тело своего мучителя огромными кусками, наслаждаясь своей силой и смелостью, наслаждаясь необъятной свободой, которую получил из рук повешенного. Вдруг будто леденящий ветер пробежал у всех коже. Толпа, оробев от ужаса, взглянула на холодные, выпученные глаза своего недавнего вожака и, словно приходя в себя, стала разбегаться торопливо, без крика и слов, тяжело сопя и шаркая подошвами валенок и чуней. Зверь, насытившись, осознал, что он поступил превратно и, облизнув кровавые губы, трусливо побежал в свою клетку, боязливо оглядываясь на ходу на еще теплое тело своего господина. В клетке сейчас было надежней и безопасней — прикованный и смиренный раб не вызывает сочувствия или осуждения, его не замечают, как и многих других вещей на свете. Только мужик в зипуне и крестьянин с винтовкой, недавно вешавшие Пыхтю, деловито разворачивали подводу с вещами бывшего барина, чтобы отвезти имущество к себе домой.

Иван наблюдал с ужасом, не верил своим глазам, что все это происходит наяву. Его вывел из безотчетного страшного видения тихий шепот возницы:

— Поехали, барин, отседова. Подобру-поздорову.

Он хватил вожжами застоявшихся лошадей, и те, словно понимая, что надо быстрее унестись от этого жуткого места, сразу же взяли в галоп. Иван, вжавшись в сидение, сейчас тоже хотел только одного — быстрее умчаться отсюда. Они доехали до Белокуракино, накормили и напоили лошадей, — сами не ели, — и тронулись в Старобельск.

Теперь перед глазами Ивана тянулась не романтическая степь, а унылая и мрачная. Овраги, небольшие островки дикого кустарника, едва припорошенные темно-синим снегом, распаханные приснеженные поля казались печальными и подавленными. Появились большие глыбы гранитных камней, занесенные в доисторические времена редким в этих местах ледником и неспешно разбросанные по степи. В наступающих сумерках они казались горькими пятнами в этом безграничном приволье.

Иван с возницей решили остановиться в Грабововке, — селе в верстах пятнадцати от Старобельска, на ночевку. Иван не планировал именно сегодня быть в Старобельске, рассчитывая, что переспит в имении, но события в Дувановке спутали планы. Потемну до Старобельска было опасно добираться в это смутное время, тем более в Грабововке жили родители Анны. Жил его дед. Бабушка Ивана умерла несколько лет назад. В детстве Иван почти каждое лето гостил в деревне, но как начал самостоятельную жизнь, сюда не приезжал. Сейчас ему очень хотелось увидеть позабытые, но родные лица, почувствовать тепло близких людей.

Уже стемнело, когда они въехали в село. Возница довез до указанной хаты, крытой соломой и отороченной по бокам побеленными, кривыми столбами, а сам решил переночевать у своих знакомых.

10

Иван осторожно вошел во двор, где-то рядом заливалась в лае собака, и постучал в крайнее окошко. Открылась дверь, и женский голос громко спросил:

— Хто там? — это был голос его родной тетки — сестры матери, Марфы.

— Тетя Марфа. Это я — Иван Артемов, — на всякий случай, полностью представился Иван.

— Хто? — переспросил голос, и Иван услышал, как женщина сошла с крыльца и пошла к нему. Подошла вплотную и пыталась в темноте рассмотреть пришедшего.

— Не узнала, теть Марф… я из Луганска. Племянник ваш. Иван.

Женщина тихонько ойкнула от неожиданности и, попросту обняв Ивана, поцеловала его в щеку, даже не разглядев в темноте человека, а веря, что это свой, а не чужой.

— Што ж ты стоишь? Стучишь, як не ридний… заходь!

— Да собака ж?

— Она далече от крыльца привязана. Пошли. У нас зараз свято.

Марфа завела его в сени, где дышала теплом полугодок-телка, и провела в хату.

— Ну, раздягайся. Посмотрю на тебя.

Она поднесла к его лицу керосиновую лампу.

— Правда Иван?.. Повзрослел как…

«Постарел», — подумал про себя Иван. Марфа закричала:

— Дид! Ходи сюды. Внук приихав.

Из комнаты вышел отец его матери Анны — Матвей, когда-то высокий и статный, а ныне сутулый, худой и обросший седой бородой, — его дед. Деда по отцу Иван не видел никогда и не знал, существует ли он вообще на свете. Поэтому ему было приятно видеть морщинистое, родное лицо единственного деда. Матвей сухой, жилистой рукой прижал к своей груди голову Ивана, который был ниже деда ростом, и поцеловал его почему-то в лоб.

— Раздевайся, внучек, и проходи.

Марфа, взволнованная нежданной встречей, торопливо объясняла Ивану о событии, которое должно произойти было сейчас в семье.

— Я думала, шо прийшов батюшка. Будем крестить внучку…

Только сейчас обратил Иван внимание, что в светлице стоит деревянная детская купель с закрепленными по углам свечами. Старый, почерневший от времени стол накрыт новым, расшитым красными и черными цветами рушником. На нем перед иконами Христа и Богоматери стоит толстая восковая свеча. На кухне был накрыт стол, и Иван почувствовал, что он сильно голоден.

— Вовремя не окрестили внучку, — объясняла Марфа, — хворала. А зараз хрестильня закрыта. Холодно и топить ничем. А батюшка, он добрый, решил дома окрестить. Пора, уж четвертый месяц пошел…

Вышла из комнаты дочь Марфы — Ульяна, рано располневшая молодуха в простом ситцевом платье и накинутой на плечи шали. На руках у нее был ребенок. Иван поздоровался с двоюродной сестрой, уже не целуясь. Надо было посмотреть на ребенка, хотя Иван с большим удовольствием сел бы за праздничный стол.

— Девочка? — почему-то неопределенно спросил Иван, будто не слышал ранее объяснений тетки. — А мы даже и не знали, что у вас прибавление… как назвали?

— Катерина. Но как батюшка скажет, — голос Ульяны звучал спокойно и ровно. Она крепко прижимала к груди ребенка, который спал. — Спит. Пойду, положу пока на кровать.

И она ушла с ребенком в маленькую комнатку, где вместо дверей висела занавеска.

Марфа была младшей сестрой Анны. Ее муж Степан жил в приймах. Так называли тех мужиков, которые приходили жить в дом жены, а не наоборот — приводили жену в дом своих родителей. У них долго не было детей, только одна Уля, появившаяся на свет, когда им было за тридцать. Муж Ульяны, — тоже Иван, пошел по стопам тестя в приймы. Как будто в этом доме установилась такая, не совсем приятная в глазах других, традиция.

Грабововку основали во времена Екатерины Великой беглые крестьяне с Правобережной Украины, спасавшиеся от польской шляхты. Было в то время государство спеси и беспечности, под названием Речь Посполитая, которое доживало последние годы своего, вроде бы независимого, существования. Россия отвоевала так называемое Дикое Поле у врагов, и заселяла эти земли русскими крестьянами-крепостными из других губерний. Сначала было разрешено селиться в этих местах украинцам, которые бежали от польского крепостнического гнета, но потом запрещено. Русские помещики хотели взять богатые черноземы себе. Переселенцы-украинцы, переходя жить на территорию России, и занимая пустующие земли, становились свободными, а не крепостными, в отличие от русских крестьян. А это не нравилось российским крепостникам. Земля стала важным аргументом в запрещении переселения украинцев в южнорусские степи. Разрушались их села, но украинские переселенцы упорно возрождали сожженное и разоренное, и выстояли.

Так появились в этих местах украинские села с удивительными названиями — Грабововка, Дубововка, Лозововка. Рядом селились переселенцы из России, которые давали своим деревням ласковые, мирные названия — Боровое, Вишневое, Тихое… обосновались здесь старообрядцы из России — и встали села, названные в честь своих вожаков — Алексеевка, Чмыровка, Макарьино. Но старообрядцев уже давно не было, их дети и внуки постепенно стали истинно православными, только обветшалые старообрядческие церкви напоминали о прошлом здешних обитателей.

Народы все века жили дружно. Серьезных оскорблений «хохлы» и «кацапы» в отношении друг к другу не допускали. Веками вырабатывалась в степях Дикого Поля национальная терпимость. Людей ценили за деловую хватку, профессиональное умение, храбрость. А других вспоминали за лукавство, пьянство, нечестность… селились в Диком Поле сербы и хорваты с Балкан, бежавшие от турецкого ига, татары и поляки, калмыки и немцы, оседали цыгане, которым надоедала вольная кочевая жизнь, и множество других народов. Рядом с хатами слобожан, подпиравшими крыши снаружи столбами, стояли избы россиян, подслеповатые окна которых закрывались на ночь ставнями. Сложенные из песчаника низенькие сакли татар окружались каменным забориком. Из обработанного камня строились добротные здания немцев. Общим, что объединяло эти домашние очаги, было то, что они почти все были крыты соломой. Лишь у помещиков да зажиточных крестьян дома крылись черепицей или железом. Люди знали друг друга с детства, старики рассказывали о прошлом молодым, и каждый знал о другом во многих поколениях. Если дотошнее разобраться в семейных связях, то можно увидеть, что многие народы породнились или являлись друзьями с незапамятных времен. Так что общий корень всегда находился. Русские брали в жены украинок. У русских негласно считалось, что хохлушки — самые преданные жены, беззаветно любят детей, что они самые хозяйственные и никогда не дадут разориться родному очагу, и вдобавок могут работать с утра до утра. Российские женихи ценились за удаль и бескорыстие, честность и упорство в работе, привязанности к семье и терпеливость. Часто бывало и так — когда жена-хохлушка заводилась на своего мужа-кацапа и пилила его долго и смачно, а он лишь молча кряхтел, зная, что сердце у дружины отходчивое. Но все свары проходили, и дружно тянули нелегкую селянскую лямку русско-украинские и другие смешанные семьи.

Бывало и так, что проходившее через степные села на запад, а потом обратно, донские казаки, — то ли воевать с турецкими басурманами, то ли еще с кем-то, а может, просто охранять закатные рубежи России, приглядывали себе миловидную крепкую деваху. Потом приезжали со сватами и, выпив с отцом и его родней забористой горилки, отыграв свадьбу, а иногда и без нее, увозили малороссийку к себе на Дон. Царь, вроде бы освободивший крестьян от панов, но не давший им земли, поставил здешних девчат в невыгодное положение. Земли всегда мало, и бабам она не полагалась. И вот невесты вынуждены были уходить в города, если во время не подворачивался местный жених. А в города шли работяги из Расеи, — так и там смешивался народ. Совместная жизнь разных народов, населявших этот край, отражалась в их обычаях и повседневной жизни. И одежда была одинаковой, и орудия для запашки и уборки урожая. В праздники, на свадьбах пелись искрометно-веселые и тоскливо-грустные украинские песни, и раздольно-задумчивые, как бескрайняя Россия песни русские. Во всю широкую деревенскую улицу, которая вдруг становилась маленькой, лихие танцоры вскидывали под самые стрехи крыш кто босые ноги, а кто в черевичках, неслись в озорном гопаке, безрассудной камаринской, шаловливой барыне… девчата, в ярких, подвязанных под подбородком хустках, вели медленные, величавые хороводы, лукаво стреляя острыми глазами на хлопцев. И как было парубкам устоять перед тем, чтобы не ворваться в хоровод и не ущипнуть какую-нибудь, желательно свою симпатию, за тугое бедро, а тем паче — за крепкую пышную грудь, ведь и песни располагали к этому.

О, оре Семен, оре та чорными волами,

Його жинка Катеринка гуляе с москалями.

Или:

Стеньку Разина прельстила, к себе в гости заманила,

За убран стол посадила, пивом-медом угостила,

И допьяна напоила, на кровать спать положила.

А под москалем подразумевались солдаты, проходившие на юг для войны с турками.

Да и язык изменился у этих людей. Украинцы употребляли в разговоре русские слова, а русские — украинские. Филологи из России отмечали, что это нерусский язык, а приезжавшие западные украинцы, что жили поближе к Европе, недовольно морщились — это не украинский язык, и называли его презрительно: суржиком. А люди жили, пахали землю, делились радостью и горечью и не задумывались — кто они. Селяне, да и селяне. Какой еще разговор может быть, когда кругом все такие — корни где-то далеко остались, а ветви раскинулись широко, а листья на них — все одинаковы. Кто мы? Чи украинцы, а может — русские? Малороссы, может? А может, просто народ, с весны до осени не поднимающий очи от земли, а зимой набирающий силу для новой тяжкой крестьянской работы…

Так жили и в Грабововке. Дед Матвей хотя и жил в своей хате, но хозяином уже не был. Жена умерла перед войной, и он ждал своей смерти и открыто об этом говорил домашним и сельчанам. Зять Степан заправлял хозяйством, но, как дед видел — неумело, суетно, а в конечном счете — лениво. Хатка была мала, и дед Матвей летом и зимой, после смерти старой, жил в летней мазанке, где готовили пойло и кашу коровам и свиньям. В хозяйстве были две коровы, бычок, подрастала телка, три свиньи да овцы с баранами, чтобы был кожушок на зиму.

Дед Матвей расспрашивал внука о жизни в городе, дочке и всех остальных внуках. Радовался за Ивана, что у него хорошо идут дела, переживал за Аркадия, что он о себе мало весточек дает, огорчился за Сергея, что не уберег себя на фронте.

Вскоре пришел муж Ульяны Иван, с будущими кумом и кумой, а потом и Степан с батюшкой, которого он привез на взятом на время у соседа тарантасе. Степан уже был навеселе, узнал Ивана и долго жал ему руку:

— О, привет, племяш.

Батюшка поздоровался со всеми и стал надевать рясу, привезенную им в сумке. Он был молод и бородат. От родинки на щеке выше бороды тянулись жесткие волосы, ладонь была крупной с толстыми пальцами, как у трудового человека. Он разговаривал со всеми, а при необходимости с каждым в отдельности, рассказывал смешные случаи, которые случаются при крещении. Священник переставил поближе к купели керосиновую лампу и спросил родителей:

— Как нарекли новорожденную?

— Хотим Катериной назвать. Но как вы скажите.

— Хорошее имя, — одобрил батюшка. Видимо, он не так давно приехал из России и говорил на чистом русском языке. — А то иногда выдумают такое имя, особенно сейчас, в войну, какого ни в одном календаре не сыщешь. Ох, и трудно доказать, что такого имени в нашем народе нет. Пусть будет Екатериной.

Говорил он это всем, но Иван чувствовал, что это больше относится к нему, как городскому и более культурному, чем окружающие, человеку. Наконец, батюшка, удалив родителей, начал крещение. Долго читал молитву, окунал руки в купель, когда провозглашал «Господи помилуй!» и «Аминь!», и Ивану приходилось вместе со всеми креститься, вдыхая аппетитный запах еды от печки и накрытого стола. Он только думал: «Когда это кончится и быстрее бы за стол». Но обряд продолжался долго, и это злило Ивана: «Что он, не может короче?». Но батюшка был молод и проводил обряд крещения на совесть. Наконец все поцеловали крест, и орущую малютку отдали матери. Святой отец переоделся в мирское. Муж Ульяны пытался сунуть ему в руки деньги, но батюшка решительно отказался, и это не ускользнуло от острого взгляда Ивана, который чуял деньги на расстоянии. За это ему батюшка понравился и захотелось с ним поговорить, излить тягостную боль в душе, появившуюся сегодня. Священника пригласили к столу, на что тот ответил:

— Да, положено за святой обряд выпить.

Марфа проговорила, семеня словами:

— Положено. Крещение закончилось. А у нас гости. Вот, Иван, родня наша из Луганска. Он богатый сам и на богатой оженился. С нами не сравнить. Так шо, отец Александр, присаживайтесь просто, как гость.

— Что ж, просто посидеть можно. Хочу с гостем поговорить.

— Вот и побалакаете, — обрадовалась Марфа.

Все сели за тесный стол. Иван сидел на углу вместе с отцом Александром, рядом — дед. Стол был накрыт небогато, но сытно: жареные куры, вареная свинина с картошкой, соленые огурцы и другая нехитрая крестьянская снедь. Степан открыл бутылку государственной водки и аккуратно налил в стаканы. Иван чувствовал страшный голод, который сейчас дошел до резей в желудке. Подняли стаканы, чокнулись и выпили. Батюшка, уже как гость, а не священник, несколькими большими глотками опорожнил стакан. Иван был небольшим любителем выпивки, тем более такими порциями, отпил около половины и набросился на картошку с мясом, вперемежку с хрустящим огурчиком. Но не тут-то было ему поесть. Дядя Степан загудел:

— Ванюша, не по-христиански, допей до дна. Хрещеницу забижаешь.

Другие, как показалось Ивану, осуждающе посмотрели на него, и, мысленно махнув на все рукой, он допил стакан до дна. Немного погодя ему стало веселей и показалось, что в комнате светлей. Он быстро ел, слабо прожевывая пищу, глотая мясо целыми кусками, но зато с удовлетворением чувствовал, как насыщается его желудок. Постепенно перешли к разговорам. Отца Александра, по всему видно, интересовал гость из города, и он спросил Ивана:

— В Луганске, небось, уже полностью правит новая власть?

— Непонятно еще, кто у нас хозяин, но новая власть командует, декреты издает. А народ как жил, так и живет.

— Говорят, что она не больно жалует прежних хозяев?

— Да, кричат, что теперь хозяева рабочие и крестьяне, зовут все забрать у буржуев, но рабочие не сильно хотят брать у хозяев их заводы.

— Я читал и слышал, что все-таки берут они у хозяев их имущество, заселяют квартиры хорошие, а тех выбрасывают на улицу. Правда?

— Не совсем. Но есть и такое. Но делают это те бездельники, пьяницы, которые никогда раньше по-хорошему не работали, а шлялись по улицам и кричали громче других, что им плохо живется. Вот из них создали дружины красной гвардии, ходят пугают хозяев, иногда грабят, но по нынешним временам это можно считать нормой. Те рабочие, которые по-настоящему работают, не сильно идут в такие отряды. Скоро вся эта дрянь схлынет, и будем жить по-прежнему. А с теми, кто сейчас бегает и размахивает винтовкой, рассчитаются сполна. Это временная смута. Так считает мой тесть.

Ошибался Иван с тестем. Это была не смута, а руководимый неизвестными людьми, о которых, может, никогда и не узнают россияне, революционный процесс. Отец Александр внимательно слушал, устремив на Ивана умные, серо-голубые глаза, не перебивал его, откладывая в своем уме мирскую жизнь людей. Но вмешался Степан, который заметно охмелел и был готов к «умному» разговору.

— Не, племяш, извиняй меня, но ты как буржуй балакаешь. Их, как и наших мироедов, люд скоро изведет на нет.

— За что? — удивился Иван. Он до сих считал себя работягой и не мог понять сути происходящих событий, считая все временным явлением.

— Сам знаешь! На нашем горбу ездили всю жизнь, теперь закругляйтесь. Будете вкалывать как и все мы. Понял?

— Но я ж тоже работаю! Не сижу без дела и летом, и зимой. Вот ты, дядя, сейчас зимой отдыхаешь, а я…

— Ты работаешь по-пански, — перебил его Степан. — А будешь работать, как селянин или рабочий. Зараз все равны. Понял? Я тоже стал хозяином. Мне землю выделили… знаешь, сколько? — торжествующе посмотрев на Ивана и выдержав паузу, сам же ответил: — Почти пятнадцать десятин. Лично отмерял. Теперь заведу хозяйство, в довольствии жить будем.

— Ты, дядь, хочешь стать хозяином, а нам этого не разрешаешь, — с обидой произнес Иван.

Но в разговор вмешалась Марфа, прикрикнув на мужа:

— Расхвастался! Да ты ж ни до чого не прибитый. Землю попусту пустишь. Если батька, да дай Бог, зятек не примутся за землю всерьез, так и будешь ходить в дырявых чоботах. Ой, батюшка, простите. Пришли люди гулять, а он в серьезные балачки лезет.

— Ничего плохого нет. Язык един и в будни, и в праздник. Нехай балакает.

Марфа знала, за что ругала своего непутевого Степана. Был он и добр, и хорош в семье, любил выпить и погулять, но не очень любил ходить в поле и за скотиной. Поэтому-то и говорила Марфа, что вряд ли Степан со своим старанием сможет поднять землю, которая нежданно-негаданно свалилась к его ногам. Заговорил дед Матвей:

— Эх, был бы я помоложе, переорал бы не только пятнадцать десятин, а гораздо больше. Все життя мечтал о своей землице, а зараз, колы вмираты треба, далы ее окаянную! — Показалось, что даже слеза навернулась на его, выцветшие под степным палящим солнцем, глаза. — Эх, силушки бы мне… но всему свой час. Бог дае, Бог бере. Вот дал Он зараз клад селянам, — распорядиться бы им по-доброму, но полсела переведут землю в бестолочь.

Отец Александр согласно кивнул:

— Думаю, а что у нас деется в селе? С прошлого года не был. Тоже, наверное, как везде.

— А вы не местный? — поинтересовался Иван.

— Нет. Я из Тульской губернии. Мои старые тоже крестьянствуют. Отец не хотел, чтобы я был священнослужителем. Все хозяйство думал отдать мне как наследнику. У меня еще две сестры. А я больше книги читал, хозяйствовать не влекло. А отец мне все говорил: «Учись, Санька, землю понимать». А мне этого не хотелось, к другому присыхал, к святому учению.

— Так и мирское имя ваше — Александр?

— Да, Александр Митрофанович. Духовное мне оставили тоже. Перевернулся мир. Народ расейский долго был кротким и тихим. Видимо, его терпение лопнуло, раз поддался бесовскому соблазну. Все хотят быть людьми, а такое разве возможно?

Степан пьяно вмешался:

— Можно! Все отберем у куркулей, и будут они равными с нами. Так же Христос говорит, что все люди равны.

Отец Александр согласно кивнул, видимо, он не привык сразу же все опровергать или спорить, но дополнил:

— Христос говорит, что все люди перед Богом равны, а в мирской суете это пока невозможно… — и мягко продолжил: — Христос всегда призывал к миру и ненасилию над ближним, никогда не требовал проливать чужую кровь, отдал за честь людей свою. А крови на Руси, вероятно, будет много, как никогда, — все идет к этому. Раньше пили народную кровь одни изверги, — теперь будут пить другие. Свято место пустым не бывает. Не успели мы укоренить в нашем народе христово учение и его заповеди… эх, родился бы Христос на тыщу или две лет раньше, то мысли его мы бы сделали мыслями всех людей — и богатых, и бедных!

Иван удивленно слушал священника. Так откровенно не изъяснялся с ним даже тесть, которого он чтил. Такие слова мог сказать только его брат Сергей — он большевик — или голытьба, тучами тыняющаяся на юге России. Он тихо спросил, называя батюшку по-мирскому:

— Александр Митрофанович, так вы за революцию, за этих нищих, которые не умели и не хотят работать, а пограбить — хоть сейчас? У них же ничего не получится, они разорят державу, все по ветру пустят. Неужели это Божеское дело?

— Народ хочет справедливости и это главное, по-божески. Но он не понимает, что справедливость можно обрести только на небесах. На земле множество злых людей, и они никогда не допустят справедливости. Они перессорят всех людей, будут заставлять грызть глотки друг другу, как и раньше. Прежде, чем властвовать, надо изгнать из своей души грязные помыслы, а для этого одной жизни мало, чтобы стать святым и бескорыстным для народа. Вот сейчас революция — благое дело для неимущих, а уже в их души заронили зависть и зло против других. Благо, если бы мирно орали, а то просто рушат все, а созидания доброго, христианского нет. Черные дни наступают для России. Когда кончатся они — неизведанно.

Государственная водка была допита, и Степан наливал в стаканы самогон:

— Давайте, батюшка, выпьем за то, чтобы селянину было хорошо… и спасибо новой власти, что дала землю. Теперь мы истинно все равны, как того хотел Христос. Давайте за Христа и за большевиков дернем. Они провели Божеское дело.

Но отец Александр, несмотря на свою молодость и выпитое, молча отстранил стакан с самогонкой и с неодобрением посмотрел на Степана. Это увидела Марфа и снова зашумела на мужа:

— У, дурень, дорвався до горилки, як вол до калюжи! Замовкни и слухай вумных. Сам дурак и других за них почитаешь!

Но отец Александр вдруг заторопился и стал благодарить хозяев, собираясь уходить:

— Спасибо. Я ж на минуточку остался, чтобы поговорить со свежим человеком. А вот, засиделся.

Иван поддержал свою тетку и недовольно сказал Степану:

— Ты, дядя, действительно мелешь пустое. Вот знаешь, я сегодня был в Дувановке. Насмотрелся… — он стал рассказывать всем. — Сначала крестьяне поиздевались над помещиком и не дали ему по-хорошему уехать. В грязь растерли его, сына, невестку. Раненному сыну руки выкручивали, а потом их отпустили, а своего вожака повесили… прямо на крылечке. Знаете — за что? За то, что он ими, оказывается, не так руководил. А он-то большевик, из города. Добро им сделал. Землю помог взять, помещика выгнал. Где добро, где зло? Не понимаешь, Степан? Я вот тоже не понимаю.

Батюшка, приготовившийся было уходить, задержался:

— Грани между добром и злом не существует. В русском мужике они переливаются друг в друга. Сегодня больше зла — он всех поднимет на вилы и себя проткнет от злости, ничего не пожалеет. Станет больше добра — все свое отдаст, накормит, в тепле устроит, душу свою отдаст даже бесу, но не разумея этого. Потому, что не видит в то время разницы — для него все хороши и едины. Становится как бы слепым. А его слепотой пользуются нечистые люди. А он честен, наивен, — делает, что скажут. Только не буди в нем зла, тогда наш мужик лют и опасен. Не наполняй его душу злом, — он неудержим, перевернет вся и всех, горя всем принесет, а всех больше — себе, не понимая сего, и думает, что сделал добро. Но я считаю, что наш народ добр, и душа его открыта для всех, только не дай Господь, чтобы в него злоба вошла.

— Народишко, он буйный, — прокашлялся дед Матвей. — Но он и смиренный. Разгорячится — прах идет, отойдет — переживает, с горя пьет, чтобы забыться. А потом снова за старое. Вечно в нас это есть и будет. Неразумные мы — люди.

Отец Александр поблагодарил хозяев за вечерю, попрощался со всеми, благословил их святым крестом, никого не укорил и вышел из хаты вместе с зятем, который должен был отвезти его домой. Марфа вышла провожать на подворье. Кумовья тоже засобирались домой. В хате остались только дед Матвей и Иван. Дед молча смотрел подслеповатыми глазами на лампу, потом снова стал расспрашивать Ивана, как живет семья. Погоревал о дочери — Анне:

— Не забажала жити в селе, ушла. Што в городе краще? Бедность всю жизнь у нее там. Да и здесь ей тогда нечего было делать.

Вспомнил о Сергее и, узнав, что он стал командиром, похвалил:

— Добрый хлопец. Самостоятельный. Всегда хотел сделать по-своему. Петр — молчалив, как лошадь. Знай — пашет. Добрый хлопец. А Аркадию шо нужно було? С сирой душой, да в паны. Може, штось и получится. Добрый хлопец.

Всех внуков дед Матвей оценил хорошими ребятами, и это Ивану было приятно. Только его он не оценил, за что Иван был благодарен деду. Потом Марфа, захватившая только часть разговора, стала расспрашивать о сестре и племянниках. Степан снова наливал и пил. Иван твердо отказался от водки. Степан по-пьяному буровил, что теперь он заживет, всем это покажет, но не уточнял — как. Потом стали ложиться спать. Места было мало. Дед по привычке пошел спать в холодную летнюю кухню. Мужу Марфа постелила в сенях с телкой: «Там тепло, и запах навоза пьяному нравится». Ивану постелила на полу в комнате. От усталости он долго не мог заснуть, в голову лезли кошмары прошедшего дня. Проснулся от тяжелого сна, когда Марфа стала хозяйничать дома. Было еще рано, но Иван стал собираться в дорогу. Встали остальные и до завтрака делали работу на базу. Марфа завернула в чистую холстину кусок сала в подарок сестре Анне. Иван вначале отказывался, потом взял. Прощание было каким-то тягостным. Приглашали друг друга в гости, но никто не верил в серьезность новых встреч. Еще затемно Иван со своим возницей уехал в Старобельск.

За три дня переговоров с купцами Старобельска, Айдара и других мест Иван закупил, по его подсчетам, около пятидесяти тысяч пудов хлеба. Это его радовало — прибыль выходила немалая. Единственного он не знал, да и не вникал в сложность вопроса — хлеб предназначался врагам России, с которыми сотрудничала украинская рада. Но он делал свое купеческое дело добросовестно, с удовольствием.

11

Конец ноября выдался холодным и промозглым, что всегда бывает в этих местах. Тяжелые влажные ветры гуляли над Луганском, изредка выпадал снег, который смерзался в ледяную корку. Дворники почему-то перестали его рубить, в отличие от прошлых лет. На улицах было скользко и грязно. Почти каждую ночь происходили грабежи, людей раздевали и грабили прямо на улицах. Сергею Артемову почти каждую ночь приходилось нести патрульную службу, да и днем тоже работы хватало. Однажды вечером он немного отстал от своих патрульных и, когда догнал их, увидел, что они задержали какого-то человека. Уже начался комендантский час, и патруль хотел отвести задержанного в совет для выяснения личности. Человек упрашивал не задерживать его, объясняя, что он идет с работы и зашел в аптеку Гуревича купить боржомской воды и лекарства. Может быть, молодые патрульные, старательно исполняющие свои обязанности, взяли бы его, но Сергей узнал в нем главного конструктора патронного завода — Шнейдера, и сказал ребятам, чтобы его отпустили. Шнейдер вежливо поблагодарил Сергея и спросил:

— Вы идете не в сторону Английской улицы?

— Нет.

— Там тоже находится патруль и может еще раз задержать. А то бы вместе прошли, и мне было бы спокойней. Хорошо… я пойду, может, никто больше не задержит.

Сергей знал Шнейдера, как рабочие начальника, и с уважением относился к нему. У Шнейдера была великолепная память, он многих, даже рабочих, знал в лицо. Недавно он разговаривал с Сергеем и сейчас узнал его.

— Я вас провожу домой, — предложил Сергей. — А вы, — обратился к патрульным, — идите в совет, я скоро подойду.

Сначала шли молча. Шнейдер осторожной мягкостью переставлял ноги по ледяному тротуару, стараясь не поскользнуться.

— Вы меня, господин Шнейдер, не узнали?

— Узнал. Артемов. Недавно с фронта. Правильно?

— Да.

Они подошли к двухэтажному дому, где жил Шнейдер.

— Вот и дошли. До свидания.

— Спасибо, что проводили. Не хотите ли зайти ко мне в гости? Попьем чай. У меня китайский, еще со старых запасов остался.

Сергей хотел было отказаться, но Шнейдер мягко, но настойчиво произнес:

— Пойдемте к нам. На улице холодно, вам необходимо согреться, чтобы не было простуды. И дети мои будут рады. Они просто бредят революцией и большевиками. Старший — просто воспитан на истории французской революции.

Сергей перестал колебаться, тем более ему было приятно, что такой человек приглашает его к себе в дом. Шнейдер занимал оба этажа. Это был его личный дом, построенный по собственному проекту лет пятнадцать назад. Шнейдер жил в Луганске более двадцати лет. Приехал начинающим инженером из Германии на завод Гартмана, думая заработать и накопить денег, а потом отправиться назад в милую Германию и открыть там свое дело. Но Гартман, на паровозостроительном, начинающим работу землякам платил немного, и Шнейдер решил перейти на патронный завод. Патронный завод был государственным, и платили там инженерам и рабочим на четверть-половину больше, чем на гартмановском. Тем более, Шнейдеру предложили более высокую должность, и он согласился на переход. Цепкий рациональный ум, немецкая пунктуальность, умение ладить с людьми снискали ему авторитет в заводское среде. В войну, — несмотря на то, что он был немцем, — назначили на должность главного конструктора. Его мечты об отъезде на родину давно развеялись, когда он женился на луганской красавице, — дочери предводителя местного дворянства Пакарина — Наталье или, как ее называли на иностранным лад — Натали. У них было двое детей. Старшему сыну было уже пятнадцать лет, дочери — двенадцать. Он любил свою жену и детей с истинно немецким сентиментализмом и сердечной строгостью, которые у каждого немца в крови. Когда-то его звали Бруно, отца — Иоганном, а в России Шнейдер стал Борисом Ивановичем — немецкая душа в русской оболочке. До войны почти каждый год ездил в Германию, горделиво показывал своим родственникам очаровательную жену и прелестных детей. Его звали домой, но дети выросли, ходили в русскую школу, унаследовали от матери не только красоту, но и открытость души, чувство привязанности к России, от отца — любознательный ум, умение анализировать происходящее и общее чувство привязанности и верности к семье. Мечты о возвращении остались мечтами. Шнейдер не просто смирился с этим, он понял, что его родина теперь здесь — в Луганске. Много душевных страданий принесла ему война с соотечественниками, но он выбрал твердую линию: будет служить новой родине — России. Как иностранец он все-таки смотрел на происходящие события посторонним взглядом. Революцию он не принял своим умом, но душой чувствовал, что народ, совершивший такой поступок, где-то прав. Сейчас ему было интересно поговорить с Сергеем, показать живого большевика сыну, развеять тот вакуум в душе, который сложился с войной и революцией, когда в гости или синематограф ходить стало опасно, а иногда и невозможно.

Они вошли в дом. На первом этаже располагались кухня, столовая, библиотека, на втором жила семья. Старая служанка, жившая у них много лет, открыла дверь. Они прошли в зал для гостей. Вышла жена — стройная, с красивым, начинающим, правда, увядать лицом. Сначала она недовольно поморщилась, увидев, что гость одет в солдатскую гимнастерку и яловые сапоги, но муж знает, кого приглашать в дом, и она приветливо улыбнулась и пригласила садиться. Сергей чувствовал себя неловко в этой аккуратной комнате, присел на самый краешек кресла, боясь сесть глубже, чтобы не повредить его. Шнейдер снял пиджак и остался в жилетке, но с галстуком. Он выглядел усталым и несколько пожилым человеком. Обратившись к жене, он сказал, чтобы служанка подала чай и еще чего-нибудь для «легкого» ужина, — вероятно, гость проголодался. Но Сергей с такой энергией замотал головой в знак отрицания у него чувства голода и твердо выговорил: «Нет!», что хозяева не настаивали. Жена сказала, что не надо тревожить горничную, она за день устала, и что подаст чай сама. Через минуту она расставила чашечки на низеньком, маленьком столике. Сергею никогда раньше не приходилось сидеть за таким низким столиком, — колени упирались в его края, руки некуда было спрятать, и он уже жалел, что согласился зайти к инженеру. Но хозяева будто не замечали неловкости гостя, жена разлила чай по маленьким чашечкам и присела рядом сама. Сергей не знал, что делать — то ли сразу проглотить все, или подождать, когда хозяева будут допивать, и потом быстро выпить самому, и упрекал себя за то, что раньше, хотя бы в книжках, не обратил внимания на такие приемы.

— Давайте чай пить, — обратилась ко всем жена.

— Спасибо, Натали, — ответил Шнейдер, подвинул кресло ближе к столику, положил маленькими щипчиками сахар в свою чашечку.

Сергей напряженно думал, как ему поступить, и в итоге неуклюже зацепил миниатюрными щипчиками пиленый кусочек сахара и бросил в свою чашку. Жена Шнейдера предложила:

— Не стесняйтесь, кладите больше.

— Нет, нет! — возразил Сергей.

Но она, несмотря на его протесты, положила ему еще несколько кусочков.

— Вы знаете, как скучно стало сейчас жить… вечерами мы уже в гости не ходим, и к нам не ходят. Мы каждому гостю рады.

«Особенно мне», — с иронией подумал Сергей.

— Как вы считаете, скоро все это закончится, и станем жить как прежде? — завела она светский разговор.

— Как только всех буржуев прогоним, установим по всей стране свой порядок, так заживем, — но не по-старому, а по-новому, — заученно, по-солдатски ответил Сергей.

— А долго еще буржуев будете прогонять?

— Думаю, недолго. Врагов осталось немного.

— Хорошо, что мы не буржуи. Нас же не прогонит Советская власть?

— Вас — нет. Спецы нашей рабочей власти нужны. Без них мы ничто.

Шнейдер пока молчал. Видимо, в семье было заведено так, что подобные разговоры начинала жена. Но вот он вмешался:

— Дорогая, а кто твой отец? Ты забыла?

— А кто у вас отец? — переспросил почему-то Сергей.

— Предводитель Славяносербского дворянства, Пакарин. Вы удивлены?

Сергей промолчал. Он слышал об этом человеке и даже видел его до войны на народных праздниках. Тот имел имение недалеко от Славяносербска.

— Вы же знаете — мой отец отказался от всей своей земли в пользу местных крестьян. Поэтому он уже не помещик и не буржуй. Будет работать в суде. Его же вы не тронете?

— Нет, если он все честно отдал трудящимся и будет, как все, работать.

— Вот видишь, милый, — обратилась жена к Шнейдеру. — И папе ничего не будет. Не надо уезжать в Германию, да еще со взрослыми детьми. Новая власть справедливо разберется с каждым, и мы будем жить как прежде. Ты прекрасный инженер, тебя тем более никто не тронет.

Шнейдер улыбнулся, слушая наивные рассуждения любимой Натали, но сам думал о чем-то другом. Жена еще немного поговорила с Сергеем, поняла, что ее обязанности за столом уже закончились и, мило улыбнувшись, пояснила, что надо уделить внимание перед сном детям; попрощавшись, ушла. Шнейдер снова неторопливо разлил чай и спросил Сергея:

— Вы уверены, что вам удастся создать новый порядок?

— Кому?

— Большевикам. Затеяли вы очень большое дело. Такого история не знала. Но есть ли уверенность, что доведете дело до конца?

— Есть. Потому что большевики вместе с народом. А эта сила все перевернет и построит новое.

Вошел сын, худощавый в мать — подросток. Поздоровавшись, он сел на диван, вдали от взрослых. Видимо, мать сообщила ему о необычном госте. Шнейдер кивнул на приветствие сына и продолжил разговор:

— Да, на такой шаг может пойти только великий народ. Широко, размашисто действовать может не каждый. Немец прежде подумает, все отмерит, а потом отложит все на потом. Еще никто в мире не брался за такое — полностью уничтожить эксплуатацию. А получится ли у вас?

— Получится, еще как получится! — горячо ответил Сергей. — Народ хочет жить по-новому, отбросить все старое и войти в новый мир чистым душой и телом. Каждый будет работать на всех, а все будут помогать одному. И тогда не будет униженных, бедных, попрошаек — все будут равны. Проклятая старость не будет в тягость. Старые люди будут воспитывать детей и будут в почете. Не как сейчас. Все, кто не работает, будут учиться, отдыхать по-человечески, как сейчас это делают буржуи. Человек будет трудиться не ради корки хлеба, а ради радости других. Все будут свободны, равны, красивы, умны…

Сергей замолчал, удивленно глядя на улыбающегося Шнейдера. Ему стало стыдно за свой порыв. Шнейдер заговорил:

— Да, на такой шаг способен только великий народ. Повторюсь, но на западе сначала каждый бы член общества посчитал, во что это выльется. Поняв, что хоть временно будет плохо, отказался бы от всех своих идей и такой опасной затеи. Только Россия может воплотить сокровенные мечты величайших мыслителей. В том числе и немецких, не только Маркса и Энгельса, которых вы почитаете, но и других, которые вам, Сергей, неизвестны. Поистине великая и непредсказуемая страна! Страна чувств и великих замыслов, ей под силу самые смелые, разрушительные шаги. Недаром ее любили и боялись все иностранцы. Я в этом не исключение… поэтому она мне нравится. Россия живет не по-мелочному, а крупно. Мир содрогается, когда Россия приходит в движение, мир рушится, когда Россия перестраивается. Поистине великая страна в своей детско-азиатской непосредственности. Захотела — разрушила старый мир, а как строить новый — толком не знает. Потом, по ходу разберется! Я все слышу это — жить по-новому. Даже стало надоедать. А как — по-новому?

Шнейдер говорил, как бы размышляя сам с собой, и Сергей до конца не понимал его рассуждения, но чувствовал, что он не принимает революцию.

— А так. Все будут управлять государством, все трудиться. Если дать человеку власть, он быстро научится управлять государством. — В ответ Шнейдер снисходительно улыбнулся. — Рабочий не глупый, если он делает такие детали и станки. Его пока на допускали к управлению страной. И вот он все построит по-новому… вы не верите?

— Верю. Но я думаю так: если самый честный рабочий станет руководителем государства или членом парламента, то он уже не будет рабочим. Он станет тем же буржуа, какие были и есть в стране, и вместо старых буржуа станет обманывать и эксплуатировать рабочих, бывших своих товарищей. Это диалектика жизни, и примеры других стран это показали. Вот, например, посмотрите на Америку. Там многие миллионеры, в отличие от Европы, вышли их рабочих, — сами трудились в поте лица, были эксплуатируемыми, а стали богатыми — и что они делают? Еще жестче, чем старые буржуа, эксплуатируют своих бывших товарищей! Инстинкт человека командовать другими выше чувства справедливости и равенства. Поэтому и ваши руководители, когда будет нужно, применят силу к рабочим. Пустят кровь всего народа. Природа устроена таким образом, и не вина большевиков, если у них получится не так, как они задумывали.

Сергей обдумывал слова Шнейдера и, хотя чувствовал, что его знания не могут сравниться со знаниями инженера, но упрямо продолжал:

— Все-таки вы неправы. Вы не можете понять, что люди будут совсем другими. Им не нужно будет унижать других, у них и руководителей ничего не будет, а когда человек ничего не имеет, то ему не будет смысла эксплуатировать и обманывать других. Мы не похожи на Европу и Америку, мы воспитаем по-другому себя и весь народ. Нашему примеру последуют их рабочие, и будет в мире мировая революция.

Не понимал Сергей, что он сейчас говорил так же, как и его марксистские учителя в окопах, знающие несколько великих символических фраз, а остальное додумавшие сами. Да и учили они его урывками. Но самое главное — Сергей был уверен в них и готов биться за свою идею.

— Но если ни у кого ничего не будет, как же будет жить человек? И зачем ему стремиться к лучшей жизни, если она даже не предвидится?

Шнейдер пожал плечами. Он понимал, что его собеседник — простой рабочий и солдат, но честный человек, в отличие от некоторых руководителей большевиков, которые избегали теоретических споров, направляя все усилия на укрепление власти. Он никогда с ними не спорил и не говорил. Это был первый случай откровенного разговора с большевиком, молодым человеком, который не знал жизни. Сын Шнейдера, сидевший до сих пор молча и жадно слушавший разговор старших, сказал ломающимся хрипловатым баритоном:

— Папа, вы не правы. Революции бывают разные. Вот французская революция почему не до конца получилась? Потому, что там буржуазию хотели приспособить к новому строю, а она сговорилась с Наполеоном и подавила революцию. А у нас хотят сделать правильно — убрать буржуазию, уравнять ее со служащими и рабочими. А это — основа построения социалистического общества. Большевики учли ошибки французской революции.

Шнейдер внимательно посмотрел на сына и несколько свысока улыбнулся:

— Вот представьте себе пчелиный улей. В улье живет одна пчела-женщина. Естъ трудовые пчелы. Они приносят в улей нектар и пыльцу, другие производят воск, прополис, чистят и убирают улей. Есть трутни, они ничего не делают, едят бесплатно мед и получают удовольствие. Но их трудовые пчелы терпят. Потому, что так устроен пчелиный механизм. Лишнего у них ничего нет. Так же устроено и человеческое общество. У него нет лишних людей. Ему нужны и рабочие, и крестьяне, и буржуазия. Если взять и уничтожить всех трутней, то рой их снова создаст. Они необходимы для поддержания социального мира в улье. Поэтому, если всех капиталистов уничтожить или изгнать, то все равно появятся новые — явные или тайные. Эксплуатация рабочих и крестьян при социализме будет такой же, как при капитализме, а может, и сильнее. Кто-то же должен создавать не просто предметы труда, но и богатство страны! А это рабочие. Так устроен человеческий общественный организм. У него нет ничего лишнего, — отрубишь что-то, оно снова отрастет, хотя уродливо, не до конца, но все-таки появится.

Сергей был сбит с толку. Он не знал, как возразить вроде справедливым, но контрреволюционным словам. Ему не хотелось признавать правой точку зрения Шнейдера.

— Все равно мы в России построим социалистическое общество! — упрямо повторил он. — Мы не пчелы, которые не соображают, как работают. А мы будем соображать, будем думать — и победим.

— Вы, Сергей, не обижайтесь. Это я так думаю. Но честно скажу: мне приятно, что я живу в России и являюсь свидетелем великих событий. Это под силу только вам — славянам. Только, думаю, трудно вам будет, трудно…

— Спасибо хоть за такую поддержку. Если бы вы были в наших рядах, нам было бы намного легче.

— Пока власть предпочитает с нами сотрудничать, мы с вами. Но не дай Бог проводить по отношению к интеллигенции такую же политику, как и буржуазии. Будет плохо, страна останется без ума. Надо уметь со всеми сотрудничать.

— Мы готовы к такому сотрудничеству. Но много врагов.

— Враги всегда были и будут. Но надо, чтобы новое прошло как можно безболезненно. В этом ваш успех. Конфронтация послужит не в вашу пользу.

Шнейдер мельком взглянул на часы, и Сергей понял, что пора уходить.

— Анатоль. Не пора ли спать? — обратился он к сыну.

Сын, который внимательно слушал взрослых, и только один раз высказавший свои мысли, согласно кивнул, попрощался и ушел. Шнейдер, провожая Сергея до входных дверей, пошутил:

— Вы не боитесь, что вас задержат?

Сергей, поняв его шутку, ответил шуткой:

— Быстрее я кого-нибудь задержу.

— Да, да вы ночной хозяин города, — иронически улыбнулся Шнейдер, и они распрощались.

Сергей пошел к бывшей земской управе, где располагался ныне совет, и встретил там Нахимского. Было удивительно — когда этот человек спит? — все время Сергей видел его на ногах.

— Где ты так долго был? — накинулся он на Сергея. — Отпустил патруль! Так нельзя делать!

— У знакомого был, — Сергею не хотелось говорить о своем посещении Шнейдера. — А где ребята?

— Ты их бросил, оставил район без охраны! Так я их снова послал на дежурство, чтобы ничего не случилось.

— Да ничего не случится с городом, Абрам Семеныч, — Сергей находился еще под впечатлением разговора со Шнейдером о том, что все нужно решать мирным путем. — Особенно на Английской или Почтовой. Буржуи боятся по темноте в окна выглядывать. А мы ходим и каких-то врагов выискиваем.

— Сережа, ты что-то не то говоришь. Я ж тебе объяснял — пока есть буржуи, до тех пор нам будет грозить опасность. Нам надо быть все время начеку! Да, и есть всякая шваль, готовая пограбить народ. И надо их всех, врагов революции, уничтожить. Это сейчас наша главная задача. А ты разводишь сантименты. Будь жестче и строже ко всем.

Но концовку Нахимский все же произносил мягче, как бы журя своего любимого ученика, который проявил неожиданную слабость.

— Сережа, ты еще не знаешь, но тебе, видимо, придется ехать в Киев, на всеукраинский съезд советов. Надо решительно решать вопрос — у нас власть советов или рады. Другого пути нету. Чтобы разжечь мировую революцию, надо скинуть раду — и откроется прямой путь в Европу. Сегодня пришла телеграмма — срочно направить туда делегатов, я предложил тебя как верного товарища революции, и Клим согласился. Завтра будет собрание совета, все фракции будут присутствовать. Ты пойдешь по фракции большевиков. Согласен?

— Да. А что, ни ты, ни Ворошилов или другой повыше меня ехать не хотят?

— Опасно оставлять в это время город без руководства. Поэтому решили, что члены исполкома не поедут. Останутся здесь. А ты и все наши товарищи проведут нужную линию. Мы верим вам.

— Конечно, украинские губернии давно должны быть советскими. А то наблюдаем за Центральной радой, а ничего не предпринимаем.

— Правильно. Она воспользовалась тем, что мы боролись с эксплуататорами, и объявила о своей власти на Украине. Теперь мы закрепились и надо с ней кончать. Она — тормоз на пути мировой революции. В Питере Совет Народных Комиссаров не хочет насилия в отношении рады. Поэтому местные большевики должны проявить инициативу и выкинуть националистов. Понял? Иди домой, отдыхай, а завтра утром будь здесь, как штык.

— Хорошо, — согласился Сергей.

Они крепко пожали руки, Нахимский остался дежурить в совете, а Сергей в темноте пошел домой.

12

До начала собрания оставалось еще около часа, когда в совет приехал Ворошилов. Энергично поднялся по лестнице на второй этаж в свой кабинет, где в приемной его ждали члены исполкома. Подошли не все большевики-исполкомовцы, и Ворошилов, поздоровавшись с пришедшими за руку, пригласил их в кабинет. Вопрос стоял о сегодняшнем собрании. Следовало укрепить партийную линию, не допустить поездки на съезд в Киев эсеров и меньшевиков. Остальные реальной силой не считались.

— Товарищи! — без лишних предисловий начал Ворошилов, сидя в кресле за дубовым столом. У него была странная привычка поводить плечами, будто он все время мерз. — Обстановка такова, что нам следует действовать быстро и решительно. Советы Юго-Западного края создали оргкомитет по проведению всеукраинского съезда советов. Центральная рада препятствует его созыву, но, видя, что сорвать его созыв не удастся, хочет перехватить инициативу у советов и сама выступить организатором съезда. Я вчера говорил по телеграфу с Евгенией Бош. Она просит послать с Донбасса только представителей большевиков, делегатов из других партий не надо избирать на съезд. Надо создать советское большинство на съезде в Киеве. Поэтому нашей задачей является, чтобы на сегодняшнем общем собрании были избраны только наши сторонники. Список подготовлен. В основном это луганчане, кто из уездов поедет — пока не знаю, но я дал телеграмму местным партийным комитетам, чтобы направляли большевиков. Партийную дисциплину мы должны поддерживать. Нам сказали свыше, мы — своим низшим организациям, и это должно безукоризненно выполняться. Понятно? Список наших делегатов предложит Лутовинов. Вот, возьми его. Времени до собрания мало, наберитесь силы и мужества. Нам надо заткнуть рот эсерам, меньшевикам и прочим. Поэтому больше напора и резче с ними. Все понятно?

В ответ громыхнул Пархоменко:

— Будем резче, Клим!

Ворошилов жестким взглядом оглядел присутствующих. Кто-то задал несколько уточняющих вопросов и все. Разошлись. Отворилась дверь из смежной комнаты для отдыха, и оттуда вышла жена Ворошилова. Каждый день она была в новом платье или костюме. Говорили, что на нее полностью работает швейная мастерская Абергауза.

— Клим, ты не позавтракал… так спешил? Я приготовила завтрак.

— Катя, как ты успела сюда? Я уходил, ты оставалась в постели. Как ты везде успеваешь? — говорил Ворошилов, внутренне довольный своей женой.

— Я за тобой пошла. Почти следом. Ты ж как ребенок, чем-то увлеченный — игрой или игрушкой, за тобой нужен глаз да глаз. Тебе необходимо позавтракать. Я тебе уже не раз говорила, что тебя ждет великое будущее, и если ты этого не понимаешь — я знаю, — ласково говорила Гитель Давидовна. — Я должна заботиться о твоем здоровье, чтобы ты долго жил и счастливо, — она говорила вроде с шуткой и улыбкой, но непоколебимо уверенно в том, что все будет так, как она предначертала. — Ты ж ребенок, Клим, без меня правильного шага не сделаешь, — по-матерински выговаривала она. — Поэтому слушайся меня во всем.

Она поставила на стол поднос с яичницей, колбасой и кофе.

— Все у тебя должно быть, как у порядочных людей. Привыкай уже к нормальной жизни, а не собачьей, как до революции. Советская власть надолго, и тебе ею руководить. Ешь?

Ворошилов довольно улыбался. Он уже привык к руководящей жизни и связанным с ней почитанием.

— Ох, Катенька, нет совсем времени для нормальной жизни, — он стал быстро проглатывать яичницу, засовывая в рот одновременно кусочки колбасы с хлебом и запивая кофе. — Спасибо, дорогая, что еще не отказалась от меня и нянчишься… ты пошила себе новое платье?

— Да. Я заказала еще несколько. Ты одобришь, надеюсь, мой вкус.

— В этом я тебе полностью доверяю. С тобой я чувствую силу, а без тебя… кем бы я был?

— Был бы ноль, — пошутила жена. — А может, единичка. А со мной — десятка. Я тебе добавляю нужную цифирку. Не торопись есть. Привыкай к солидности, ты уже известен многим, не только в Луганске.

Она поцеловала его в чисто выбритою щеку и пригладила короткие жесткие волосы:

— Я слышала сейчас твой разговор с членами исполкома. Будь осторожен. Не иди на явную конфронтацию с другими партиями. Это может тебе повредить. Сейчас ты говорил со своими прямолинейно и наметил грубую линию. Будь гибче и на собрании покажи, что готов идти на компромиссы. Чтобы все видели твою широту взглядов, что ты отличный тактик. Понял, Климушка?

— Спасибо, Катенька, — отодвигая поднос, ответил Ворошилов. — А почему, ты считаешь, надо дать послабление эсерам и другим?

— Левые эсеры теперь наши союзники и работают вместе с Лениным, — наставляла мужа Гитель Давидовна. — Ты их и здесь привлеки к себе. Пусть и они почувствуют, что не только мы здесь руководим, но и они что-то значат. Они тебя потом поддержат. Действуй не только кнутом, но и пряником. ЦК партии одобрит твои действия в отношении эсеров. Приведет пример другим, как правильна требуется проводить партийную линию. Понял?

— Катя, ну, что ты говоришь! Мы с ними и так вместе работаем в совете… не обижаем.

— Правильно. Но вы относитесь к ним снисходительно, как младшему, не успевшему подрасти, брату. А пока мы укрепляем власть, надо использовать все силы для этого. А потом будет видно. Многие сами перейдут к большевикам, а других просто придется убрать с политической арены. А пока они нужны, и не обижай их и других, Клим… понял?

— Вообще-то, ты права, — ответил Ворошилов. — Не стоит их отстранять от дела. Но я уже дал команду своим. Как исправить? Времени нет. Да и неудобно менять свое решение.

— А ты прямо на собрании это сделай. Объясни, что они наши союзники, и их тоже следует послать на съезд в Киев. Проявляй уже государственную гибкую мудрость, скажи, что пришло новое указание из центра. Товарищи поймут, что ты вынужден изменить свое решение не по своей воле.

— Но это будет обман?

— Никакого обмана, Клим. Это называется тактикой. Понял?

— Ладно, так и сделаю, как советуешь. Надо дать другим партиям отдушину для действий. Я попробую, как ты говоришь, проявить мудрую гибкость.

— Да, гибкую мудрость вождя. Тебя переводят в Петроград.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю, — загадочно ответила Гитель Давидовна. — Тебе надо снова войти в высшее руководство партии. Быть на виду. В Луганске ты на всю жизнь останешься мелким руководителем. Готовимся к переезду…

Она не договорила потому, что в дверь без стука вошел Нахимский. Поздоровавшись за руку с Ворошиловым, он кивнул головой его жене:

— Все прикармливаешь. Приучаешь к настоящей жизни? — ехидно спросил он. — А мне не оставила? Ночью не перекусил, — времени не было, и спать ужасно хочется.

Гитель Давидовна недовольно поморщилась в ответ на его слова:

— Уже ничего нет. А приготовить по-новой не успею.

Она взяла поднос и молча вышла в комнату отдыха.

Нахимский обратился к Ворошилову:

— Клим, надо решать вопрос с хлебом. Сейчас утром народ чуть не разнес хлебный магазин на Казанской. Ругали советскую власть, пришлось кое-кого арестовать. А хлеба до сих не привезли. Надо этих буржуев призвать к ответу. Может, кого-нибудь арестовать или прилюдно расстрелять, чтоб другие знали?

Дверь в комнату отдыха скрипнула и немного приоткрылась, но Гитель Давидовна не вошла, хотя присутствие ее стало ощутимо. Ворошилов поерзал плечами и сказал:

— Пока не надо. Надо поговорить с Редькиным и Прагиным, — они сейчас выпекают булочки, пряники и прочую сладость. Пусть выпекают только хлеб. Если продолжат выпекать сладости, национализируем их пекарни. Да и магазин надо открыть специальный, чтобы рабочий люд мог покупать там хлеб по карточкам. Мы этот вопрос вынесем на обсуждение. Совместно решим.

Ворошилов вздохнул свободно, как человек, решивший сложную проблему переложения личной ответственности на коллективную. «Но Катя так любит французские булочки! Надо будет договориться, чтобы их выпекали в ограниченном количестве, определенным лицам», — мысленно решил он. Нахимский, по всему видно, был недоволен решением Ворошилова:

— Клим, надо действовать решительнее! До революции ты был боевым членом партии, а сейчас действуешь с заячьей оглядкой. Ладно. Пора уже в зал, — вроде, все собрались, даже дворянство пришло.

— А что им надо?

— Не знаю. Им же давно объяснили, что они нужны новой власти, вот они и прилезли. Посмотрим, что хотят.

— Выясним. Члены исполкома здесь?

— Да, в приемной.

Дверь в комнату отдыха скрипнула и закрылась. Ворошилов встал из-за стола и вышел с Нахимским в приемную. Более десятка членов исполкома ждали Ворошилова, чтобы всем выйти в зал и занять места в президиуме. Ворошилов недовольно поморщился. Членов исполкома должно было быть ровно двадцать. Значит, кто-то не пришел, не подчинился партийной дисциплине. Исполкомовцы прошли в зал и заняли стол президиума. Зал был небольшим. В первом ряду, видимо, по старой привычке, сидели бывшие руководители города из дворянского собрания, во главе с Пакариным, — без верхней одежды, в пиджаках и при галстуках. Далее разный люд: городские интеллигенты, рабочие, солдаты. Они были в пальто, куртках, шинелях. Ворошилов внимательно осмотрел зал и остался доволен. Большинство было свои, — знакомые ему лично. Нервно двинув плечами, он обратился к залу:

— Сегодня мы рассмотрим несколько вопросов. Очень важных. Поэтому мы пригласили всех, кто хочет помочь советской власти.

Он с открытым неудовольствием посмотрел на дворянство. Их никто не приглашал, и вот надо думать, как поступить с ними сейчас. Они очень грамотные — сложно спорить… но ничего не сказал в их адрес.

— Главный вопрос — это о всеукраинском съезде советов. Нам надо избрать делегатов и направить в Киев. От фракции большевиков совета есть предложение отправить туда таких товарищей. Иван Хрисанфович, — обратился он к Лутовинову, — прочти список. А потом послушаем других.

Лутовинов поднялся и стал зачитывать список.

— Вот, кого мы предлагаем направить в Киев, — закончил Лутовинов.

Сергей, который сидел в дальних рядах зала, хотя и знал, что он будет в списке, все-таки вздрогнул, услышав свою фамилию, — ему стало приятно, и он горделиво осмотрелся вокруг.

— У кого еще есть предложения? — спросил у зала Ворошилов.

Сразу же на трибуну поднялся Ларин-Римский, руководитель луганских меньшевиков, худощавый, невысокого роста человек с бородкой. Нервным дрожащим голосом он начал:

— Я просто возмущен, что такие важные вопросы решаются помимо нас, за нашими спинами. На Юге России еще не везде установлена советская власть. Но есть же другие партии, которые не как большевики, а как именно и хочет народ, будут строить социализм.

Пархоменко из президиума громко, чтобы заглушить оратора, бухнул:

— Какой народ ты имеешь в виду — буржуев?

Зал выдохнул, но шума не последовало. Но реплики Пархоменко оказалось достаточно, чтобы Ларин-Римский перестал произносить речь и начал отвечать на вопросы:

— Мы имеем в виду весь народ, который проживает на территории России. А там разные классы. Вот их интересы и надо представить на съезде. Поэтому от имени своей партии предлагаю список делегатов дополнить следующими лицами…

Он зачитал несколько фамилий. Сергей видел, как занервничал Ворошилов и заповодил плечами.

— Хорошо. Мы обсудим предложение меньшевиков. Кто еще желает на трибуну?

Поднялся бывший предводитель дворянства Пакарин — грузный мужчина, за шестьдесят лет. В нем чувствовалась барская уверенность, красивым сочным баритоном он начал говорить. В его облике присутствовала породистость, которая отличает овчарку от дворняжки.

— Мы бы тоже хотели послать своих делегатов на украинской съезд, но мы понимаем — наш поезд ушел, и никто нас в древнюю русскую столицу не делегирует. В России действуют другие силы, и дай им Бог, чтобы они и дальше укрепляли наше православное государство, прославили его новыми, славными деяниями.

Сергей видел, с каким удивлением на него смотрел президиум, — видимо, от него не ожидали приятных слов в свой адрес. Выждав паузу, чтобы его мысли дошли до присутствующих, Пакарин продолжил:

— Раз Богу было угодно сменить устрой России, значит, Он знал, что отдает Отчизну в руки истинных патриотов. Советская власть получила в наследство великую державу, и она должна сохранить ее для потомков. Все народы великой России, — пусть то будет русский, украинец, тунгус, лопарь или кто-то другой, — не простят во веки веков развала Богом данной империи, где люди, независимо от цвета кожи и веры, жили дружно и счастливо.

По залу прошел небольшой шумок. Пакарин снова сделал выжидательную паузу и, как опытный оратор, перешел к главному в своей речи:

— Наш старый класс, как пишут в газетах, поддерживает большевиков в их стремлении сохранить единое и неделимое государственное многовековое образование. Мы понимаем Ленина и его соратников с их лозунгом о праве наций на самоопределение. Этот лозунг был естественно-необходимым для свержения царя, победы революции. Но, получив в наследство от нас Россию, большевики должны ее сохранить. Поэтому самоопределение наций должно отойти на самый дальний план. Теперь строительство новой единой России является главной задачей большевиков.

Пакарин внимательно посмотрел в зал, пытаясь определить реакцию присутствующих на его слова, но зал молчал.

— На Украине сейчас хочет взять власть так называемая киевская рада. Пока она согласна на автономию Украины в составе России, но позже, — и я в этом уверен, — она захочет провозгласить полную самостоятельность. Это показал пример Польши и Финляндии. Тоже вначале автономия, а потом — выход из России. Поэтому украинские большевики должны посоветовать Ленину снять лозунг о самоопределении как сыгравший свою роль. Главари рады имели наглость включить в состав Украины Малороссию и Новороссию, и вообще замахиваются на Донское и Кубанское казачество, вплоть до Каспийского моря и Кавказа. Помните, этим летом Временное правительство дало им автономию в составе пяти Правобережных губерний? А ныне они пошли дальше, и земли юга, отвоеванные русским оружием у врагов, обагренные кровью русских солдат, становятся украинскими. А какая-то Украина есть далеко отсюда, за Днепром — на западе. А наши земли называются — Малороссия, Новороссия, — то есть везде есть слово Россия, но не слово Украина. Раз большевики стали преемниками Российской империи, они должны сохранить ее территориальную целостность.

Сергей видел, как напряженно слушал выступление оратора зал. Но в президиуме Пархоменко ехидно улыбался в кавалерийские усы. Лутовинов, задумавшись о своем, невидяще смотрел в потолок. Ворошилов, набычившись прямым взглядом, буравил то выступающего, то сидящих в зале. Сергей не мог понять — что общего у луганского дворянства с советской властью, почему оно выступает их союзником и надолго ли? Для него лично вопрос о разрыве связей Украины и России не стоял, — все было едино, как его мать и отец. Почему об автономии Украины и сохранении России беспокоится дворянство?

— Съезд, который собирается в Киеве, необходим. Пора, наконец, поставить точку в судьбе Юга России. Центральная рада никогда не избиралась народом, не участвовала в революциях. Сама себя назначила выразителем интересов народа. Это и неконституционно, и противозаконно. Скоро начнет работу Учредительный съезд России. Он все расставит по местам. Народ, избравший новых депутатов в Учредительное собрание России, отдает свое будущее в их руки. Я думаю, что оно поблагодарит большевиков, взявших в трудный момент российской истории власть в свои руки, спасших Россию от позора, сумевших провести необходимые реформы, которые давно вызрели, в интересах народа, да, всего — это хочу подчеркнуть! — и для нас тоже. Освободив нас от прошлых многовековых грехов перед Россией и ее многострадальным святым народом, большевики выполнили свою миссию. Теперь объединим усилия и станем строить новую Россию.

Пакарин сделал паузу, вглядываясь в полутемный зал. «Во, закручивает! — подумал Ворошилов. — Действительно, что-то есть и общее у нас… но не власть. Ее-то вы уже больше не получите. Мы не допустим этого. А что — общее?» Но не смог догадаться, что общее — это родина. Пакарин остался доволен впечатлением, которое он произвел на аудиторию, и перешел к следующему разделу выступления.

— Отправляясь в Киев, ваши делегаты должны там прямо сказать «нет автономии» и «да — демократической России». От всех граждан Славяносербского уезда и Луганска мы просим, если есть возможность, направить двух-трех представителей в составе луганской делегация от нашего сословия. Будем действовать едино.

Пакарин величественно поклонился залу, склонил голову в сторону президиума и под редкие аплодисменты своих сторонников сошел в зал и сел на свое место. Сергей с удивлением думал: «Смотри-ка, как он обошел нас? Стал другом». И засомневался: «Неужели у нас с буржуями могут быть общие интересы? Может, это земля наша общая — Россия? А остальное? Вообще-то, есть. Все русские и украинцы — это общее».

У Ворошилова в голове метались мысли: «Надо выступить. Как? О чем? Надо…» Он улыбнулся залу открытой улыбкой бывшего рубахи-парня и начал говорить:

— Товарищи! Пока выступили два человека по этому вопросу — посылки делегатов на съезд. Как видите, у нас позиции сходны, почти как близнецы. Но вот матери у этих близнецов разные. Да и отцы, — сострил он, и шинельная часть зала заулыбалась. — Классовые интересы у нас разные. Вот эти отцы. Сразу же и твердо, от имени вас, заявляю, что большевистская власть — навсегда, и не надо мечтать, что мы отдадим ее обратно. За нами вы. Народ! И мы, большевики, говорим только от его имени. Ясно? Я думаю, всем это ясно, — Ворошилов вспомнил недавний разговор с женой и продолжил: — Конечно, у нас могут быть временные интересы с другими классами. Как раз они-то и совпали. Я думаю, что мы можем послать от имени совета и их представителей… — он запнулся на секунду. — Тем более я получил телеграмму от центрального комитета, чтобы в составе делегации были люди из разных партий. Никто не скажет, что большевики пытаются своей железной хваткой зажимать другие партии. Правильно?

Зал молчал, президиум тоже. Ворошилов снова обратился к залу.

— Будем заканчивать с этим вопросом или продолжим обсуждение?

Там, где сидели эсеры и меньшевики, возникло оживление. Поднялся Ларин-Римский.

— Можно еще сказать несколько слов, а то в прошлый раз я не все сказал?

Ворошилов кивнул в знак согласия. Ларин-Римский поднялся на трибуну.

— Может быть, мое выступление неправильно поняли, но я имел в виду, прежде всего, трудящийся народ. Крестьяне еще, например, толком не знают, что такое советская власть, но они знают партию эсеров…

Но его снова перебил артиллерийский бас Пархоменко.

— Какие еще партии знает народ?

И снова Ларин-Римский был сбит с толку и с мысли. Он занервничал и резким фальцетом ответил:

— Другие, которые выражают интересы маленьких групп, но того же народа! И не надо смеяться над ними и унижать. Они малочисленные и слабые, но они существуют — и это надо учитывать!

— Поэтому они существуют! — хриплым басом засмеялся Пархоменко.

В зале в ответ засмеялись, и Сергей почувствовал презрение к мелким партиям, которые хотели, чтобы им было предоставлено место в революции, но не имели на это весомых оснований.

— Да! — с упрямством продолжал отстаивать свою точку зрения Ларин-Римский. — Например, у нас есть пять или шесть еврейских партий, и не их вина, что они не могут объединиться. Но каждая из них выражает определенные интересы еврейских слоев, не так, как большевики, которые узурпировали право говорить от имени пролетариата. Он тоже не равнозначен. Есть определенные…

— Только определенные, — перебивая Ларина-Римского, веско и многозначительно подчеркнул Лутовинов.

Эта реплика совсем вывела Ларина-Римского из равновесия и его понесло:

— Вы, большевики, сознательно суживаете базу революции! Вам только бы удовлетворить собственные амбиции. Тех, кто не поддерживает вас, вы игнорируете. Мы предлагаем вам сотрудничать, вы отвергаете. На нас смотрите снисходительно, мол, попусту болтаем, а потом раздавите, когда наберете силу, а вместе с нами и тех людей, которые за нами идут.

Неожиданно для всех из зала выскочил Нахимский. Красные от бессонных ночей глаза его, казалось, горели. Перебивая оратора, он закричал:

— Когда вы в войну сидели вот с этими барами… — он резко махнул в сторону уездного дворянства, которые холодно глядели на него, — попивали чаи, закусывая пирожным, призывали рабочих и крестьян к классовому миру, к продолжению войны, верности монархии, — тогда чьи интересы вы выражали?! Вот их! — он снова махнул в сторону бывших отцов города. — Они вам платили, подкармливали вас, а вы сейчас за народ печетесь, который обманывали. Повесить бы вас всех! Да, нельзя… хотя вы этого заслуживаете, чтобы не поганили народ. Даже эти буржуи честнее вас, — они открыто насиловали народ, а вы потихоньку, за углом, в кустах. Вы поэтому не хотите свержения рады, а хотите с националистами, буржуями создать единый фронт против советской власти. Гнать вас надо отсюда. Гнать!

Поднялся Ворошилов и, перекрывая нарастающий гул зала, закричал:

— Абрам Семеныч! Успокойся. Да успокойся, тебе говорю. Я тебе не давал слова. Садись!

Гневно глядя воспаленными глазами, — как на своих кровных врагов, — на меньшевиков и эсеров, бормоча себе что-то под нос, Нахимский прошел дальше в зал и сел рядом с Сергеем. Ему надо было высказаться перед кем-то дальше.

— Продолжайте, — снисходительно сказал Ворошилов Ларину-Римскому.

Но тот был, видимо, сломлен бурным выступлением Нахимского. Тихо и вяло Ларин-Римский закончил:

— Ну, раз так, то пошлите хоть два человека от нашей фракции.

Он понуро вышел из-за трибуны и пошел к своему месту, Нахимский шепнул на ухо Сергею.

— Типичный российский интеллигент. Пока все молчат, он готов глотку драть по любому вопросу, а как на него прицыкнуть, сразу же лапки вверх. Вот видишь, как я его осадил? — и удовлетворенно хихикнул.

Ворошилов овладел вниманием сидящих в зале:

— Кажется, вопрос ясен окончательно. Дополнительно к списку большевиков добавить… — он заколебался на секунду и произнес: — по одному представителю дворянства. Как мы убедились, у них почти что большевистские взгляды по этому вопросу, — он снова широко улыбнулся улыбкой рабочего человека, а зал одобрительно зашевелился. — И одного меньшевика или эсера, — сейчас Ворошилов улыбнулся снисходительно. — Будут вопросы или проголосуем сразу же?

— А кого от них? — раздался голос.

Ворошилов вопросительно посмотрел на дворян и в сторону Ларина-Римского. Встал бывший работник земства:

— Раз решили по одному человеку, пусть будет так, хотя за это предложение никто не голосовал. Но мы на этом не настаиваем. От нас поедет Пакарин Леонтий Пантелеймонович, коллежский регистратор, его благородие, — назвал он его прежние титулы, чем вызвал недовольство в зале. — Мы уверены, что он в Киеве проведет нужную нам в Луганске линию.

— Решено, — ответил Ворошилов. — От вас кто? — обратился к меньшевикам и эсерам.

Поднялся Ларин-Римский:

— Если один человек, то нам надо посоветоваться. Можно фамилию назвать позже?

Ворошилов, довольный таким поворотом дела — проведены все свои делегаты и не обойдены другие партии, удовлетворенно кивнул:

— Можно. Только быстрее. Делегаты выезжают сегодня. Торопитесь, времени мало. Голосуем за предложенный список? Кто за?

Президиум, в котором находились члены исполкома совета, дружно поднял руки вверх. Только они могли голосовать, все сидящие в зале имели право совещательного голоса. Исполкомовцы — меньшевики и эсеры — голосовали также «за».

— Видишь, Сережа, лезут меньшевички в революцию, а сами у себя не могут навести порядок. Даже паршивенького делегата не могут представить. Сотрем мы их скоро в порошок без оружия, — и Нахимский снова удовлетворенно захихикал.

— С одним вопросом решили, — подвел итог Ворошилов. — Теперь вопрос о хлебе. Он, знаете ли, самый мучительный у нас в городе. Давайте сегодня его серьезно обсудим, чтобы раз и навсегда покончить с ним. Еще летом хлеб был, а сейчас нет — просто удивительно. Разберемся, кто виноват. Я не думаю, что Советская власть. Мы успешно боремся с буржуазией, если захотим — так же успешно справимся с голодом. Хотя надеемся, что саботаж прекратится, и все само образуется… без принятия чрезвычайных мер с нашей стороны.

Путал, по недостатку знаний, Ворошилов общественно-политические и социально-экономические вопросы. Или они должны существовать, переплетаясь тесно с друг другом, или какой-то вопрос должен стать придатком другого. Роль придатка отводилась вопросу борьбы с голодом.

— Вот член продовольственного комитета товарищ Вобликов пусть и докладывает, что он делает, чтобы Луганск не голодал, — закончил Ворошилов.

Дальше Сергей слушал невнимательно. Он больше перешептывался с Нахимским, который едко комментировал происходящее в зале и одновременно давал указания, как держаться в Киеве. Высказал Сергею обиду — не понравился он ему словами о всеобщем мире, которого не будет, пока существуют эксплуататорские классы. Из дальнейшего заседания Сергей запомнил решение по продовольственному вопросу. Решили закрыть все хлебные магазины в городе, кроме одного на Казанской. Рабочие будут получать хлеб в заводских магазинах, непосредственно на работе, а кто не работает, тот в этом единственном магазине, по карточкам. Недостатком, как отмечали выступающие, станет рост спекуляции, но это оправдывалось тем, что нанесен еще один удар по капиталистам, которые торговали и выпекали хлеб для богатых. После был объявлен перерыв и, попрощавшись с Нахимским, Сергей поспешил домой. Сегодня вечером надо было выезжать в Киев.

13

Дома была одна мать. Отец еще не пришел с работы. Петр находился на смене, Антонина тоже. Только их дети играли у бабушки. На улицу детям идти не хотелось. Было ветрено и холодно, а одежонка плохонькая, да бабушка что-то хоть поесть приготовит. Мать налила сыну борща. Последнее время он редко появлялся в доме, больше у Полины, туда же относил свой паек. Но мать уже не ругалась на него за то, что он пристал к вдове.

— Мама, я сегодня уезжаю в Киев.

— А шо ты там будешь делать?

— Устанавливать советскую власть на Украине. И конец войне. Начнем работать. Я пойду на завод. Тебе с батькой дадим пенсию, будем жить по-настоящему.

Мать с недоверием посмотрела на него.

— Так будет, мама. Веришь?

— С трудом, но хотелось бы, чтобы все было так, как говоришь.

Чтобы отвлечься от разговора с матерью, Сергей обнял племянников, стоящих возле него. Те радостно стали выкарабкиваться из его объятий.

— Ну, а что вам привезти?

Старшая Аня заколебалась и произнесла:

— Конфект. Такие большие, в цветной бумажке. Марципаны называются.

— И все?

— Дядя Сережа, если деньги будут, то куклу.

— Договорились. А тебе? — обратился он к Виктору.

— Тоже конфект. Таких же, — смущенно сказал мальчик. — И наган.

— А зачем наган?

— Воевать. У мальчишек есть, но они поломанные. Я хочу настоящий.

— Ну, наган не куплю, а игрушку привезу.

Мать поставила отваренную картошку с салом.

— Ешь.

Сергей быстро проглотил картошку и заторопился:

— Я пойду к Полине.

— Она ж на работе?

— Я сказал ей, что сегодня, возможно, уеду, и она обещала прийти пораньше.

Сергей, увидев огорченное лицо матери, сказал:

— Мам, ты не ругайся на нее и на меня… что поделаешь! Судьба.

— Я уж давно не ругаюсь. Смирилась.

— Вот и хорошо. Ты с ней без меня будь по-доброму. Она ж не виновата. Я ж к ней…

— Мы с ней давно по-хорошему. На улице балакаем. Только она стесняется заходить к нам. Ты ей сам скажи — пусть заходит, не боится.

— Хорошо, скажу. Я пошел.

Мать с тоской посмотрела ему вслед. Вот еще один ушел из семьи. Никого, кроме Петра и внуков, рядом не будет.

Сергей зашел в дом Полины. Вчера он сказал ей, что уедет ненадолго. Дома были дети. Они привыкли к Сергею, и младшая называла его иногда «папой». Это нравилось Сергею, но с другой стороны он чувствовал себя при этом обращении как-то неуютно, — из-за неожиданности сложившегося положения. Но он успокаивал себя тем, что закончится революция, и Полина родит ему сына. Они об этом уже договорились. Младшей дочери Полины было восемь лет, а пацану — десять, и он ревниво относился к своей матери. Видимо, память об отце была еще жива в нем. Но с Сергеем он дружил, любил с ним разговаривать. Окончательно они подружились, когда Сергей взял его с собой на дежурство на Острую Могилу и показал пулемет вблизи.

— Почему не гуляете на улице? — спросил Сергей детей Полины.

— Холодно. Да и никого из мальчишек нет там, — ответил старший. — Мамка оставила на плите есть. Бери.

— Не хочу, я поел. А вот вы садитесь и ешьте.

Дети не заставили себя долго упрашивать и с удовольствием хлебали жидкий постный суп. Сергей прилег за печью на кровать и незаметно для себя заснул. Проснулся, когда пришла Полина. Раскрасневшееся на ветру лицо Полины выглядело усталым. Старое ситцевое платье плотно облегало располневшую фигуру. Она с нежностью посмотрела на Сергея и, казалось, глаза спрашивали: «Ну, доволен всем? Поел? Поспал…»

— Пора собираться, — произнес Сергей, вместо ласковых приветливых слов.

— Давай собираться, — покорно согласилась Полина.

Пожитков было немного — рубашка да теплое нательное белье. Полина вытащила из сумки, с которой пришла с работы, кусок сала, хлеб, еще что-то — и завернула в старую газету.

— Это тебе в дорогу.

— Зачем? Небось, на рынке купила на всю зарплату… дорого же.

— Нет. Знакомый уступил. Вышло дешевле. Я все в вещмешок положу.

— Оставила бы себе. А то вон, дети голодные.

— Ничего. У нас еще есть продукты. До получки хватит.

Сергей знал, что продуктов у Полины немного, — раза три приготовить прозрачной похлебки. Его паек уже съели. Он не стал настаивать на том, чтобы она оставила сало и хлеб себе.

— Ну, пора.

— Давай присядем на дорожу. Кто знает, когда вернешься.

— Не успеешь соскучиться, как я буду здесь, — бодрым тоном ответил Сергей. — Не более недели буду там.

Не знал еще Сергей, куда его еще занесут ветры революции, но Полина чувствовала, что разлука будет долгой, и вернется Сергей в родной Луганск только через год, но Полины уже не будет на этом свете. Ветер великих потрясений будет мотать его, как перекати-поле, по всему югу России, по бескрайней, то заснеженной, то зеленой, пропитанной кровью, благодатной земле. И он будет щедро поливать чужой кровью плодородную землю, и капли его крови так же обогатят плодородный южнороссийский чернозем. Но он об этом пока не знал и не думал.

— Все, посидели. Пойдем к нам. Айда, детки, со мной.

Они вышли во двор, и Полина хотела закрыть дверь на замок, но Сергей сказал:

— Подожди. Там на печке осталась пачка табака. Дай-ка, возьму в дорогу.

Сын Полины бросился вперед:

— Я принесу, дядя Сережа.

— Не надо, ты не знаешь, где он лежит.

Он зашел в хату, торопливо развязал вещмешок, вынул сало, хлеб и все остальное, что завернула Полина, и оставил на столе, на видном месте, чтобы заметила хозяйка и дети, и не пришлось хлебу черстветь в укромном углу. Завязал мешок, схватил за печкой табак и быстро вышел.

— Вот он, — показал пачку, развязал мешок и сунул туда табак. — Пошли.

— Плохая примета, Сережа, что ты вернулся обратно в дом, когда уже попрощался с ним. Старики говорят, если так происходит, то не суждено больше встретиться с тем, кто в нем жил.

— Перестань каркать, — добродушно ответил Сергей, довольный тем, что оставил продукты дома.

— Да я не каркаю… люди так говорят.

Они зашли в дом Артемовых. Мать уже сложила небольшой деревянный чемоданчик, который находился в их доме с незапамятных времен. Краска давно облупилась, и были видны оголенные, будто закаменевшие жилы дерева. Сергей замахал руками:

— Я не возьму его! Мне и класть-то туда нечего.

— Я уже сложила, пригодится в дороге. Здесь будет чистое белье. А в мешок положишь то, что надо часто брать.

— Хорошо, — согласился Сергей. — А где отец?

— Еще не пришел.

— Мне ждать некогда, пойду.

Он обнял мать и поцеловал в щеку, а мать норовила поцеловать в губы.

— Не успел дома побыть, и опять уезжаешь… — Анна вытерла краешком платка слезы.

— До свидания, мам. Чтобы все было по-хорошему. Как мы говорили, — напомнил он ей, имея в виду Полину.

— Не беспокойся.

Сергей попрощался с племянниками. Они и дети Полины пошли играть на улицу. Все вышли. Во дворе мать тайком в спину перекрестила сына и снова вытерла слезы.

По улице они или вдвоем. Полина взяла Сергея под руку и, гордо оглядывая редких в это время прохожих, уверенной, даже торжественной походкой шествовала по подмерзшим лужам, не замечая этого. Вот так, впервые за последнее время она законно шла по улице с мужчиной, которого считала своим, и это наполняло ее душу щемяще-радостным чувством. Пусть видят все! Не украдкой по темноте она идет с мужиком, а честно, при всех. Ее лицо пылало от смелости и счастья. Ей хотелось крикнуть: «Смотрите, смотрите же! Это я, которой вы все косточки перемыли, обзывали б… и похлеще! Это я!». Соседи с любопытством глядели на эту пару, кто недоверчиво, покачивая головой, в знак осуждения, кто искренне улыбался, желая им в душе счастья. Но их чувства не касались Полины. Она ощущала себя женщиной, влюбленной, нужной рядом шагавшему человеку, и это придавало ей гордую уверенность. Соседи видели, как она топает своими полуразвалившимися сапогами, а ей казалось, что она летит по воздуху. Ей хотелось прижаться к Сергею, раствориться в нем, сделать еще что-то неземное и несбыточное. Но говорила ему какие-то малозначащие слова, не смея сказать о главном. Они подошли к зданию совета. Вокруг сновали люди. Сергей натянуто, чувствуя неловкость перед знакомыми, попрощался с ней. Коротко поцеловал в губы, и они расстались. И сразу же изменившаяся Полина, ссутулившись, тяжелой походкой пошла обратно, в повседневную вдовью жизнь.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Децимация предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я