Школа – это мир! Записки директора школы, который больше учился у других, чем учил сам. И, к удивлению, на старости прозрел. Читайте, надеюсь, не пожалеете!
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Записки несостоявшегося гения предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
«Nullus liber est tam malus, quin aliqua parte prosit» («Нет такой плохой книги, которая
была бы совершенно бесполезной»)
Плиний Старший.
________________
Так что прошу критиков не беспокоиться!
МОЕЙ ЖЕНЕ
Не помню кто сказал, что, любуясь звездами, важно не потерять луну. Ты — мое главное и
яркое светило, вместе мы уже почти полвека. Будь здорова и счастлива!
________
Я хочу, чтобы осень подольше тянулась
Чтобы солнца осколки покрыли аллеи
По теплу твоих старых, заброшенных улиц
Чтобы мы не жалели
Потому что в дороге, тревоге, пути
Можно только терять, трудно что-то найти
И когда всё вокруг поглощает туман
Это только обман
Не грущу я, что мы ничего не нашли
И не плачу о том, что с тобой потеряли
Нас уже поджидают дожди
И печали…
2
Вместо посвящения —
ЗАВЕЩАНИЕ.
______________
Настоящим, находясь в полном уме и здравии, завещаю своей супруге, Бронштейн
Алле Ивановне, и дочери, Бронштейн Раисе Витальевне, все мое нижепоименованное
движимое и недвижимое имущество: земли и воды, леса и пашни, моря и океаны, фабрики
и заводы, корабли и самолеты, а также двухкомнатную квартиру по ул. Старообрядческой, дом № 10 в городе Херсоне, а в ней — 200 экземпляров этой книги.
Будьте здоровы, богаты и счастливы!
ЗАПИСКИ НЕСОСТОЯВШЕГОСЯ ГЕНИЯ.
_______________
ОБРАЩЕНИЕ К ЧИТАТЕЛЮ.
Жизнь любого человека — непрерывная цепь разных уроков, от которых зависит, кем или чем ты являешься в этом мире.
Потому и говорят, что самый лучший Учитель на свете — это Жизнь.
Мой дорогой друг!
Автор этой книги тоже учитель. И по профессии, и по жизни: в его активе (или —
пассиве?) около сорока лет педагогического стажа. Так что, это книга одного учителя о
другом Учителе.
Кого и чему научил автор за эти годы — не столь важно. Интересней другое: научился ли чему-нибудь у Жизни он сам? Хорошим ли был учеником? Могут ли
пригодиться полученные им уроки другим?
Судить об этом ты сможешь, прочтя книгу, которая сейчас в твоих руках. И прости
меня, пожалуйста, за то, что в этом обращении я говорю о себе в третьем лице: «автор»,
«он», «ему»… Просто иногда бывает полезно посмотреть на себя со стороны. Говорят, так
можно лучше увидеть.
Вообще, любой, кто берется за перо, ставит перед собой какую-либо цель: поделиться своими размышлениями, заработать на хлеб насущный, а если повезет —
прославиться. Наиболее амбициозные мечтают оставить след, отпечаток, обрести
бессмертие.
Иное дело — автор этих строк. Кроме всего перечисленного, он, обуреваемый
манией величия, поставил перед собой более объемную задачу: на основании уроков, полученных им в своей жизни, дать пытливому уму читателя полезную пищу для
житейских размышлений, помочь ему получить ответы на главные вопросы людского
бытия: как жить среди людей, близких и не очень; относиться к делу, которое тебя
кормит; к чужим долгам и своим обязанностям; к тем, кто нужен нам, и к тем, кто не
может существовать без нас.
Более того, автор наивно надеется, что, дойдя до последней страницы, ты, мой
заочный собеседник, станешь уже немножко не таким, как сейчас, когда только читаешь
эти строки.
Думаешь, так не бывает? Чтобы человек изменился за несколько дней или часов?
Как бы не так! Поверь: манипулировать тобой не собирается никто. Но в нашем мире
много разных вещей. Одни — меняются под нашим воздействием, другие — меняют нас.
Может быть, эта книга — из последних?
И в завершение. Перед тобой не мемуары, которые предполагают авторское
жизнеописание, богатое малоизвестными, но яркими и зна́чимыми фактами. В этом
3
смысле автору особо хвалиться нечем. Судьба не одарила его возможностью участвовать
в Великих Мгновениях Века, ни разу, к сожалению, не свела накоротке с истинным
украшением многоликого человечества — его Знаменитыми и Умнейшими, зато и не
опачкала личными связями с Сильными Мира сего…
Не беда! Наблюдатели процесса обычно знают о нем куда больше его участников.
Вот и для меня яркий факт — вовсе не самоцель, зато размышления о нем — животворная
стихия моего мироощущения. И если факты не всегда согласуются с тем, как их
воспринимает автор — пусть им будет плохо, этим фактам!
Итак, я смело приглашаю тебя войти в мой внутренний мир, дорогой читатель.
Как полагали древние: если диктует жизнь — надо писать. Добро пожаловать!
Коротко о себе.
Родился я незадолго до окончания Великой Отечественной войны, в середине
апреля 1945 года, в городе Херсоне на юге Украины.
Мой отец, офицер-фронтовик, кроме того, что зачал меня во время краткосрочной
побывки в отпуске по ранению, особой роли в моей жизни не сыграл: ушел в другую
семью, когда мне было 5 лет, и я в дальнейшем виделся с ним периодически и
нерегулярно.
Хотя и, справедливости ради, отмечу, что несколько своих уроков он мне все же
преподал.
— Запомни раз и навсегда, — внушал мне бывший офицер, человек чести, когда я, первокурсник Одесского холодильного института, жил у него в 1962 году
непродолжительное время, — как надо себя вести в серьезных ситуациях.
Вот, например, ругают за что-то на собрании твоего товарища… Как быть?
Промолчать? Не выход. Потому что промолчишь раз, потом другой — приобретешь
репутацию равнодушного или скрытного человека. Карьеры уже не сделаешь, плохо.
А ты возьми да подумай хорошенько: чем это все может закончиться для
провинившегося? Если видишь, что ему конец, — бей посильней, чтобы он уже не встал, будь резок и непримирим: — Таким не место в наших рядах!
Другое дело, если поймешь, что все это — пустяки: повинится он, отряхнется да
пойдет себе дальше. Тут уж не зевай, смело поднимай голос в его защиту:
— Как же это так получается, товарищи, давайте будем объективны… Да, наш друг не
прав, да, он ошибся, но где же все это время были мы? Стояли в сторонке? Согласитесь, не очень это по-товарищески, давайте хоть теперь поможем человеку встать на верный
путь!
Так делай, сынок, и будь спокоен — одним товарищем у тебя стало больше!
С тех пор прошло много лет. Отцовские советы мне не пригодились. Наоборот
поступал многократно, бывало, правда, отмалчивался. До сих пор уверен, что он желал
мне только добра и советы его шли от души. Но для юноши, получившего от матери иное
нравственное воспитание, они были неприемлемы в принципе. Это раз. А во-вторых, таили в себе некоторый элемент опасности: а что, если ошибешься, не определишь верно, кто — устоит, а кто — упадет?! Тогда потерять можно больше, чем найти…
Моя мама — Бронштейн Рахиль Абрамовна, была, есть и, очевидно, теперь уже до
конца останется главным человеком моей жизни. Понимаю, о чем это говорит, знаю, что
это не очень хорошо, но так уж у меня сложилось.
Мама родилась в 1910 году в скромной еврейской семье акушерки-повитухи и
портового грузчика. Получала образование уже в советские времена: блестяще училась в
школе, окончила институт с отличием, была зачислена в аспирантуру при Херсонском
сельскохозяйственном институте.
4
Из семейных преданий мне известно, что на лекции моя бедная мамочка ходила
босиком — не было обуви, 1933-34 годы… Потом аспирантуру перевели в Одессу, и она
была вынуждена оставить ее — за недостатком средств на существование в чужом городе.
А я иногда задумываюсь: что ощущала она, отличница, пряча под стол на лекции босые
ноги от насмешливых взглядов втайне влюбленного в нее молодого преподавателя?
Моя мама любила Чехова, Толстого, Драйзера, Мопассана, — и этой болезнью
заразила меня. Я приходил домой после школы к часу дня, обедал, делал уроки, а после
читал все, что попадалось под руку. И не было ничего в те годы моей жизни ярче и
интереснее, чем книги, которые я таскал домой из трех библиотек: школьной, детской
городской и областной имени Горького. Читал безо всякой системы: фантастику и
примитивные советские детективы со следователем майором Прониным, газеты и
журналы, и даже то, что в руки ребенка вроде бы не должно было попадать.
Поздно вечером приходила с работы мамочка, топила грубу, готовила на плите еду, изредка проверяла, сделал ли я уроки, что-то делала еще по хозяйству, а затем укладывала
меня спать. И долго еще в ее комнате горел свет: где-то позади оставались склоки и дрязги
консервного комбината, где она работала главным агрономом, неуютное существование
сорокапятилетней женщины-разведенки, убого обставленное жилище, — моя мамочка
сладостно погружалась в загадочный мир книжных героев…
А однажды, когда я учился в первом или втором классе, она пришла с
родительского собрания расстроенная. И сказала мне, чтобы больше не смел трогать ее
книги. Оказывается, наша классная руководительница, беседовавшая с родителями о
круге чтения их детей, упрекнула мамочку во всеуслышание:
— Как вам это нравится: ваш Виталик читает в восемь лет «Милого друга»
Мопассана! Какой ужас! Конечно, родители могут читать что угодно, мало ли чем они
озабочены, но дети, бедные дети!.. (Придет время, я стану взрослым человеком, директором школы, и буду особо внимателен, чтобы личностные качества учеников и
пробелы родителей в их воспитании ни в коем случае прилюдно не обсуждались —
надолго запомнились мне мамины слезы).
Коль я уже рассказал здесь об отцовских советах, не лишним будет привести и
один из уроков маминых.
Летом 1976 года, через месяц после того, как я стал директорствовать в
райцентровской школе-новостройке, у нас дома впервые появился ковер. Красочное чудо
размером два на три метра, вещь весьма дефицитная, да и довольно дорогая, «тянувшая»
больше месячной зарплаты директора. Райцентр открывал широкие возможности: у одной
моей учительницы брат работал председателем райторга, так что появлением в доме этого
красавца я был обязан исключительно блату.
Мамочка, к тому времени уже пенсионерка, сияла:
— И у нас теперь дома тоже есть ковер!
Я же небрежно поглядывал на гостей, радостно упиваясь новой для себя ролью
добытчика. Все было прекрасно. А так как отношения с торговым боссом уже как бы
сложились, ничто не помешало мне ровно через месяц снова внести домой длинный тюк
и, в предвкушении маминого восторга, развернуть на этот раз ковер размерами поменьше, два на полтора метра.
И хоть мамино изумление при виде новой покупки трудно передать, особых
восторгов теперь, кажется, не было: мама потрогала ковер рукой, задумчиво промолвила: —
какая прелесть… — и ушла готовить обед на кухню. А вечером у нас состоялась беседа, которую я запомнил навсегда.
Я сидел в большой комнате за обеденным столом и что-то писал, мамочка, убравшись на кухне, тихо включила телевизор, посмотрела немного, а затем повернулась
ко мне:
5
— Извини, что я тебя отвлекаю, — сдержанно заговорила она, — но что-то на душе
неспокойно, плохо мне, Витя, так плохо… Пойми меня правильно: две таких покупки в
течение месяца — что-то, кажется, не то с тобой происходит… Неужели и ты — умный, начитанный, добрый — заразился этой гадкой болезнью?! Поверь мне, сынок: вещизм для
интеллигентного человека — это страшно! Он ломает души и судьбы, превращает людей в
склады или копилки, да что там — лучше я расскажу тебе одну старую историю, а ты уж
постарайся сам сделать вывод.
–Знаешь, — протирая свои старенькие очки, задумчиво начала она, — я очень жалею, что не довелось мне поговорить с тобой об этом раньше. Все как-то не получалось, было
вроде не к месту, а теперь боюсь, чтобы не оказалось поздно… Я расскажу тебе о том, как
мы с твоей бабушкой эвакуировались из Херсона в 1941 году, когда сюда подошли
немцы. И не смотри на меня недоуменно, не перебивай: мне позарез сейчас нужно до тебя
достучаться… Поймешь меня, сможешь сделать шаг назад — спасешься, нет — значит, жизнь моя прошла даром: не смогла я вложить свою душу в самого близкого для меня
человека.
… В тот жаркий августовский день мы уезжали последним пароходом. С нами был
твой старший братик Бертольд, маленький Бертик, пятилетний умница и всеобщий
любимец, который через полгода тихо умрет в Фергане от воспаления легких, и твоя
двоюродная сестричка Инночка. Ее родителей в первые дни войны мобилизовали на рытье
окопов, и она пошла в порт провожать нас, но в последний момент мы с бабушкой
посоветовались и решили ее забрать с собой и, как оказалось после, спасли этим. Всех
евреев, оставшихся в городе, включая ее папу и маму, гитлеровцы уничтожили.
Так вот, накануне отъезда объявили: беженцев много, а пароход небольшой, и
каждой эвакуирующейся семье позволяют брать с собой не более двух мест багажа. Если
б ты знал, как это тяжело: прожить много лет на одном месте, обрасти хозяйством, домашней утварью, а потом все бросить, захватив с собой лишь два чемодана… Мы
плакали ночью, отбирая самые нужные вещи, с болью разглядывали их, и вся предыдущая
жизнь невольно проходила перед нашими глазами. А впереди — неизвестность: что ждет
нас в чужих краях с малым ребенком? До сих пор не могу я забыть те тяжкие сборы!
Нам казалось тогда, что все нужно, что любой пустяк может пригодиться. В общем, с горем пополам, собрались и утром отправились в порт. А к полудню нам объявили, что
мест нет, пароход перегружен, спасать, в первую очередь, нужно людей, и на семью
теперь можно брать только одно место, представляешь? И сотни плачущих людей стали
раскладывать не берегу свои вещи, горестно отбирая самое необходимое.
И знаешь, что оказалось? Что то, без чего действительно жить нельзя, — это самые
простые, обыденные, с виду даже малозначимые вещи: теплая одежда и белье, посуда для
еды и приготовления пищи, жалкие драгоценности, конечно, да самое заветное — альбом
семейных фотографий…
И вот тогда, сынок, мне, тридцатилетней женщине, вдруг раз и навсегда открылась
истина, определившая на всю дальнейшую жизнь мое отношение к вещам. Да, они нужны, другой раз, даже очень… Многие вещи облегчают нам жизнь, другие — радуют глаз, третьи — делают наш быт комфортней и уютней.
Но поверь: главное, без чего прожить нельзя, это то, что можно унести с собой, уложив в один не очень тяжелый чемодан…
Я сегодня увидела, с какой гордостью ты разворачиваешь второй, привезенный в
течение месяца ковер, и очень за тебя испугалась. И подумала, что ты обязательно должен
узнать, как мы уезжали в эвакуацию…
Мне тогда было стыдно и почему-то обидно, но урок этот пригодился: помог
выздороветь в самом начале болезни, имя которой — стяжательство, симптомы —
неутолимая жажда обладания, последствия — все, что угодно, вплоть до тюрьмы. Плюс
непременная деградация личности.
А что бы хотелось приобрести тебе сегодня, читатель?
6
Пройдет время, и я в этом плане сделаю свой вывод: видение любых вещей зависит
от того, с какой точки зрения на них смотреть. Если снизу — это одно, если с
господствующих высот духа — совсем другое. Есть, правда, и общее: все они, как правило, стоят значительно меньше того, чего они стоят…
В те годы, когда я получал среднее образование, проходила очередная реформа
просвещения, и мне — без малейшего на то желания! — довелось поучиться в шести разных
учебных заведениях. Мой класс переводили из школы в школу, и я послушно кочевал
вместе со всеми, пока не вырвался из этого порочного круга: устроился после восьмого
класса поближе к мамочке — разнорабочим консервного комбината и стал после работы
ходить на занятия в вечернюю школу рабочей молодежи. На семейном совете, правда, бабушка была категорически против:
— Боже мой, — причитала она, — неужели мы отдадим нашего мальчика к этим
хулиганам!
Но мамочка на этот раз поддержала меня, потому что в хрущевские времена
производственный стаж давал льготы для поступления в институт.
В общем, школу я окончил без особо впечатляющих результатов: ходить по
вечерам на танцы было значительно интереснее, чем сидеть в постылом классе.
В 1962 я поступил в Одесский холодильный институт, где опять-таки ничем
особым себя не проявил, кроме постоянных прогулов да шатания по Дерибасовской. Ведь
целью и смыслом моего существования тогда была не учеба, а загадочные существа
противоположного пола любой масти, калибра и упитанности. Все, что движется…
Здесь надо сказать, что со мной, очевидно, дурную шутку сыграли любвеобильные
отцовские гены: мой папочка по этой части был еще тот майстер, чем выгодно от меня
отличался, как мужчина, которого любят женщины, от того, кто безответно обожает их
сам…
Так что, если вы услышите о человеке, у которого большую часть жизни нижняя
половина тела руководила верхней — очень может быть, речь идет обо мне. Как говорится,
— нечего вспомнить, зато есть, что забыть!
Девушки девушками, но в Одесском холодильном в те времена было принято
заниматься столь важными делами в свободное от учебы время. А так как у меня
получалось наоборот, сей вуз решил со мной расстаться, причем, сделал это в такой
радикальной форме, что я и сам не заметил, как оказался в Погранвойсках СССР, в
Ленинаканском погранотряде.
После года службы на заставе был замечен и переведен в штаб отряда. Сначала —
старшим писарем-чертежником, затем, по чьей-то халатности, принял новейшую
кодировочную аппаратуру и был обучен работе на ней, не имея еще официального
допуска к государственным секретам. Стали оформлять его и растерялись: одесское
прошлое, мягко говоря, не безупречно (исключение из комсомола и института!), да к тому
же пятая графа…
Но новый кодировщик уже полным ходом работает на совершенно секретной
аппаратуре под названием «Фиалка», тихо напевая профессиональный шлягер:
«…лепестки фиалок опадают, словно хлопья снега на ковер, о минувших днях
напоминают, наш с тобой последний разговор…»
Предпринимать что-нибудь было поздно, бравые особисты плюнули и… оформили
допуск. А я случайно подслушал обрывок разговора майора-контрразведчика из
секретного восьмого отдела с командиром отряда. Он шел на столь повышенных тонах, что и в приемной было отчетливо слышно:
— Да вы с этим Бронштейном просто ох@ели! Единственный жид в погранвойсках
СССР — и того шифровальщиком поставили! Сбежит же падла — и правильно сделает!
На что полковник обреченно бубнил:
7
— Ну, в виде исключения… в виде исключения… способный парень… евреи ж тоже
люди…
Служил нормально, был принят в партию, гордился этим. Работа в штабе имела
свои маленькие преимущества. Получил доступ к гербовой печати части и как-то, желая
порадовать мамочку, написал ей на служебном бланке от имени командира погранотряда
благодарственное письмо за воспитание сына: «прекрасного советского человека, стойкого воина, являющегося примером для товарищей, командиров (?) и подчиненных».
Легко нанес чужую подпись, шлепнул печать и отправил домой почтой — ликуй, родная! А через пару недель со мной случилось единственное за все время службы чудо: поощрительный десятидневный отпуск с поездкой на родину.
Счастья полные штаны, приезжаю домой, внимаю маминым восторгам, умиротворен и расслаблен, и вдруг:
— Какой же молодец твой командир, сынок! Получила я от него такое чудное
письмо, читала всем на работе, наш комбинат тобой прямо гордится! И знаешь, я так
воодушевилась, что и сама написала ему теплый ответ: поблагодарила за внимание к
солдатам и их родителям, немножко рассказала, каким ты был в детстве, и даже вложила
вырезку из комбинатской газеты с текстом его благодарственного письма… Пусть
человеку тоже будет приятно!
Я сидел, ошеломленный, и тупо молчал.
— Мама, мамочка, что ж ты наделала, родная, — билось у меня в голове, — что же теперь
со мной будет, когда командир получит ответ на письмо, которое он не посылал?..
Нетрудно представить, что это был за отпуск и с каким настроением возвращался я
в часть. И, кажется, напрасно. Командир, расспрашивая, как я съездил домой, ничем не
показал, что ему известна моя проделка. Я даже подумал, что, возможно, мамин ответ, к
счастью, затерялся на длинном пути из Украины в Армению. И только в конце разговора
Борис Алексеевич, глядя мне прямо в глаза, доброжелательно заметил, что вполне
доволен моей службой и считает, что пришла пора послать моей маме благодарственное
письмо.
— Напиши его сам, — сказал он, — и дашь мне завтра на подпись.
А так как я, не поднимая глаз, подавленно молчал, веско добавил:
— Разве твоя мама не заслужила настоящей благодарности?
Вообще, оглядываясь назад, честно скажу, что мне очень везло в жизни на
порядочных людей. С тем же командиром моего погранотряда связана еще одна хорошо
запомнившаяся мне история.
Как-то уж так получилось, что мы с ним, несмотря на разницу в возрасте и
положении, по-человечески близко сошлись. Он долго приглядывался ко мне, потом стал
давать разные доверительные поручения, несопоставимые с моим служебным статусом.
Так, на третьем году службы я писал для своего полковника разные выступления и
доклады. Ему нравился мой слог, хорошо совпадавший с его речевым ритмом. Однажды
мне было поручено подготовить материал для выступления на активе Закавказского
военного округа о роли офицера в подъеме уровня боеготовности своей части или
подразделения. Я все выполнил, он прочитал, был очень доволен, с тем и уехал на
совещание в Тбилиси. А когда вернулся в отряд, буквально, сиял.
— Ну и молодец ты, Бронштейн, — гудел он своим командирским басом, — голова у
тебя варит нормально, мое выступление отметил сам начальник политуправления.
Попросил при всех, чтоб я повторил эпиграф к своему докладу и даже записал его себе в
блокнотик. Поблагодарил меня за отменное знание трудов полководца Суворова и
предложил другим тоже внимательно изучать тексты наших военных классиков.
С этими словами, командир вынул из кожаной планшетки папку с докладом и
любовно отложил в сторону первый листок.
8
— И как ты умудрился раскопать это в «Науке побеждать», — произнес он, и с
удовольствием прочитал:
— «Хороший офицер мне даст хорошего солдата, хороший солдат — даст нам победу!»
Я молча стоял у его стола, и у меня внутри все похолодело. А командир, желая мне
сделать приятное, вынул из кармана кителя нераспечатанную пачку моих любимых
сигарет «БТ» и щедрым жестом швырнул по гладкой поверхности стола в моем
направлении.
Неловко улыбаясь, я поблагодарил его, взял сигареты и повернулся, чтобы идти.
Но не выдержал и все-таки — будь что будет! — решился сказать:
— А вы уверены, товарищ полковник, что это — Суворов?
На лице командира сначала отразилось легкое недоумение, затем его стал заливать
густой бурый оттенок:
— Ты, ты, ты — что? — вмиг пересохшим голосом воскликнул он, — да ты понимаешь, что натворил?! Этот же генерал будет теперь, сука, долбать меня к месту и не к месту…
пока не…
Между прочим, насколько мне известно, все обошлось. Слава Богу, советские
офицеры всегда предпочитали Суворову труды других авторов. Что поделаешь, устарел. А
мне умение писать чеканные фразы в стиле и за подписью мировых знаменитостей еще не
раз пригодится. И, как сказал однажды близкий мне человек, они, великие, могли бы
гордиться написанным мною…
После службы в армии закончил Херсонский пединститут, получил диплом
учителя русского языка и литературы. Был комсоргом факультета, все четыре года учебы
просидел на «камчатке», взапой читая художественную литературу.
Вспоминаю литфак тепло: здесь в первый и последний раз в своей жизни я получил
бесценную возможность заниматься любимым делом, как обязательной работой: читать
все подряд. Больше мне так никогда не везло.
В 1968 году женился по любви. Через пять лет развелся по причине её отсутствия.
Куда она подевалась так быстро, не пойму до сих пор. Зато память по себе оставила
добрую: мою любимую дочь Раечку.
После института директорствовал в пригородном районе. В 1977 году снова
женился и, в расчете на то, что моя супруга этих строк не прочтет, скажу откровенно: терпит она меня, бедняга, больше четверти века и, кажется, уже окончательно
притерпелась. Как говорил один известный юморист:
— Миллионы людей живут без любви, и ничего себе — счастливы…
Это он не про нас.
Не знаю, как миллионам, но нам с Аллочкой повезло. Конечно, мне с ней —
немножко больше, чем ей со мною, но должна же, справедливости ради, существовать в
природе какая-то компенсация: ведь я у нее третий, а она у меня — только вторая…
Причем, два ее предыдущих мужа после развода с нею покинули мир земной в сжатые
сроки, чего, слава Богу, не скажешь о моей первой супруге, живущей себе, припеваючи, с
любящим ее мужем. Зато мне, вот, в грустной шеренге своих предшественников как-то не
очень уютно… Особенно, когда женушка, большая любительница прибауток, намекает
загадочно:
— А знаешь, Бог любит троицу!..
В 1993 году вместе с раввинами Хабада Аврумом Вольфом и Давидом
Мондшайном открыл в Херсоне еврейскую школу, где и директорствовал 17 лет. За это
время тематика моих письменных размышлений обогатилась еврейскими нотками, и я все
чаще ловлю себя на мысли, что стал ко многому относиться в свете своего нового
еврейского понимания вещей. Хорошо это или плохо — судить читателю.
Каждый человек, любая сформированная личность, представляет собой
определенное блюдо, социально-кулинарный продукт, потребителем которого является
9
его окружение: близкие и знакомые, а в целом — общество. Подобные блюда, как и на
нашем столе, весьма различны: есть вкусные и не очень, сладкие и горькие, бывают
полезные и встречаются вредные, а иной раз, средь них попадется такое, что насмерть
отравит целую свадьбу…
За историческими примерами дело не станет, но здесь важно другое: любое блюдо, каждое кушанье — есть итоговый результат вложенных в приготовление его продуктов и
технологии их соединения в единое целое.
Так и человек, если желает лучше понять себя, узнать, что он за блюдо, может это
сделать, постаравшись припомнить то главное, что когда-либо произвело на него сильное
впечатление, вызвало живой отклик — согласие или неприятие — а по сути, изменило, как
личность.
Это могут быть какие-то мысли или их обрывки, люди и книги, принципиальные
поступки или аморальное бездействие и, вообще, разного рода ситуации, которыми богата
наша жизнь. Высверки бытия… Попутчик в дороге, школьный приятель, первая
учительница, уличная шпана, поиски справедливости, большая любовь или разочарование
в ней. Благородство и предательство, бескорыстие и стяжательство, трусость и отвага, обретение веры и потеря стыда, — разве возможно перечислить здесь все, что сделало нас —
нами?
А я — что я? Мое блюдо варилось много лет, и намешано в нем всякое…
Моя биография оказалась короткой, но тешу себя мыслью, что это уже не тот, упомянутый ранее случай, когда нечего вспомнить, зато чего забыть — хоть отбавляй…
Теперь вполне достаточно и того, и другого.
Не говоря уже, что автор сегодня — совсем не тот, каким был сорок лет назад: я
давным-давно не коллекционирую ковры…
Конец.
=============
СТАТЬ ГЕНЕРАЛОМ
Отношение к водной стихии у меня не однозначное. Как-то в детстве к нам во двор
зашла средних лет цыганка с ребенком на руках. Просила водички. Дети стали ее
дразнить, а один мальчик от полноты чувств даже швырнул в нее камень. Я сцепился с
ним, и мы слегка подрались. И хоть он, убегая, назвал меня «жидом», я получил все же
пожизненную сатисфакцию.
Худощавая цыганка, прижимая к себе младенца и глядя на меня в упор
воспаленными глазами, четко сказала: «У тебя доброе сердце, ты станешь большим
человеком, генералом…», а по поводу удравшего юного антисемита негромко бросила:
«Конец его — на лице его… Бог пошлет ему смерть на воде и в молодости!».
Я тут же побежал домой и рассказал все мамочке. Она почему-то побледнела, схватила свою сумочку, стала доставать деньги. Дала мне 25 рублей, роскошную крупную
купюру, по тем временам немалые деньги, и велела догнать цыганку и обязательно
передать ей.
10
Женщину, покинувшую наш негостеприимный дом, я с трудом настиг в конце
квартала. Сначала она отказывалась брать деньги, но после взяла и сказала: «Скажи своей
маме, что она тобой будет гордиться…».
Хорошо помню, какое прекрасное было тот день у нас с мамочкой настроение, она
даже пела вечером, хотя и выяснилось, что мы остались совершенно без копейки.
«Будь добрым, сынок, и навсегда запомни этот день! Я знаю, что это такое —
слово цыганки… Боже мой, как я счастлива!»
… Уже став взрослым, кажется, во время моего очередного приезда из Одессы, где
я тогда учился в холодильном институте, я узнал, что имела в виду мама под «словом
цыганки».
В 1941, во время эвакуации, к ней на каком-то вокзале подошла цыганка, тоже с
ребенком, и попросила «копеечку на хлеб». Мама, со своим жизненным правилом всегда
подавать нищим, не раз учила меня:
–«Если у тебя просят милостыню, подай обязательно! Не раздумывай, почему они не
идут работать или не на водку ли пойдет твое подаяние. Человек просит — дай ему, если у
тебя что-нибудь есть, конечно. Он унижается — и уже это требует от нас милосердия».
Конечно же, она чем-то помогла цыганке, а после, сама не зная почему, попросила
погадать ей.
Цыганка поглядела на маму, на 4-летнего Бертика, моего старшего брата
Бертольда, стоявшего с отрешенным видом рядом, и… наотрез гадать отказалась.
«Что-то плохое?» — заволновалась мама. Цыганка опустила глаза и потухшим
голосом тихо промолвила: «Ты хочешь знать правду? Она плохая… Скоро ты потеряешь
самое дорогое…»
Папа был на фронте, и у мамы сразу закололо в сердце: ничего другого ей даже не
могло прийти тогда в голову. А через пару месяцев, уже в Фергане, умер от воспаления
легких ее первенец, бедный Бертик. Папа же, пройдя всю войну, вернулся домой целым и
невредимым.
Надо ли говорить, как обрадовалась мамочка, узнав, какое будущее ожидает ее
любимого Витеньку…
С тех пор прошло много лет. Где-то после сорока я потерял веру в цыганское
пророчество «стать генералом». Но как-то в беседе с мудрым Насоновым, когда я, смеясь, рассказывал ему эту историю, его реакция, как всегда, была неожиданной. «А что, — сказал
он, — эта тема не такая уж и простая… Кто такой, с точки зрения любой безграмотной
цыганки, директор школы? Большой человек, безусловно, тот же генерал, другими
словами. Да и в царской России, прими это к сведению, по табели о рангах директор
гимназии ходил в чинах не малых: если не ошибаюсь, действительный статский советник.
Правда, когда я гляжу на вашу чиновную братию, нынешних директоров, детей то ли
кухарок, то ли лейтенанта Шмидта, в их генеральскую суть не очень-то верится…»
И чуть не забыл: когда я служил в армии, кажется, зимой 1965 года, в бушующих
водах Бискайского залива в первом же рейсе после окончания мореходки утонул, подавая
до последнего сигнал «SOS» из радиорубки тонущего «Ориона», Александр Бачук, тот
самый мальчик из моего двора, который так не любил цыган и евреев. Слово цыганки…
Вода, вода… Помнится еще один случай, связанный со знакомой семьей врачей
Дугфилль. Они взяли на лето у своих одесских друзей двенадцатилетнего мальчика на
«сельское оздоровление». Их взрослая дочь Элла с мужем-студентом и собственным
грудным ребенком, прихватив с собой юного одессита, отправились покататься на лодке.
Муж сидел на веслах, Элла ухаживала за младенцем, а гость устроился на корме. Что там
случилось, я не знаю: то ли крупная полная Элла неловко шевельнулась, то ли просто их
ударила в борт волна от проходящего мимо катера «на крыльях», но лодка перевернулась.
Элла, естественно, не выпустила из рук своего ребенка; муж ее, не умевший плавать, вцепился изо всех сил в скользкое днище, а на отсутствие мальчика никто поначалу не
обратил и внимания.
11
Интересно, продолжались ли после этого дружеские отношения двух семей, и что
говорили одесситы, приехав за телом ребенка…
===========
БАТИСТОВЫЙ НЕЖНЫЙ ПЛАТОЧЕК
Этой истории, которая с высоты прожитой жизни смотрится сущей мелочью, лет
шестьдесят. То есть, ее главным участникам сегодня под восемьдесят. Тогда я учился на
механическом факультете Одесского технологического института пищевой и холодильной
промышленности. В те времена в Одессе был только один университет, на улице Петра
Великого (не знаю, как она сейчас называется), все остальные высшие учебные заведения
— рядовые институты.
Скромная студенческая отрада — танцевальные вечера, которые устраивались по
субботам в вузах. На таком вечере в мединституте мне однажды повезло познакомиться с
прекрасной девчонкой, в которой всё — понимаете, абсолютно всё! — было по мне. Дабы не
раздражать читателя, не буду перечислять это ВСЁ, но можете поверить мне на слово —
она бы вам тоже очень понравилась.
Проводил ее к общежитию медина, о чем-то долго болтали, не желая расставаться, договорились встретиться следующим вечером.
Опьяненный, вернулся домой, тогда я жил на квартире у разбитной пожилой
одесситки, и с трудом заснул, ожидая завтрашнего дня.
Трудно передать словами, что творилось со мной на лекциях перед встречей. Мало
того, что в голову ничего не лезло, так еще и минутные, да и секундные стрелки упрямо
стояли на месте.
Задолго до свидания я уже ждал ее на Пушкинском бульваре. Когда она появилась, опоздав на минут пятнадцать, я уже потерял всякую надежду увидеть вновь эту
прелестницу. Она извинилась, сказала, что сбежала с практического занятия и потому
опоздала. Вечер обещал быть чудесным.
С деньгами, как всегда, у меня было не очень, поэтому я пригласил ее в кафе-мороженное на Дерибасовской. Там-то всё и случилось.
Изредка возвращаясь к этой истории, я понимаю, что сам виноват, что эта встреча
стала последней. Что уж сейчас об этом говорить, если по прошествии многих лет я даже
забыл ее имя, с трудом представляю нежный облик, а фамилии не знал и тогда, ведь это
была второе и, как оказалось, последнее наше свидание.
Мороженое было чудесным, разговор давал надежду на дальнейшие встречи с
близкой душой, мне даже показалось, что и я ей нравлюсь.
А потом она попросила меня подождать пару минут и отправилась в туалетную
комнату, оставив на столике свою лакированную черную сумочку с замочком в виде
золотого сердечка. Странно, что мне до сих пор помнятся такие мелкие подробности…
Она ушла, а я, сам не знаю почему, взял ее сумочку и попытался открыть сердечко.
Оно податливо щелкнуло, явив мне содержание девичьей сокровищницы, и я невольно
заглянул внутрь. Пудреница-зеркальце, помада, какие=то шпильки, и над всем этим —
нежнейший белый батистовый платочек, Как тут не удержаться, чтобы понюхать, какими
духами пользуется моя пассия! Поднес его к носу, еще не разобрал странный запах и
вдруг…Он развернулся, и на стол передо мной упал палец. Явно мужской, темный, почему-то сморщенный, с черными ободками вверху ногтей.
Меня охватило брезгливой волной, я отшатнулся и, с ужасом накрыв его
платочком, чтоб не касаться жуткой находки, всё запихнул снова в сумочку.
12
Поднял голову и обомлел: моя спутница стояла рядом и с интересом наблюдала за моими
пугливыми манипуляциями.
— Вообще-то, приличные люди не трогают чужие вещи, — спокойно сказала она.
— Тем более, не лазят по сумочкам… Ты так побледнел, что — сильно удивило увиденное?
Я не знал, что ей сказать, только чувствовал, как почва уходит из-под ног. Наверное, было
недалеко до обморока, но она присела и, доедая мороженое, объяснила происхождение
странной находки. К моему удивлению, во всем оказался виноват я. Вернее, назначенное
мной свидание. Моя подружка в тот день работала в морге, им поручили сделать
гистологию пальцевой ткани; она так спешила ко мне, что решилась забрать с собой палец
бесхозного трупа, чтобы доделать работу дома, где у нее есть микроскоп.
Мы еще посидели, настроение было испорчено, проводил ее домой, о следующем
свидании не договаривались. Она дала мне свой номер телефона, по которому я так
никогда и не позвонил.
Глупая история, а ведь, если б не этот чужой палец, моя жизнь могла пойти по-другому. Не обязательно лучше, но все же — какая дикость, если такие пустяки могут что-то решать в судьбах людей. Хорошо еще, что она не прихватила с собой в хозяйственной
сумке чью-то бесхозную голову, а то б я получил разрыв сердца…
Интересно, как сложилась ее жизнь? Скольких людей она поставила на ноги и
каково ее личное кладбище неудач? Вспоминается ли ей молодой болван, так
испугавшийся безобидного пальца?
===========
ДЕТСКАЯ КОЛЛЕКЦИЯ
В детстве я был высоким сильным мальчиком, чуть плотноватым, и мои серые, со
стальным оттенком сейчас глаза, кажется, были тогда голубыми. Воспитывала меня одна
мама, она была много занята на работе, и мое свободное время, в основном, уходило на
вынужденное общение с дворовыми дружками да запойное чтение книг.
Литература ко мне поступала из двух живительных источников: классика, которую
приносила домой мама (Мопассана, Бальзака, Флобера, Бунина, Боккаччо) и
отечественная детективная шелуха типа «Над Тиссой» плюс бредни пресловутого майора
Пронина, которые я добросовестно таскал из городской детской библиотеки. Естественно, как и у других ребят моего возраста, особое место в перечне прочитанного занимали
книги Жюль Верна, Вальтера Скотта, Марка Твена, Майн Рида. Несколько обобщая и
оставив за кадром своих хулиганистых дружков, можно сказать, что меня в те годы, кроме
книг, ничего больше не интересовало. Хорошее детство, спасибо мамочке.
Учитывая все вышеперечисленное (внешность, начитанность, хорошая
успеваемость и шпанистые друзья, постоянно ошивавшиеся у ворот школы) девочки
нашего класса заинтересовались мной задолго до того, как ими стал активно увлекаться я.
В общем, в 5 — 7 классах редкий день обходился без того, чтобы я не принес домой одну —
две записочки от своих восторженных одноклассниц и не зачитал их своему самому
преданному слушателю, мамочке, которая готовила ужин или разжигала грубу в большой
комнате. Ее это чтение необычайно оживляло, и мы вместе смеялись над особенно
безграмотными или навязчивыми посланиями. У меня даже образовалась из них
любопытнейшая коллекция.
13
А потом я сделал не самый умный шаг: желая посмеяться над особенно
приставучими девчонками, назначил двум — по отдельности — встречу на одно время в
одном и том же месте. Большого смеха не получилось: девочки обиделись и захотели меня
проучить. Сказали своим родителям, что я вроде бы пристаю к ним, буквально, не даю
прохода в школе. И в подтверждение — показали мои ответные записки с назначением
времени и места свидания.
Классным руководителем у меня была тогда учительница русского языка и
литературы Елизавета Андреевна Жалнина. Великолепный профессионал, преданно
любящий свой предмет, она ко мне всегда хорошо относилась, зная какую роль в моей
жизни играют книги. И так хвалила меня на уроках в других классах, что иногда
старшеклассники спрашивали: не моя ли она мама?
Так вот, однажды накануне родительского собрания она отвела меня в сторонку и
сказала, что родители девочек жалуются на то, что я не по возрасту озабочен
противоположным полом и постоянно пристаю к их дочкам. В общем, я расстроился и, желая хоть как-то оправдаться, прихватил с собой на собрание, а оно было общим, учеников и родителей, свою злополучную коллекцию. Маме, зная ее крутой нрав, я ничего
не сказал. Мы с ней сидели рядом, и я помню, как у меня забилось сердце, когда
Елизавета Андреевна предоставила слово одной пожаловавшейся на меня родительнице, которая, пылая праведным гневом, обличала меня как юного развратника, не
получающего дома от матери-одиночки нужного воспитания. Моя мамочка удивленно
слушала ее, затем посмотрела на меня неверяще-изумленным взглядом, и ее лицо стало
медленно заливать стыдливой розовой краской.
Во время этой экзекуции я сидел, пряча глаза. Мне казалось, что все смотрят на нас
с мамой с презрением. Мама взяла меня за руку и крепко успокаивающе сжала.
— Что вы на это скажете? — тихо (мне показалось — участливо) спросила ее классная
руководительница.
Мама растерянно молчала, а у меня так билось сердце, что я стал бояться, что оно
выскочит их груди.
А тут уже встал отец другой девочки и, потрясая в руках моей запиской, стал
требовать, чтобы меня или выгнали из школы, или перевели в другой класс.
— Виталик, — обратилась ко мне Елизавета Андреевна, — а ты ничего не хочешь нам
сказать?
— Честно говоря, все это для меня внове, — повернулась она к родителям, — за три
года классного руководства я как-то ни разу не замечала такой его особой
заинтересованности…
И тогда я отнял свою руку от маминой, встал и медленно, четко зачитал вслух две
заранее подготовленные записки. И сказал в завершение, что я просто разыграл девочек, потому что мне надоели их приставания.
В классе поднялся страшный шум. Обескураженные жалобщики, стали кричать, что я возвожу гнусную напраслину на их благородных дочек и потребовали записки для
сличения почерков. Я отдал их Елизавете Андреевне, она внимательно ознакомилась с
ними, грустно покачала головой и передала притихшим родителям.
Опьяненный неожиданным успехом, я показал всем принесенную коллекцию и
предложил почитать вслух письма других девочек.
— Не делай это! — прошептала мне мама, но меня уже понесло. Я тут же зачитал еще
несколько записок и остановился только тогда, когда родители остальных девочек стали
кричать:
— Хватит! Достаточно! Пора прекратить это безобразие! У него их целая куча — так
мы будем сидеть здесь до самой ночи, что ли?!
— Почему хватит? — заволновались родители, уже выслушавшие записки своих
любвеобильных чад, — пусть читает дальше, времени у нас достаточно! Когда он читал о
наших — вы смеялись, теперь хотим посмеяться мы!
14
— Прекрати! — жестко сказала мне мать, забрала из моих рук шкатулку, высыпала
содержимое на парту и стала быстро рвать маленькие бумажки в клетку и линеечку.
На обратном пути мама не хотела со мной говорить. Отвечала односложно и думала о
чем-то своем. Я понял, что сделал что-то не так и уже дома, стыдясь, через силу сказал:
— Они же сами виноваты, что мне еще оставалось делать?
На что мама мне так и не ответила. На следующий день мне в классе объявили
бойкот. И мальчики, и девочки перестали со мной говорить. Я тяжело переживал это и
ничего не говорил маме. Прошло немало времени, прежде чем стараниями Елизаветы
Андреевны эта история ушла в небытие.
А потом пришли другие времена, когда меня, кроме девочек, ничто другое не
интересовало. Интересно бы сейчас, когда мне за 70, перечитать те наивные записки…
Даже не верится, что это было со мною.
==============
ПОМИДОРНЫЙ КОРОЛЬ
Заведующий сырьевой площадкой Херсонского консервного комбината (в
прошлом — консервного завода им. Сталина) Мэ́йер Григорьевич Орлов, в просторечье —
Майо́р Григорьевич, был на гигантском предприятии личностью заметной. Толстый
старик с огромным животом сидел безвылазно в диспетчерской будке с большими
окнами, возвышающейся над безграничной асфальтированной площадкой с беспрерывно
бегущим конвейером, где разгружались одновременно десятки автомобилей и барж, доставлявших на переработку сырье со всей области.
Осенью комбинат был буквально завален помидорами. Они были везде: у
конвейера и на подъездных путях; тихо плескались в зеленовато-мутных волнах грузового
водного ковша — небольшой акватории с выходом в Днепр, куда причаливали баржи под
разгрузку; покрывали пушистым кровавым ковром огромную территорию, размером с
небольшой западно-европейский городок. Осенью здесь повсюду доминировал красный
цвет.
За сутки на комбинате перерабатывались тысячи тонн сырья, выпускался миллион
условных банок готовой продукции. Так что, добрых полтора месяца тут правил только
один бог и царь — сеньор Помидор!
Прекрасная дешевая томат-паста, вкуснейшие соленья и моченья расходились
отсюда по всему бывшему Советскому Союзу. А каким успехом на кубинских авиалиниях
— помнится ли еще кому-нибудь наша тогдашняя пылкая дружба с этой далекой
латиноамериканской республикой? — пользовались плоские жестяные коробочки с
солеными двухсантиметровыми корнишончиками, быстро отбивавшими тошноту в небе у
счастливых избранников — пассажиров Аэрофлота! Между прочим, сами работники
комбината не имели тогда и малейшей возможности лакомиться подобным деликатесом…
В общем, хорошее было время, и всем казалось, что такое положение вещей будет
всегда, до самого скончания времен — ведь вкусные консервы любят все!
…Сегодня, когда я пишу эти строки, нашего славного комбината уже нет.
Акционирован, приватизирован, разграблен, — сдан на металлолом! Да что там комбинат —
исчез с лица земли огромный Советский Союз! Насмерть повержен мелкими удельными
князьками, да вчистую разграблен. От былых красавцев отечественной индустрии
остались лишь голые стены, да и то не повсюду. Четверть века — большой срок.
15
Майор Григорьевич проработал на комбинате десятки лет. Ежедневно, с утра и до
вечера, световой день. По выходным, как правило, находился там же: в период сезона
уборки овощей предприятия сельхозпереработки действуют в режиме нон-стоп, безостановочно.
Ко времени нашего знакомства ему было под семьдесят. Разумеется, член партии.
Жену свою, суетливую худенькую старушку, уже не припомню имени-отчества, трудившуюся билетершой в местной филармонии, он за глаза называл ласково: моя
проституточка… Не думаю, чтобы она ему изменяла; правда, по роду службы ей
приходилось общаться с богемной публикой, ну и что с того? Во всяком случае, подлинная причина столь изысканного обращения теперь уже останется тайной, ушедшей
в небытие вместе с ними.
Жили Орловы дружно. Переписывались и очень гордились единственным сыном, который работал врачом в Кремлевской больнице. Во время войны их мальчик был
летчиком-штурмовиком, совершил более ста пятидесяти боевых вылетов, ни разу не был
ранен, награжден многими орденами. Летал под Богом…
Майор Григорьевич говорил, что его сын, бывший командир крылатой боевой
машины, «летающей смерти», как называли немцы штурмовик Ил-2, дал с тремя другими
членами экипажа, боевыми побратимами, клятву: если повезет в войне уцелеть — никогда
впредь не искушать судьбу небом… Не летать ни под каким предлогом. Никуда и
ниоткуда. Ни за штурвалом, ни пассажирами.
Клятву свою он сдержал, во всяком случае, в гости к отцу сын приезжал только
поездом. Это ж надо было — так возненавидеть опасное военное небо, что страх перед ним
остался и в мирное безмятежное время!
Этот момент, кажется, разрушает привычные литературные стереотипы, описания
мук летчиков, отлученных безжалостной судьбой от полетов: «Дайте мне, люди добрые, небо! Нет мне без него жизни! На земле — пропадаю…»
Как-то случайно я побывал у стареньких Орловых дома. Меня послала к ним мама
отнести что-то. Долго стучал в массивную дверь на втором этаже в каком-то скворечнике, пока мне отворили. В большой комнате стоял дым столбом: несколько пожилых людей, мужчины и женщины, сгрудились над обеденным столом, оживленно проверяя облигации
государственного займа. Низко висящая лампа в роскошном шелковом абажуре ярко
освещала пятачок с газетой, лежащей на животе хозяина. Ему громко называли номера
ценных бумаг, изредка он после торжественной паузы веско произносил: — Погашена…
— Выигрыш — такой-то…
Повсюду на столе высились мятые кучки облигаций. Лица собравшихся блестели от
пота. В комнате царил нездоровый ажиотаж.
Затем роли переменились. На меня никто не обращал внимания. Майор
Григорьевич теперь громко называл серию и номер, кто-то другой повторял цифры, еще
один — проверял. В воздухе витало ожидание и явственно пахло деньгами.
Я сделал то, зачем меня послали, успев мельком рассмотреть красивую удобную
мебель, в ползвука работающую радиолу с зеленым пульсирующим глазком точной
настройки, и две огромные, украшенные блестящими металлическими шарами кровати со
множеством разнокалиберных пуховых подушек.
Так и осталась в моей памяти навсегда эта атмосфера чуждого для меня затхлого
жилища, да потные лица с жадно горящими глазами. И все это, увиденное впопыхах, как-то плохо укладывалось с тем, что я слышал не раз о Майоре Григорьевиче дома.
Оглядываясь теперь назад, я все лучше понимаю, что моя любимая мамочка никогда не
умела разбираться в людях. И, справедливости ради, замечу: качество это, очевидно, передалось мне по наследству.
Мама считала, что честнее Майора Григорьевича нет человека на свете. И что
таких людей, как он, вообще не знает природа. Ведь на консервном комбинате, где
работает почти десять тысяч человек, только один он (когда вокруг гниют сотни тонн
16
красного сырья!) — развертывает пакет с принесенным из дому обедом и ест жареную
рыбу с черствым крошащимся хлебом всухую. А когда ему дружески предлагают
принести с сырьевой площадки парочку помидор, с ними ж вкуснее! — отвечает угрюмо:
— Не нуждаюсь…
— Но почему же? — удивляются сотрудники
— Они — не мои! — ставит точку упрямый начальник.
Вот каким честным человеком был заведующий сырьевой площадкой, главный
сеньор — помидор консервного комбината Майор Григорьевич Орлов.
А между тем, честнейший Майор Григорьевич был лицом материально
ответственным. Надо ли говорить, что по этой части у него всегда был полный ажур. Все
сырье, поступающее на консервный комбинат, проходило через сырьевую площадку и
огромные при ней склады. От начальника этого хозяйства зависело многое. Он мог
списать — или нет! — любое количество сырья на усушку, порчу и разные прочие
обстоятельства. Наверное, находились председатели колхозов, предлагавшие все, что
угодно, за сущий пустячок: принятие в зачет пару сот тонн"воздушных"поступлений, что дало бы им возможность без особого напряга выполнять святая святых
социалистического планового хозяйства — государственный план уборки урожая.
Не думаю, чтобы у них что-нибудь получалось. С таким, как Орлов, начальником
сырьевой площадки руководство комбината могло спать спокойно. Сам не брал и другим
не давал, пример и образец в одном лице и ипостаси.
Но однажды на комбинате случилось нечто такое, что сильно расстроило мою
маму, как я уже говорил, не сильно разбиравшуюся в людях, а еще больше — не любившую
ошибаться в них. Майора Григорьевича выгнали с работы. Суть дела, вкратце, такова: приехал экспедитор с Западной Украины и разгрузил у него около тонны экзотического
приправочного продукта — острейшего кайенского перца. Узенькие удлиненные плоские
темно-красные стручочки. Кто знает, что это такое, может себе представить, какие
сумасшедшие деньги стоит партия подобного товара. Для нужд Херсонского консервного
комбината, крупнейшего в Европе, ее должно было хватить на несколько лет.
Но доверчивый западенец, привыкший на своей Полоныне к чистоте во
взаиморасчетах, сделал что-то не так. То ли не сдал при взвешивании груз под расписку, то ли потерял накладную, во всяком случае, когда он утром следующего дня прибежал к
Орлову и попросил подтверждение приема кайенского перца, тот ему отказал. Сказал, что
не знает, о чем идет речь, не имеет представления ни о каком перце, да и того, что имеется
на комбинате, вполне хватает.
Потрясенный экспедитор не верил своим ушам:
— Як це вы мэнэ нэ бачилы, я ж учора з вами розмовляв, вы ще комирныка
выклыкалы…
— Ничего не знаю, — стоял на своем честнейший сеньор-помидор, — иди, не мешай
работать!
Экспедитор бросился на склад. Кладовщик, с которым они вчера скурили пачку
папирос по время приемки, делал вид, что видит его первый раз, пожилые грузчики
угрюмо отворачивались.
— Що ж вы робытэ, хлопци! — в отчаянии умолял их несчастный, — вы ж мене
погубылы, в мэнэ симья, диточкы…
Перед обедом экспедитор чудом прорвался к генеральному директору комбината, а
уже через час злополучный склад был опечатан, начала работать комиссия по проверке
жалобы. В составе этой комиссии была мамочка.
На что рассчитывал старый Орлов — понять трудно. Восемьсот пятьдесят
килограммов кайенского перца в легких влагоустойчивых пакетах были обнаружены в
одном из глухих отсеков, аккуратно штабелированные и заботливо прикрытые новеньким
брезентовым тентом.
17
Возбуждать уголовное дело не стали — слишком много лет проработал Майор
Григорьевич на комбинате, но уволили его моментально.
Он, правда, еще не совсем понял ситуацию: ходил наверх, просил, на первый раз, простить, плакал, но все было бесполезно. Директору слишком хорошо запомнились
обреченные глаза несчастного экспедитора, который молил его на коленях:
— Спасить мэнэ, спасить, будь ласка, якщо не знайдэтэ пэрэць, дорогы додому в
мэнэ нэмае… Залышиться однэ — покинчиты з собою…
— Не сотвори себе кумира! — не раз после того говорила бабушка моей доверчивой
мамочке, имея в виду тот факт, что честность, как нравственный продукт человеческой
цивилизации, субстанция весьма специфическая: абсолютной честности природа не знает.
Чаще всего, люди, честные в бытовых мелочах, которые никогда не позволят себе
чего-нибудь прихватить, возвращаясь, например, из гостей, на чем-то крупном как раз и
могут споткнуться.
А бывает наоборот: люди, честные по крупному счету, другой раз, по мелочам —
мельчают…
С тех пор прошло много лет. Недавно я решился посетить консервный комбинат, на котором работал в годы своей юности. От него сегодня мало что осталось: громадные
каменные остовы бывших цехов, сквозь разбитые окна которых вольготно гуляет
промозглый осенний ветер. Когда-то здесь было шумно, весело, остро пахло жареными
семечками у двухэтажного халвичного цеха. А в этой разбитой, с выпирающими ржавыми
прутьями будке сидела милая девушка-диспетчер, благосклонности которой я так
добивался. Где стол был полон яств, там ныне…
Майор Григорьевич умер в начале восьмидесятых, пережив свою верную
проституточку лет на восемь. Он еще успел даже снова жениться на фигуристой врачихе —
пенсионерке, с морщинистым лицом хорошо вкусившей от радостей жизни проходимки.
Когда на похороны отца приехал его сын, врач Кремлевки, и попросил дать на память что-нибудь из вещей папы: часы, бритву или что-то другое, — она резко отказала, заявив, что
является законной женой и наследницей, и у нее есть собственные дети и внуки.
Интересно, кого после этого — из двух своих жен — имел право действительно
называть"проституточкой"старый Мэйер Григорьевич?
Он ушел, скорее всего, осознав, что лучшим стимулом для личной честности, во
все времена и для всех народов, является одно — стремление ночью спокойно спать. Спите
спокойно, Майор Григорьевич!
Конец.
==============
ДВОЕ И АВТОМАТ
Сам не знаю, почему иногда вспоминается та давнишняя история. Столько прошло
лет, а вот на тебе — иногда всплывает в сознании, и даже не верится, что это было со мной; зима 1963 года была такой снежной и ветреной; а девушка в темно-коричневой китайской
шубке, которая тогда была рядом, смотрела на меня восторженно-влюбленными
глазами…
Учеба в Одесском холодильном институте была мне не в радость. Говорят, настоящая любовь бывает только взаимной. О взаимной любви с этим институтом не
могло быть и речи, не было даже односторонней. Я быстро оброс в Одессе приятелями, часто пропускал занятия, шлялся по городу в поисках приключений.
18
И как-то поздней осенью, гуляя в центре, мы с Володей Коняевым зашли в
театральное училище. Мечта у нас тогда была одна: познакомиться с хорошенькими, а
еще лучше — доступными девчонками. Но как это в жизни бывает, искали одно — попалось
другое. Открыв дверь какого-то помещения на первом этаже, мы неожиданно обнаружили
огромное странное хранилище. Стена напротив напоминала настоящий арсенал: на
многочисленных полках и в шкафах со стеклянными дверцами лежало оружие разных
эпох и народов.
Помню массу кинжалов, сабель, ятаганов, палашей, шпаг в узорчатых ножнах, каких-то еще смертельных приспособлений. А рядом — десятки экспонатов
огнестрельного оружия, блестящие рыцарские доспехи.
В общем, мы с приятелем переглянулись, он стал запихивать во внутренний карман
пальто крупный кинжал, богато украшенный драгоценными каменьями, а я прихватил
другую вещицу, которая на несколько недель в корне изменила мою жизнь.
Нам очень повезло: как зашли мы туда, так и вышли — никем не замеченными.
Пошли на квартиру ко мне, я тогда снимал угол у немолодой разбитной еврейки Цили на
улице Воровского, и там стали рассматривать неожиданную добычу.
Володя, увидев, как гнется легкое алюминиевое лезвие кинжала, да рассмотрев
грубые цветные стекляшки на пыльных, из пресс-папье ножнах, был страшно расстроен и
с нескрываемой завистью поглядывал на мой трофей. Действительно, в моих руках было
подлинное чудо образца сороковых годов двадцатого столетия: великолепный немецкий
«шмайссер», создавший столько проблем для наших солдат в начале Великой
Отечественной.
Конечно же, это был всего лишь деревянный муляж. Но какой муляж! Ничем
внешне не отличаясь от своего настоящего собрата, он — хорошо продуманными деталями: тусклыми свинцово-матовыми потертостями, рифлеными полустершимися пластинками
на рукоятке, массивным переключателем одиночной и автоматической стрельбы, —
кажется, даже превосходил его!
Иметь такое чудо — и ни с кем не поделиться своей радостью! — это было не в моем
стиле. Отныне я бродил по городу, с удовольствием ощущая под тяжелой, с меховым
воротником «московкой», купленной мамочкой, когда я учился в девятом классе, непривычно-угловатый предмет и ища, кому бы его показать, чтобы вызвать очередную
порцию удивления и восхищения столь необычной для того времени крутизной. Надо ли
говорить, что все принимали грозный автомат за настоящий…
Как мне тогда казалось, эта игрушка серьезно поднимала мой статус, а может быть, так оно и было. По улицам большого южного города ходил студент, который изредка, вроде невзначай, распахивал тяжелые полы своего укороченного зимнего пальто, и его
собеседники, опасливо оглядываясь по сторонам, дрожащими голосами продолжали
разговор, будто ничего особенного не произошло. Вопросов, как правило, не возникало.
Ну, носит человек автомат, значит, так надо. Слава Богу, с пулеметом не ходит, и то
ладно…
Интересно, что они тогда обо мне думали? Почему никто не донес в милицию, ведь
это продолжалось более двух месяцев?
Иногда я показывал эту штуку девушкам. Боже, в какой трепет их это приводило!
Как быстро они пытались улизнуть от меня под любым предлогом! Но у одной из них
ответно загорелись зеленые кошачьи глаза. В ее взгляде я прочитал то, чего мне всегда не
хватало: полный восторг и безоговорочное преклонение. К чести своей, я сразу понял: вот
девушка моей мечты!
Она сразу и навсегда разделила со мной все мои, выдуманные на скорую руку, бредни о беспощадных преследователях, бродячий безденежный образ жизни, волчью
затравленность и постоянную настороженность. Не помню уже, что я болтал ей, но ее
влюбленный взгляд и то, что она покорно позволяла делать со своим прекрасным, живущим собственной жизнью телом, пока мой верный друг-автомат лежал на стуле
19
перед жалким студенческим топчаном, осталось в моей памяти навсегда. Может быть, это
были лучшие дни моей жизни.
Мы встречались на моей квартире, вернее, в том углу, который я снимал на
Воровского, а после — гуляли втроем по заснеженному городу. Я, мой автомат и моя
подруга… Я шел, чуть набычившись, шаря исподлобья мрачным мужественным взглядом.
Мои руки утопали в глубоких карманах теплой московки, касаясь угловатого предмета, висевшего чуть ниже пояса. Все-таки интересная это вещь — оружие. Уж я-то прекрасно
знал, что у меня муляж, но как он придавал уверенности нам обоим, мне и моей спутнице!
Она ходила, как и я, немного насупившись и недоверчиво оглядывая редких
прохожих. Ее сердце билось в унисон моему — мы были вместе боевой единицей. Я был
готов к любым неожиданностям, она — тоже, но, слава Богу, они нас миновали. Это было
поистине суровое, полное переживаний время. Сказать, что моя спутница меня любила —
мало. Идя на каждое свидание — она шла на подвиг!
И где-то недели через две сделала мне приятный сюрприз. Ее папа работал
путевым мастером на железной дороге. И на очередную встречу она принесла небольшой
аккуратный ящичек, тщательно упакованный в вощаную промасленную бумагу.
Девушка неплохо держала паузу, медленно вскрывая перед моим нетерпеливым
взором жесткую, противно скрипящую обертку. И, наконец, во всей красоте предстал ее
королевский дар: два десятка крупных, идеально круглых малинового цвета таблеток с
белыми жестяными усиками по бокам. Это были железнодорожные шумовые петарды. В
отличие от моего автомата — настоящие. Тревожная жизнь скрывающегося от злых
преследователей рыцаря-одиночки стала набирать новые обороты…
Теперь вечерами мы отправлялись к трамвайным станциям Большого Фонтана.
Тщательно оглядывали место действия, а затем я на расстоянии полутора метров друг от
друга надежно прикреплял усиками к трамвайной рельсе две металлических малиновых
таблетки, и мы неспешно отходили в сторону. Колючий ветер пробирал насквозь, мы
стояли, тесно прижавшись, и в наших лицах читалась неколебимая уверенность в
необходимости и торжестве избранного нами дела.
И вот из-за поворота появлялся трамвайный вагон, плотно набитый пассажирами и
ярко изнутри освещенный, который с дребезжанием несся к месту установки заряда. Нас
охватывало волнение в ожидании вселенской катастрофы. Верная соратница, засунув
ледяную ладошку ко мне в карман, крепко сжимала мою руку. Секунды складывались в
вечность…
Знаете ли вы, что такое железнодорожная сигнальная шумовая петарда? Их тогда
использовали для экстренной остановки поездов в случае крайней необходимости. Эта
микро-мина издавала не просто хлопок, а настоящий взрыв, и даже спящий машинист
мгновенно просыпался и твердой рукою рефлекторно рвал на себя спасительный стоп-кран.
Может ли представить себе читатель, что происходило в трамвае, когда одна за
другой петарды рвались под его колесами?
Вагон резко, с каким-то воющим звуком останавливался, пассажиры падали друг
на друга, водитель быстро выскакивал и начинал осматривать рельсы, в воздухе стояла
страшная ругань и проклятия. А мы тихо отходили на заранее подготовленные позиции…
Наша рельсовая война, впрочем, как и этот дивный роман с восторженной
девушкой, окончились так же внезапно, как и начались. Здесь надо сказать, что отношение
к оружию у моей пассии было двойственное: она им безмерно восхищалась, и в то же
время — страшно боялась. Как-то хозяйка моей квартиры Циля предупредила меня, что
будет отмечать день рождения своей подруги и у нее же останется ночевать. «Подругу»
эту я хорошо знал: это был тощий штурман с сухогруза «Ольвия». Разумеется, я не
преминул воспользоваться представившейся возможностью провести целую ночь со своей
романтической возлюбленной, совершив тем роковую ошибку.
20
Описывать ту ночь не стоит, она хорошо памятна нам обоим, мне, может быть, больше, потому что утром, проснувшись, я обнаружил, что моей любимой уже нет, а на
автомате, чутко оберегавшем наш ночной покой на отодвинутом в сторону стуле, белеет
записка:
«Мерзавец! Ты такой же ненастоящий, как эта деревянная палка!»
============
ЛЮСЯ, ЛЮСЕНЬКА, ЛЮСЬЕНА…
Если попробовать разделить жизнь человека на три условных периода: молодость, зрелость и старость, то первому из них более всего присущи мысли о будущем (планы, мечты, надежды на их свершение). Зрелость тоже не лишена некоторых мечтаний, но
человека более всего начинает интересовать уже день нынешний. А вот старость
характерна тем, что завтрашний день тебя интересует все меньше и меньше, зато как
приятно, другой раз, вернуться в далекую молодость, окунуться в былые добрые времена, особенно когда есть там вспомнить что-нибудь занимательное.
Моя первая супруга, милая Люсенька, всегда была мягкой и отзывчивой. У нее
было доброе сердце и только один малюсенький недостаток, но об этом несколько позже.
Впрочем, и на солнце бывают пятна, а человек есть человек: как ему хотя бы без малых
слабостей?
Я познакомился и стал с ней встречаться, буквально, через месяц после
возвращения из армии, когда она еще училась в десятом классе. Люся была настоящей
красавицей в моем тогдашнем восприятии: высокой, стройной, с заметными округлостями
и смешливыми ямочками на упругих девичьих ланитах. А щедрая грудь и чуть
полноватые, с округлыми коленками длинные ноги…
Поступали в пединститут мы вместе: я — на русское, она — на украинское отделение
филфака. Так сказать, будущие учителя изящной словесности. А через два года родилась
Раечка. Люся пробыла с ней дома все лето, а с сентября, благодаря моей маме, которая, чтобы иметь возможность ухаживать за долгожданной внучкой, ушла на пенсию, продолжила учебу на третьем курсе.
Так вот, всем была хороша моя женушка, грех мне на неё жаловаться, вот только
одна деталь настораживала. Моя избранница была большой любительницей чего-нибудь
приврать. Причем, лгала она не столько для выгоды, сколько из подлинной любви к этому
высочайшему искусству. Пройдут годы, я посмотрю фильм, где герой органично, как
рыба в воде дышит, обманывает всех вокруг, вспомню милую Люсеньку и пойму ее
любовь к всяческим выдумкам как средство и способ сделать жизнь интереснее, скрасить
унылые будни, изменить вокруг что-то, ничего не меняя.
Впрочем, если задуматься, то случаи, когда Люсьена получала от своего вранья
явные дефиниции, тоже иногда встречались. На третьем курсе экзамен по зарубежной
литературе у нее принимала Марианна Георгиевна Андреева, возможно, мой самый
большой недоброжелатель в институте, с которой я (не считаю уместным приводить здесь
причину, но она и сегодня для меня весома) годами не здоровался. Представляю, как была
счастлива эта рафинированная москвичка, когда жена ненавидимого ею комсорга литфака
не ответила ни на один вопрос вытянутого билета.
— Что же это вы так подкачали, голубушка… — с притворным укором пропела она, —
разве можно так небрежно относиться к серьезному предмету…
21
Марианна, не раскрывая, отодвинула по направлению к провалившейся студентке
зачетную книжку. Это означало «двойку» и автоматическое снятие стипендии.
И тут у Люси — на хрустальной слезе, с неподдельным волнением — вырвалось
чистосердечное признание:
— Вы знаете, я сама не пойму, что со мной происходит… Голова — пустая, как орех, все как-то смешалось, говорю, не зная что… Муж вечером снова привел в дом своих
дружков, напились, не давали доченьке спать, она, бедная, буквально захлебывалась от
крика! Я уж и так, и эдак, пыталась их успокоить, да где там… А как он унижал меня, показывал дружкам, кто в доме хозяин…Просила их уняться, говорила, что завтра
экзамен, хотела с дочкой уехать домой к своим родителям, а они дверь заперли и
смеются…
Я действительно ничего сейчас не соображаю, вы уж извините меня, Марианна
Георгиевна, что отняла у вас время!
Преподаватель удивленно расширила глаза и вздернула выщипанные брови. Ее
лицо выразило крайнюю степень негодования. Чувствовалось, что только что она
убедилась по поводу супруга незадачливой студентки в своих самых худших подозрениях.
Изверг и кровопийца! И еще имеет наглость вызывающе, при встречах с ней, отворачиваться в сторону!
— Как я вас понимаю, голубушка! — воскликнула она. — Ну и мерзавец он, однако!
От таких комсомольских активистов можно всего ожидать… Вы уж держитесь и будьте с
ним потверже. И знайте: общественность вам поможет, нельзя таким негодяям давать
полностью распоясаться!
Здесь Люся почувствовала, что Марианна созрела, чтобы распахнуть перед ней
свое доверчивое сердце, и стала робко собирать со стола свои бумаги. Она потянула руку
за зачеткой, но Марианна Георгиевна, опередив ее, придвинула к себе главный
студенческий документ, раскрыла и, на мгновенье задумавшись, решительно поставила
оценку, выведя справа крупную подпись.
Счастливая Люся стыдливо потупила глаза и тихо ее поблагодарила.
— Держитесь, держитесь… — пламенно напутствовала несчастную
расчувствовавшаяся преподавательница.
Помнится, был я тогда приятно удивлен, что Люся, практически не зная
зарубежных авторов, умудрилась получить вожделенную «четверку». Мне и в голову не
могло прийти, как ловко она реализовала мои скверные отношения со своей
экзаменаторшей.
Лишь через полгода я узнаю правду от ее сокурсницы, моей коллеги по
факультетскому бюро комсомола, и буду по-настоящему обескуражен.
— Как ты могла так поступить? — спросил я у нее тем же вечером дома. — Не кажется
ли тебе, что для такого поступка есть только одно подходящее слово: предательство?
— Какая глупость! — искренне возмутилась Люся. — Ты что — дурак? По-твоему, лучше было бы получить «пару» и потерять стипендию?! У нас и так постоянная
напряженка с деньгами!
Я смотрел на ее милое лицо, читал недоумение в чистых глазах молодой женщины, матери моего ребенка, и на какой-то миг во мне закралось сомнение: черт его знает, может, она действительно права? Ведь это и в самом деле глупо: иметь возможность
избежать серьезной неприятности — и не воспользоваться ею!
Другой случай, смутивший меня еще больше, произошел через пару лет после
окончания института, когда Люсе, как молодой маме, удалось избежать направления на
работу в село и устроиться в городскую вечернюю школу учителем украинского языка и
литературы. И надо же было так случиться, что в этой самой школе преподавала
математику близкая родственница моей заветной подруги, имя которой тоже встречается
на страницах этой книги.
22
Здесь надо мне на минутку остановиться, чтобы объяснить уважаемому читателю, что означает понятие «вечерняя школа». Суть его в самом названии: вечерняя школа — это
среднее учебное заведение, в котором учебный процесс проводится, как правило, в
вечернее время. Возможно, поэтому меня стали удивлять частые приходы с работы моей
супруги ранее назначенного времени. Иногда она вообще возвращалась, к радости
домашних, через какие-то час — полтора.
— Неплохо устроилась! — уважительно отзывалась об этом ее мама.
Неплохо-то — неплохо, но положение, к моему ужасу, прояснилось довольно скоро.
— Скажи честно, что у тебя дома происходит? — однажды не сдержалась при
очередной встрече Оля. — Сколько можно издеваться над беззащитным человеком? Делать
вам нечего, что ли?!
В первый момент я растерялся, не понимая: шутка ли это или какое-то
недоразумение. Слов не было, и перехватило дыхание. Но Ольга быстро все прояснила.
Оказывается, ее тетушка, зная обо мне и наших с ней приятельских отношениях, что-то
заподозрила в поведении своей молодой коллеги и рассказала племяннице, что моя
Люсенька в последнее время часто является на работу угнетенная и подавленная. Сядет в
учительской где-нибудь в уголке, глядит в одну точку, лишь изредка протирая виски
дрожащими пальцами. Коллеги, видя молодую женщину в таком состоянии, естественно, интересуются, в чем дело, и получают пугающее их объяснение. Оказывается, над бедной
молодой матерью регулярно издеваются ее муж-сатрап и его злая, ненавидящая бедную
невестку, мамаша. Отсюда и поднятое давление, и невольно дрожащие пальцы…
Что делают сердобольные коллеги в такой ситуации? Всячески успокаивают
несчастную и отправляют домой: нельзя же работать в таком состоянии!
Насколько я понял, они даже собрались писать петицию в милицию и областной
отдел народного образования, чтобы решительно воздействовать на супруга-негодяя.
Этого только мне не хватало…
Беседа дома на эту тему с Люсей была непростой. Сказал ей все, что о ней думаю, и твердо предупредил: или она прекращает свои идиотские наговоры, или… Маме я
решил об этом не рассказывать, чтобы не расстраивать человека, который день и ночь
всячески облегчает жизнь невестке, добровольно взвалив на себя все заботы о любимой
внучке.
Вернусь ко времени нашего знакомства. В классе их было три подруги. И называли
их ребята не иначе, как три мушкетера. Люся была Арамисом. Мне б задуматься тогда, что это значит, ведь Арамис у автора был самым хитрым и смекалистым из этой тройки, настоящим пройдохой, добившимся со временем самых значительных успехов на
потаенном религиозном поприще. Но где там думать демобилизованному солдату
головой, когда его влечет на подвиги совсем другая часть тела…
Интересно, почему наиболее охотно вспоминаются смешные истории из нашей
жизни? Желание снова пережить их и посмеяться при этом? Вот и я с удовольствием
вспоминаю даже такое, что нормальный человек ни при каком условии не назовет
смешным: например, похороны двух Люсиных родственников. И пусть простят они меня
сейчас там, наверху: видит бог, я никогда не желал им плохого, но их уход запомнился
мне навсегда.
Люсин двоюродный дедушка Алексей из села Железный Порт умер осенью 1971
года. Честно говоря, у нас с покойным была легкая взаимная неприязнь. Собственно, мы с
ним всего пару-другую раз общались, но как-то Люся проговорилась, что в кругу
родственников он почему-то называет меня обидным словом «барбос». Что это значит, я
не пойму до сих пор: может быть, он в своем старческом воображении ассоциировал меня
со здоровым уличным псом, и вовсе не стоило за это на него обижаться, не знаю. Скажу
лишь, что быть барбосом в те далекие времена мне как-то не очень хотелось.
Этот старик, помнится, до самой смерти передвигался по селу на велосипеде, был
всегда в отменной физической форме, говорил: «я вас всех переживу!», и тому подобные
23
приятные вещи. Он до пенсии работал зоотехником, и поговаривали, что в совхозе до сих
пор нелегально пасется его собственное стадо, в общем, позиционировал себя дед в кругу
родичей как человек очень богатый и независимый.
Не раз я сам слышал, как он вызывающе бросал за семейным праздничным столом
звучное: «Я вас всех могу купить и продать!» А после краткой паузы, с целью завершения
ценной мысли, непременно добавлял: «И снова, когда надо, купить!»
Не думаю, чтобы его родственникам это особенно нравилось, но слухи об
огромном богатстве дедушки (и возможном наследстве, наверное!) как-то смиряли
массовый позыв прогнать неуемного старика или дать ему в морду.
Дед жил один. Жена его умерла много лет назад, с тех пор он так и не женился.
Убежденный бобыль.
В тот дождливый октябрьский день 1971 года Люсина мама появилась у нас дома
ранним утром. Накануне вечером ей передали из Железного Порта, что дед Леша умер, и
она заехала за дочкой с целью совместной экстренной поездки в село, куда стали срочно
съезжаться родственники, озабоченные тем, чтобы наследство, не дай бог, не стали
делить в их отсутствие. Можно понять.
Мне ехать никто не предлагал, и я побрел на занятия в институт без своей везучей
жены, отныне счастливой наследницы. Было немножко обидно, что в таком судьбоносном
мероприятии решено обойтись без меня, хотя я, как лицо в какой-то степени
пострадавшее от наглого покойника (вспомнился оскорбительный «барбос»!), казалось, имею право на некоторую сатисфакцию.
Новый учебный материал на лекциях в тот памятный день мне почему-то в голову
не лез. Я стал отстраненно подсчитывать, сколько у старика родичей и степень их к нему
близости. Получалось, что моя теща, Таисия Ивановна, чуть ли не в первой
привилегированной тройке. Интересно…
В те времена еще не было электронных калькуляторов, и сложные подсчеты
предполагаемого количества овец и коров в нелегальных стада́х знатного животновода, определение их ориентировочного веса и умножение искомого на среднюю стоимость
одного килограмма мяса, забрали у меня немало учебного времени. Как бы то ни было, к
концу третьей пары я вышел на цифру, которая настолько меня впечатлила, что оставаться
далее безучастным слушателем я уже не мог и отправился домой.
Дома я рассказал мамочке, как отныне может измениться наша жизнь, проиллюстрировав свои рассуждения полученными во время сегодняшних лекций
цифрами. К сожалению, она возилась с Раечкой, готовила обед, и, как мне показалось, отнеслась к моим соображениям без должного внимания.
Бог мой, как ждал я в тот день любимую Люсеньку! Какие мысли суеверно отгонял
о будущих упоительных тратах! Как медленно тянулось злосчастное время!
Люся с мамой, тяжело нагруженные наследством, возвратились в одиннадцатом
часу вечера. Таисия Ивановна почему-то хромала. Передвигая ноги с трудом, она
опиралась на Люсино плечо и время от времени тягостно стонала. Вид этой парочки не
очень вызывал ощущение свалившегося на них счастья, и меня страшно тянуло
поинтересоваться успехами их мероприятия, но начинать с места в карьер было как-то
неудобно. И только раздевшись, приведя себя в порядок, поужинав и выпив чая, они
неохотно начали свой скорбный рассказ о поездке в Железный Порт и увековечивании
памяти безвременно усопшего.
Приехали они одними из первых и, не дожидаясь других, начали поверхностный
осмотр дедовой усадьбы в поисках бесценных сокровищ деревенского Алладина. Бегло
оглядели комнаты с убогой старенькой мебелью, допотопный телевизор «Весна» и
противно дребезжащий с помятой дверцей холодильник. Как потом рассказала Люся, сердце у нее сжалось в неприятном предчувствии. Затем перешли к тщательному
досмотру. Прочесали каждый сантиметр сырого подвала, перевернули многолетние
запасы банок и бутылей с закаткой. При этом все (по понятным причинам!) старались
24
друг друга держать в поле зрения. Ничего не нашли. В столовой в руках тети Нади что-то
блеснуло. Дужка от дедовых очков. Все оживились, так как знали, что оправа золотая.
Перерыли все, но самой оправы не нашли. Наступила очередь чердака. Первой полезла
туда по шаткой лестнице Таисия Ивановна. Вдруг под ней хрустнула деревянная
перекладина, и бедная Таиса с криком упала, больно подвернув ногу. Ей помогли встать и
усадили на диване напротив телевизора. Люся пыталась помочь маме, предложила снять
зимние сапожки, но Таисия Ивановна ее нервно оттолкнула:
— Дуй быстрее на чердак, не теряй времени!
И оказалась права: главные дедовы ценности были заботливо припрятаны именно
там. Наследники аккуратно спустили с чердака деревянный ящик с крепко забитой
длинными гвоздями крышкой и приступили к его вскрытию.
Таисия Ивановна, опираясь на плечо дочери, взволнованно приковыляла поближе.
Ящик вскрыли и долго молча любовались его содержимым. В нем красовались тщательно
упакованные в промасленную бумагу и пересыпанные для лучшей сохранности
прогнившей от старости соломой десятки крупных брусков хозяйственного мыла, по
слухам, особо дефицитного продукта первых послевоенных лет. В те давние годы такой
ящик был действительно целым состоянием.
Родственники посовещались и решили отдать клад Таисии Ивановне как
пострадавшей. Она жалобно поглядела в сторону счастливой владелицы золотой дужки от
ненайденных дедовых очков, но тетя Надя сделала вид, что не понимает ее просящего
взгляда. Вот и пришлось Таисии покорно принять найденное сокровище, которое и
лежало сейчас у нас в проходном коридорчике рядом с туалетом.
Надо отдать должное Таисии: как человек щедрый, она предложила подарить нам
пол-ящика мыла, но моя мама отказалась наотрез. Таисия, в надежде избавиться от
ненужной ноши, стала рьяно расхваливать достоинства предлагаемого продукта, но мама
твердо стояла на своем. Так что на следующий день Люсе пришлось вызывать такси, чтобы отвезти матери нежданно свалившееся наследство.
Как позже выяснилось, никаких тучных стад у покойного не было и в помине.
Прожил свою жизнь в нищете, но с гонором. Надо уметь.
Кстати, мыльная история на целые десятки лет вылетела у меня из памяти и потому
не попала в первую редакцию этой книги. Вспомнил ее я сравнительно недавно, отдыхая с
товарищами в одной тель-авивской пивнушке, где на удивление весело сидится
эсэнговским эмигрантам. Может быть, тому содействует ее название, близкое каждому
русскоязычному слуху. Ее содержит семейная пара из Петербурга, охотно отзывавшаяся
на все проблемы эмигрантов родным и близким: «К е@ене матери!» — на вывеске.
Вероятно, именно это приводит большинство пиволюбов в игривое настроение.
И только сидя в той пивнушке и насмешив приятелей незамысловатой мыльной
сагой, я вдруг подумал, какими же глупцами мы были в те далекие годы. Давали себе
сесть на шею глупому вздорному деду, верили в его бредни и мирились с наглыми
выходками. Впрочем, не таким уж неумным был дед Леха. Он знал жизнь и добивался
уважения родичей не добрыми делами или общественно значимой ценностью, а лживыми
россказнями о каком-то мифическом богатстве, которое после его смерти обломится
доверчивому и жадному окружению. С трудом терпели, насилу дождались, и на тебе —
сломанная дужка от очков да ящик мыла! Живите богато и помните долго.
Очень бы не хотел, чтобы читатель подумал, что более всего автора этих строк
веселили похороны родственников первой жены. Это не так. Хотя уход из жизни ее
другого двоюродного дедушки Пети, стыдно признаться, тоже вызвал у меня
неадекватную реакцию, но только по другой причине.
С её дедом Петей встречался я, если не подводит память, только два раза. В
первый раз — на своей свадьбе в 1968 году, второй — на его похоронах через полтора года.
Собственно, я, наверное, мог бы на них и не идти, но очень уж меня об этом просила
Люсина мама. Она почему-то сильно хотела, чтобы я с собой захватил фотоаппарат и
25
зафиксировал для благодарной памяти потомков навеки уснувшего дедушку. Я взял
фотоаппарат и отправился на это скорбное мероприятие, захватив с собой, чтобы не
скучать понапрасну, своего лучшего кореша-однокурсника Олега Добут-Оглы, милого, доброго Олежку, который уже много лет живет в Португалии. И очень может быть, что и
он сейчас иногда вспоминает те похороны…
Виновник события проживал на Забалке, и только попав к нему в дом и вынув из
кожаного чехла зеркальный фотоаппарат «Зенит», я обнаружил, что в нем нет пленки. Я
чертыхнулся и тихонько сказал об этом Олегу. На его лице тут же появилась глупая, не к
месту, улыбка.
Делать нечего, раз ружье вынуто — надо стрелять, не признаваться же теще в
собственном разгильдяйстве. И я стал как бы взаправду, для пущей достоверности, искать
наиболее выгодные ракурсы для съемок покойного. Я подходил и с той стороны, и с этой, деловито прицеливался, чтобы каждый присутствующий мог убедиться, каким важным
делом занят рослый студент, муж их красавицы-Люсеньки. Может быть, так бы это и
сошло с рук тихонько, но тут, как на грех, в комнате появилась назойливая крупная
зимняя муха. Откуда она в доме взялась, одному богу известно, скорее всего, это было
просто посланное нам небом очередное испытание.
Причем эта дрянь, будто чувствуя мою готовность сделать новый кадр, каждый раз
начинала кружить рядом и в последний момент неизменно норовила сесть на дедушкино
лицо, точнее, на самый кончик его бледного, в темных прожилках, носа. Олег пытался
помочь мне, сгонял рукой муху, но где там, с завидным упорством эта жужжащая тварь
снова и снова возвращалась на насиженное место. Дед лежал внешне безучастно, как
будто происходящее его совершенно не трогает. Участников похорон такое невиданное
зрелище явно заинтересовало, и они стали удивленно переглядываться. Я избегал
встречаться с Олегом взглядом, чтобы громко, в голос, не рассмеяться. Он тоже с
большим трудом сдерживался. Если бы я не был свидетелем и даже активным участником
этой сцены, то никогда б не поверил, что такое вообще возможно: муха кружила над
дедом, как привязанная!
Мне бы спрятать фотоаппарат да выйти из комнаты, но я уже так вошел в процесс, что не мог остановиться. Это было какое-то наваждение! Я упорно наводил на покойника
свою зеркалку, и так же упорно проклятая муха раз за разом садилась на облюбованный
ею нос…
Кончилось тем, что наглое насекомое, наконец, дало слабину: село на дедов
пиджак в районе верхнего нагрудного кармана, полагая, очевидно, что там можно, наконец, отсидеться в покое. Как бы ни так! Это была его последняя посадка. Мой друг, трясущийся от еле сдерживаемого смеха, не выдержал, оглянулся украдкой и изо всех сил
хлопнул по опостылевшей мухе. Я замер. Труп содрогнулся, и у него открылся рот. Это
было так странно, что мы с Олегом, не веря своим глазам, чуть не потеряли сознание.
На этом наши приключения не окончились. Видя, что я прекратил снимать, Таисия
Ивановна тут же предложила поучаствовать мне в переноске покойного, на что я деланно
оскорбился: зачем же тогда я с собой брал фотоаппарат, кто здесь, кроме меня, справится
с ответственнейшей задачей фотосъемок покойного на его последнем марше?
В общем, пришлось мне ходить поодаль от процессии, время от времени щелкая в
сторону скорбящих родственников незаряженным фотоаппаратом. А Олег, не посмевший
ослушаться моей строгой тещи, обиженно отводя от меня взгляд, грустно тащил в
компании таких же пяти бедолаг гроб неизвестного ему старика, радуясь хотя бы тому, что покойный был мелкой комплекции. Разве такое когда-нибудь забудешь?
Мы с Люсей вместе прожили четыре года. Потом расстались. Она вышла замуж за
хорошего человека, родила от него дочку Инночку. Сегодня обе ее дочери — взрослые
замужние женщины, живут со своими семьями в Израиле. Естественно, моя милая
Люсьена уже давно бабушка. Она прожила достойную жизнь, много лет назад усыновила
ребенка своей умершей двоюродной сестрички, жившей в Одессе. И это притом, что
26
родной его дедушка, сводный Люсин брат Сергей, по профессии инженер-электронщик, человек одинокий и неприкаянный по жизни, взвалить на себя хлопотные обязанности по
воспитанию сироты в свое время не решился. Люся и ее муж Алексей, старший офицер
милиции, не дали пропасть Вадику, вырастили и воспитали его, дали хорошее
образование. Так поступают добрые приличные люди. И если в начале этой новеллы я с
удовольствием описал некоторые безобидные шалости моей первой супруги, от которых, в конечном счете, никто особенно не пострадал (зато жить всем вокруг становилось
интереснее!), то теперь, когда пришел час подводить итоги, можно честно сказать, что она
прошла достойный путь, и поступки ее взрослой жизни вызывают только уважение.
Мне на нее обижаться нечего. Что было, то было. Люся трактует свой уход от меня
известной истиной, мол: «в одной берлоге два медведя не уживутся». Единственный
неприятный отголосок тех лет — когда мне приходится, если заходит речь об Инночке, Люсиной дочери от Алексея, объяснять степень своего родства с ней словами «сестра
моей дочери». Звучит, на первый взгляд, не очень понятно, после легкого пояснения все
становится ясно, но почему это меня, даже спустя столько лет, смущает и коробит?
===============
ГИГАНТ ПЕРИФЕРИИ.
Ко времени, когда мы с ним познакомились, Александр Абрамович Насонов
преподавал историю в 39-ой школе. Собственно, в классе, где он был классным
руководителем, осенью 1971 года я проходил преддипломную педагогическую практику.
Ему тогда было лет 45. Седой, невысокий, полный, с жестким выражением умного
волевого лица, он мне казался пожилым человеком.
Аккуратные скобки в уголках четко очерченных губ, острый проницательный
взгляд. Сейчас, когда я рассказываю о нем, мне куда больше лет, чем было тогда ему.
Интересная все-таки эта штука — жизнь…
Александр Абрамович понравился мне сразу и навсегда. С учениками он вел себя
абсолютно раскованно и даже демонстративно небрежно. На каждом шагу их подначивая, мог дружески бросить:
— Ну и лопух же ты, Петя — свет таких не видал! Ты уж пойми меня правильно: в десятом
классе нельзя жить с одной извилиной в голове, нужно иметь хотя бы две…
Меня такие вещи немного настораживали, но ребята на него не обижались, он был
своим, его боготворили.
Историю Насонов знал блестяще, мыслил нестандартно, на его уроках сидели, разинув рот, не только ученики, но и проверяющие разных рангов.
В Херсоне звание «учитель-методист» он получил первым. Был на научной
конференции в Киеве, выступил в прениях; при десятиминутном регламенте — говорил в
атмосфере напряженнейшего внимания более часа. Столпы исторической науки, украинские академики, сидели в президиуме с ощущением того, что стали свидетелями
события.
К сожалению, по своей косности я не удосужился расспросить его, о чем он там
говорил; а я для него в те времена был в столь низкой «весовой категории» — тогда я
только стал директорствовать на селе — что перед таким объектом не стоило и хвастать.
Жаль. Поделился со мною лишь тем, что после нашумевшего выступления имел с ним
краткую беседу академик Танчер (если я не искажаю эту фамилию по памяти), расспрашивал, откуда он, какой педстаж имеет, есть ли награды. И очень удивился, узнав, что Насонов даже не «отличник» образования.
27
На следующий день в своем выступлении, завершающем конференцию, академик
заявил, что если бы у него в академии были такие «науковці», как безвестный учитель
истории из Херсона, его наука была бы сегодня на совсем другом уровне. И под громовые
аплодисменты вручил Насонову знак «Учитель-методист» и удостоверение к нему. Скажу
честно: и сегодня, через три десятка лет после той памятной конференции, подобная
оперативность в награждении по-прежнему немыслима. Значит, такое было
выступление…
Рассказывать об этом эпизоде своей жизни Насонов не любил, но с удовольствием
вспоминал, как по приезду домой его просили показать значок «методиста» руководители
областных учреждений образования: они его еще не видели.
Коллеги Насонова не очень любили — заметно выделялся на их скромном фоне, начальство обоснованно опасалось — слишком умный…
Теперь, по прошествии многих лет, могу откровенно признаться: людей такого
острого ума и больно жалящего языка, как Александр Абрамович Насонов, забытый
сегодня многими учитель истории, в своей жизни я больше никогда и нигде не видел.
***
Приблизительно, в середине моей трехмесячной педагогической практики с ним
случился инфаркт, и он попал в больницу. Пришлось замещать его в должности классного
руководителя. Ученики навещали Насонова ежедневно, часто приходил и я, рассказывал
школьные новости. Иногда, чтобы больному не было скучно, приводил с собой
однокурсников. Наличие такого друга вызывало у них заметную зависть, это мне
нравилось. О чем мы тогда говорили — не помню, осталось лишь в памяти, что любой наш
тогдашний разговор сводился Насоновым, практически, к одному: как непозволительно
много вокруг нас дураков, да и мир по своей природе — безнадежно глуп, а раз так, грешно
умным людям в своих целях такой тотальной глупостью не воспользоваться…
Сегодня подобные темы меня не трогают, к чужой глупости я давно безразличен —
тут бы со своей суметь разобраться. А тогда такие разговоры поддерживал охотно. Как
же: мир глуп, дураков тьма, кто это понимает и в своем кругу обсуждает — конечно же, исключение… Приятно быть в умной компании!
Со временем между нами установились более близкие отношения. Насонов много
курил, вокруг него постоянно вился легкий дымок, это располагало.
Учителей-сослуживцев он не уважал, считал ограниченными приспособленцами.
Его живым вниманием пользовались, в основном, люди, «умеющие жить». Он всегда
пытался докопаться, каков скрытый источник их преуспевания; радовался, когда узнавал, что собственные заслуги большинства — весьма относительны: кто-то выгодно женился, у
другого — мощные родственные связи, третий — просто подворовывает помаленьку. Не
говоря уж о тех, кому повезло выкарабкаться случайно.
С директором своей школы Насонов находился в перманентном конфликте.
Объективных причин для этого, кроме строптивого «почему мной должен руководить
дурак?», я не видел. Ветеран-фронтовик Иван Григорьевич Бондарь был абсолютно
нормальным человеком, хотя и, понятное дело, до интеллектуального уровня учителя
истории ему было далеко. Ну и что? Человек воевал, учился, много работал — кому он
мешал?
Немногословный (по мнению Насонова — бессловесный!) высокий дядька, худощавый, с непропорционально длинными руками и серьезным выражением
изборожденного глубокими морщинами лица, — можно только представить себе, как
должен был этот человек ненавидеть остроумного еврея за его постоянные, унижающие
достоинство руководителя шуточки, издевки и подковырки…
Ненавидел, но ничего поделать с ним не мог: как учитель, Насонов был на
недосягаемой высоте, так сказать, профессионально неприкасаем. И позволял себе
критиковать директора везде и всюду под старым, как мир, лозунгом: «все, что делает
дурак, все он делает не так». А дальше следовал полный «джентльменский» набор: в
28
школе отсутствует творческая обстановка, политзанятия проводятся директором
формально, общешкольные родительские собрания, в лучшем случае, раз в год, учащиеся
— курят, учителя делают вид, что этого не замечают, и так далее, и тому подобное.
Жалобы эти разбирались в советских и партийных органах, в школе беспрерывно
работали разные комиссии. Так продолжалось не один год. Педколлективу, не говоря уж о
директоре, было от этого не сильно весело, зато неутомимому Насонову — не скучно.
Из разговоров с учителями мне постепенно открывались и другие вещи. Он часто
высмеивал одну коллегу — классную руководительницу параллельного класса, симпатичную учительницу английского языка, добрейшую Валентину Петровну —
женщину средних лет, всегда нарядную чистюлю, по выражению Насонова «нормальной
упитанности и вызывающего сложения». Учителя относились к ней хорошо и
единственной причиной нападок считали то, что в свое время она не ответила
настойчивому историку взаимностью. Судя по тому, с каким жаром хулил ее Александр
Абрамович, огонь еще пылал и обида была свежа. Взрослые люди…
Чувство юмора носило у Насонова специфический характер. Как-то в больнице, во
время одного из моих посещений, он, загоревшись неожиданной идеей, на полном серьезе
предложил мне позвонить в школу и продиктовать секретарше на имя директора
телефонограмму такого содержания:
— «В связи с отсутствием в местном зоопарке обезьян крупной комплекции, руководство Херсонского облтелерадиокомитета убедительно просит директора
средней школы № 39 Бондаря И.Г. лично принять участие в передаче «В мире
животных», где с его телосложением — длинными, почти до колен руками — ему будет
легко войти в роль орангутанга.
Телерадиокомитет обязуется оплатить участие Бондаря в программе согласно
действующим тарифам. Херсонские зрители с нетерпением ждут его появления на
телеэкране».
Услышав такое предложение, я весело рассмеялся. Еще громче хохотал
выздоравливающий инфарктник — мы взахлеб представляли себе, как секретарь (по
секрету!) будет болтать об этом всей школе.
Тем можно было бы и ограничиться, но Насонов не любил отступать от понравившихся
идей.
— Так что, — отсмеявшись, спросил он напористо, — позвонишь завтра?
Мое веселье вмиг улетучилось, я понял, что это уже не шутка, что он на самом деле
хочет в который раз больнее уязвить своего бедного руководителя.
…Теперь, спустя много лет, не без стыда признаюсь: отказать тогда Насонову я не
смог.
Сам не пойму, почему этот противоречивый, намного старше меня человек, нравился
мне все больше и больше. Возможно, поэтому, в осенний вечер 1971 года, когда я
поработал грузчиком у одного профессора (об этом в моей книге далее), мне захотелось
его увидеть.
Насонов выводил из подъезда на прогулку своих любимцев: мощного надменного
бульдога, удивительно похожего внешне на хозяина, и роскошную пугливую кошку
светло-дымчатого окраса.
Здесь надо заметить характерную особенность: четвероногие любимцы семьи
историка носили имена или клички, заимствованные из славного прошлого: любимый
бульдог — Рамзес, а его бесподобная кошачья половина с удивительного свечения
изумрудными глазами — распутная Клеопатра.
Наследник громкого имени египетского фараона в ходе вечерней прогулки вел себя
в высшей степени демократично: ничуть не стесняясь благородной подруги, решительно
помечал легкой прозрачной струйкой каждый встретившийся на его пути столбик.
Насонов мне обрадовался. Стал говорить, что в последнее время ведет активный
образ жизни: вчера, например, посетил с женой выставку собак, весьма интересно и
29
поучительно. Завтра они собираются культурную программу продолжить: взяли билеты
на выставку людей — спектакль местного театра.
***
Ученики его любили. Выпускники знали, что лучший подарок бывшему наставнику —
хорошая импортная зажигалка. Везли их отовсюду, своей коллекцией он очень гордился.
И то сказать: в те времена зажигалки довольно дорого стоили. Одно плохо, получив такой
презент, он тут же терял нить разговора и все внимание переключал на новую блестящую
игрушку, разглядывая ее, непрерывно щелкая и не выпуская из рук ни на секунду. Не
думаю, чтобы это был старческий маразм. Просто со своими он позволял себе не
притворяться и не играть в этикет.
Ко мне Насонов относился, в целом, доброжелательно, но несколько свысока. И
когда я спросил однажды, не является ли его страсть к зажигалкам признаком
«геростратова комплекса», как-то по-новому на меня посмотрел. Как смотрят на человека, которого видят впервые. Мне даже кажется, что после этого пустяка он ко мне заметно
переменился, стал воспринимать более серьезно.
Впрочем, все годы нашего знакомства, чем бы я ни занимался и где бы ни работал, я оставался для него студентом, тем самым студентом, что проходил когда-то
педагогическую практику в его школе. Один из многих — не более. Правда, потерявший к
нему интерес позже всех остальных…
За пару месяцев до окончания института он спросил, что я собираюсь делать
дальше.
— Ты что, дурак — ехать на село?! — удивился он и устроил меня на полставки
воспитателя в интернат к своему давнему приятелю, бывшему сокурснику, директору
Скрыпнику. На эти полставки нужно было работать одну неделю ежедневно по полтора
часа, с подъема и до завтрака, а вторую — с четырех часов пополудни и до отбоя, 22.00
вечера.
Детки мне попались еще те, впрочем, какие вообще дети водятся в наших
интернатах? Вели себя плохо, нервы горели так, что я уже стал подумывать об уходе
подобру — поздорову. Но мне повезло: попалась в коллективе одна сердобольная дама, счастливая обладательница роскошного бюста необъятных размеров, тревожно
привлекавшего мои стыдливые взоры. Впоследствии она сделает неплохую по местным
меркам карьеру: от организатора внеклассной и внешкольной работы интерната — до
многолетнего директора одной областной педагогической структуры, неплохо, правда?
Именно эта зрелая прелестница пожалела меня и молвила заветное словечко, с
помощью которого можно всегда установить дисциплину:
— Чего ты с ними церемонишься, — сказала она, — бей по рылу — шелковыми станут, ты же мужчина!
И я послушал ее и дал раз, другой и третий — а четвертого уже не понадобилось: все у меня волшебным образом переменилось. Проблемы моей, как не бывало!
Теперь каждое слово воспитателя звучало весьма и весьма авторитетно: стоило только
повысить голос — дети враз умолкали и лишь привычно втягивали головы в плечи.
Почувствовав себя настоящим учителем, я, естественно, не преминул поделиться
своими педагогическими находками с мамочкой. Лучше бы я, бедняга, этого не делал…
Сказать, что мои новые успехи не сильно ее порадовали — ничего не сказать вовсе!
Боже мой, как она на меня кричала, как безудержно рыдала — и даже пыталась
ударить…
— Ты, ты — учитель? — всхлипывала она от душивших ее слез, — да ты — законченный
негодяй, ты — изверг, мерзавец! Чем ты гордишься — бить беззащитных детей, поднимать
руку на слабых, на тех, кого жизнь и так наказала! И это мой сын?! Кого же я, несчастная, воспитала!
В общем, тем вечером мамочкой был вынесен окончательный и не подлежавший
обжалованию вердикт: из учебного заведения, где я показал свое истинное лицо —
30
немедленно уйти. Дадут после института направление в село — ехать, как и тысячи других
выпускников, что будет, то будет. И главное: никогда и ни под каким предлогом детей
впредь не бить! А если опять зачешутся руки, уйти из школы раз и навсегда, — такую вот
клятву заставила дать меня мама.
С тех пор прошло много лет. Все эти годы я работал в школе, в моем активе свыше
сорока первых сентябрей и столько последних звонков, что даже боюсь, чтобы они вдруг
не слились в памяти в один нескончаемо долгий…
А клятву, данную тогда маме, я все же сдержал. Пусть, почти — но сдержал!
Спасибо тебе, родная.
***
Первое время после окончания института мы виделись с Насоновым достаточно
часто. Разговоры, как правило, шли о разных пустяках. Мои дела его мало трогали, зато
всегда интересовала моя зарплата. Не скрывал хорошего настроения, когда моя, директорская, оказывалась ниже его, учительской. Возможно, такое сравнение служило
ему косвенным доказательством того, что он, как фигура, оценен выше занимаемой мною
должности. Мне за него бывало неловко: на фоне этой, действительно, крупной личности
всякие меркантильные вопросы выглядели мелковато.
Иногда я заходил к нему домой с дочкой. На столе, диване, креслах, серванте, — везде
валялись детективы, их в этой семье очень любили.
— Чему удивляешься? — спрашивал Александр Абрамович, — классика отработана
вдоль и поперек, а это, гляди — настоящая зарубежная литература! Там, у вас в селах, говорят, книг навалом, лучше бы привез парочку пристойного чтива…
Маленькая Раечка норовила погладить Рамзеса. Благородный пес, гордо вздымая
джентльменскую морду, позволял с собой делать, что угодно. Супруга Насонова, дородная Анна Григорьевна, молчаливая властная особа, занимавшая номенклатурную (и
это при муже — еврее!) должность секретаря партийного комитета одного из местных
вузов, всегда в крупных роговых очках повышенной диоптрийности, приносила крепкий
чай в серебряных подстаканниках, печенье на плетеной из соломки тарелочке и снова
тихо погружалась в очередной детектив. Думаю, за массивной оправой своих очков она
вряд ли меня замечала, во всяком случае, за все время нашего знакомства я говорил с ней
только несколько раз.
По поводу близорукости своей супруги Насонов высказывался с видимым
удовлетворением:
— Наукой доказано, мой дорогой друг, — говорил он, — что только те семьи по-настоящему крепки, где у хотя бы одного из супругов плохое зрение.
Эти слова я вспомню, когда буду разводиться с первой женой. Жаль, но наш брак, видно, уже ничего не могло спасти, даже ее неважное зрение…
Под настроение Александр Абрамович любил изрекать выспренние сентенции
— Люблю ли я историю? — вопрошал он, и сам же себе отвечал:
— Как можно любить науку полную гадостей? Неблагодарности, обмана, незаслуженного шельмования одних, забвения других, вознесения третьих! Нет, мой
дорогой, порядочные люди должны историю знать, а вот уж любить ее — увольте!
Другое дело — география… Природа, походы, погода — что полезно для здоровья, то не
вредно и для головы!
***
Мне нравилось у них дома: рассуждающий на любые темы Насонов, его
молчаливая жена, дети, которых никогда не было видно, изменчивая Клеопатра, что с
мерным урчанием терлась о мои брюки, не говоря уже о предмете детских грез моей
доченьки… Уж кто — кто, а она до сих пор вспоминает замечательного Рамзеса, с которым
когда-то развлекалась часами, пока ее восторженный папочка с открытым ртом внимал
удивительным речам старого учителя.
31
Пишу это, а сам думаю: куда, куда исчезло то доброе время? Прошло каких-то 40 лет, а
от семьи, где было мне хорошо, остались лишь дети, которые, скорее всего, так же не
помнят меня, как я не узнаю сегодня их, взрослых,.. И давным-давно нет ни хозяев, ни
добрых животных, что согревали своим присутствием милый уют этого канувшего в
небытие дома. Интересное дело: я забыл имена многих людей, с которыми раньше
общался, а клички этих милейших созданий — Рамзеса и Клеопатры — по-прежнему
помню. Удивительно…
***
Не знаю почему, но к популяризации в рамках своего учебного предмета Насонов
относился отрицательно. Считал Пикуля заклятым антисемитом, напористо рассуждая:
— История, как наука, ни в коем случае не имеет права носить черты
развлекательности. Это не физика и не химия. Она должна быть поучительной, в этом
смысл и суть ее изучения.
Мне кажется, он Пикулю завидовал, упорно отказываясь признавать, что
развлекательность и поучительность в произведениях этого «безграмотного выскочки»
органично сплетались в одно целое, что не удавалось доселе большинству
дипломированных, но убогих на яркие мысли «специалистов», которые до сих пор, спустя
много лет после ухода из жизни талантливого писателя, так и не могут простить ему
редчайшей занимательности в описывании далеких судеб и событий, умелого
использования с этой целью колоритной, сочнейшей литературной речи, продуманно
заряженной великолепными юмористическими репликами.
***
Любимое занятие Насонова на всяческих совещаниях — это высмеивание ораторов.
Правда, иногда это приводило к непредсказуемым последствиям. Свидетелем такого
случая довелось побывать и мне. И даже в какой-то мере участником.
В тот день мы случайно встретились в Доме политпросвета на очередном
областном пропагандистском активе. Сели рядом. Насонов был в прекрасном настроении, острил непрерывно, высмеивая косноязычных выступающих, и делал это довольно
громко, не обращая внимания на то, что на нас стали оборачиваться.
Я пытался его как-то утихомирить, но разве можно справиться с Александром
Абрамовичем, когда он в ударе?..
Догадываюсь, что из президиума его поведение выглядело вызывающим, и могу
понять ведущего актив первого секретаря обкома комсомола, который в конце — концов не
выдержал и сделал ему замечание. Вот только форму для этого выбрал не самую
подходящую.
— Гражданин в клетчатой сорочке, — начальственно бросил он, — да, да, вы! Чего вы
все время смеетесь, что вам так весело? Не интересно, что здесь происходит — можете
идти вон, вас никто не удерживает…
В зале стало тихо. Насонова знали здесь многие, как человека, который так с собой
разговаривать не позволяет, и я почувствовал, что сейчас произойдет нечто
исключительное.
Несколько секунд старый учитель сидел, как бы вжавшись в кресло, но затем его
будто подбросило пружиной:
— Вы правы, молодой человек, — негромко, но так, чтобы всем было слышно, сказал
он, — то, что здесь происходит, действительно, интересным не назовешь… Совершенно
неподготовленные люди болтают, что кому придет в голову, и любой нормальный
человек, которого сорвали с работы для участия в этом балагане, может только смеяться, что я и делаю…
Первый секретарь, потрясенный им же спровоцированным скандалом, дрожащим
голосом пытался перебить незапланированного оратора, но Насонов решил высказаться
до конца:
32
— Направляясь сюда, я полагал, что здесь соберутся мои товарищи-единомышленники, но вы назвали меня «гражданином»… В принципе, я не возражаю.
Это высокое понятие, и я всю жизнь стремился ему соответствовать. Спасибо, что вы
меня так оценили, хотя это слово сегодня звучит чаще в местах заключения, чем на воле.
Вам виднее… Но позвольте тогда и мне обратиться к вам так же.
— Итак, гражданин первый секретарь комсомольского обкома, с вами говорит
учитель истории с тридцатипятилетним стажем и коммунист — с двадцатипятилетним. Для
тех, кто сидит в этом зале, это, может быть, что-то значит, для вас, как я понимаю, вряд
ли. Поэтому, чтобы быть правильно понятым, сошлюсь на высказывания великих.
Наполеон говорил, что успех любого дела зависит, в первую очередь, от компетентности
руководства. По его мнению, стадо баранов под предводительством льва — всегда сильнее
любых львов, возглавляемых бараном. Так вот, чтобы не отвлекаться от темы, скажу
прямо: судя по моим наблюдениям, сегодня наш областной комитет комсомола, которым
вы руководите, самый настоящий коллективный баран, абсолютно лишняя структура, на
которую никто не обращает и малейшего внимания…
— Что вы так удивленно глядите, я что-то не то говорю, разве? Хотите, чтоб на душе
полегчало — не стройте иллюзий по поводу своей великой начальственной деятельности!
Поверьте, в зале сидят достаточно грамотные люди, и если у вас одна пара глаз, то за вами
наблюдают сотни. И не только наблюдают, но и трезво оценивают вашу убогую речь, неумные реплики и, вообще, крайне скромные способности вечного троечника, с
которыми не то что людьми руководить — к коровам близко нельзя подпускать, чтобы
молоко у них не пропало…
***
Проницательный читатель может представить себе, что потом говорили об этом в
городе. Кстати, со временем, тот бывший обкомовец стал вторым лицом в нашей
полуторамиллионной области, затем побывал бесславно несколько месяцев на посту
первого. И очутился, наконец, в должности ректора вуза, проделавшего за несколько лет
славный путь — от ПТУ до академии. Интересно, запомнилось ли ему выступление
старого историка, сделал ли для себя какие-нибудь выводы?
***
Из наших разговоров с Насоновым следовало, что он хорошо знал подлинную цену
всяческим титулам, званиям и прочим наградам. Считал их чепухой, красивыми
побрякушками, которые помогают власть имущим успешно править честолюбивыми
глупцами. Но при этом был подозрительно неравнодушен к тем, кого, по его мнению, незаслуженно награждали. Настоящий народный учитель, проработавший всю жизнь в
школе, он даже не имел звания заслуженного. Отличником образования — и то не был.
Хотя льготы, которые давали эти звания, в его последние годы, когда он материально
очень нуждался, пришлись бы весьма кстати. Но с его характером…
Кстати, в плане наград моя педагогическая судьба оказалась с его чем-то схожей.
Трижды меня подавали на «отличника», и каждый раз по какой-то причине его я не
получал. Одно представление похоронили где-то в облоно, другое — замурыжили в
министерстве, а так как интересоваться судьбой этих бумаг считалось нескромным, я стал
самоутверждаться «от противного»: бодро озвучивал наиболее выгодный для себя
вариант. Мол, этим званием сейчас в нашей отрасли никого не удивишь. Куда ни плюнь —
попадешь в «отличника»! Одних только директоров школ, награжденных этим знаком — в
республике тысячи.
Так что, грош ему цена. Другое дело я: единственный в огромной стране, да что
там в стране — во всем мире! — трижды неотличник… Разве столь редкий титул, по
крупному счету, не более ценен?!
33
Узнав, а может быть, и позавидовав такой версии, некий секретарь райкома партии, мой старый заклятый приятель, позвонил в областное управление образования и мрачно
рекомендовал решить вопрос о моем награждении немедленно.
— Мы снова представим Бронштейна к «отличнику», — вынужденно процедил он, —
только на этот раз не вздумайте шутить: вам что, надо, чтобы он бегал повсюду и болтал, что на этот раз он уже — четырежды неотличник? Прямо-таки героя из него делаем…
Значок я получил, но радости это не доставило: по сей день уверен, что лучше, не
говоря уж — почетнее, быть в наше время трижды ненагражденным, чем единожды
отмеченным начальственной милостью.
Интересно другое: удачливость человека в любой сфере бытия, похоже, действительно, где-то запрограммирована.
Прошли годы, и городское управления образования представило меня, теперь уже
директора единственной в области национальной школы, еврейской, к званию
«Заслуженный работник образования Украины». Начальник управления Виктор
Трамбовецкий объявил это во всеуслышание на августовской педагогической
конференции 2001 года. Приятно.
Поделился я новостью с хорошим знакомым, народным депутатом Украины, и был
по-настоящему огорошен ответом:
— Забудьте об этом и даже не мечтайте! — уверенно произнес он, — разве вам не
известно, что награды сегодня — это серьезный бизнес? Наградной отдел Администрации
Президента пропускает без мзды не более пяти-шести процентов представлений. Все
остальные — это бабло, бабло и еще раз бабло! Никогда не думал, что вы так наивны, Виталий Авраамович…
Не знаю почему, но я ему сразу поверил. Да и нравственный уровень украинского
руководства, к сожалению, общеизвестен. Вот и определил я в тот день — раз и навсегда! —
свое окончательное отношение к правительственным наградам. Суть его: нельзя быть
в таких делах наивным, но и не стоит забывать рамки приличия. В мире есть много разных
вещей. За одни — стоит платить деньгами, за другие — порядочные люди не жалеют и
жизни. Например, во имя дела, которому служишь. Только надо их не путать местами…
Поэтому я никогда и никому не дам и паршивой гривны за любую награду — ведь
себя, если ты нормальный человек, следует все-таки уважать больше, чем любые
блестящие побрякушки.
С тех пор прошло несколько лет. Депутат оказался прав. И на этот раз я горжусь
тем, что имею почетное право громко называть себя «Незаслуженным работником
образования Украины», принадлежу к многочисленной армии честных людей. Плевать мы
хотели на награды из рук продажных чиновников!
(Вынужденное примечание: в 2006 году автор получил все-таки звание
«Заслуженного работника образования Украины»).
…***
Вернемся к Насонову. В конце восьмидесятых он перешел в другую школу, поменял и место жительства поближе к новой работе.
Его бывший директор Бондарь, так и не принявший участие в передаче «В мире
животных», без своего многолетнего оппонента потерял всякий интерес к дальнейшему
существованию, заскучал и умер. А Насонов уже вносил свежую струю в жизнь другого
коллектива…
В новой школе его никто не знал, зато все о нем слышали. Коллега-историк, стройная евреечка, с необычайным сочетанием белокуро-пепельных волос и иссиня-черных глаз, пострадала от него первой.
Поначалу Александр Абрамович к ней просто присматривался. Затем стал
изобретательно входить в роль эдакого умудренного жизнью старшего наставника, щедро
сеющего в благодатную почву ценные крупицы педагогического мастерства. Не отходил
от нее на переменах, усаживался рядом на педсоветах.
34
Такая заинтересованность импозантного умного человека молодой женщине
льстила. Его едкие насмешки по любому поводу на первых порах сближали. Доверяясь
Риточке в нелицеприятных оценках других коллег, он как бы возвышал ее до своего
уровня. К тому же, разве легкий флирт на работе не украшает нашу жизнь живительным
разнообразием?
Как бы то ни было, перед подобным атакующим вниманием его пассия, открыв
свой ум восприимчивый навстречу его — изощренному, не имела и малейшего шанса
устоять. Но когда старший друг сделал попытку сблизиться с ней более ощутимо, вдруг
оказалась непреклонной.
Разочарованный таким коварством и разуверившийся в лучших чувствах Насонов, не мудрствуя лукаво, прекратил с ней всякие отношения, прозрел нежданно и стал
повсюду называть «проституткой», намекая о якобы имевших место сексуальных
домогательствах с ее стороны по отношению к ничего не подозревающим наивным
старшеклассникам. Судя по пылу, с которым пожилой педагог ее обличал, он бы и сам, с
удовольствием, вошел в число травмированных ее жуткой аморальностью. Увы…
Педколлектив затаился. Все ждали, что будет дальше.
***
В течение краткого времени, используя положение и связи своей номенклатурной
супруги, Александр Абрамович создал в школе прекрасный учебный кабинет истории и
обществоведения. И стали сюда возить комиссии, показывать, какое внимание местные
органы народного образования уделяют наращиванию материальной базы идеологических
учебных дисциплин. Один из таких эпизодов посещения школы высокими столичными
гостями во время зимних каникул 1990 года распространялся после по городу как
невыдуманная легенда.
Комиссию Центрального Комитета партии и Министерства образования
сопровождали завоблоно и второй секретарь обкома партии лично. Разумеется, о
предстоящем визите школа была предупреждена недели за две.
Обычно в каникулы учителя трудятся до обеда, но в тот день гости задерживались.
Дело шло к вечеру, а их все не было.
Голодный Александр Абрамович смотрел в окно, где порывами сильного ветра
швыряло по сторонам колючую снежную крупку. Быстро темнело. В кабинете заметно
сгущался сумрак. Из коридора глухо доносились голоса раздраженных непредвиденной
задержкой учителей, а время, волшебное собственное время, бездарно текло, как песок
между пальцев…
Насонов встал и зажег свет, снова сел и уставился невидящим взглядом в
раскрытый «Огонек» с очередной перестроечной острой статьей. Он не знал, что и думать: плюнуть на все, закрыть кабинет и отправиться домой, или продолжать тупо ожидать
неизвестно чего, теряя последние крохи самоуважения.
Вот такое, или примерно такое, было у него настроение, когда гости, наконец, появились в школе.
Группа хорошо одетых людей, войдя в кабинет истории, увидела сидящего за
учительским столом и что-то сосредоточенно пишущего немолодого человека. Старший
из гостей, удивленный тем, что их подчеркнуто не замечают, выдвинулся вперед и, нависая над Насоновым, резко спросил, распространяя вокруг запах дорогого алкоголя:
— Кто вы такой и почему здесь сидите, представьтесь!
Насонов сделал вид, будто только сейчас заметил вошедших, и покладисто, но не
вставая при этом, доверительно промолвил:
–Честно говоря, зачем я здесь сижу после окончания своего рабочего времени, голодный, — сам не знаю… — задумчиво протянул он, — видите ли, нас предупредили, что в
первой половине дня должны с проверкой приехать какие-то тузы из Киева, но вот уж и
день подошел к концу, а их все нет и нет, совсем заждались. Наверное, пьянствуют где-то…
35
— Кстати, уважаемый, — продолжил он, — я здесь учитель, можно сказать, хозяин
этого кабинета, а представляются обычно сначала гости… Так кто же вы, товарищ?
Голос ответственного работника загремел металлом:
-Я Федор Кузьмич Храпов, заведующий сектором среднего образования отдела
науки Центрального Комитета Компартии Украины! — рявкнул он.
— Рад за вас, вы хорошо устроились, — мягко заметил Насонов, и только теперь
поднявшись, нарочито угодливо произнес:
— Весьма рад знакомству, учитель истории Александр Абрамович Насонов, к вашим
услугам!
Понимая, что попал в глупую ситуацию, и желая спасти положение, столичный
чиновник мигом изменил тон:
— Ну вы и… орешек! — как бы принимая происшедшее за шутку, умиротворяюще
зарокотал он, — недаром мне говорили: этот парень за словом не постоит, не даст себе
наступить на хвост, ну и молодчина же вы, хвалю! Будем знакомы!
Присутствующие, стряхнув с себя тягостное ощущение, облегченно вздохнули.
Молодцы, киевляне, тонко чувствуют такие вещи…
***
Расцвет производственной деятельности Насонова на новом месте работы можно
отнести ко времени, когда энергичного Николая Круглова, директора его школы, забрали
на повышение, а руководить учебным заведением назначили инспектора районо Татьяну
Петровну Онышко.
Дама в высшей степени эффектная, она произвела на стареющего Александра
Абрамовича сильнейшее впечатление. И это было вполне объяснимо.
Ее умное, чуткое лицо, манера элегантно одеваться, изумительная для ее возраста
фигура — плюс легчайшая волна пикантных слухов о целом сонме местных руководящих
деятелей, с которыми она ранее состояла в нежном интиме, привели впечатлительного
Насонова в состояние полного смятения. Судьба, перед самым закатом, подарила ему
женщину его мечты — он был потрясен!
Отныне его под любым предлогом неудержимо тянуло к месту, которого раньше
он всегда избегал: в директорский кабинет. Там начинал он рабочий день, там его и
стремился заканчивать. Руководящая дама суетиться поклоннику позволяла, но не более.
Когда его пассия проводила педсовет, Насонов трепетно устраивался в задних рядах и, с
вожделением лаская взглядом милый облик, зорко следил, чтобы никто, упаси Господь, не
нарушал порядка…
Директор была замужем. Насонов состоял в браке. Но разве может влюбленное
сердце отступать пред столь мелкими помехами?
Допускаю, что в момент его нежных переживаний благородная супруга, достойнейшая Анна Григорьевна, трезво оценивая обстановку, спокойно продолжала
поглощать зарубежные детективы, втайне даже сочувствуя мятущемуся мужу. Куда хуже
обстояли дела с Александром Абрамовичем.
Так уж устроено, что тяжелее всего нам достается понимание тех жизненных
ситуаций, где мы не находимся на должной высоте. И со своим «богатейшим внутренним
миром» не верим иногда, что можем быть кому-то неинтересны, отказываемся понимать, что бываем иной раз просто смешны. Как же так: я — человек! Личность! Центр
мироздания! Все — вокруг меня! И вдруг…
Когда до Насонова, наконец, дошло, что к его непревзойденным мужским чарам
многоопытная директриса достаточно прохладна, чтоб не сказать, совершенно
равнодушна, с его глаз будто спала дьявольская пелена. Мир предстал перед ним в
реальном беспощадном свете, где не было места тончайшим нюансам его наивной
обманутой души, зато вчерашняя возлюбленная в ближайшем рассмотрении превратилась
в злейшего и коварнейшего недруга. Как он мог в ней так ошибаться, ну что ж, пускай
пеняет теперь на себя…
36
Отныне все силы своего изобретательного ума, весь богатейший опыт былых
конфликтов со школьным руководством был им мобилизован на бескомпромиссную
борьбу с той, кто так опрометчиво продолжила порочные традиции вереницы
неблагодарных лживых существ, осмелившихся отказать ему в своей любви.
… — Падшая женщина! — с гневом праведным отзывался о ней Насонов в кругу
заинтересованных таким оборотом дела слушателей, — абсолютно не воздержанна в
половых связях, катастрофически слаба на передок, к тому же — явная антисемитка…
— Ее не спал только ленивый! А какой жуткий пример бедным ученикам… Боже
мой, до чего мы только докатились…
Разговоры разговорами, но в то же время им были срочно разосланы десятки жалоб
в разные инстанции, где, в числе прочего, он сообщал о том, что бессердечная директриса
нагло присваивала деньги, заработанные тяжким трудом учащихся на сельхозработах в
подшефном хозяйстве.
Школу лихорадило от многочисленных комиссий. Проверяющие опрашивали
детей: их ли подпись стоит в ведомостях на получение зарплаты? У нас где копают, там и
выка́пывают: вероятно, в теме присвоения детских денег что-то все-таки было.
Проштрафившуюся руководительницу — подальше от греха и прокуратуры —
быстрехонько спровадили на пенсию по выслуге, в школу был назначен другой директор, работавший до этого в профсоюзных органах.
***
–Что ты думаешь об этом мистере Икс? — спросил у меня Насонов о своем новом
руководителе при первой же встрече.
–Почему Верников — Икс? — вопросом на вопрос отвечал я.
–А как называть директора, который в школе и дня не проработал, мистер Игрек, что ли? Школовед из него, конечно, никакой, — продолжал он, — зато люди из его бывшего
профсоюзного окружения говорят, что в искусстве принимать комиссии, ублажать всяких
гостей — ему нет равных. Недаром первая его жена, с которой они давно в разводе, называла его всегда ласково: «Мой Илюша — вылитый поручик Голицын — всегда и во
всем!»
–Никогда не думал, что у этого профактивиста аристократические корни, —
удивился я, — а с виду довольно простой парень. Впрочем, сейчас модно отыскивать в
своем роду толику «голубой крови»…
— Ну, о «голубых кровях» здесь и близко нет речи, — довольно ухмыльнулся
Насонов, — она имела ввиду совсем другое, знаешь: «поручик Голицын — подайте бокалы, корнет Оболенский — налейте вина»…Он же всю свою трудовую биографию, по сути, был
профессиональным официантом: подавал бокалы и разливал вино — настоящий директор!
…Мы стояли с ним на оживленной улице, рядом проходила разнузданная
компания нетрезвых молодых людей. Атмосфера наполнилась похабщиной и матом.
Прохожие старались обойти их стороной. Высокий хлопец в приплюснутой кепочке, имитируя выпад, оттолкнул от себя наголо стриженного товарища. Тот, отпрянув, задел
плечом Насонова. Оба хулигана разом обернулись, извинений не было, на лицах негодяев, уверенных, что им не дадут отпора, гуляли наглые ухмылки.
Старый учитель с трудом удержался на ногах, но недовольства своего не показал.
Напротив, пристально глядя в глаза ожидавших продолжения выродков, обратился к ним
вежливо:
— Простите, ребята, я вас, кажется, толкнул… Бывает, правда?
Негодяи, готовые к иному развитию событий, разочарованно переглянулись и
неохотно удалились.
–Как тебе эти мальчики? — спросил меня довольный Насонов.
— Что там говорить… В городе полно пьяных, и с каждым днем этой швали
становится все больше и больше. Кто не пьет — тот колется, кошмар… И самое главное —
никому нет до этого дела, — возмущенно отвечал я, — куда мы идем?
37
Насонов внимательно посмотрел на меня и чуть улыбнулся:
— Ну, тебе жаловаться, пожалуй, грешно. Благодаря этим несчастным, и ты, и
многие другие неплохо преуспевают…
-Что вы имеете в виду? — не понял я. Тон Насонова мне не понравился, в нем был
заметен циничный оттенок.
-А вот подумай сам, что было бы, если б толпы молодых людей, а их у нас
миллионы, бросили бездумно прожигать жизнь и устремились в библиотеки и институты?
Представляешь, какой был бы тогда конкурс на всякие руководящие, да и просто хлебные
должности? Ты уверен, что выдержал бы его?
Так что, лучше молчи да благодари судьбу, что эта шпана всего лишь мешает
таким, как ты, на улицах, а не гонит вас из уютных кабинетов!
***
Сейчас, спустя много лет, я иногда вспоминаю тот разговор, но думаю, что учитель
мой вряд ли был прав. Ему можно было ответить, что перед тем, как оказаться на улице, эти милые мальчики уже посещали и школы, и библиотеки, но продолжать учиться
дальше не захотели и тем проиграли свой первый и, наверное, главный жизненный
конкурс — на получение достойной профессии. А в следующем, на служебные кабинеты, они уже не участвовали. Причем, добровольно. На улице им было куда интереснее. Тем
более, руководящих кабинетов почему-то всегда меньше, чем желающих в них оказаться.
Словом, помогать неудачникам можно, жалеть их — не очень продуктивно, а уж
быть благодарными им — за что?!
***
Не думаю, чтобы Насонов хорошо разбирался в людях. Своего нового директора
школы он, например, явно недооценил.
«Поручик Голицын» нанес удар учителю истории, опасному своим острым языком, с той стороны, откуда тот подвоха не ожидал: его профессиональной непригодности по
состоянию здоровья. И определил ее лучше любого врача, категорически заявив, что
педагог, попавший в такую зависимость от табакокурения, что даже на уроках иногда
пускает дым в форточку, к обучению детей не может быть допущен.
До свидания, дорогой товарищ Насонов!
***
Примерно, в то же время произошла наша с ним размолвка, после чего несколько
лет мы не общались.
Желая восстановиться на работе, он прошел тогда целый ряд судебных тяжб.
Дошло до того, что при пединституте была создана независимая от местных органов
народного образования специальная комиссия для рассмотрения его профессиональных
качеств. И он пригласил меня, как помощника народного депутата СССР, представлять в
этой комиссии его интересы.
Я отказался. Сказал, что моя единственная дочь в этом году поступила в
пединститут, причем, не с первой попытки, и мне не хотелось бы, чтобы у нее с самого
начала пошли напряженности. Тем более — решил я его не жалеть — ситуация эта им же и
спровоцирована: его неуживчивым характером и, без обиды, длинным языком, — так что, не стоит заблуждаться, чью сторону примет комиссия, «независимость» которой, на мой
взгляд, весьма и весьма условна. И вообще, играть против них на их же поле — и
бесполезно, и непродуктивно. Нечего мне там делать.
Насонов не верил своим ушам. Как человек, идущий по жизни с убеждением, что
ему все позволено и все ему что-то должны, он смертельно обиделся и назвал меня
беспринципным приспособленцем (как будто есть принципиальные!). Эта песня была мне
хорошо знакома, и пришлось сказать откровенно: сколько лет мы с ним знаем друг друга —
во всех многочисленных ссорах и дрязгах, которые сопровождают его, как нитка иголку, по моему глубокому убеждению, виноват он сам в большей степени, чем кто-нибудь
38
другой. Он выбирает себе врагов, а не они — его. То, что он борется всю жизнь с
ветряными мельницами — его право. Но при этом не надо усиленно втягивать в свою
склочную орбиту одних, а от других требовать, чтобы, во имя соблюдения его прав, они
подвергали себя всяческим рискам. И я, как директор, тоже не сильно бы хотел, чтобы в
моей школе работали учителя, которые выкуривают за урок по несколько сигарет…
Как он тогда на меня посмотрел! В его глазах я прочитал подтверждение самой
страшной догадки:
— Ты такой же негодяй, как и они, — сказал он мне на прощание и, не подав руки, удалился с высоко поднятой головой.
***
Его любили ученики — да и как было не любить! Вот какие эпизоды привела в
фэйсбуке бывшая ученица Насонова:
«Помню случай. Во время его урока в классе всегда повисала абсолютная тишина.
И вот в один из сентябрьских дней в открытое окно влетела оса. И почему-то выбрала
одного мальчика — все кружилась вокруг него и кружилась. Тот, боясь пошевелиться, только глазами за ней водил. Весь класс, в принципе, тоже. И вот Александр Абрамович
таким же ровным голосом, как рассказывал только что об очередном съезде, говорит:
"Сережа, ну что ты смотришь на нее? Ну, укуси ее, пока она тебя не укусила!». Все от
смеха полезли под парты. Чувство юмора у него было особенное. А с Рамзесом они даже
чем-то похожи были. Оба такие многозначительные».
И такой: «У нас в классе были две пары близняшек. 2 девочки + 2 девочки. И
сидели они на задних столах. Частенько шушукались. В один из таких моментов, он все
тем же бесстрастным тоном говорит:"Сидоренко, Мельниченко. Если я сейчас в вашу
сторону брошу гранату, то будет сестринская могила". Класс выпал…».
***
Он был временами добр, чаще — саркастичен и язвителен, и мне до сих пор не понять, как в этом сильном и умном человеке уживались самые противоположные качества: болезненное стремление к справедливости и зависть к чужому жизненному успеху; необычайно острый ум и неумение взглянуть на себя со стороны; ненависть к
проходимцам и карьеристам и многолетняя обида на то, что не удалось сделать карьеры
самому.
Однажды он рассказал, как в начале шестидесятых в горкоме партии решался вопрос о
его назначении на должность завуча школы-восьмилетки. И третий секретарь, курировавший образование, промолвил вещие слова, преследовавшие потом Насонова
всю жизнь:
— Слишком умный!
Сказал — как клеймо припечатал: отныне карьера руководителя школы была для
Насонова закрыта навсегда.
— Ты только представь себе: во всем мире, в любой нормальной стране, лучшей
оценки для руководителя, чем слово «умный» — и придумать трудно. А здесь — «слишком
умный» — отрицательная характеристика…
Ведь этот поц недоделанный сам не знал, что несет, из нутра вырвалось! Ну, сказал
бы честно: нам не подходит не Насонов, а его национальность, — я это бы еще по-человечески понял…
А я слушал его и думал: нет, мой старший товарищ, на этот раз ты не прав. Для
любого начальника чужая слишком умная голова во сто крат страшнее всего остального.
Они заботятся о приемлемом фоне, они не хотят сами быть фоном.
Думаю, мысль, что не он виноват в своих бедах, а какая-то иная неодолимая сила, его, возможно, утешала. Нормальные люди не любят осознавать себя источниками своих
несчастий, но спорить с ним я тогда не решился, считая про себя, что таких, как Насонов, вне всякой зависимости от национальности, и ни при каком общественном строе, на
руководящие посты не назначают. С годами ко мне пришла правота того секретаря: разве
39
он выступал против умных руководителей? Он всего лишь был против слишком умных, а
это, согласитесь, не одно и то же.
Кто любит насмехаться над начальством — не должен сам становиться начальством!
— разве, по крупному счету, это не справедливо?
***
Насонов привык делить человечество на три категории. Пессимистов, не верящих в
будущее, зато идеализирующих прошлое. Оптимистов, уверенных, что «настоящий день»
еще впереди. И удачливых дураков, ждущих от жизни не слишком много, зато сегодня.
О себе он говорил скромно:
— Я к этим категориям не отношусь, я их определяю…
***
Неуживчивый, строптивый, всесторонне одаренный и интеллектуально превосходящий
окружающих, он имел и свою «ахиллесову» пяту, которая с лихвой перекрывала все его
достоинства: был дьявольски горд и честолюбив.
В нашей с ним негласной «табели о рангах» точки над «і» он расставил блестяще:
— Возможно, мы в чем-то и схожи, — как-то снизошел он, — но и отличаемся многим: я
— умен, а ты — неглуп, разницу ощущаешь?
Втайне стремясь к утешению, я рассказал об этом жене и незамедлительно получил
полное подтверждение его правоты. Когда она, желая меня утешить, минутку подумав, твердо заявила:
— Ну и что, что он тебя умнее? Подумаешь… Зато ты его лучше!
Было обидно. Ведь по шкале моих тогдашних ценностей слово «хороший» не
просто уступало, но даже ни в какое сравнение не шло с понятием «умный».
…Пишу, и сам себе не верю: неужели я был так глуп когда-то, что подобная чепуха
меня волновала?
***
Насонов принадлежал к той немногочисленной, но весьма заметной породе
людей, для которых все остальные были дураками. На моем жизненном пути таких
встретилось двое: он и Саша Карп, сам, честно говоря, выраженный дурак.
В 1993, когда я открыл в Херсоне первую на Юге Украины еврейскую
общеобразовательную среднюю школу, судьба свела этих людей вместе. И я был поражен, как неплохо они за короткое время спелись друг с другом.
Саша называл себя тогда словом «функционер», вертелся в синагоге, выполняя разовые
поручения раввина. По своим личностным качествам он обладал всем, чтобы быть
гремучей смесью в наиболее опасном варианте: высшим инженерным образованием, повышенной возбудимостью и неодолимой тягой к справедливости. Разумеется, в
собственном понимании и интересах. В связи с чем и прошел на местном судозаводе
славный трудовой путь: от инженера цехового отдела технического контроля — и до
сменного сторожа там же. Его мужественное сердце согревала заслуженная репутация
борца за права трудящихся всех времен и народов. Пройти мимо друг друга эти люди —
Александр Абрамович и Саша — не могли по определению: один считался легендарной
фигурой у просвещенцев, другой — у судостроителей. Правда, первый был к тому же еще и
по-настоящему умен, но разве дает Господь всем поровну?
Объективности ради, должен признаться, что именно Карп привлек меня к делам
еврейской общины, представляя всем как будущего директора пока не существующей
еврейской школы. Так что ему и только ему я должен быть благодарен, в первую очередь, за свое сравнительно неплохое материальное благополучие. Но когда между нами
произошел конфликт, и я, спасая дело, был вынужден твердо требовать его
невмешательства в дела школы, Саша Карп про всё забыл. И стал — ни больше и ни
меньше! — распространять среди евреев версию, что меня в синагогу внедрило КГБ. Когда
мне рассказали об этом, я не знал, что делать: плакать или смеяться…
40
Спросил у него, не помнит ли он, как приходил ко мне домой и уговаривал «быть со
своими».
Саша тогда на минутку задумался и сказал:
— Ну и что?
-Тогда ты и есть гэбэшник, который внедрил меня! — торжествующе выпалил я и
прекратил глупый разговор.
***
Когда я узнал, что Насонов, с которым мы
несколько лет уже не поддерживали
отношений, еле-еле сводит концы с концами на жалкую учительскую пенсию, то сделал
все, чтобы он мог хоть что-нибудь заработать в общине.
Рассказал раввину, что в прошлом Насонов — прекрасный мастер-шахматист, один из
первых основателей шахматной школы нашего города. И предложил дать ему
возможность возглавить школьный шахматный кружок — пусть наши дети
совершенствуют главное, что у них есть — свои светлые головки.
Раввин Авраам Вольф, ценящий любую комплиментарность по отношению к
избранному народу, разумеется, согласился, и Насонов получил работу. Незначительная
оплата за нее в те времена была больше его пенсии и стала для старого учителя
настоящим спасением.
Благодарность за это последовала без промедления. Уже через пару недель старый
Насонов сошелся с молодым Карпом — и пошли гулять по синагоге слухи, сплетни и
разные домыслы. Естественно, в перекрестии их прицела оказалась, для начала, моя
скромная преуспевающая фигура. Спасибо.
***
И все-таки, интересным человеком был учитель истории Насонов! Хорошо помню его
рассказы о своих друзьях-товарищах, представителях разных сфер людского бытия. В
молодости он был дружен с человеком, чье имя с годами стало достаточно известным в
литературном мире. Назвав его фамилию и видя, что на меня она не производит
впечатления, посоветовал почитать стихи этого автора и повесть «Лиманские истории».
Я нехотя раскрыл дома эту книжку — и был сражен. Умными, добрыми, честными
вещами, вышедшими из-под пера многолетнего замредактора журнала «Юность». И как
учитель-словесник, который худо-бедно, но должен разбираться в настоящей литературе, возьму на себя смелость высказать здесь по отношению к этому не самому известному
литератору, возможно, с точки зрения эстетствующих рафинированных литературоведов, кощунственную мысль.
Я твердо уверен, что никому из обладателей самых громких русско-язычных имен
в великой и могучей русской литературе не удалось воспеть свои Петербург, Москву и
другие прекрасные города так, как это сумел сделать скромнейший Кирилл Владимирович
Ковальджи в изумительной повести о родном городе, рае своего далекого детства, благороднейшем и древнейшем Белгород-Днестровске. Никому!
И вовсе не потому, что он писал лучше Пушкина и Блока, Ахматовой и
Мандельштама. Просто маленький свой городок он любил больше…
Вот одно из его стихотворений, которое мне, тоже жителю небольшого, но
любимого городка, необычайно дорого и близко. Согрей и ты свою душу, уважаемый
читатель!
Судьбы мира вершили столицы,
обнимаясь и ссорясь порой…
Проживал городок на границе
между первой войной и второй.
Не герой, не палач,
ты, пожалуй, дурацкий с пеленок,
41
ты трепач и скрипач,
ты и тертый калач, и теленок.
Но сердито тебя, городок,
время дергает за поводок
взад-вперед… Только истина скрыта.
Не ища ни побед, ни беды,
словно ослик, расставив копыта,
упираешься ты…
Неужели, предчувствуя войны,
городок, ты невольно готов
превратить своих девушек стройных
в старых дев, чтобы не было вдов?
Не горюй и не плачь,
город горечи в брызгах соленых, —
у тебя еще много силенок
и залетных удач!
Город мой, твои новые соты
все полней, тяжелей и щедрей…
Но куда-то зовут самолеты
дочерей твоих и сыновей.
Свысока они смотрят на город,
с нетерпением ждут перемен.
Мир, как шарик, послушно наколот
на иглу их карманных антенн.
Снятся им города и победы,
дела нет им до прошлой беды.
Зачарованы небом побеги,
о земле вспоминают — плоды.
Говорит понимающе город:
«Мне остаться пора позади.
Уходи от меня. Ты мне дорог.
Потому от меня уходи.
Я привык быть любимым и брошенным,
потому что я только гнездо.
Порывая со мною, как с прошлым,
навсегда не уходит никто.
Разбивают сперва, и остатки
собирают по крохам опять.
Уходи, уходи без оглядки,
забывай, чтоб потом вспоминать.
Уходя и былое гоня,
огорчишь меня, но не обидишь:
коль останешься — возненавидишь,
а покинешь — полюбишь меня».
42
Я люблю тебя цельно и слитно,
и мне больно от этой любви,
потому что любовь беззащитна
перед смертью, войной и людьми.
Но завидная выпала участь,
и я счастлив от этой любви —
в ней, единственной, скрыта живучесть
жизни, родины, цели, семьи.
Для человека, который увлекался зарубежными детективами, у Александра
Абрамовича был неплохой вкус, правда?
***
Оказывается, все эти годы, что мы не общались, Насонов внимательно следил за
моими делами. Знал о проведенных мной избирательных кампаниях, регулярно слушал по
проводному радио мои резонансные передачи из цикла: «В системе кривых зеркал».
Не знаю, нравились ли они ему — эту тему он обсуждал только с Карпом. Но
однажды не выдержал, позвонил сразу после радиопередачи:
–Слушай, а ты не боишься? — такой вот задал вопрос. Значит, переживал…
***
После смерти жены он заметно опустился: перестал следить за одеждой, носил
стоптанную старую обувь, нерегулярно брился.
Ему было тяжело ходить. Помню его хриплое, с перебоями дыхание — он
постоянно курил одну за другой дешевые сигареты, и задыхался, задыхался, задыхался…
Бросить курить он, видимо, уже не мог. Ходил шаркающей, развинченной походкой, а
когда я спросил его как-то, почему он при ходьбе низко опускает голову, будто на земле
ищет что-то, то ли шутя, то ли всерьез насмешливо ответил:
— А ты и это заметил? Внимательный, однако, парень… Но я тебя разочарую: искать мне нечего, все, что мне в жизни было надо, я уже давно успел и найти, и потерять.
Хотя, как знать, может, ты и прав: что-то все же ищу, свое прошлое, например, под
ногами. Нахожу чугунные крышки старых канализационных люков на мостовой, гляжу на
даты на них и вспоминаю, что с ними связано. Годы моей учебы в институте, свадьба, рождение детей, — все мало-мальски важные события на моем завершающемся жизненном
пути.
Ты не представляешь себе, как это интересно: вроде снова перед тобой проходит
все, чем ты был богат когда-то, но по глупости потерял в суете и бестолковице будней.
Пройду потихоньку квартал — а сколько вспомню! Разве кто-то расскажет мне сегодня
больше, чем старые чугунные люки?!
***
Незадолго до ухода, перед президентскими выборами 1999 года, его использовали.
Вспомнил, наверное, кто-то, что есть такой умный человек, бывший учитель, к словам
которого могут прислушаться люди, и предоставил ему возможность выступить по
телевидению в поддержку действующего президента.
Не знаю, что заставило Насонова согласиться. Возможно, отпустили бесплатно
толику лекарств, денег на них у него катастрофически не хватало. А может, просто хотел
напомнить о себе: показать, что он еще жив. И что ему, как в былые времена, все еще по
плечу роль властителя чужих дум и помыслов. Правда, роль ему досталась незавидная —
отстаивать неуважаемого человека, используя при этом достаточно мелкие приемы: дескать, и Кучма, и рать его славная, уже сыты, а ежели придут новые — кто знает? — не
станут ли дербанить страну похлеще прежних!
На экране бросалась в глаза его неестественная бледность. Он сидел в простенькой
мятой одежде, заметно небритый, говорил слабым хриплым голосом, в пальцах мял
незажженную сигарету, а в глазах его застыла неловкая усмешечка человека, отдающего
43
себе нелицеприятный отчет во всем, что с ним происходит: вы уж, ребята, простите, с кем
ни бывает…
Я смотрел на него и жалел, как близкого человека, попавшего в беду.
— Куда ты полез, дуралей старый, — щемило у меня сердце, — кого ты сейчас
защищаешь? Не ты ли говорил с ехидцей, что наши олигархи — сродни былым
революционерам. Только те — делали богатых бедными, а нынешние — делают бедных
нищими. Ты же всегда был независимым и гордым, хорошо разбирался в разных
кукловодах и никому не давал себя использовать!
Передача шла в прямом эфире, и где-то в глубине души я надеялся, что вот-вот, еще немного — и он встрепенется, в глазах загорится пламя протестной мысли, и враз
помолодевшим голосом прежний Насонов уверенно скажет:
— Горе львам, когда их возглавляют воры и бараны!..
…Дело близилось к концу, ведущий предлагал зрителям прислушаться к мнению
старого учителя, Насонов подавленно перебирал лежащие перед ним листки, а я вдруг
вспомнил — слово в слово! — как он говорил когда-то:
— Следует признать, что элемент случайности играет огромную роль. Целый ряд
вещей от нас совершенно не зависит. Например, в какой семье ты родился (родителей не
выбирают), цвет волос, глаз, унаследованные черты характера… Страна, эпоха, место
рождения, — тоже нам неподвластны.
Но самое главное: как и с кем мы живем, что оставим после себя и как нас будут
потом вспоминать, — зависит исключительно от нас!
Я вспоминаю эти слова и думаю: — Дорогой Александр Абрамович! Что с Вами, мой учитель, случилось? Забыли ли Вы эти мысли или в них разочаровались? Ведь теперь
— слово не воробей! — кто-то будет Вас вспоминать по этой телепередаче. Как Вы были
правы когда-то, утверждая, что легче свободному человеку стать рабом, чем рабу —
свободным человеком…
***
…На одной из наших последних встреч Насонов стал надувать щеки: дескать, знает секрет, как можно выиграть любые выборы, но, заметив отсутствие видимого
интереса с моей стороны, несколько сник и плавно перешел к мыслям о ведении
выгодного бизнеса. Видно, находясь в затруднительном материальном положении, много
думал по этому поводу. Зашел издалека: мол, сейчас время такое, что и жить трудно, а
помирать и того хуже — нет у многих на гробы денег. Надо бы им помочь…
И предложил — не больше и не меньше — как открыть с ним на паях в нашем городе
крематорий.
— У тебя же, Виталий, должны быть хорошие связи, — убежденно говорил старый
учитель, — мэрша, которую ты на нашу голову выбрал, плуты-депутаты… Чего нам с тобой
за доброе дело не взяться, да и людям поможем…
Я молча слушал и думал: в самом деле, не хватает только, чтоб мы, евреи, с
присущей нашей нации энергией и предприимчивостью, стали в порядке оказания
бескорыстной помощи сжигать бренные тела православных…
А Насонов, жадно прикуривая от затухающей сигареты следующую, возбужденно
сипел:
— Решайся, дело верное: если не будем брать за кремацию дорого, к нам и из
Николаева подтянутся — это же совсем рядом…
***
На похоронах его я не был. О смерти узнал случайно: ни одна школа, где он
раньше работал, некролога не опубликовала.
Со стороны правящих кругов, организовавших его памятное выступление по
телевидению, тоже последовало глухое молчание.
Года за полтора до смерти он заскучал и женился. Когда я спросил его про счастливую
избранницу, отмахнулся — ты все равно ее не знаешь, она значительно моложе.
44
— Уверены в ней, как в человеке? — поинтересовался я.
— Не мели глупости, — прохрипел Насонов, — какая еще уверенность… Кто, вообще, в наше
время может быть в чем-то уверен? Я, например, уверен лишь в том, что меня она
переживет…
-Ну, это вы, пожалуй, напрасно, — пытался смягчить я, — в жизни всякое бывает, вот и вы в последнее время вроде окрепли…
В глазах Насонова на секунду зажегся прежний саркастический огонек:
— Бывает, конечно, всякое, но моя Машка (так я узнал имя его новой жены) — девка
здоровая и, как покойная Анна Григорьевна, покинувшая меня на произвол судьбы, надеюсь, не подведет. Молодая — не молодая, а уже двух мужей схоронила. Причем, я
специально навел справки, все сделала по высшему разряду. (При этих словах, надо
признаться, у меня екнуло сердце: моя нынешняя жена, кажется, прошла похожую
школу…)
Конечно, жить с такой молодухой в мои годы не сильно сладко, — задумчиво
продолжал он, — эта пылкая дурища — не моя беспрекословная Анечка. Зато квартира у
меня хорошая, так что интерес ее ко мне крепкий и — слава Богу…
***
Лично для меня судьба этого человека, то боровшегося с ветряными мельницами, то отстаивавшего их право все переламывать вокруг; портившего себе кровь по пустякам
и охотно пившего ее у других; ничего путного, кроме жалоб, не писавшего и тихо, вослед
своим гонителям, ушедшего в небытие, — в высшей степени поучительна. Ему удалось
своей жизнью опровергнуть распространенное заблуждение, что ничего на тот свет
захватить с собой нельзя.
Чепуха! Александр Абрамович умудрился забрать туда все: незаурядный ум и
блестящее знание истории в ее наиболее сложном, сравнительном, варианте; непревзойденное мастерство рапирных реприз и редчайшее умение видеть значительно
дальше и глубже других; с лету понимать суть вещей и мгновенно отличать главное от
второстепенного.
Ничего после себя он не оставил, не написал, не описал — все забрал с собой! Будучи по
натуре громким, ушел тихо, безмолвно и бесследно.
Я думаю, беда его была в том, что по своим природным качествам он должен был
делать историю, а не читать ее в старших классах…
В отношениях с людьми был крайне независим, а потому одинок. Присвоил право
требовать от других то, что принято оказывать добровольно, без всякого на то
принуждения: уважение, симпатию, сочувствие, в трудных случаях — помощь. Его кредо:
— Мне не нужны ваши молитвы — куда охотней я приму ваши жертвы…
***
Несмотря на близость в последние годы к еврейской общине, в систему
религиозных координат Насонов не вписался: молитву не посещал, к слову Божьему был, в лучшем случае, равнодушен.
Говорил: — Я столько лет жил без Него, что мы уже окончательно отвыкли друг от
друга… Но в пользе религии не сомневался: — Нет Бога — нет стыда!
Этими словами, не раз от него слышанными, я и хотел завершить свой рассказ о
старом учителе. Чтобы любой, кто его прочитал, знал отныне, что где-то на юге Украины, в периферийном Херсоне, на старом неухоженном кладбище покоится личность, которая
могла бы при ином раскладе украсить человечество. Я говорю так без малейших
преувеличений. Его интеллектуальный уровень — это уровень еврейских мудрецов-талмудистов, ни с кем другим больше сравнить не могу. И даже допускаю, что гении эти —
признанные столпы ученой светочи! — могли ему во многом уступать.
В чем-то — да, в знании жизни — нет. Они знали, как устроен мир, и в этом Насонова
несомненно превосходили, иначе судьба его, пусть и в непростые советские времена, могла быть другой.
45
Упрекать его, собственно, не за что. Если к людям он не был особенно справедлив, то и
они к нему — вдвойне. Все давно квиты.
***
Задолго до того, как я решился воссоздать спорный облик этого человека, у меня уже
была заготовлена прекрасная ключевая фраза: «Проходя сегодня мимо его могилы, кто
догадается, что «под камнем сим» покоится настоящий мыслящий колосс?»
Но чтобы иметь право написать так, пришлось посетить городское кладбище и
разыскать место, где он похоронен. Правда, зная женщин, которые охотятся за стариками
с квартирами, я был готов ко всякому и понимал, что вряд ли найду заброшенную
могилку. И был очень удивлен, обнаружив красивый — из дорогих — темно-палевый
гранитный памятник.
Все вокруг было чисто и ухоженно. С массивной плиты, высеченный рукой мастера, чуть прищурясь, смотрел Насонов времен начала нашего знакомства. То есть значительно
моложе меня сейчас.
А на шлифованной поверхности, кроме фамилии и дат, четко выделялись два слова, которые в корне меняли мое представление о последнем периоде жизни старого учителя.
И совершенно не вписывались в заочное мнение о неизвестной «Машке», нацелившейся, подобно самонаводящейся торпеде, на квартиру очередного вдовца.
Озадаченный, я положил цветы и отправился домой. Стал последовательно
созваниваться с нашими общими знакомыми, и уже к вечеру понял, в чем дело.
Рассказывая мне о своей молодой, схоронившей двух супругов жене, Насонов, как
всегда, был не очень объективен: упустил целый ряд важных моментов.
Не сказал, например, что алчной молодке уже за пятьдесят, и она возжелала
непременно носить его фамилию. А главное, что она — его бывшая ученица, давно и
безнадежно влюбленная в своего учителя и ждавшая его больше тридцати лет…
Вот почему и высекла на его могильном камне только два, зато каких слова: «Моему
мужу».
Конец.
===============
ПАМЯТИ УЧИТЕЛЯ — МУЧИТЕЛЯ
…Если бы мне предложили назвать лучший день моей студенческой жизни, я
ответил бы, не задумываясь — 5 ноября 1971 года. Первая половина дня. А если бы
пришлось зачем-то вспомнить день моего наибольшего стыда и позора, назвал бы, наверное, ту же дату, но половину дня уже вторую. Так тоже, оказывается, бывает иногда
в жизни… Странно, правда?
И хоть прошло уже больше тридцати лет, ту осеннюю пятницу я помню, будто все это
случилось только вчера. Память свежа, но боли уже давно нет, будто я всего лишь
сторонний наблюдатель, а не главное действующее лицо. Вот как — получше любого
врача! — работает щадящий календарь.
В тот день с утра шел нудный, мелкий, тихо накрапывающий дождь. Скользкие, мятые
листья валялись с ночи на мостовой. Мелкие лужицы на глянцевом асфальте подернуло
тонкой белесой пленкой. Редкие прохожие спешили по своим делам, прячась от неба под
блестящими черными зонтами. Было промозгло и сыро. У входа на факультет стояли
общественные дежурные — переписывали опоздавших.
На первой паре, кажется, это была лекция по психологии, отворилась дверь и в
аудиторию вошел декан литературного факультета Виктор Павлович Ковалев, он же —
46
многолетний заведующий кафедрой современного русского литературного языка, один из
наших наиболее уважаемых и известных педагогов. Студенты дружно встали, приветствуя
мэтра. Поздоровавшись, он сделал рукою жест — садиться, оглянул аудиторию, нашел
меня взглядом и, не обращая внимания на других, сказал, что у него ко мне серьезное дело
и предложил встретиться для разговора у него дома вечером. Весь курс внимал этим
словам в гробовой тишине.
Когда охрипшим от волнения голосом я дал свое согласие, профессор подошел к моему
столу, продиктовал адрес и, дружески коснувшись рукой плеча, ободряюще произнес:
— До встречи!
Что было после — я помню плохо. Преподаватель читал лекцию дальше, а я сидел, ничего не слыша, ощущая на себе заинтересованные взгляды сокурсников и смутно
сознавая, что, наконец, настал и мой день. День, который изменит мою жизнь! Разве не
ясно, для какой беседы приглашает к себе домой маститый ученый способного студента: не иначе, как речь пойдет о научном сотрудничестве и дальнейшей совместной работе на
кафедре…
В добрый час, талантливый выпускник, большому кораблю — большое плавание!
Боже, как я был тогда счастлив…
В перерывах между лекциями я принимал заслуженные поздравления, гулко
билось сердце, знаменуя начало нового этапа моей жизни; я никак не мог дождаться конца
занятий, чтобы поделиться ошеломляющей новостью с моей мамочкой. А что скажет на
это вечно недовольная мной жена?!
Даже природа в тот день решительно приняла мою сторону: когда я в
единственном свадебном костюме отправился в гости к своему будущему научному
руководителю, куда-то исчезла слякоть, стало теплее, стройные белотелые тополя
блистали свежевымытыми стволами, празднично украшая оживленный проспект
адмирала Ушакова. Людей вокруг было много, но я никого не замечал. Иначе и быть не
могло наверное: ведь в тот момент я — будущий крупный ученый — не по земле шел, а
витал в небесах, издавая академические труды, выступая на симпозиумах и обсуждая на
равных со всемирно известными учеными дальнейшее развитие нашей лингвистической
науки.
Квартиру Ковалева я нашел сразу. Дом его, новый, улучшенной планировки, мне
очень понравился. Наверное, и я вскоре буду жить в таком же…
Профессор меня уже ожидал, велел минутку подождать в прихожей, но приглашать
в свой рабочий кабинет не спешил.
— Хочет принять меня в гостиной и познакомить со членами семьи, — проникаясь
самоуважением, подумал я. — А как же, ведь вместе работать…
В прихожей мне бросились в глаза два большущих чемодана. Пожилая женщина, очевидно, супруга профессора, укладывала в них какие-то бумажные пакеты и кулечки.
Виктор Павлович, мельком оглянув меня, поцеловал жену и со словами:
— Ну что, присядем на дорожку! — показал рукой в сторону стула с высокой спинкой.
Но только стоило мне присесть, как он уже стал придвигать эти чемоданы ко мне:
–Вперед! Главное сейчас не опоздать на вокзал.
Спускаясь по лестнице, я с трудом удерживал тяжеленную, будто камнями
набитую ношу. Декан держал в руках легкую авоську и всю дорогу до самой
троллейбусной остановки (неужели не мог заказать такси?) усиленно подбадривал меня:
— Ничего, крепись, ты парень здоровый, для тебя такой груз — семечки, только вот
зачем ты вырядился, как на Первомай — не понимаю!
Было тяжело, чемоданы заплетались и били по ногам, а Ковалева не к месту
разобрало:
— Видишь ли, дружок, — доверительно делился он сокровенным, — так мне
приходится нести и везти каждый раз в столицу… И когда только эти гады насытятся?
Вот чем вынужден заниматься честный ученый, чтобы издать свой, позарез необходимый
47
для вашего брата-студента, новый учебник. А что — время сейчас такое: не дашь — ничего
не добьешься, ни учебников, ни диссертаций; вот уже и троллейбус, слава Богу…
Стоило мне посадить декана на поезд, устроить в его купе массивные чемоданы, профессор мигом потерял ко мне интерес:
— Спасибо тебе, голубчик, уважил старика, рад, что в тебе не ошибся — ты, прям-таки, настоящий богатырь! Пожелай мне теперь доброго пути, и ступай себе потихоньку.
Приеду из Киева, расскажу, как доехал. Пока!
С вокзала я возвращался пешком. Было обидно и стыдно. Особенно унизительным
казалось, что для исполнения функций заурядного носильщика мне понадобился мой
единственный праздничный костюм… А как суетился декан в переполненном
троллейбусе, как боялся, чтобы я не поставил на пол непосильную ношу:
— Держи, держи осторожно: там стекло, овощи, рыба, еще пару минут и мы выйдем!
Домой не хотелось — делиться с мамочкой, как на мне сэкономили рубль, чтобы не
заказывать такси… Я шел по вечерним улицам налегке, курил сигарету за сигаретой, ощущая всем телом необычайную легкость после физических упражнений, заменивших в
тот день мне и несостоявшуюся беседу о будущем плодотворном сотрудничестве с
ученым педагогом, и знакомство с его семьей. Хотя, как знать, может и поработаем мы
еще вместе, когда он будет в очередной раз везти хабаря в столицу…
Я шел в тот вечер так, как буду шагать впредь всегда: с виду уверенно, на самом
деле — не ведая куда. И твердо знать, что ни с равнодушной ко мне лингвистикой, ни с
чем-нибудь другим, столь же экзотичным, мне не по пути. А раз так, то прощай, прощай
навеки, моя великая научная будущность! Будь ты не ладен, мой коварный скупой
профессор!
***
Где-то в 1996, когда я, в то время директор еврейской школы, был у мэра Херсона
Людмилы Коберник на полставки советником, проходила в столовой горсовета встреча с
Почетными гражданами города. Был я там как автор сценария, и сидел за столиком рядом
со своим бывшем вузовским преподавателем Виктором Павловичем Ковалевым, многолетним деканом литфака. Это было тяжелое время. Постоянные задержки зарплат и
пенсий, бешеная инфляция, повальная нищета. Погружение…
Тогда в институтах еще не ввели платную форму обучения, и работники высшей
школы нуждались, как все. Профессор Ковалев был не очень доволен соседством с
бывшим студентом. Позднее я понял, в чем дело. Он говорил мне разную всячину: о
незадавшихся отношениях с проректором Юрием Беляевым, тоже своим бывшим
студентом, который хочет отправить его на пенсию. Стал рассказывать всякие истории из
своей жизни. Одна мне запомнилась особенно, а так как впоследствии он подарил мне
свою автобиографическую книжонку с красноречивым названием: «Покоя нет», показывающим главное, к чему он всегда стремился, позволю себе привести рассказ о
возвращении его, боевого офицера с войны, как он описывал это в своей книге:
«В июне 1946 года я демобилизовался и поехал в Херсон, к матери, уже
возвратившейся туда из Ставрополя, в котором ей довелось испытать «прелести»
немецкой оккупации.
Дорога домой запомнилась мне только одним, но весьма оригинальным событием.
Перед посадкой на поезд Киев — Знаменка (прямые поезда на Херсон тогда еще не
ходили) я, выйдя на перрон, раза два прокричал, нет ли попутчиков до Херсона. Ко мне
подошел старший лейтенант летной службы и сказал, что он херсонец. Познакомились и
решили добираться вместе. А надо было в Знаменке пересаживаться на поезд до
Николаева, а там — машиной до Херсона.
В Знаменке билетов на Николаев не продавали, но мой попутчик старший лейтенант
Бутузов как-то быстро узнал, что на путях стоит специальный вагон до Николаева, но
только для каких-то высоких военно-морских чинов с их семьями. Положение мне
казалось безнадежным. Но Бутузов, вдруг прищурившись, переспросил мою фамилию и
48
сказал: «Пошли в военную комендатуру, войдем оба, но ты остановишься у дверей и
будешь молчать». Объяснять, почему, пока отказался.
Мы оба в военной форме, у обоих на кителях изрядное по тому времени количество
орденов. Бутузов подошел в комендатуре к старшему по званию, помнится, майору и, наклонившись, что-то ему сказал. Тот с некоторым удивлением посмотрел на меня и
попросил показать документы. Я показал. Майор куда-то позвонил, с кем-то поговорил и
затем сказал: «Подождите, пожалуйста, в зале».
Бутузов мне ничего не объясняет, говоря о том, что надо бы потребовать и оркестр
для торжественных проводов.
Минут через 15 — 20 вбегает в зал лейтенант и громко спрашивает: «Кто здесь
капитан Ковалев?». Я отвечаю. И тут же получаю два билета.
Долго допытывался у своего попутчика, что он сказал майору, но он отмалчивался, улыбаясь. И только выпив честно заработанные сто грамм, ответил: «Я ему сказал, что
ты племянник министра путей сообщения». А министром тогда действительно был мой
однофамилец — Ковалев».
Не знаю, почему он стал вдруг изливать мне свою душу: в прошлом у нас были не
безоблачные отношения, достаточно сказать, что на государственных экзаменах я получил
по его предмету, русскому языку, «тройку». И это при том, что все годы учебы он ставил
мне, исключительно, «отлично» и изредка — «хорошо». Три других госэкзамена я сдал на
отлично, а вот эта «тройка» навеки подпортила мое учительское лицо. Причина была
понятна: в конце четвертого курса я отказался переписывать с «четверки» на «пятерку»
государственный диктант. Тогда переписывало человек двадцать, получивших за него
«неудовлетворительно». Мне же, и еще двум другим однокурсницам, ассистентка
предложила переписать работу на «отлично», чтобы не портить статистику: не может, мол, того быть, чтобы на курсе не было ни одного грамотного человека, должен же хоть
кто-то получить пятерку? Конечно, она поступала так по поручению завкафедрой. И я, отказавшись принять столь щедрый дар, невольно поставил его щекотливое положение.
Сказал, что весь смысл такого диктанта в начальном результате, ведь на второй раз я уже
свою ошибку не повторю. Текст, кстати, нужно было писать тот же, потому что эти
работы подлежали бессрочному хранению в институтском архиве. Девочки тоже
отказались. Вот эту мою максималистскую браваду профессор и припомнил мне на
экзамене. Причем, ответил я тогда на все вопросы, дополнительных не было, и когда
объявляли после экзамена оценки, я, твердо рассчитывая на «пять», не поверил своим
ушам. Пошел даже на следующий день к ректору с просьбой пересдать экзамен с
заочниками, у которых"госы"начинались через две недели. Но ректор Богданов стал
меня уговаривать: зачем тебе это надо? Ты что — собираешься в аспирантуру? Какая тебе
тогда разница: тройка — пятерка, — все и так знают, что ты сильный студент. Да и других
преподавателей поставишь в трудное положение: им будет нелегко идти против своего
начальника.
Я сдался. Плюнул на это дело и пошел работать в школу — учитель русского языка
и литературы с «пятеркой» по литературе и… «тройкой» по языку. Но вот, сколько лет
прошло — а так и осталась для меня эта история маленькой, но по-прежнему саднящей
занозой: единственная «тройка» за все годы учебы, и то — на госэкзамене!
Наверное, были и у меня за десятки лет работы в школах свои непростые
отношения с учениками. Но чтобы я когда-нибудь вымещал их оценкой?! Так не уважать
себя, что даже не стыдиться это показать?
Спустя какое-то время после экзамена я все-таки нашел в себе силы спросить у
Ковалева при случайной встрече: за что?
— А ты хорошенько подумай! — отстраненно посоветовал он и вежливо откланялся.
Спасибо мстительному Виктору Павловичу за урок — я его запомнил навсегда.
Собственно, за всю свою жизнь я могу припомнить только два случая явной
несправедливости по отношению ко мне на экзамене. Любопытно, что они происходили в
49
судьбоносное для меня время. Как я уже рассказал, на выпускном экзамене и, по
странному стечению обстоятельств, на экзамене вступительном, по истории. Причем, та
ситуация была интереснее, так как спустя много лет я получил — при свидетеле! —
подтверждение тому, что оценка моя была явно занижена.
…Экзамен по истории был последним. И опять-таки, перед этим я получил по трем
другим экзаменам, включая сочинение, что было наиболее трудно, «отлично». Так что, на
экзамен по истории, которой я всегда увлекался и знал, наверное, получше других
предметов, я пришел в игривом расположении духа. Заигрывал с девушками, вел себя
крайне самоуверенно, а если учесть, что по чьей-то неглупой подсказке я приходил на
экзамены в парадной армейской форме, со всеми блестящими регалиями, подчеркивая тем
свой самостоятельный статус, то можно легко представить, какие эмоции мог вызывать
этот наглый юноша с еврейской фамилией у мужчин-преподавателей. Более того, когда я
сел перед экзаменатором, то стал небрежно вертеть в руках картонную карточку —
удостоверение, свидетельствующую об окончании армейского Университета марксизма-ленинизма, что было равносильно по тем временам предъявлению партийного билета.
Преподаватель, пожилой грузный мужчина с несколько обрюзгшим лицом, только
прищурился, взирая на подобные доблести. Я стал уверенно отвечать на вопросы билета, заметив, что сидящий за соседним столом другой экзаменатор, явно кавказской
внешности, внимательно ко мне прислушивается. Мне определенно везло: мало того, что
я знал предмет, но и билет попался ерундовый, так что в первом семестре можно было
«шить карман» на повышенную стипендию. Как сейчас, помню тот вопрос:
«Причины поражений Советской Армии начального периода Великой
Отечественной войны».
Да для меня это звучало как музыка! Ведь к тому времени я прочитал целый ряд
вещей Симонова, влюбился в героев Казакевича, был покорен простотой и стойкостью
обитателей планеты «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова…
…Я говорил о сорока тысячах комсостава, уничтоженных накануне войны в ходе
сталинских репрессий, о командирах полков и дивизий со средним военным
образованием, об отсутствии надлежащей войсковой радиосвязи и перекосе в сторону
телефонной — вот откуда адские котлы и окружения… Ну как тут было не вспомнить о
пресловутом «Пакте о ненападении», неудачной карело-финской, расформировании
тяжелых бронетанковых соединений, что дало возможность автору стратегии «Танки, вперед!» рассекать, как масло ножом, своими ударными группировками наши войска.
Экзаменатор-кавказец, потеряв всякий интерес к вяло отвечавшей ему абитуриентке, переключил все внимание в мою сторону, а меня несло и несло дальше, я пел, как соловей, пока не услышал слово «достаточно» и узрел перед собой мой экзаменационный лист с
оценками.
Вежливо распрощавшись, довольный произведенным эффектом, я вышел и только
в коридоре, с заслуженным удовольствием рассматривая свой документ, увидел, что мои
труды были оценены баллом «хорошо». Не стану описывать свое состояние в тот миг, скажу лишь, что, встретив через пару недель на улице, впервые после службы в армии, свою любимую учительницу Галину Никитичну (она учила меня когда-то украинскому
языку, а после была директором 10-й школы и председателем областного профсоюза
учителей), и рассказывая ей о своих планах получить педагогическое образование, не
удержался и похвастал, что сдал вступительные экзамены на «отлично» и только по
истории, которую принимал какой-то старый алкаш с красным носом, получил
заниженную «четверку».
— Как его фамилия? — поинтересовалась она, и когда я сказал ей, что, кажется, Жеребко… — грустно промолвила: — Так я и знала — это мой муж…
Мне стало ужасно неловко, я принялся, было, извиняться, но что тут поделаешь: настроение и у нее, и у меня было испорчено.
50
Экзаменатор Жеребко, щелкнувший «четверкой» самоуверенного еврея по носу, на
нашем курсе не преподавал, так что его дальнейшая судьба осталась мне неизвестной.
Другое дело преподаватель-кавказец, который принимал экзамен по соседству с нами.
Армянин Авдальян, имени-отчества его, к сожалению, не помню, оказался приятным
душевным человеком. Он читал нам на первом курсе географию, вечно сокрушаясь, что
никак не защитит кандидатскую диссертацию. На оценки он был не скуп, его любили.
Почему я так подробно рассказываю об этом? Потому что эта история имела свое
логическое завершение.
Лет через 25 после описываемых событий прогуливался я как-то по улице
Суворовской со своим приятелем Васей Нагиным, работавшим тогда — с моей подачи —
директором Загоряновской средней школы моего любимого Белозерского района. И вдруг
нам встретился случайно человек, лицо которого показалось мне знакомым.
Пожилой лысеющий мужчина, на голове которого были рассыпаны редкие пряди
вьющихся темных волос, спросил меня:
— Что, не узнаешь, Виталий? Своих педагогов надо помнить…
Мы обнялись с Авдальяном и дальше долго гуляли по Суворовской вместе. Он
рассказал, что давно на пенсии, а после завел старую песню о том, как ему не повезло в
жизни: так и не смог защитить кандидатскую. Меня удивило, что это его до сих пор
волнует, на что он, оправдываясь, стал говорить, что я должен бы его лучше понимать, потому что и мне, наверное, не раз приходилось сталкиваться с подобными
несправедливостями.
— Что вы имеете в виду? — удивился я
— А то, что и тебе, и мне, не давали жить из-за наших национальностей! — горячо
выдохнул он, распространяя вокруг легкий запах спиртного.
— Разве вы еврей? — еще больше удивился я.
— Никакой не еврей, — обиделся на мою непонятливость он, — ты же прекрасно
знаешь, что я армянин.
— Но чем это могло вам помешать, разве армян у нас когда-нибудь преследовали?
— Может, армян и не преследовали, но мне, краеведу, защититься не дали. Все эти
сухонькие старички, божьи одуванчики академические, в один голос заныли:
–"Чего это армяне в географию Украины ударились? Что, наши уже все в
кандидаты наук вышли? Пусть сидят себе дома и родной Карастан (страну камней) изучают!"
А ведь у меня хорошая работа была по материалам Херсонщины, добротная. А
сколько публикаций! Передирал у меня любой, кто хотел, а в ученые не пустили…
— Не делай вид, что ты сильно удивлен! — продолжал он, — разве тебе никогда не
доставалось? Или ты думаешь, я не помню, как ты сдавал экзамен старому Жеребко?
Смотри, сколько лет прошло, а я твой ответ по-прежнему помню! О начале Великой
Отечественной, правда? Да, это был еще тот ответ! Ты, абитуриентишка несчастный, показал уровень, который тому же Жеребко мог только сниться. И блестящее знание
фактического материала, и умение мыслить. И за такой ответ поставить «четверку»?!
Когда мы с ним распрощались, мой друг Вася задумчиво сказал:
— Ты знаешь, я сам много лет проработал старшим преподавателем института. Но
слабо представляю себе, каким должен быть ответ студента на экзамене, чтобы
запомниться преподавателю навсегда. Что же ты там, интересно, говорил, если и сейчас
он вспоминает об этом с восторгом?!
Вот такие уроки несправедливости получил я в годы своей учебы в высшей
школе, а сейчас сидел за одним столиком с человеком, имевшим к этому прямое
отношение, Почетным гражданином Херсона — Виктором Павловичем Ковалевым, автором ряда учебников, бывшим деканом литфака и заведующим кафедрой
современного русского литературного языка. И очень, кстати, хорошим преподавателем.
51
Он поделился со мной своей радостью, рассказав, как получил на День Победы, совсем недавно, трогательную открытку-поздравление из Израиля от своего большого
друга Рема Александровича Лукацкого, тоже в прошлом офицера-фронтовика, многие
годы преподававшего в нашем институте на биологическом факультете физиологию. И
вскрыв плотный конверт, был несказанно обрадован, обнаружив там, кроме яркой
открытки, денежную купюру достоинством в 100 долларов. Судя по тому, как Виктор
Павлович был одет, он переживал сейчас непростые времена.
В ходе своих несколько принужденных рассказов профессор то и дело, как бы
невзначай, брал из вазы конфеты и, пытаясь это делать незаметно, опускал их в карман
пиджака. Теперь только я понял, почему соседство со своим бывшим студентом его не
сильно обрадовало. Заметив, что я обратил внимание на манипуляции со сладостями, Виктор Павлович неловко усмехнулся и, пытаясь превратить все в шутку, заговорщицки
сказал:
— «Какая все-таки это глупая штука — жизнь, Виталий… Помнится мне, в году 46-ом или 47-ом пригласили нас с Ремом как орденоносцев-фронтовиков на банкет в горком
партии по случаю какого-то праздника. Тогда все жили впроголодь, продукты только по
карточкам, а на столе — немыслимые для нас яства. И мы, молодые, сильные, голодные —
потихоньку, улыбаясь друг другу, таскали со стола конфеты, полные карманы набили и
уходили счастливые: так нам хотелось сладкого!
А теперь, кажется, круг замкнулся: я, старый профессор, заслуженный вроде
человек, делаю то же самое. Хочу порадовать свою старушку».
Эта встреча и конфеты, которыми старый ученый хотел побаловать свою
супругу, раз и навсегда смирили мою былую обиду: мало ли как бывает в жизни.
Он несколько раз обращался ко мне после этого с разными просьбами. Я, по
возможности, помогал ему в каких-то пустяках, был даже приглашен к нему домой, на
этот раз, уже в качестве желанного гостя, а не носильщика тяжестей, как четверть века
назад.
В своей книге он жаловался на то, что его предали ближайшие ученики, для
которых он много сделал. О руководстве института Ковалев отзывался не очень
уважительно. Его уходу на пенсию предшествовала затяжная война: профессор писал
повсюду письма с обличением существующих, по его мнению, беспорядков в институте.
Думаю, он был во многом прав, но его противники оказались в интригах сильнее. В том
числе, бывшие ученики, которым он дал путевку в жизнь.
На вопрос: предали они его или нет? — ответить теперь непросто. В трудное для
него время, когда все эти, им выученные, от него «отвалили», рядом оказался почему-то
тот, которого когда-то незаслуженно низкой оценкой подвел он.
Это был интересный и умный человек. Пусть и у него бывали ошибки — добрая
ему память!
================
В ХИЛОМ ТЕЛЕ
Так получилось, что после службы в армии мы с моим самым близким армейским
товарищем Димой Мечиком потеряли друг друга. Разошлись на долгие десятилетия, а
когда-то в неторопливых солдатских беседах так сладко отводили друг другу душу без
малейшей утайки…
Маленького росточка, внешне даже хилый, с явными залысинами на высоком лбу, Димка, на первый взгляд, производил невыгодное впечатление заурядного шибздика. Он
был меня моложе. Ко времени появления его в нашей части в Ленинакане, я уже служил
52
второй год. Никогда не забуду нашу первую встречу. Я принес командиру на подпись
шифровки, как вдруг в коридоре раздался какой-то шум, дверь резко отворилась и
дежурный по части старший лейтенант Сидошенко буквально за шиворот втащил в
кабинет плачущего навзрыд, упирающегося худенького солдатика. Слезы в армии
нечастое дело, и я обратил внимание, с каким недоумением глядит шеф на этого плаксу.
Солдатик, громко захлебываясь, причитал:
— «Я больше не буду, честное слово, это в первый и последний раз!», — и я был очень
удивлен, когда офицер доложил командиру суть его проступка. Оказывается, во время
обеда над ним решил подшутить сержант Дышлов, коренастый тупой битюг-старослужащий. Он незаметно поставил на место поднявшегося за хлебом Мечика миску с
борщом, тот, естественно, не заметил, а когда вскочил с мокрой задницей и увидел от всей
души веселящегося сержанта, ни секунды не задумываясь, схватил миску и вылил остатки
на голову глупого ветерана. В столовой поднялся страшный шум, оскорбленный в своих
лучших чувствах сержант набросился с кулаками на молодого солдатика, в общем, этих
мо́лодцев еле растащили, а так как рядовой оскорбил действием старшего по званию, за
что можно было и в дисциплинарный батальон угодить, его привели на разбор к
начальству. Командир принял соломоново решение: приказал дежурному офицеру
наказать обоих участников происшествия и со словами:
–«Боже мой, кого призывают сейчас служить в армию!» — вернулся к секретным
бумагам.
А через месяц, во время учений в Араратской долине, подобная ситуация странным
образом повторилась. Опять к командиру привели этого солдатика, снова он безутешно
рыдал горючими детскими слезами, уверяя командира, что подобное «никогда в жизни
больше не повторится!», но на этот раз история оказалась интересней.
Я вспоминаю нашего двухметрового повара, версту коломенскую, молдованина
Драгана из Бельц. Как наяву, вижу его, нетерпеливо размахивающего металлическим
половником на высокой ступеньке полевой кухни, и до сих пор не могу сообразить: каким
образом, в ответ на его реплику: — «А ну, давай миску живей, салага, маму твою я…», —
маленький Дима Мечик, безмерно скучавший по своей мамочке, умудрился подпрыгнуть
и нанести повару страшный удар в подбородок, повергший этого гиганта наземь, в
хлюпающую под кухней жижу?
Повара еле откачали, а командир, после довольно продолжительной беседы с
плачущим драчуном, вскользь заметил, что за пареньком стоит присматривать: как бы в
очередной раз во время такой вспышки у него не оказалось под рукой огнестрельного
оружия…
Дима был харьковчанином. Со временем мы подружились. Это был вполне
сформировавшийся благородный юноша. Он выручал других, даже рискуя собой.
Несмотря на невысокий рост и невзрачную внешность, твердый характер и непреклонная
воля неизменно выделяли его в любом обществе. Люди, способные на
самопожертвование, вообще не часто встречаются в нашей жизни. Однажды он серьезно
выручил меня.
Здесь надо сделать одно отвлечение. На моем рабочем месте, в предбаннике
каморки-пенала шифровальщика, в старом деревянном шкафу на проволочных плечиках
висела полевая форма нашего начальника штаба майора Сердюкова. Он облачался в нее
несколько раз в году во время тревог и учений. Зачем я отвлекаю ваше внимание такими
мелочами? Чтобы было понятнее, каким образом мне частенько удавалось прогуляться по
городу в прекрасной офицерской форме, сидевшей на мне лучше, чем на родном хозяине.
С ней, правда, не очень сочетались солдатские кирзовые сапоги. С 46-ым размером обуви
натянуть на себя 42-ой майорский мне не удавалось, но встречные военнослужащие, как
правило, не обращали на это внимания и охотно приветствовали молодого решительного
майора, спешащего по своим офицерским делам в сторону Текстиля — микрорайона, где
располагались девичьи общежития местного хлопчатобумажного комбината.
53
Однажды Дима пригласил меня участвовать в одном дружеском застолье. Сходить
на день рождения его девушки, жившей в общежитии в комнате с двумя подругами и
попросившей его прихватить с собой парочку дружков. А так как увольнительных у нас
не было, я надел свою майорскую форму, достал ребятам специальные повязки и под
видом патруля мы отправились в город.
Кажется, в тот день в комнате именинницы произошла некоторая накладка: к
моменту нашего прихода там уже шел пир горой — гуляла другая троица знакомых ребят
из нашей части. Увидев наш дружный патруль, они поначалу почувствовали себя
лишними на этом празднике жизни. Дело, как минимум, пахло гауптвахтой. Но когда они
узнали «майора», их ликованию не было границ — пьянку можно было смело продолжать!
Все, что было потом, мне запомнилось отрывочно. Сначала вместе пили за
именинницу. Потом стали выяснять отношения: кому из нас оставаться здесь дальше.
Затем драка три на три в маленькой комнатушке. Естественное продолжение рубки в
коридоре общежития, где было как-то посвободнее. Крики девушек. И самое страшное —
падение в лестничный пролет с четвертого этажа ефрейтора Сливы из противостоящей
нам тройки. Девушки повыскакивали на шум из своих комнат. Драка шла в коридоре
полным ходом. Именинница догадалась вызвать такси и умоляла Диму немедленно
уехать. Кто-то из общежития позвонил в комендатуру и сообщил, что там идет драка
пьяных солдат с армейским патрулем. Уже через несколько минут грузовик с солдатами
комендатуры подъезжал к общежитию. Снизу закричали, что прибыли солдаты. Я понял, что это конец: мне ни в коем случае нельзя было попадаться в офицерской форме
настоящим патрулям — я был тогда кандидатом в члены партии и происшествие, связанное
с гибелью человека, влекло за собой самые тяжкие последствия. Мой друг, мгновенно
осознав это, дико заорал: «Ребята, садитесь в такси, я вас прикрою!», а так как нам было
неудобно бросать его и спасаться самим, то он прикрикнул на девчонок:
— «Забирайте их и ведите через черный ход к такси! Спасайте майора! Вам что —
непонятно, дуры?!».
История эта закончилась благополучно. Солдат, упавший в лестничный пролет, не
только остался жив, но даже ничуть не пострадал — пьяные хорошо переносят падения. Я с
Юрой Мельником попал на такси в часть, а остальные участники драки были задержаны и
препровождены в городскую комендатуру. Их поодиночке допрашивали и, как вы
понимаете, главным вопросом был один: назвать майора, который выдавал себя за
старшего патруля и смылся с места происшествия на такси. Меня никто не выдал.
Горжусь.
На следующий день, когда я принес командиру очередную порцию шифровок на
подпись, он спросил: известно ли мне, что мой дружок Дима Мечик отдыхает в
комендатуре, и знаю ли я вообще что-нибудь об этом?
— «Ведь там, кажется, был еще какой-то майор из нашей части», — озабоченно добавил
он, — хотелось бы знать, что это за мерзавец, который бросил своего друга в трудную
минуту…»
При этом он так внимательно посмотрел на меня, что мне ничего другого не
оставалось, как тут же во всем признаться.
— «Я так и думал, что это была форма нашего начальника штаба, — медленно произнес
подполковник, — бросает ее, мудак, повсюду, чтобы домой не таскаться… Так ты
говоришь, он кричал: — «Я вас прикрою! Спасайте майора!»? — восхищенно переспросил
мой боевой командир.
— «Вот тебе и плакса! С таким можно воевать — уважаю!» — вынес он окончательный
вердикт и послал дежурного офицера забрать Димку из гауптвахты.
С полгода спустя в нашей части произошло еще одно знаковое для нас с Димкой
Мечиком событие. Стрелялся Александр Дьяченко, первогодок из Ставрополя, нелюдимый, внешне высокомерный парень из профессорской семьи. Чистил в ружейной
комнате свой автомат, да вдруг приставил его к груди, навалился и нажал на спуск. Вся
54
казарма сбежалась на выстрел, один Димка не растерялся: стал мгновенно вызванивать
медиков. Дьяченко в тяжелом состоянии забрали в госпиталь, а на следующий день оттуда
сообщили, что самострел наш оказался невероятно удачлив: пуля прошла в нескольких
миллиметрах от сердца, каким-то чудом не повредив жизненно важные органы.
Порядок в армии в те времена был таков: если солдат стрелялся в не очень важное
для лишения себя жизни место, в конечности или еще куда-нибудь, это расценивалось, как
попытка к дезертирству, и после излечения такому бойцу светил срок. Выстрел же в грудь
или живот считался прямой попыткой суицида, и таких ребят, если они выживали, как
психически неполноценных, немедленно комиссовали из армии.
В случае Дьяченко, стрелявшегося в область сердца и только чудом не погибшего, все было настолько ясно, что уже через месяц он оказался с белым билетом в родном
Ставрополе.
Но это я забежал вперед. А тогда, на следующий день после попытки Дьяченко
свести счеты с жизнью, я рассказал Димке о звонке из госпиталя и поделился
соображениями по поводу того, что иногда действительно случаются чудеса. Ведь после
такого выстрела, по словам медиков, выживает, в лучшем случае, только один из ста
тысяч, и таким везунчиком как раз оказался этот профессорский сынок-придурок. И мы
теперь с Димкой останемся пахать в армии, а он вернется домой клеить папочкиных
студенток. На что Мечик, как-то странно на меня посмотрев, сказал:
— «А я в чудеса не сильно верю. Не думал тебе об этом говорить, но принесу сейчас
одну вещь, которую я вчера нашел в тумбочке Саши Дьяченко, и ты собственными
глазами убедишься, что никакой он не придурок. Везение у него действительно было, но
чудом там и не пахло. К нему он неплохо подготовился».
Мой друг отправился в казарму и через пару минут положил передо мной старую
тонкую книжонку в жестком потрескавшемся переплете.
«Что это?» — удивился я.
«Смотри сам, открой, где закладка!» — сказал Дима.
… В руках я держал анатомический атлас. Открыл в месте закладки, и у меня перехватило
дух: крупный цветной рисунок торса человека в разрезе четким штрих-пунктиром
пересекала острая, вдавленная в мелованную бумагу, карандашная линия…
Она проходила, не касаясь ни сердца, ни кровеносных артерий, ни развернутых
легких. И даже из спины выходила, заботливо минуя узел лопаточной кости.
— «Это же надо: так точно все рассчитать! — вмиг пересохшим голосом сказал я. — Как же
он все-таки рисковал. Ведь если б дрогнула рука или не точным оказался угол…»
— «Вот поэтому я никому, кроме тебя, не показал этот атлас. Парень крупно рисковал, и не
нам его судить. Я бы лично на такое не пошел, — жестко заключил мой товарищ, —
гражданка того не стоит».
Мы с Димой часто беседовали, делились своими планами и мечтами. Он бредил
мощными мотоциклами, его влекли девчонки и скорость. В части Мечика уважали и даже, несмотря на его хилое сложение, немного побаивались, считая психованным. Мне
помнится один момент — сейчас неудобно в этом признаваться — как мы с ним, когда
отношения СССР и США серьезно обострились из-за войны во Вьетнаме, написали
заявления с просьбой отправить нас к месту ведения боевых действий для оказания
интернациональной помощи нашим восточноазиатским братьям.
Боже, какими тогда мы были дураками!
«Есть ли у тебя какой-нибудь жизненный девиз?» — поинтересовался как-то Димка.
Я мучительно напрягся и с гордостью выпалил недавно вычитанное: «Быть, а не
казаться!»
«И у меня есть, — сказал Димка. — Как тебе: «В хилом теле — здоровый дух!»
Мне и теперь кажется, что лучше о моем армейском друге сказать было просто
невозможно. В его хилом теле действительно был в высшей степени здоровый, на зависть
55
многим — свободолюбивый и сильный дух. Интересно, как дальше сложилась его судьба, жив ли он, вспоминает ли армию? Прости меня, Димка, что мы потерялись…
***
Возвращаясь к теме разных хитростей с целью преждевременного завершения
армейской службы, не могу не рассказать еще одну, довольно остроумную историю
комиссовки из армии старшего писаря склада ГСМ рядового Пети Сихно — или Сахно —
уже не помню точно. Остролицый одессит с цепкими, буквально впивающимися в тебя
глазками, этот Сихно стал с какого-то времени, чем бы он ни занимался — стоял на посту, например, или дежурил по роте — совершать странные повторяющиеся движения рук: вроде ловить левой ладонью большой палец правой руки. Такая вот странная причуда.
Разговаривает с кем-нибудь и, будто забывшись, начинает ловить большой палец. Схватит
— отпустит, дернет снова — и опять отпускает…
Ребята стали замечать и посмеиваться.
— Что это ты делаешь? — спрашивали его. — Да так, ничего, ловлю палец… — застенчиво
признавался он.
Однажды, дневаля по казарме, Сихно стандартным отданием чести приветствовал
зачем-то заглянувшего в роту начштаба майора Сердюкова, а затем, вперишись в
начальство взглядом, стал как бы нехотя, по новой своей привычке, ловить неуловимый
палец. Когда он повторил этот жест в седьмой или десятый раз, безмерно удивленный
майор спросил у сопровождавшего его дежурного офицера, что случилось с дневальным, на что тот, уже знакомый с этой причудой, с легкомысленной улыбкой ответил:
— Да
он у нас так палец ловит!
Лучше бы он так не отвечал…
— Какой палец? Зачем его ловить? — выдавил из себя побагровевший майор. — Вы
что — дурака из меня делаете? Да я вас, блядь, сейчас обоих на губу отправлю! Будете там
пальцы ловить друг у друга!
Все это время перепуганный Сихно, с жалким взглядом битой дворняги, тем не
менее, продолжал делать руками начатое, сильно ускорив темп почему-то. Его лоб
покрылся крупными каплями пота, на шее и у висков вздулись синие жилы, казалось, он
вот-вот рухнет на пол.
Сердюков опасливо оглянулся по сторонам и, повертев в сторону дежурного
офицера у виска пальцем, отправился докладывать командиру о невиданном
происшествии.
В общем, попал Сихно вместо гауптвахты в гарнизонный госпиталь, а уже оттуда
— видно болезнь оказалось слишком мудреной — в армейскую психиатрическую клинику в
Ереване. В части, конечно, над этим долго смеялись, а когда через полтора месяца
ловящего палец Сихна комиссовали, некоторые серьезно задумались…
— А ты как считаешь — симулянт он или нет? Что говорят ребята об этом? — спросил
у меня командир. Что я ему мог сказать? Возможно, Сихно и впрямь придуривался, а там
— кто его знает…
Но эта история имела продолжение. Месяца через полтора на имя командира по
обычным гражданским каналам пришло письмо. Писарь Колышев, который обычно имел
дело с гражданской (не секретной) почтой, занес его ко мне. На конверте был указан
обратный адрес и под ним неразборчивая подпись. Я внимательно рассмотрел
фотографию, кроме которой ничего в конверте не было, прочитал надпись на обратной
стороне и отправился к командиру.
Боже, как кричал мой уравновешенный, армейской выдержки командир, когда
увидел фотографию улыбающегося во весь рот Сихно, выставившего перед собой руки в
знакомом нам жесте: кисть левой держит большой палец правой, и прочитал сзади
надпись:
— «Наконец-то я, товарищ командир, словил его и теперь никогда не отпущу!»
56
Я даже не на шутку испугался, что его хватит инсульт; говорят, от подобных
потрясений такое бывает. А уже через полчаса я писал по поручению командира
ходатайство военному прокурору Одессы о необходимости признать заболевание Сихно
фиктивным и возбудить против него уголовное дело по факту явной симуляции, или
немедленно вернуть для прохождения дальнейшей службы в Ленинакан. К ходатайству
была заботливо приложена фотография остроумного симулянта.
— С кем решил шутки шутить, мерзавец! — нервно потирал руки мой подполковник.
Ответ Одесского военного прокурора пришел к нам уже после Нового года и занял, буквально, пять строчек:
«Экспертной комиссией Медико-Санитарного Управления Одесского военного
округа установлено, что бывший военнослужащий С. страдает навязчивой
психопатической манией, выражающейся в том, что он не может отпустить большой
палец правой руки, что делает невозможным прохождения им дальнейшей воинской
службы в рядах ВС СССР».
Командир долго в недоумении разглядывал ответ, затем как-то подозрительно
посмотрел на меня, ухмыльнулся в свои прокуренные рыжие усы и приказал никому в
части об этом не рассказывать.
Все-таки уметь ловить палец — дано не каждому!
=============
СПИ СПОКОЙНО, МОЙ НЕЗНАКОМЫЙ БЛАГОДЕТЕЛЬ
Трудно назвать три года службы в армии лучшими в моей жизни, но уж худшими —
язык не поворачивается. Призван был я в 1964 году, демобилизовался в 1967. Помню, как
меня провожали в военкомат перед убытием. За два дня до этого в армию ушел мой
приятель Валера по прозвищу Китаец. Его он получил в пятом — шестом классе за то, что, выходя на улицу, любил громко хвастать:
— Видите, какие у меня красивые желтые ботинки? — Это китайские, батяня по случаю
купил… — А брюки вельветовые — тоже китайские. Маманя с работы принесла… И
фонарик, бьющий точным пучком — тоже китайский… И белая сорочка китайская… Все
китайское!
То были времена, когда страна дружно распевала «русский с китайцем — братья
навек!». Таким образом мой рыжий дружок с соседнего двора раз и навсегда стал
Китайцем, и в минуты особого расположения мы называли его Дэном Сяо и Хер Чин Хоу, на что он никогда не обижался.
Накануне его отъезда мы пили с ним целую ночь у меня дома, понимая, что скоро не
встретимся. Изредка заходила к нам сонная мама, волнующаяся, как бы чего не случилось
с детками, решившими в знак дружбы освоить две бутылки водки. Напрасно. Одна у нас
осталась целой и невредимой, её я заберу с собой в свой «сабельный поход».
Валера жил по-соседски. Его мать работала на почте, а отец — военный пенсионер, седой одноногий инвалид, давно и прочно пьющий человек. С детства помню, как он
размашисто и резко передвигался на костылях с закатанной брючиной на левой
отсутствующей ноге. Работал он в артели инвалидов. Бывал всегда небрит, не очень
опрятен, в общем, представлял собой неприглядное зрелище. И вы поймете, как мне было
неловко, когда он предложил провести меня в военкомат, мол, всех провожают папы и
мамы, а ты пойдешь в некомплекте.
Посоветовался с мамой, она равнодушно бросила: — Хочет человек, пусть идет!
Чувствовалось, что этот разговор ей неприятен.
57
Наутро Валерин отец нас удивил. Мы подошли к военкомату втроем: мама, я и
пожилой подполковник на костылях, в наглаженной военной форме и с множеством
наград. Тщательно выбритый и с резким запахом «Шипра». На призывников и снующих
по двору работников военкомата эта живописная картина произвела впечатление. Они
уважительно козыряли фронтовику, вынесли ему стул, окружили вниманием. Мне было
приятно — такой батя! Наверное, поэтому меня назначили командиром отделения на время
поездки. Я сдуру возгордился — знай наших!
Мама стояла, как лишняя на этом празднике войсковой жизни. Теперь я ее понимаю и
жалею, сколь многого не доходило до меня в те годы.
Про свою армейскую жизнь я уже писал; со второго года служил в штабе, общался с
интересными людьми, возможно, поэтому она была наполнена занятными, на мой взгляд, эпизодами. Расскажу про такой.
Как-то командир меня спрашивает: — Чем занимаешься, Бронштейн, после обеда?
Я был кодировщиком, свободного времени навалом, бодро отвечаю: — Чем надо, тем и
займусь, товарищ полковник!
— Есть к тебе одно дело. Был у нас в части такой майор Тарасов, зам по тылу, хороший
мужик, фронтовик, трудяга. Не повезло ему — рак мозга, сгорел в считанные месяцы.
Осталась семья, жена и две дочки. Не захотели они в Армении жить, уехали на родину, в
Саратов. А здесь могилка. В общем, дам я тебе точный адрес захоронения, возьми с собой
кого-нибудь из приятелей, лопату, грабли, приведите ее в порядок.
Получаем инвентарь и идем с Валерой Мечиком, моим армейским приятелем, на
кладбище, благо, оно находится в десяти минутах ходьбы от части. Могилу нашли быстро, неподалеку от входа. Жалкое зрелище, заросшая бурьяном, давно некрашеная оградка.
Стали работать. Дело было летом, жара, сняли гимнастерки, хочется пить…
А рядом бурлит жизнь: там и там у могил группки людей — поминают своих
близких. Выпивают, громкие разговоры темпераментных кавказцев. А мы в полном
одиночестве, грустные, только пот блестит на взмыленных спинах…
И вот подходит к нам чернобородый мужик с соседней могилы, обращается:
— Ара! Кончай работать, папина могила — как новая, иди к нам, помянем русского
офицера!
Переглянулись мы с Валерой, замялись, а он настаивает: — Давай, ребята, мы наших
защитников уважаем, помянем и вашего, и нашего папу!
Оделись, прихватили с собой инвентарь, пошли. Нас расспросили, кто был
покойный, кем служил, и подсовывают стаканы — Выпьем за вашего папу, пусть ему
хорошо лежится в нашем Карастане!
На столике у могилы разложена такая еда… В армии мы такого никогда не видели, да и дома, правду говоря, тоже редко. Выпили раз и другой, смотрят на нас с
расположением, подсовывают лучшие куски. В общем, попав часть, мы уже не ужинали, старались держаться на ногах ровно, отворачивались от офицеров, чтоб не глушить их
знакомым запахом. Гостеприимные и щедрые люди живут в Армении!
Доложил командиру, что дело сделано, могила приведена в порядок. Вот только
оградку бы надо еще подкрасить — напрочь заржавела.
Получаем на следующий день краску и кисти, и снова на кладбище. Стоим, красим, вокруг люди, но уже другие. И что вы думаете, не прошел и час, как к нам подходит
немолодая супружеская пара и зовет к себе помянуть нашего папу…
Майора Тарасова мы с Валерой так полюбили, что решили взять над его могилой
шефство, о чем я доложил командиру. Мол, надо прибирать могилку хотя бы раз в месяц.
Он довольно посмотрел на меня и сказал: — Молодец, Бронштейн, рад, что в тебе не
ошибся. Объявляю Мечику и тебе благодарность, с увольнением в выходные в город.
***
— Уважаемый Иван Петрович Тарасов (1919 — 1965)! Спасибо Вам за то, что в течение
полутора лет Вы разнообразили наш с Валерой рацион, но поверьте, мы очень старались, 58
чтоб Ваша могила была самой ухоженной! А перед демобилизацией я не забыл рассказать
о Вас секретчику Коле Оленину и предложил принять эстафету любви и уважения к
ушедшим. Командир одобрил мой выбор, и у могилы фронтовика появились новые
достойные сыновья. Интересно, кто сейчас, через полвека, ухаживает за Вашей могилой?
Так же тщательно и добросовестно, как мы когда-то?
=============
ЭТО ЖИЗНЬ (любовь не любит испытаний)
На этой старой улице, в этом красивом доме живет мой давний приятель, добрый человек
и хороший учитель, Василий Павлович Пыжиков.
На работу в свою школу он по утрам едет на автобусе, легко преодолевающем крутой
подъем проспекта Ушакова, а обратно пешком осторожно спускается по горбатому с
выбоинами переулку вниз. И так каждый день много лет подряд.
А я прекрасно помню его молодым Васильком, душой студенческой компании, отличным
гитаристом, когда он еще и духом не помышлял о своей сегодняшней палочке, с которой
нынче не расстается никогда.
Я хорошо помню их обоих: моих сокурсников — Васю и Леночку. Она была самой
красивой девушкой на факультете, и надо ли говорить, как все мы завидовали тому, кто
сумел найти ключ к ее сердцу…
Мне часто приходит на память та затянувшаяся далекая весна, когда все улицы моего
города замело легчайшим тополиным пухом, радостно взимающим ввысь от малейшего
дуновения ветерка. К тому времени, когда пришла беда, Василий и Лена встречались уже
два года. Не помню точно дату, но в тот день в институте был неожиданно объявлен
карантин. К учебным корпусам подъехали тупорылые машины с красными крестами, и
люди в белых халатах стали обрабатывать мощными пульверизаторами все помещения
какой-то бесцветной, остро пахнущей жидкостью.
К вечеру страшная весть облетела студентов: у нашего любимца, третьекурсника
Васи Пыжикова врачи обнаружили на лице, чуть повыше переносицы, несколько
плотных, чуть шелушащихся складок, так называемый «зев льва» — он заболел проказой.
Через несколько дней его увезли в Армению, в лепрозорий под Ленинаканом. А еще
через месяц, преодолев бешеное сопротивление родителей, туда же выехала и стала жить
в соседнем селе недалеко от своего любимого Елена.
59
А теперь несколько слов о проказе, которую в медицине называют лепрой. Этой болезни
уже тысячи лет, о ней упоминается в Библии. Говорят, ужаснее ее нет ничего на свете: просто человек гниет и разлагается, буквально, на глазах. Природа заболевания, практически, неизвестна. Иногда ею заражаются в ходе общения, от того же рукопожатия, другой раз, даже близкие люди живут годами бок о бок, и эта болезнь не переходит.
Как бы то ни было, проказа считается наказанием Господним, и прокаженные во всем
мире строго изолируются.
Обычно в лепрозориях, неких маленьких городках, идет своя жизнь, налажено
производство и даже среди больных имеются свои семьи. Живут в окрестных селах и
некоторые родственники, которые, не в силах расстаться навсегда с близким человеком и
рискуя сами заразиться этой болезнью, хотят облегчить его участь.
Между тем, медицине известны случаи, правда, единичные, когда эта болезнь
отступает. Неизвестно, откуда она приходит, и непонятно, куда и почему уходит. Вот
такая болезнь.
На этом можно бы и закончить, но нашему Васе выпало большое счастье. Через два
года приметы грозного заболевания у него стали исчезать. Так иногда бывает, но для
признания человека полностью здоровым должен пройти пятилетний срок.
Казалось, это мистика, но весь медперсонал был твердо уверен, что именно Лена
спасла его своей любовью.
Им стали разрешать встречи. Наконец, Лена родила мальчика и назвала своего
первенца, конечно же, Васенькой.
Ровно через пять лет врачи признали ее любимого полностью здоровым. Радостные, со
слезами на глазах, медики вышли за Василием, когда он выбежал из санпропускника к
Елене, ожидавшей его на улице.
А потом она подошла с цветами к его лечащему врачу, и доктор вдруг отшатнулся от
нее, будто его ударило током.
Наметанный глаз опытного дерматолога обнаружил на нежном лице молодой
женщины знакомые складки над переносицей. Она сразу всё поняла — это конец…
В тот же день Пыжиков уехал из Армении, оставив Лену с ребенком до лучших времен в
лепрозории. Так что, судьба ее оказалась к ней более жестокой, чем к ее возлюбленному.
С тех пор прошло более сорока лет. У Василия другая семья, взрослые дети, подрастают и
внуки. Я даже не знаю, вспоминает ли он далекий лепрозорий и его несчастных
обитателей, или все они надежно занесены в его памяти легчайшим тополиным пухом, который буйствует у нас в это время года.
… Странное это все-таки заболевание — проказа! Рассказывают, что когда в 1980-ом в
Армении случилось сильное землетрясение, и Ленинакан был почти полностью разрушен, лепрозорий, расположенный всего в нескольких километрах, полностью уцелел, не
пострадало ни одного человека. Очевидно, Бог всемогущий, подлинный автор подобных
историй, никого не наказывает дважды, ибо для таких больных вполне достаточно и их
страшной болезни.
Я заканчиваю эту историю тем же, с чего и начинал. Ежедневно, в течение многих лет
один мой старый знакомый, добрый человек и уважаемый учитель, возвращается с работы
по этой горбатой, с глубокими выбоинами, улице. Опускается вниз к своему дому.
Он никогда не поднимается вверх. Всю жизнь он только опускается, опускается и
опускается вниз…
Я попросил прокомментировать эту историю двух моих друзей, медика и раввина.
Врач-психиатр говорил образами. Мол, человек — существо вертикальное. И отличается
от животных тем, что у него голова всегда, в любой жизненной ситуации, должна
находиться над сердцем. А не наоборот или вровень.
Священнослужитель задумчиво промолвил только два слова. Он сказал: — Это жизнь…
===========
60
ЧТО ВПЕРЕДИ — НИКТО НЕ ЗНАЕТ…
______________
Как это здорово, преподавать русскую литературу 19 века на факультете филологии
Киевского университета, когда тебе, офицеру-фронтовику, тридцать восемь, твои научные
труды нарасхват и, пусть ты только доцент и кандидат наук, но есть у тебя нечто
большее — доброе имя, известное в столичных научных кругах, а это значит, все у тебя
впереди!
Ты прошел всю войну и не был ни разу ранен, ты удачлив, умен и силен, любимая
жена дождалась тебя с войны с двумя сыновьями — погодками и трудится рядом на
кафедре, у вас хорошая квартира в центре Киева — живи, радуйся, твое счастье — в твоих
руках, держи жар-птицу крепче, ты состоялся!
Но… как много восторженных девичьих глаз ловят на лекциях каждое твое
слово… Они, новое поколение, свежие бутоны, распустившиеся после войны, стараются
попадать тебе на глаза, оборачиваются вослед тебе в коридорах, провожая стройного
моложавого педагога ищущим взглядом. Разумеется, тебя это ничуть не волнует, ты весь в
научной работе, занят семьей и делом, но что-то все же тебя тревожит… Например, пристальный взгляд внимательных серых глаз скромно одетой рослой девочки, сидящей
несколько в стороне от других студенток, слева, во втором ряду аудитории-амфитеатра.
Конечно, ты стараешься не смотреть в ее сторону: что тебе до этой не по возрасту
серьезной особы, на лице которой живут своей загадочной жизнью широко распахнутые
доверчивые глаза? Но почему-то снова и снова, как бы за подтверждением высказанных
тобою мыслей, ты возвращаешься именно к этому, ни на секунду от тебя не
отрывающемуся и даже, кажется, немигающему взгляду. Смотришь на всех, а видишь
только ее…
А между тем, ты замечаешь, что у этой девочки нет подруг. Одна в аудитории, в
читальном зале, в студенческой столовой, на автобусной остановке. На длинных
подростковых ногах легкие, потрепанные сандалии. Аккуратный свитерок в широкую
полоску блеклой расцветки. Витой гребешок на густых, темных, сзади заколотых волосах.
Мягкий, чуть хрипловатый домашний голос. Ничего особенного. Ты видишь ее почти
ежедневно и ловишь себя на странном предчувствии, что эта молчаливая девочка
появилась на твоем горизонте неспроста, и что жизнь твоя не так уж незыблема и
предсказуема, как это тебе всегда казалось. И что, независимо от тебя, она может в любой
момент в корне перемениться.
А потом придет жаркое лето 1958 года, убийственное для твоей семьи лето, когда
ты возглавишь студенческую практику в пионерлагере, и после одного сумасшедшего
вечера у костра вам станет обоим ясно, что дальше друг без друга жить уже нельзя. Что в
этом огромном мире, под черным, с несметным количеством звезд небом, вам удалось
несбыточное: найти и понять друг друга.
Скандал разразился нешуточный. Жена обратилась в партком, призывая научную
общественность вмешаться и сохранить семью. Профессорско-преподавательский состав
не замедлил разделить ее скорбь и негодование. Докторская диссертация отодвинулась на
неопределенный срок, и не замедлил финал: прощай, семья! Прощай, родной Киев!..
Они переезжают в Херсон. Он преподает в местном пединституте, она — студентка
четвертого курса. Встречают их, разумеется, не слишком тепло, скорее даже прохладно.
Но периферийные вузы страдают от нехватки квалифицированных кадров, а тут
появляется столичное, пусть и несостоявшееся, светило. Здравствуйте, маэстро, мы вас
заждались!
Хорошее дело — суверенность и независимость! Огромная империя развалилась, и
из-под каждого чахлого постсоветского кустика неудержимо попёр ненасытный
61
национальный генералитет. Был когда-то в СССР один Президент — сейчас свой жирует в
каждой завалящей республике. Вместо Министра обороны одной шестой суши — нате-здрасьте! — пятнадцать доморощенных наполеончиков. Конечно, армия деградирует, заводы стоят, зарастают поля бурьяном, резко упала средняя продолжительность жизни, зато каждый сверчок на своем шестке — сыт, пьян и нос в табаке. А главное, полностью
ото всех суверенен (читай — безнаказан!).
Однажды в командировке решил я сделать маленький социологический опрос. В
купейном вагоне скорого “Москва-Николаев” обращался к пассажирам — мужчинам с
одним вопросом — назвать свою должность. Результат был впечатляющим: из двенадцати
опрошенных четверо оказались президентами фирм и компаний, трое — генеральными
директорами, еще один — коммерческим. Мне повезло также познакомиться со скромным
кандидатом наук из Житомира, добившимся высокого признания — звания члена-корреспондента Российской академии (почему-то не дома, а заграницей). Интересно, откуда у кандидата наук такие деньги?!
О том, какие кадры произрастают сейчас на наших научных помойках, разговор
особый — потянет на полнометражный роман и читаться будет, даю слово, с любого места
с неослабным интересом. И не потому, что такая тема, а оттого, что такие люди.
Встретил недавно на улице знакомого. Пару лет назад это чудо, разговор о нем еще
впереди, украшало собой сладкое место замгубернатора. Потерпев поражение в
подковерной борьбе местных “нанайских мальчиков”, сей фрагмент власти был с почетом
препровожден на пенсию по инвалидности, и теперь его переполняла понятная злоба на
более удачливых сослуживцев, мертвою хваткой вцепившихся в служебные кресла.
— Ты только посмотри, кто руководит сейчас областью, — с притворной
озабоченностью злопыхал он. — Знал бы ты, чего стоят на самом деле все эти
заместители, начальники управлений да и сам пан никчемный губернатор! В былые
времена я бы большинству этих бездарей не дал и шнурки завязать от своих башмаков…
Он говорил, а я смотрел на него и видел наглые глаза, в которых таилась
злорадная ухмылка неудачника, сменившая привычную за долгие годы гримасу
вседозволенности. Странно, пожалуй: мы с ним одного возраста, более того, нас учили
одни и те же люди, а его, оказывается, не на шутку беспокоило, кому можно, а кому
нельзя доверять завязывать себе шнурки…
Оставим ненужную критику, ведь успехи державы в самой близкой мне сфере
бытия воистину неоспоримы: расцвет народного образования, в частности, высшей
школы, превзошел самые смелые ожидания. Судите сами: разве не стали все
периферийные институты в одночасье университетами? Придумали — курам на смех! —
разные уровни аккредитации, и теперь даже профтехучилища мнят себя благородной
высшей школой. Приехали…
Вот и Херсонский государственный университет, где учатся тысячи студентов, родители которых имеют средства для оплаты учебы своих отпрысков, честно назывался
когда-то пединститутом. Готовил учителей для городских и сельских школ, и делал это
неплохо. Во всяком случае, купить оценку у институтского преподавателя было
несравненно сложнее, чем в наши дни — у университетского.
Учился я в конце шестидесятых. В то время на филфаке выделялись два
преподавателя, оба заведующих кафедрами: он — русской, а она — украинской литературы, муж и жена — Иван Федорович и Мария Максимовна Задирко. Помнится мне, семейная
история этой пары, будоражащая чуткие до романтики молодые сердца и умы, ко
времени моей учебы в институте передавалась шепотком уже не одним поколением
студентов. Ты понял уже, о ком я веду речь, уважаемый читатель?.
Столичный преподаватель, фронтовик-ветеран, оставивший в Киеве семью и
перебравшийся с любимою студенткой на периферию, был ее на много лет старше.
62
Совершенно седой старик, высокий и подтянутый, — таким я запомнил навсегда
Ивана Федоровича, — в тщательно отутюженном черном костюме, светлой сорочке и
строгом галстуке, был умным, добрым и внимательным человеком. С ним мог любой
заговорить во время перерыва, благо, перекурить он выходил во двор вместе со всеми.
Хорошо помню, как он решился на старости поступать в партию, а другой преподаватель, тоже кандидат наук, единственным достоинством которого, кажется, было лишь
многолетнее беспорочное пребывание в ее рядах, пытался достать его каверзным
вопросом: почему это соискант до сих пор без партийности как-то обходился, а теперь
вот, на седьмом десятке, вдруг — надумал?
В тот день я, студент-четверокурсник, вел собрание и, сочувствуя бедному старику, снял вопрос, лишив слова докучливого педагога. Хотя всем присутствовавшим на
собрании истинная причина поступления в партию их немолодого коллеги была хорошо
известна: по новому положению активные в общественной жизни преподаватели
получали возможность приобретения профессорского звания без докторской степени.
Человек хотел, пусть напоследок, стать профессором. Всю жизнь занимал профессорскую
должность, а теперь возмечтал им стать! Что в этом плохого?
Интересно другое. Иногда жизнь преподносит такие коллизии, придумать которые
просто невозможно. Думал ли он, подающий надежды блестящий столичный ученый, снизошедший с научного Олимпа до уровня безвестной скромной студенточки, что
пройдут годы — и они сравняются? Более того, она, его молчаливая пассия, не только
защитит диссертацию и возглавит параллельную кафедру, но и к тому времени, когда ему
понадобится стать коммунистом, будет не один год возглавлять факультетскую
партийную организацию?
…Теперь об этом уже можно говорить — Мария Максимовна когда-то мне
нравилась. Очень. И как женщина, тоже…
Вообще, я давно заметил на собственном опыте, что дамы, живущие с мужьями, намного старше их возрастом, вызывают у представителей противоположного пола
тщательно скрываемый интерес. Добровольные хранительницы некой тайны, они
невольно влекут к себе особой, только им присущей загадочностью, допускающей
фантастические предположения и даже самые смелые надежды у тех, кого тянет по жизни
в тень, к неведомому, а главное — ко всему порочно-доступному. Разумеется, подобное
обобщение никоим образом не должно относиться, а тем более, умалять явные
достоинства Марии Максимовны, славного, скромного и весьма располагающего к себе
человека.
Она неплохо для своего возраста выглядела. Дорогая, со вкусом подобранная
одежда тонко подчеркивала ее зрелые прелести. Высокий рост, короткая, несколько
старомодная прическа, открытое, с высоким чистым лбом миловидное лицо, прямой
взгляд ясных, живущих в полной гармонии с собою и со всем миром глаз.
Ее движения были неторопливы, речь спокойна и выдержанна, отношения со
студентами и коллегами — безупречны. Только одно было нам непонятно: зачем ей — на
самом пике ее женской судьбы, когда только жить и жить — этот с шаркающей ломкой
походкой седовласый старик?
За ними было интересно наблюдать, когда они возвращались после работы домой.
Обычно их сопровождали молодые преподаватели кафедры украинской литературы.
Супружеская чета, в модных тогда габардиновых плащах, шла чуть впереди.
Мария Максимовна, статная, с породистым чутким лицом, на котором выделялись
слегка подкрашенные темной помадой, по-девичьи пухлые, выразительного рисунка губы, всегда держала своего супруга под руку, привычно прижимаясь к нему и легко
подстраиваясь под его неторопливо-размеренный шаг. Их спутники о чем-то весело
болтали, Иван Федорович шагал, безучастно глядя перед собой, а его жена охотно
поддерживала разговор. Интересно, замечал ли он, как на его Машеньку глядят молодые
веселые сослуживцы?
63
Материально они жили прекрасно. Во времена моей учебы в пединституте их
единственный сын заканчивал в Киеве аспирантуру. Он тоже пошел в науку, но не по
стопам родителей: ему прочили большое будущее в области экспериментальной физики.
Хорошо помню, как кто-то из студентов моей группы, от нечего делать, стал
подсчитывать, сколько зарабатывают в месяц супруги Задирко — оба кандидаты наук, заведующие кафедрами. Честно говоря, сумма эта нас весьма впечатлила!
Не хочу, чтобы у читателя сложилось впечатление, будто автор этих строк
проявляет повышенный интерес к содержимому чужих карманов. О материальном
положении моих героев я рассказал лишь с одной целью: чтобы подчеркнуть, каким
незыблемым, прочным и стабильным было существование этой семьи, а значит, и сколь
предсказуемым и безоблачным — их предполагаемое будущее.
Если бы так! Несмотря на большую разницу в возрасте, на пенсию они вышли
одновременно и тут же исчезли из Херсона. Обменяли свою квартиру на киевскую.
Хотели быть поближе к внукам.
К этому времени их мальчик в научном плане перерос родителей: успешно
защитил и кандидатскую, и докторскую, занимался серьезной экспериментальной
работой, возглавлял лабораторию в засекреченном научно-исследовательском институте.
Супруги Задирко, уважаемые пенсионеры, вели тихий размеренный образ жизни.
Он еще продолжал по инерции изредка публиковаться в филологических журналах, Мария Максимовна большую часть времени уделяла подрастающим внукам и ведению
домашнего хозяйства. Спокойная заслуженная осень. Небольшой круг знакомых, вялая
переписка с бывшими коллегами по Херсонскому пединституту, безмятежное
миросозерцание.
Мудрые люди считают, что в жизни человека всегда есть место для перемен, ибо
существование живого предполагает явную или завуалированную динамику изменений, превращений, метаморфоз. Другими словами, что-то всегда с нами происходит, а если нет, это означает только одно — действие разворачивается на кладбище.
Перемены неотвратимы. И если сегодня вам плохо, а день вчерашний — тоже не
радовал, то с высокой степенью вероятности можно утверждать, что завтра, наконец-то, небо над головой обязательно прояснится! Чем хуже нам сейчас, тем больше шансов на
то, что вскоре наступит улучшение. Должно же, черт побери, что-то на этом свете
меняться! Верь мне — и пусть тебя согревают эти слова, мой добрый читатель!
Другое дело, когда у тебя все хорошо. Позавчера, вчера и сегодня. Человек легко
привыкает к приятностям баловня судьбы. Ему кажется, что удача и он — будут всегда
неразлучны, что ветер и впредь будет так же наполнять его паруса, что яростные ливни
судьбы — исключительно для других. Он забывает вещую надпись «все проходит» на
внутренней стороне знаменитого кольца царя Соломона, ему кажется, что, по отношению
к нему, закон перемен бессилен. И потому он к мрачному будущему, как правило, не
готов. Не забывай об этом, мой вдумчивый читатель!
А теперь штрих пунктиром. Все благополучие пенсионеров Задирко закончилось в
тот момент, когда их сын, преуспевающий физик-экспериментатор, вместе с двумя
коллегами подвергся внезапному облучению. Его вестибулярный аппарат был поврежден, сделав из цветущего, физически развитого мужчины, жалкого калеку, передвигающегося
из-за полной потери чувства равновесия или лежа, ползком, или сидя в инвалидной
коляске.
Еще через полгода от бедняги отказалась жена, заявив, что должна работать, а не
терять время у постели больного, и если его не заберут родители-пенсионеры, она отдаст
мужа в интернат для инвалидов.
Больше всего несчастных стариков потрясло не столько предательство черствой
невестки, как то, что их любимые внуки, шестнадцатилетний мальчик и тринадцатилетняя
девочка, отнеслись к происходящему равнодушно, без всякого сострадания к
беспомощному отцу. Это был полный крах.
64
Они безропотно забрали к себе сына, бережно ухаживали за ним, страдая от
беспомощности близкого человека, не понимая, откуда и за что свалилось на них такое
несчастье. Невестка, оставив за собой на содержание детей пенсию мужа-инвалида, прекратила с ними всякие отношения. Меньше, чем через год, в ее квартире появился
другой мужчина.
А старики Задирко продолжали принимать на себя удары судьбы. Весной Ивана
Федоровича парализовало, а летом Мария Максимовна уже хоронила своего Ванечку, одна-одинешенька, практически, без друзей и знакомых. Гроб провожали несколько
соседей. Ни внуков, ни невестки на похоронах не было. За время болезни старика от
одиночества и бессилия сильно сдал их сын. Он замкнулся в себе, ел мало и неохотно, стал избегать в своей комнате яркого света, лежал, уставившись затравленным взглядом в
одну точку, таял, буквально, на глазах.
Что только ни делала Марья Максимовна, каких только специалистов ни
приглашала, все было напрасно. Ее мальчику просто не хотелось жить. Честно говоря, ей
— тоже.
На похоронах сына было много бывших сотрудников. Дети пришли с цветами без
матери, получившей накануне в институте крупную сумму в виде единовременного
материального воспомоществования.
На кладбище сына подселили к отцу. Жизнь для Марьи Максимовны остановилась.
Внешне она очень изменилась. Дородная статная матрона превратилась в сутулую
сухонькую старушку, выходящую из дому только за продуктами или по другим
неотложным нуждам. С соседями в разговоры не вступала, нигде не появлялась и никого у
себя не принимала. По воскресеньям, независимо от погоды, навещала своих на кладбище.
Сидела на скамеечке с соседней могилки, сладко мечтала о времени, когда устоится земля
и можно будет поставить памятник двум самым близким существам на свете.
…Канули в Ле́ту научная работа и партийные собрания, детство сына и
заинтересованность коллег, влюбленность которых она старалась не замечать, домашние
хлопоты и всеобъемлющее чувство к тому, кого ей посчастливилось полюбить в юности.
Один раз — и навсегда. Полюбить — и суметь вызвать отклик в его сердце.
Мне бы на этом завершить свой рассказ. Об уверенной в себе прекрасной даме, которая когда-то неторопливо входила в нашу аудиторию, окидывала всех внимательным
взглядом своих серых, несколько выпуклых, с дивною поволокой глаз, и юноши-студенты
невольно умолкали, затаив дыхание. На них смотрела женщина их мечты, блестящая и
загадочная, подобная которой — если судьба будет к ним благосклонной! — непременно
встретится на их жизненном пути.
И о ее добром супруге, старом вузовском преподавателе, большом знатоке великой
русской литературы и ее богатейшего языка, с которым я много лет назад, когда на свет
появилась моя дочка, советовался, какое ей выбрать имя покрасивее: Анна-Мария, например, или звучное — Регина? И был неприятно удивлен, когда уважаемый педагог
вскользь осведомился:
— А у вас, что, Виталий, маму зовут Марией? Ведь вторая часть двойного имени, как правило, имя родственника, которое хотят в семье увековечить. Что до слова — Регина,
— продолжал он, — то оно, действительно, звучит звонко, только вот, знаете, отдает
немножко чем-то рвотным…
Мне бы закончить на этом, но самые страшные испытания ожидали Марию
Максимовну впереди. Она так и не успела поставить на могиле памятник. Жестокие
приступы атакующего полиартрита в считанные месяцы скрючили ее когда-то роскошное
тело. Она потеряла способность ходить, сутками маялась в безмолвной опустевшей
квартире. Какое-то время соседи из жалости приносили ей, всеми забытой, продукты из
магазина. А потом на горизонте появились потенциальные наследники: старшие сыновья
Ивана Федоровича от предыдущего брака. Они потихоньку спровадили Марью
65
Максимовну в интернат для престарелых, где она и завершила свои дни в полном
забвении.
Сегодня вряд ли кто-нибудь найдет могилы членов семьи Задирко. Они ушли в
полную безвестность. А я иногда вспоминаю эту цветущую, солнечную, элегантно одетую
женщину из моей студенческой весны, и никак не могу представить ее жалкой, всеми
забытой и беспомощной старухой, проведшей свои последние годы на не очень чистой
кровати, в дурно пахнущей комнате среди четверых, таких же, как и она, несчастных…
Мне почему-то кажется, что ей было там тяжелее всех. Угодить в такое скорбное
прибежище после долгих лет счастливой жизни — кто мог когда-нибудь предугадать
подобный финал?!
Недаром говорят, что определить, счастлив ли был человек, можно лишь после его
смерти, когда уже ничего в его судьбе не может измениться к худшему.
Что впереди — никто не знает.
…Когда она входила в аудиторию, все смолкали…
Конец.
===========
ГЕРОИЧЕСКАЯ ВДОВИЦА
(Заранее прошу прощения, если кого-то покоробит эта невыдуманная история. Издавна
неравнодушен к талантливым лжецам. Может, и вам понравится) Есть люди, которые всех вокруг считают дураками. Врут напропалую и думают, что кто-то в состоянии поверить их недалеким фантазиям, не отдавая себе отчета в том, что их безудержная ложь — прекрасная характеристика как мелкотравчатости их
мышления, так и крайне низкого интеллекта. Яркий пример тому — рассказ Нины
Еременко, вдовы маршала Андрея Ивановича Еременко, из газеты «Факты» №207 от
8.11.2002.
Многоопытная рассказчица познакомилась с будущим супругом в январе 1942 года, когда
шестнадцатилетней (?) выпускницей военно-фельдшерского училища стала его личным
врачом (???). Сорокадевятилетнему генералу понравилось, очевидно, как бережно
перевязывает симпатичная девчушка раненую ногу. Как вам такая врачиха?
Дальше — больше. По ее словам, она была столь боевой и отчаянной, что даже, лично
участвуя в сражениях (надо понимать, попутно с выполнением своих медицинских
обязанностей!), взяла в плен 22 немецких солдата и одного офицера. За что чуть было
Героя не получила… (Похоже на «Коня на скаку остановит…» — не правда ли?) В общем, фантазирует бабуля с боевым прошлым, сопровождала она своего маршала, как
«ангел-хранитель», пользуясь огромным уважением других военачальников. Тот же
Хрущев, например, подарил ей любимый аккордеон Паулюса (шестнадцатилетней девке!), а ее Андрею — фельдмаршальский пистолет. (Ну и мародеры — если это действительно
так!) Кстати, Хрущев, по ее словам, перед полководческими талантами Еременко
буквально трепетал. Он говорил:
«Ну, какой из меня, Андрей Иванович, военный?! Я умею только кукурузу сажать, поэтому любой твой приказ подпишу!» (Это тогда, когда он еще не побывал в Америке и
о кукурузе слыхом не слыхивал!)
Распри между Еременко и Жуковым она поясняла так: «… у них обоих были сильные
характеры!». Нашла кого и с кем сравнивать…
66
Далее она приводит целый ряд мелких, но многозначительных подробностей. В начале
50-ых Паулюс изъявил желание встретиться с генералом, который взял его в плен. Здесь
интересно, что Еременко ехал на эту встречу аж из Новосибирска, где командовал
округом. Не пленный — на поклон к своему победителю, а наоборот!
Оказывается, Паулюс при встрече с примчавшимся по его первому зову маршалом якобы
сказал: «Я благодарен судьбе за то, что меня взял в плен такой русский генерал!» (А как
там, интересно, трофейный аккордеон: вернулся ли он к хозяину?) Броз Тито подарил ее мужу позолоченный (?) портсигар, их детям — золотые швейцарские
часы, а ей жена Тито Иванка преподнесла браслет из кораллов в золотом обрамлении.
Вообще, Еременко, по ее мнению, обладал массой достоинств. Не слишком грамотный, он любил Шиллера и Гете (!!!) и лично написал изумительную поэму о Сталинградской
битве на 150 (!) страницах:
«Мы надеемся, что со временем (сколько его еще надо?) это произведение увидит
свет…»
Что там поэзия! «Не раз сражался на равных с нашим знаменитым гроссмейстером
Смысловым и даже выигрывал у него!» (Интересно, знал ли об этом сам Смыслов?) Показательно, что дочь маршала Татьяна не сильно отстает от словоохотливой мамаши:
«Мама была настоящий законодательницей мод — на многих официальных встречах и
раутах даже жены послов первыми бежали (!) взглянуть на жену маршала Еременко, чтобы сравнить, насколько модно они одеты». Не знаю, так это или нет, хотя и думаю, что
любая Дунька, даже если ее назвать Ниной, не станет от этого модно одеваться…
Благородная вдова с удовольствием продолжает: «Вспоминаю случай в Сталинграде. Я
как раз делала мужу перевязку. Обычно он сидел на одном стуле, раненую ногу клал на
другой, я обрабатывала рану, а он продолжал командовать: гонял адъютантов и
посыльных, отвечал на телефонные звонки, отдавал приказы. И все это на повышенных
тонах да с крепким словцом. Сами понимаете, война. И тут заходит адъютант и говорит, что на проводе Жуков и Василевский — едут с инспекцией. Тут Еременко аж подскочил:
«Передай этим… что я их на порог не пущу!»
Это — Жукова-то он на порог не пустит?! Впрочем, ненависть Еременко к высоким
инспектирующим, толкавшим его в гущу боя через Волгу в Сталинград, вполне можно
понять. Недаром в своих мемуарах Жуков описывал, как трудно было сдвинуть Еременко
с насиженного места и погнать в бой…
«Я взяла в плен 22 немецких солдата, а генерала Еременко в плен уж точно возьму!». Что
касается последнего утверждения из этой реплики, то надо признать, что это ей удалось.
По поводу несостоявшегося награждения: «Через неделю от Хрущева пришло
сообщение: меня вызывали на награждение. Награждали тогда многих бойцов, а двух
танкистов — Золотыми Звездами Героя Советского Союза. И тут Хрущев сказал, что еще
одним героем должна была стать фельдшер Нина Ивановна Гриб (ее девичья фамилия).
Представление он подписал, но самолет с документами, перевозивший раненых, к месту
не добрался — его сбили. Поэтому мне вручили орден Великой Отечественной войны 1
степени. А после этот вопрос замяли. Зато мне присвоили внеочередное звание майора
(1943 год — ей 17 лет!), а войну я закончила подполковником» (???)
…«Еременко задерживали присвоение Героя, потому что воевал он «не по-советски» — с
минимальными потерями» (!)
И это жена советского маршала…
Заканчивая тему, со всем вышеизложенным могу сравнить лишь бред, который несла в
последних интервью престарелая народная артистка СССР Нонна Мордюкова о своем
младшем братце, столь, по ее словам, умном, что его, четырнадцатилетнего (!), приглашали в местный райком партии, чтобы он делал там доклады по текущему
международному положению…
Вот что делает с нормальными людьми любовь к близким, неуважение к далеким и
желание прославиться
67
Это фото передает весь авантюрно-хвастливый характер баловницы судьбы, берущей в
плен немцев пачками и"браслеты из кораллов в золотом обрамлении"от жен лидеров
других стран. Повезло все-таки маршалу…
============
К НЕМУ ПРИЛЕТАЛА КОРОЛЕВА
(памяти поэта)
Его уход зимой 2007 года прошел многими незамечено. О похоронах мне стало
известно слишком поздно, и знаю о них я разве что понаслышке. Несколько друзей и
знакомых, сын, жена, брат, — вот, пожалуй, и все. Холодная промозглая погода, переезд на
Голопристанское кладбище к месту упокоения его родителей и — прощай, Сережа!
А между тем, мы и сейчас не полностью отдаем себе отчет, кого с его уходом
лишилась убогая на настоящие таланты, не слишком уютная для незаурядных людей
Херсонщина. Понимаю, что написанное мной многим не понравится. Но зная Сергея
Пасечного много лет, не входя, правда, в круг его близких друзей, а так сказать, наблюдая
со стороны, не будучи в чем-либо должником перед ним (не автору этих строк он
посвящал свои удивительные стихи!), думаю, что имею моральное право писать о нем, придерживаясь правды и собственного понимания этой незаурядной личности.
И последнее, о чем, во избежание лишних вопросов и претензий, я не могу не упомянуть.
В своих скромных заметках автор категорически отказывается от принципа: «о мертвых —
или хорошо, или ничего». Это по нраву лишь всяким подонкам, а приличный человек, пусть и совершавший в своей жизни ошибки, имеет посмертное право на полную
открытость. Хотя бы для того, чтобы его судьба не канула в лету, а стала для других
добрым уроком.
68
Мы познакомились осенью 1970, в пригородном «Винрассаднике», на уборке винограда.
В те времена было принято ежегодно на месяц-полтора направлять студентов ВУЗов на
помощь сельскому хозяйству. Я перешел на третий курс, уже отслужил в армии, был
комсоргом литфака Херсонского пединститута, Сергей только поступил. Студентов
разместили в огромных комнатах, где жило по 10 — 12 человек. Так случилось, что мы
оказались вместе. Все обитатели нашей комнаты были постарше Сережи, мы чуть
подтрунивали над ним, а иногда просто разыгрывали. Надо сказать, что внешне (он был
чуть выше среднего роста, голубоглаз, кудряв, улыбчив и совершенно очевидно — наивен!) Сережа идеально подходил для этого.
И вот как-то вечером, ближе к ночи, когда мы уже расположились на кроватях и
выключили свет, зашел перед сном разговор ни о чем. Слово за словом, поддергивали
друг друга, кто-то уже «смежил» усталые очи. Первую скрипку, помнится, вел я. И чисто
для розыгрыша спросил у пылкого новичка, который ужасно хотел вписаться в нашу
«взрослую» компанию, не поэт ли он.
— Да, да, — поэт! — готовно согласился Сережа, и стал рассказывать, как любит поэзию, и
что с детства сам пишет довольно приличные стихи. Такая нескромность нас позабавила, и я, еще не догадываясь, что будет дальше, небрежно бросил:
— Тогда почитай!
Уже готовые ко сну ребята (между прочим, студенты литературного факультета, то есть в
той или иной мере знакомые с поэзией) заметно оживились в предвкушении получения
порции дешевых бредней сельского рифмоплета. И тогда в темной комнате неожиданно
прозвучали слова, которые я уже больше сорока лет помню наизусть:
Этой ночью королева прилетала.
Королева Снежная, из сказки.
Окна льдинкою она разрисовала,
Подобрав похолоднее краски…
Сергей продолжал читать, не замечая, какая в комнате установилась тишина, и не отдавая
себе отчет, чем она вызвана.. Потом, когда мы обсуждали этот эпизод с ребятами, оказалось, что эти стихи мы все восприняли одинаково: пацан нас просто дурит, читает
стопроцентную классику, смеется над нами, а мы, великие знатоки, сами тайно
крапающие неумелые стишки, развесили уши, вместо того, чтобы немедленно одернуть
зарвавшегося салагу… Надо ли говорить, как мы лихорадочно перебирали в мозгу всех
нам известных поэтов, пытаясь с ходу установить авторство! Ничего тогда у нас не
получилось. И потом — тоже. Его стихи, как это нынче выдает популярная компьютерная
программа «Антиплагиат», стопроцентно уникальны. Поэт! Больше никто и никогда не
69
насмехался над русоволосым «вьюношей» из Голой Пристани. Ведь это к нему по ночам
прилетала королева…
***
Помню другой занятный случай. Был я по каким-то делам в деканате и застал такую
картинку. Заходит молодая преподавательница, с треском бросает курсовой журнал на
стол и начинает бурно рыдать. К ней тут же бросаются коллеги, пытаются успокоить, а у
девицы — слезы в три ручья:
— Как это все-таки несправедливо… — всхлипывая, произносит она. — Столько лет учиться, знать вроде свой предмет, и вот — какой-то сопляк, при всем курсе делает меня дурой!
Из ее дальнейших, прерываемых плачем разъяснений становится ясно, что на лекции, где
шла речь о принципах софистики, поднялся этот «пресловутый» Сергей Пасечный и стал
глумливо расспрашивать ее о какой-то «второй» софистике, спекулируя именами Герода
Аттика и Элия Аристида, которых она то ли «забыла», то ли вообще не знала… В общем, скандал. Педагоги внимали ей с озабоченными лицами, чувствовалось, что никто не хотел
бы оказаться на ее месте. Я вышел из деканата.
***
Перед самым окончанием института мне довелось побывать в доме Сергея в Голой
Пристани и даже переночевать там. Об этом расскажу чуть погодя, а сейчас лишь замечу, что, созерцая в их домашней библиотеке все тома Большой Советской Энциклопедии
(которая, при всей своей заангажированности, никогда не выйдет из моды в семьях нашей
интеллигенции), я из рассказов его мамы понял, что все эти фолианты тщательно
проработаны им с раннего детства. Вот откуда его энциклопедический уровень развития.
Между тем, сельский мальчик не был лишен некоторых недостатков. Прежде всего, это
склонность к алкоголю. Через много лет я узнаю, как у него это начиналось. Оказывается,
«процесс пошел» с четвертого — пятого классов. Родители его, о которых речь пойдет
дальше, были убежденными противниками спиртного, но сынок завел обычай заходить со
школьными дружками после уроков в гости к своей бабушке, матери мамы, которая
проживала отдельно. Старушка радовалась внуку и хлебосольно угощала его с друзьями
вареньем и красным домашним винцом. Кто б мог подумать, во что это выльется…
С уровнем развития Сергея и его способностями он мог быть не просто отличником, а
именным стипендиатом или достичь еще каких-то учебных вершин, но занимался лишь
тем, что его интересовало. Не был приверженцем системного труда и учился средне, лишь
бы получать стипендию. Здесь проявляется еще одно его качество: он жил для себя. По
сути, это был убежденный гедонист, считающий главным в жизни — исключительно
получение собственных удовольствий. Не хочу, чтобы у читателя сложилось убеждение, что я его осуждаю. Сейчас поздно ругать или хвалить Сергея, в его судьбе ничего уже не
изменишь. Тем более, разве не всем нам, в той или иной степени, свойственно стремление
к удовольствиям?! Просто большинство готово платить за радости жизни: своим трудом, например, или отказом во имя одного от другого; а Сергею, не желавшему излишне
напрягать себя, в конце концов, за полученные радости жизни пришлось не платить, а
расплачиваться. Так тоже бывает.
***
70
С 1972 года наши пути расходятся. Сергей остается в институте, а я уезжаю работать в
пригородную сельскую школу. Мы с ним изредка встречались в городе, кажется, были
интересны друг другу. От кого-то я узнал, что у него были неприятности в институте. С
несколькими такими же шалопаями он, тогда уже без пяти минут выпускник, заходил к
абитуриентам и произносил пламенную речь в защиту голодающих детей Африки, завершая ее предложением «скинуться материально на хлебушек черным страдальцам».
Наивная, как и сам он в свое время, абитура, стремясь показать свою душевную щедрость, охотно раскошеливалась. Кажется, Сергея заложил кто-то из тех, кто таскался с ним по
общежитию в поисках дармовой выпивки. История тогда нашумела.
***
Несколько слов о его семье. Отец, Петр Иванович Пасечный, ветеран-фронтовик, прошел
всю Отечественную, получил после войны высшее художественное образование в
Ленинграде. С ним была связана история, вызвавшая когда-то серьезный резонанс в
художественных кругах. Молодой фронтовик отличался уверенной манерой живописи, был талантлив и дерзок в своих поисках. Накануне окончания академии его работа
(название не помню, что-то связанное с татаро-монгольским игом), победив в
региональном ленинградском конкурсе, была отправлена на всесоюзный, который
проходил, кажется, на ВДНХ. Ей прочили ошеломительный успех. К сожалению, она
действительно всех ошеломила, правда, в другом плане. Разумеется, я ее не видел, да и
вообще после конкурса ее уже никто никогда не мог увидеть, но, по рассказам Сережи, это было огромное полотно, рисующее страшную действительность татаро-монгольского
нашествия на древнюю Русь.
В картине доминировали темно-багровые тона. Через все полотно на фоне тусклых
отблесков багряных пожарищ шествовала бесконечная колонна понуро сидящих на
небольших степных лошадках монгольских всадников. Грозовую тревожную атмосферу
произведения подчеркивали тщательно выписанные фигуры двух отдыхавших невдалеке
от дороги людей. Сидящий у ствола чахлого деревца старик с бандурой, невидяще
уставившийся ослепительно белыми глазами в затянутое тяжелыми свинцовыми облаками
небо, и привалившийся к его плечу мальчишка-поводырь с поникшей головой. Рука
старца тормошит юношу, им пора в путь, вот-вот пойдет дождь, но слепому неведомо то, что с ужасом сразу замечает зритель: глубоко вонзившуюся в грудь подростка стрелу с
хищным опереньем…
Ночь, смерть, витающая поблизости, и глубинное одиночество бедного старика, не
знающего о своем горе. А всадники все идут и идут мимо, не оборачиваясь на несчастных.
Судя по предварительному обсуждению членов жюри, произведение ленинградского
художника уверенно лидировало, открывая молодому талантливому мастеру путь к
вершинам признания и известности.
Но вот к полотну подошел график Орест Верейский, известный своими великолепными
иллюстрациями книг Толстого, Пришвина, Хэмингуэя. А еще — меткими, сочными
фразами, емко характеризующими все, попавшее в поле зрения этого остроумца.
Например, о своем приятеле Твардовском он говорил: «Санина внешность напоминает
смесь красного молодца с красной девицей». Или о портрете Брежнева кисти художника
Глазунова: «Портрет императора, выполненный парикмахером».
Верейский, подобно самонаводящейся торпеде, прошел по залу, замедлив свое движение
лишь у картины Петра Пасечного. Там он задумчиво постоял минуту и другую, дожидаясь подхода своих клевретов, жадно внимавших каждому его слову, а затем
негромко сказал: «Что ж, это действительно серьезное явление… Наверняка останется в
истории отечественной живописи как серьезный сигнал необходимости широкого
кругозора и системных знаний для начинающих художников. Обратите внимание, друзья, на инструмент в руках слепого. Сдается мне, в те времена бандуристов еще не было. Они
появятся спустя несколько столетий. Не знаю, не знаю… Возможно, стоит заменить
71
бандуру на кобзу, что будет ближе к татарским набегам. Впрочем, какая разница. На
картине — слепец, но и автор, увы, не зряч…».
Рассказываю эту историю со слов Сережи, не в курсе разницы между бандурой и кобзой, допускаю, что здесь что-то переврано, но после того злополучного конкурса художник
уничтожил свое детище. Не желая оставаться дальше в столицах, он решил удалиться на
периферию и прожил всю последующую жизнь в нашем регионе. Что-то рисовал. Мне
лично попадалась на глаза его картина «Воспоминания и размышления», на которой был
изображен раскрытый томик маршала Жукова со старческими очками с оправой из
облупившегося от времени белого металла. Какое-то время он возглавлял херсонское
отделение Союза художников, принимал участие в оформлении зала «Юбилейный».
Думается, после такого унизительного столичного фиаско в их небольшом домике и
появилась Большая Советская Энциклопедия. Чтобы его дети не оказались когда-нибудь в
положении своего родителя.
***
В семье Петра Ивановича воспитывалось трое мальчиков. Старший, Василий, я с ним не
был знаком, Сергей и младший — Борис. Сегодня никого из них нет в живых. С этой
семьей, на мой взгляд, вообще связана какая-то роковая мистика. Обычно поколения
уходят одно за другим. Так устроен наш мир. С семейством Пасечных система дала сбой: все ушли, практически, одновременно, в течение нескольких лет. Первым трагически
погиб младший, о котором все отзывались, чуть ли не как о гении. Школу окончил он в 15
или 16 лет, затем — Киевский госуниверситет. Опять-таки, энциклопедическая
образованность. В университете этот несмышленыш вел кружок истории русского
оружия, на котором нередкими гостями была университетская профессура. Дружил с
Юрием Шаповалом, который сегодня заслуженный академик-историк. Такая же судьба, если не еще ярче, ожидала Бориса, если б не подружился он вдруг с московской элитой, приехал в гости к внуку Кропоткина, да-да, того самого, и угодил под колеса электрички.
Его привезли в гробу в Голую Пристань аккурат на день рождения Сережи, 31 марта. Те
похороны, говорят, до сих пор помнят старожилы райцентра. Из Киева приехал весь курс
погибшего, руководство университета. Набирающая в те годы всесоюзную известность
элитарная писательница Алла Боссарт отозвалась на смерть «юного гения» большой
статьей в модном журнале «Даугава». Где называла Бориса «потомственным
интеллигентом с холодным пристальным взглядом врожденного мыслителя». Я знавал
Борю, помню, как восхищался им Сережа, но ничего особенного в юноше не видел.
Честно говоря, статья Боссарт меня тогда серьезно впечатлила.
***
72
По поводу матери Сергея, учительницы украинского языка Натальи Федоровны, то
помнится мне, она была не простого происхождения, а в отдаленном родстве с
адмиралами: то ли Макаровым, то ли Сенявиным. Понимаю, сколь приблизительным
выглядит такое утверждение, но это я лично слышал той незабываемой ночью, которую
провел у них дома. Жаль только, не запомнил фамилию ее предка.
Как она попала в Голую Пристань, тоже не ясно. Подозреваю, что эта женщина прошла
хрестоматийный путь отпрысков российской аристократии, разлетевшихся после
революции, спасаясь от классовых преследований, по всем периферийным уделам
великой империи. Дети в школе ее уважали и любили, считали умной и справедливой. В
какой-то мере такое отношение к ней помогало ее сыновьям: им удавалось оставаться в
стороне от местных хулиганских разборок. Все трое получили высшее образование. На
голопристанском кладбище только Боря лежит рядом с могилой матери. Она умерла через
несколько лет после него, и было кому подселить ее к сыну. Все остальные — так уж
сложилось — лежат в разных местах: отец, Сергей и Василий.
***
Я где-то выше обмолвился о мистике, сопровождавшей трагический род Пасечных.
Некоторые находят ее причины в том, что в их доме хранились сокровища, привезенные
старшим Пасечным с войны. Расскажу лишь про то, что видел собственными глазами.
Незадолго до окончания института мне довелось побывать у них в гостях, там я провел
одну из интереснейших ночей в своей жизни.
Теперь я понимаю, что Сережа, не один месяц приглашавший меня к себе в гости, делал
это, чтобы показать родителям, что он не вовсе уж законченный шалопай, вот какие у него
есть взрослые серьезные друзья: комсорг факультета, член партии, что там еще… Не
знаю, достиг ли он своей цели, но его отец, встретивший меня поначалу суховато, спустя
некоторое время увлекся беседой и даже стал угощать меня домашней наливкой, а после
того, как мы плавно вошли в русло темы условности ценообразования художественных
произведений, стал почему-то демонстрировать семейные раритеты. Для начала он
поинтересовался, что мне известно о живописце Ива́нове. После моего затянувшегося
молчания Петр Иванович показал небольшую, сантиметров 40 на 40, картину, пояснив, что это фрагмент головы Иоанна Крестителя, Предтечи, из известной картины этого
художника. Удивляясь моему вежливому равнодушию, он сообщил, что одна лишь
экспертиза подлинности этой картины, произведенная в специальной лаборатории в
Ленинграде, обошлась ему в три тысячи рублей.
— Сколько же тогда стоит сама картина? — не сдержался я, и старший Пасечный, довольный, что, наконец, пробудил интерес к своему шедевру, многозначительно покачал
головой. Отец и сын переглянулись. Мне стало обидно, что голопристанские
интеллектуалы, переведя разговор на доступную для гостя тему денег, тонко подчеркнули
мой жалкий уровень восприятия прекрасного. Вот с этого момента и пошел у нас
разговор, затянувшийся почти до утра.
Конечно, в плане образованности мне до этой парочки было далеко. Но находить слабые
звенья в свободной полемике я умел тоже. Поэтому небрежно поинтересовался: почему
стоимость подлинника в изобразительном искусстве в сотни раз превышает цену
подделки? Странно как-то: эксперты с помощью спектрального анализа и других научных
изысканий с огромным трудом (и не всегда верно!) определяют подлинность
произведения. По сути, подлинник и подделка — абсолютно одинаковые картины, но тогда
почему одна стоит целое состояние, о чем даже не мечтал художник при жизни, а другая —
пшик, дешевая поделка?! Честно признаем, что мастерство художников, как в первом, так
и во втором случае, абсолютно одинаково. Труда для изготовления картины у
фальсификатора тоже пошло не меньше, даже, скорее, больше, так как он был наверняка
скован заданными настоящим творцом параметрами, да еще и требовалось решить
проблему древности холста, на чем чаще всего спотыкаются имитаторы. Значит, все эти
навороты — тра-ля-ля… Так себе, красивые слова. За которыми ровным счетом ничего не
73
стоит. Просто люди сговорились считать кого-то классиком, его творчество — бесценным, и пошло — поехало. Концов уже не найти. А если хотите, можно объяснить по-другому.
Разница между двумя работами, настоящей и поддельной, заключается в том, что в
первом случае — картина выполнена согласно творческому замыслу маэстро, во втором —
всего лишь копия. Пусть и совершенная. И вывод: разница в стоимости — это плата за
идею! Другими словами, цена произведения искусства — это условность, условность и еще
раз условность. Вот почему мне неинтересны эти игры, пусть простят хозяева мою
бестолковость. Эта голова мне говорит лишь о том, что на деньги, вырученные от ее
продажи, можно прожить несколько лет. Простите…
Боже мой, что тут началось! Сережин отец пришел в необычайное волнение. Он, аки лев, защищал высокое искусство, но я стоял на своем. Тогда он принес еще пару работ. Как
сейчас помню: маленькая картинка, чуть больше ладони, на ней зеленый лужок, на
котором пасутся небольшие коровки, да на заднем плане крестьянское строение, мыза, что
ли. Голландская живопись, 16 век, стиль точечного рисунка маслом. Назвал и художника, но имя опять мне ничего не сказало. А еще через час в ход пошла тяжелая артиллерия: отец велел Сереже принести какие-то «инкабулы».
Таких книг, которые принес мой товарищ, я никогда не видел. Две или три из них были в
старинных кожаных переплетах, громоздкие тяжелые фолианты. Он открыл застежку, и я
увидел пергаментные желтые листы, исписанные ломким готическим почерком вручную.
Я подумал, откуда у них такое богатство, но промолчал. Сейчас, когда я пишу эти строки, снова спрашиваю себя: зачем мне все это показали? Какой смысл был открывать
семейные сокровища постороннему человеку? Впрочем, сегодня, когда я лет на 15 — 20
старше Сережиного отца в 1972 году, и вспоминаю себя пятидесятилетнего — пацана
молодого (!), начинаю понимать, что у меня тоже бы вызвал возмущение гонористый
наглец, который, походя, развенчал всю систему ценностей, выработанную художником
за десятки лет соприкосновения с миром прекрасного.
Слушая наш спор, Сережа был счастлив. Его глаза горели. Гость оказался на уровне: сумел «завести» отца. Вот какие нынче у него друзья…
На шум разговора несколько раз выходила из спальни, кутаясь в халат, сонная Наталья
Федоровна. Она щурила глаза на яркий свет, приносила нам кофе. В комнате стоял
страшный дым, все курили. В общем, та еще ночь.
***
Между тем, семейные ценности Сереже в жизни не помогли. После института он много
лет перебивался с хлеба на квас. Занимался литературной поденщиной. Работал в
областном Доме народного творчества. Писал сценарии для сельских праздников. Он
блестяще рифмовал и делал это играючи. И пил, пил, пил…
С женой ему повезло. Ей с ним — меньше. Наталья, тезка его мамы, имела высшее
техническое образование, работала инженером в быткомбинате. Стройная, умная, красивая. Чуть склонная к полноте, по своей природе — добрячка. Прекрасно пела и
аккомпанировала себе на гитаре. Влюбилась в Сережку «на слух, головой». До поры до
времени прощала ему загулы. У них родился сын. Читатель легко догадается, как они его
назвали — Борисом. Смышленый, красивый мальчик. Голубые глаза, роскошные вьющиеся
волосы. Но над Пасечными продолжал витать рок. Во втором или третьем классе в
течение, буквально, трех дней Боря совершенно облысел. Так и вырос — абсолютно
лысым. В чем там было дело, узнать не удалось. Медицина оказалась бессильной.
В годы перестройки Наташа Пасечная закрутила пыль столбом: с двумя подругами
основала фирму по реализации горюче-смазочных материалов. Гоняли эшелоны с нефтью
из России. Долго просуществовать на этом рынке им не удалось, через несколько лет их
вытеснили. Но за это время дамы успели встать на ноги: Наталья приобрела квартиру и
автомобиль. Единственные годы в жизни Сергея, когда он ни в чем не нуждался. Наташа
даже «командировала» его на пару недель отдохнуть заграницей.
***
74
Его сорокалетие Наталья отметила широко: сняла кафе «Аскания-Нова» на проспекте
Ушакова, пригласила новых приятелей. Моих знакомых среди них почти не было, в
основном, «новые русские». Какие-то потертые дамы в роскошных платьях с перьями, холеные господа с тусклыми улыбками. Гостей встречала хозяйка, ей же вручали подарки.
Я обратил внимание, какие имениннику дарят прекрасные альбомы живописи, кожаные
портфели, дорогие авторучки в эбонитовых футлярах. С деньгами у меня, на тот момент, завуча городской средней школы, было туго, и я робко передал ей конверт с тысячной
купонной купюрой (я получал тогда где-то 5 тысяч в месяц). При этом что-то промямлил: мол, зарплату дают не вовремя… Наташа, умница, крепко взяла меня за руку и душевно
сказала:
— От тебя, Виталик, нам дорогих подарков не надо. Я никогда не забуду, как ты подарил
Сереже печатную машинку, когда у тебя была такая возможность. Он до сих пор печатает
на ней свои стихи. Спасибо тебе, проходи в зал, ты настоящий друг!
Это был чудесный день рождения, кажется, первый и последний, который отмечался
Пасечными с такой помпой.
***
Потом Наталья застала мужа в пикантной ситуации, и они расстались. Не захотела
прощать его. Мне рассказала, как тяжко даются ей деньги, как жмут со всех сторон ее
фирму, и что от нервных срывов у нее постоянно наливаются водой ноги.
— И если к тому же меня предают дома, мой тыл не благодарен и не надежен —
резюмировала она, — зачем мне такая семья?!
При разводе Наташа повела себя благородно: не мстила мужу и сделала ему
однокомнатную квартиру. Дальше он жил уже один. С 1995 года, после кратковременной
работы в пресс-центре горсовета, куда я его устроил, пользуясь тем, что какое-то время
был на полставки советником председателя, он уже официально нигде не трудился. При
встречах говорил, что увлекся японской поэзией, продолжает писать стихи. Заканчивал
неизменной фразой: — Дай трояк на бутылку пива… Если занимал деньги в долг, потом
обязательно возвращал.
***
Татьяна Кузьмич, согревшая его последние годы, говорила, что он серьезно повлиял на
формирование ее взглядов и отношение к жизни.
— Сергей открыл мне новый мир, перевернул взгляды на все, до него я как будто ходила в
темных очках… — рассказывала она. Особо запомнилась ей такая деталь. Оказывается, Сергей часто говорил, что его мозг — это клубок копошащихся змей, которые своей
75
непрерывной возней не дают ему покоя и иногда приводят в шоковое состояние. Он плохо
спал, его рука постоянно тянулась к перу. Стихи он писал на клочках бумаги. Иногда с
трудом разбирал свой же почерк, переписывал набело и удивлялся, что это он сам
написал. Подходил к Татьяне, читал ей, и в его глазах стоял вопрос: «Неужели это
сочинил я?!». Говоря о нем, Таня привела мысли Марины Цветаевой о настоящей
интеллигенции, которая ведет «жизнь духа, а не жизнь брюха». Так-то оно так, подумал я, но к этому духу надо непременно прибавить легкий запах дешевого алкоголя, сопровождавший Сережу до самого конца…
— С его уходом я потеряла праздник, который много лет был со мной… — завершила
словами Хемингуэя она.
***
В его жизни принимал участие Николай Островский, в свое время работавший
помощником губернаторов: Вербицкого, Кравченко, Юрченко. Помогал, когда мог, материально, поддерживал морально, пытался если не полностью прекратить его пьянки, то хоть как-то их ограничить.
Сережа был легким человеком, и все, кому он не составлял в творческом плане
конкуренции (т.е. не местные стихослагатели), любили его. Правда, жена одного моего
приятеля, тоже давно знавшая Сережу, говорила, что испытывает к нему сугубо
отрицательные чувства, более того, ненавидит его.
— Безвольная шваль, — сказала она. — Похоронить такой талант, за это убить его мало!
— Ты говоришь так, будто тебе он что-то должен, — не сдержался я.
— Да, должен, — безапелляционно ответила она. — Только не мне, а всем нам, кому не
досталось его гения. Прожил, как хотел, исключительно для себя. Мудак.
***
Как ему жилось последние годы, — известно только ему. Носил старые вещи, но был
аккуратен, смотрел за собой. Только у него появлялась копейка — тут же находились те, кто помогали ее спустить. Родители вели войну с его пьянством, но ничего не могли
поделать: он попал в серьезную зависимость от алкоголя.
Сережа часто встречался с сыном, пытался влиять на него интеллектуально, привить Боре
любовь к настоящей литературе, изобразительному искусству. Сильно переживал его
облысение. Мне кажется, между ними была большая близость. Наталья никогда этому не
препятствовала, считая, что отец, встречавшийся с мальчиком в абсолютно трезвом
состоянии, хорошо на него действует. Так, по крайней мере, говорила она мне сама.
У нее недаром наливались ноги. Рискованный бизнес быстро разрушил ее здоровье.
Фирма прогорела, подруги с головой ушли в другие дела. Цветущая женщина сгорела за
несколько месяцев, в лежащей в гробу старушке ее было невозможно узнать.
***
Сергей был известен городским интеллектуалам. Он постоянно посещал дискуссионный
клуб просмотра альтернативного кино, блестяще выступал, пользовался неизменным
успехом. Но только не любовью. Местные поэты, к которым королева по ночам не
прилетала, по вполне понятным причинам, его на дух не переносили. Не стану здесь
распространяться на тему зависти в среде творческих людей, надеюсь, читателю и так это
хорошо понятно. Пойдем дальше.
Накануне выборов 2004 года мы встретились на Суворовской. Купив тут же бутылку пива, он первым делом спросил, за кого я собираюсь голосовать. В мягкой форме пришлось
ответить, что такой вопрос, после стольких лет знакомства, явное неуважение. Сережа
немного смутился и сказал, что просто его интересует, как в этой ситуации будут
голосовать евреи, и он подумал, что я, играя определенную роль в общине (к тому
времени я уже давно работал директором еврейской школы), мог бы ему прояснить этот
вопрос. Меня удивила его избирательность: разве он не понимает, что евреи, как и все
прочие, очень разные люди, и будут, естественно, голосовать, точно так же, как украинцы, 76
русские и даже узбеки, если такие здесь водятся. Правда, замялся я, некоторое отличие все
же есть…
— Какое? — заметно оживился Сережа.
— Ни при каких условиях мы не будем голосовать за фашистов…
***
Завершая свои зарисовки о Сереже Пасечном, скажу, что, на мой взгляд, для оценки этой
личности мало приемлемы диаметральные подходы типа: что ему удалось сделать
хорошее за свой краткий пролет от одной тьмы — к другой (так он определял слово
«жизнь»), и чего никогда он не делал плохого. Если начинать с последнего, а это мне
легче, то он не обидел ни одного человека, кроме себя и своих близких. Он не участвовал
в разворовывании страны, не стремился попасть в паразитарный класс олигархов, не
рвался в наши ненасытные политики, имел то, что сейчас встречается крайне редко: чувство стыда. Он был честным человеком — пусть читатель сам скажет: много это или
мало. Сергей рассказывал, как его вербовали в осведомители. Доносчиком он не стал, что
потом причиняло ему немало сложностей. Но после каждого такого вербовочного
подхода, он, к сожалению, искал утешение в вине.
Как и любого нормального человека, его многое в стране возмущало. Под занавес я даже
замечал у него некоторые антисемитские нотки. Мне было жаль его и не до обид. На моих
глазах пропадал хороший человек.
***
Остановлюсь на его стихах. Так получалось, что он не проталкивал их в печать. Рисуясь, болтал, что для выхода в свет есть у них целая вечность — особенно, после его смерти. У
Сережиного творчества имелось немало латентных поклонников. Только не среди
местных сочинителей, которые отказывались читать после него свои стихи. Как-то в
одной компании я обратил внимание на немолодого господина богемной внешности, который читал Сережины стихи наизусть. А после, поднимая тост за поэта, неожиданно
сказал, что когда он читает Пасечного, то въявь представляет себе, как в эти высокие
мгновения пропеллером крутятся от зависти в гробах великие классики отечественной
поэзии (назвав, разумеется, парочку известных читателю имен). Одного херсонского
стихотворца при этих словах, буквально, перекосило. У бедного Сережи с лица не сходила
полупьяная улыбка, а мне почему-то стало его ужасно жалко.
Впрочем, не думаю, что Сергея надо жалеть. Он жил, как хотел. Был свободен, не скован
регламентом трудового дня, настоящий кот-интеллектуал, который ходит сам по себе. За
это расплачивался одиночеством, нищетой, неприкаянностью. Кстати, коль речь зашла у
нас о стихах, могу предположить, что хотя сегодня многим и не известно его творчество, это вовсе не значит, что не придет час, когда некоторые королевы станут навещать
школьные хрестоматии. Так в жизни тоже бывает.
***
А беды семьи Пасечных продолжались. Через полтора года после смерти Сережи
бесследно исчез его сын Борис. Как его ни искали — безрезультатно. В городе его
друзьями были развешены сотни фотографий юноши в кепке, скрывающей отсутствие
волосяного покрова. Поздно. Надо понимать, сегодня он там, где его папа и мама. Семья в
сборе. А мне это дико: как черный ворон небытия за что-то наказывает близких людей…
Если в своей жизни я и сделал два — три собственных открытия, то одно из них мне помог
совершить Сергей Пасечный. Знаете расхожую фразу: «талант не пропьешь», которой
тешат себя интеллектуалы, не чуждые этого порока? — Ерунда. На Сережином примере я
убедился, что пропить можно все, даже то, что авансом отпущено Богом.
Я поинтересовался знатными людьми Голой Пристани. Их немало. Герои войны и труда.
Летчики, комбайнеры, даже один капитан-директор знаменитой китобойной флотилии. Их
имена увековечены на Аллее памяти, и это правильно. А вот на райцентровском кладбище
до сих пор нет пристойного памятника на могиле того, кто, достигнув подлинных
интеллектуальных вершин, тихо ушел в безвестность. Прощай, Сережа, ты получил от
77
жизни куда больше удовольствия, чем доставил ей. А нам оставил лишь жалкую горстку
своих бесценных стихотворных жемчужин. Жаль.
***
ДОН-ЖУАН
Донна Анна, донна Анна,
Я искал Вас, я искал Вас.
Над Кастилией туманы
Как фата над Вашим станом.
А мои глаза как раны.
Я искал Вас,
Донна Анна.
Донна Анна, донна Анна,
В небе звезды, в небе звезды!
Душный день в забвенье канул,
Я Вас ждать не перестану,
Вас обманывать не стану,
В небе звезды,
Донна Анна.
Донна Анна, донна Анна,
Как тоскливо, как тоскливо.
Все герои и титаны
Меньше листьев от платана.
Всюду серость и обманы.
Как тоскливо,
Донна Анна.
Донна Анна, донна Анна,
Дайте руку, дайте руку.
Я пришел, наверно, рано,
В трезвость мира слишком пьяным…
КТО СТУПАЕТ ЗА ТУМАНОМ?!
Дайте руку,
Донна Анна!
***
Этой ночью королева прилетала.
Королева Снежная, из сказки.
Окна льдинкою она разрисовала,
Подобрав похолоднее краски.
Утром льдистым чудом распустились
На стекле замерзшие соцветья,
По-волшебству окна расцветились
Зачарованным, холодным светом.
А потом заплакались слезами
Распустившиеся листья ледяные,
78
И печально-синими глазами
Королева плакала над ними.
И от слез внезапно потеплела
И девчонкой веснушчатой стала….
Так исчезла Снега Королева —
На дворе весна затрепетала.
Конец 60-десятых.
***
Всю ночь шептался с небом дождь,
Текли по стеклам слезы,
Стучал в окно ко мне всю ночь
Дрожащий сук березы.
А утром в маленьком саду,
Как будто в страшном сне,
Стояли в грустнозвонком льду,
Стучавшие ко мне.
Уже не в силах говорить
В звенящей тишине
Тянули ветви с жаждой жить
Стучавшие ко мне.
Хрустели льдисто пальцы их,
Промерзнув до корней,
Стояли как убитый стих,
Стучавшие ко мне.
Ко льду ствола лицо прижав,
Я плакал в тишине…
И о весне мне зашептал
Тот, кто стучал ко мне.
***
Да, все меняется на свете:
Уходит день, приходит ночь,
Уходим мы, приходят дети
Все ту же воду потолочь.
Да, все меняется на свете.
Уходят годы без следа,
Взамен, не заменяя этим,
Придут почтенные лета.
Да, все меняется на сете,
На возраст юность заменив,
Меняем гнев на добродетель,
На успокоенность — порыв.
79
Ключи от сердца — на отмычки,
Незаменимость на обмен:
Неизменима лишь привычка
Ждать перемен. Ждать перемен.
15.04.78
Снова под вечер — зеленый, речистый,
Шумный и пыльный встает предо мной
Маленький город — Голая Пристань,
Тот, где я вырос и стал сам собой.
Будто гнездо заплутавшее в кроне
В устье Днепра над великой рекой
Город — да город ли? — в зелени тонет
Там, где находится дом мой родной.
Время уходит как лист по теченью,
Годы уплывшие, где вас догнать?
В городе этом — а может селеньи —
Все не дождется меня моя мать.
Лист виноградный падет на колени,
Тень от заката плывет по стерне,
И задрожит паутина сирени
Над свежей могилою памятной мне.
Город… Маслины, да ягода волчья,
Плавни да степь, осока — камыши…
Где-то меня дожидается молча
Голая пристань моей души.
29.10.1978
________________
ТЯГА К КРОВУШКЕ
Тайны человеческого мозга. Прочитал в «ЛГ» рассказ о добром, полном человеке, который взволнованно спрашивал у прохожих:
«У меня каких-то два часа назад пропала собака, моя любимица, я ищу ее. Вы не видели
поблизости скопления собак?».
Он вызывал сочувствие, ему говорили и он уходил. После видели его, доброго, у стаи
собак, он бросал им еду. А потом на этом месте лежало 8 собачьих мертвых травленых
тел. Что это?
80
Я пытался поставить себя на место этого человека: что могло бы меня подвигнуть на
такое? И не нашел. Может быть, просто есть люди, которые испытывают неутолимую
потребность убивать? Все эти охотники, добытчики, зверобои?
С точки зрения религии (иудаизма, например), умерщвление животных, в целом, не
приветствуется. Оправданным считается лишь деятельность профессиональных
охотников, которые тем кормятся и живут. Или забойщиков, которые исполняют важную
социальную функцию, обеспечивая других мясными продуктами питания. Не знаю, прав
ли я, но вывод для себя сделал такой: любой, кто получает удовольствие от убийства ни в
чем не повинного животного — мразь, человеческое отребье. Если холодильник дома
ломится от продуктов, а тебя все равно тянет к ружью — ты кровожадный подонок!
Который спит и видит, как дрожит в смертельной судороге забитое им животное, как
медленно угасает его бессильный — еще минуту назад живой! — взгляд. И сладостно
замирает черствое сердце: я — человек, я — царь природы, я всех сильнее!
Только не надо пояснять, что на охоте процесс убийства составляет лишь малую долю
события, а большую часть его занимают элементы приятного мужского
времяпрепровождения: многокилометровая прогулка на свежем воздухе, выпивка, костер
и доверительные неторопливые побрехеньки. Все это можно делать без ствола. Вот
только того удовольствия не будет…
Человек — я имею в виду нормальную личность — убивает любое живое существо только
по необходимости. На войне. В случае опасности. Для пропитания. Спасая людей и
животных от хищников. Но — не для удовольствия! Как это делал бывший президент
Российской федерации Ельцин.
Прочитал как-то в газете о его царских охотах и был буквально потрясен. Этот
жизнелюбивый упырь, сдавший со временем власть Путину, с условием не возбуждать
против него или членов его семьи уголовного преследования (знала, видно, кошка, чье
сало съела!), большую часть свободного времени проводил на охоте. По утверждению
Александра Коржакова, бывшего руководителя его охраны, у Ельцина было несколько
роскошных поместий, но больше всего любил он дачу в Завидово, где находится самое
большое и богатое охотничье хозяйство России (120 кв. км, недалеко от Москвы в
Тверской области, огромное поголовье оленей, маралов, кабанов, лис и зайцев). К нему
приезжали охотиться Гельмут Коль, Брайан Малруни, Мауно Койвисто. Они страшно
завидовали, глядя, как российскому президенту прямо под колеса бронированного
«Мерседеса» егеря выгоняют оленей, кабанов, лосей, и пахан этот палит сладострастно во
все стороны из раритетных ружей, бережно подаваемых угодливой обслугой. У садиста, говорят, даже план был: убивать в день не меньше 30 крупных животных. Охотился
трижды в сутки: утром, днем, ночью.
«За один выход шеф как-то убил 9 лосей — расстрелял все стадо, в том числе совсем
маленьких»
Если охотились на пернатых — убивал не меньше 100 штук. Ездили по
асфальтированным дорожкам на машинах с люком на крыше. Стреляли прикормленных
животных при помощи цейсовской оптики из люка или окна. Автор умилялся, мол, нежадным человеком был этот охотник: отдавал туши егерям, не забывая при этом
отрезать для личного пользования лосиные языки и губы.
Сделал, кровосос, микроосвенцим из правительственной дачи. Ему б еще для
интенсификации процесса завести там газовые камеры… А ведь рядом, как правило, находилось немало людей — и ни одного человека, который сказал бы:
— Оно тебе надо, Боря… Посмотри, какие они красивые — тебе их не жалко?! Оставь
их, от греха подальше, в покое…
Раз не нашлось того, кто ему так бы сказал, значит, круг его — одни холуи и шестерки.
Псы кровожадные!
У испанцев — одним из видов национального искусства является всемирно известная
коррида. Такие зрелища, кроме местного люда, стремятся, в первую очередь, посещать
81
туристы, алчущие экзотики. Один знакомый, с мнением которого я считаюсь, говорил, что
в содержательной основе корриды, зрелища впечатляющего и в высшей степени
поучительного, лежит философское отношение к понятиям жизни и смерти. Он даже
называл это торжественным актом перехода от состояния бытия к глобальному небытию
на глазах десятков тысяч случайно-неслучайных зрителей. Так это или нет — судить не
берусь, лично для меня подобные зрелища чужды. Но все же разница между тем, что
происходит на испанских корридах, и неприкрытым садизмом, который творят над
беззащитными животными отечественные выродки, несомненна. Тот же тореодор, по
крайней мере, не ведет по быку огонь из автоматического оружия, находясь под
надежным прикрытием бронированного автомобиля. Он рискует собой и рискует
достаточно серьезно. Конечно, стороны в такой схватке не равны, но все же… На стороне
животного здесь — мощь и сила. У тореодора — реакция и ловкость, понимание ситуации и
ясная голова. А чем рискует людское отребье с огнестрельным оружием и живым щитом
из телохранителей и егерей?!
Развивая эту тему, мы обязательно придем к вопросу: почему власть имущие так
неравнодушны к крови животных, и — только ли к их крови? Не с той ли же легкостью они
проливают человеческую? Вопрос не праздный. И вспоминается сразу череда звучных
фамилий. Иван Грозный, любивший до самозабвения травить зверье с собаками и попутно
проливавший целые реки людской крови. Мягчайший Николай Второй… Во всем другом
мягкотелый и нерешительный, охотничий карабин он, однако, держал в руках твердо.
Незабвенный интеллектуал, добрый дедушка Ленин тяготел к чужой кровушке до такой
степени, что, судя по ностальгическим воспоминаниям его жены и соратницы Крупской, не погнушался во время ссылки в Шушенском набить веслом пол-лодки тушек
несчастных зайчат, прибившихся к небольшому островку в ходе ледостава. Так сказать, любимый народный персонаж — дед Мазай, только наоборот. Радовался Ильич, потирая
руки: добытчиком ощущал себя знатным — завалил окровавленным заячьим месивом все
днище! Только кто потом ведрами холодной речной воды смывал ручьи крови с лодки, не
сама ли автор этих веселых воспоминаний? Вот откуда, наверное, столь частые призывы в
его письмах-инструкциях к нижестоящим товарищам: надолго устрашить кулачье и
священников, расстрелять каждого десятого, решительней репрессировать, уничтожить
как класс, и в том же роде далее.
…Говорил на эту тему с женой, она считает, что стремление к охоте — физиологический
инстинкт человека, желающего испытать сладкое чувство риска, развеяться от серых
будней мощным впрыскиванием в кровь адреналина.
Сейчас, правда, того же достигают любители экстремальных видов спорта, но охота по-прежнему остается изысканно-аристократическим удовольствием для публики, пресыщенной житейской монотонностью. К тому же, удовольствием безопасным.
Хотя здесь я, возможно, не прав. Гибнут, часто гибнут в наше время на охоте люди.
Политики, например, перешедшие кому-то дорогу… Бизнесмены, перекрывшие кислород
чужому бизнесу… А так как наши политики в большинстве своем и есть бизнесмены, то в
их сплоченных рядах подобные потери весьма ощутимы.
Адреналин-адреналином, но не думаю, что в его поисках нужно обязательно кого-то
убивать. Что же касается риска в ходе охоты, то он сведен до минимума наличием
мощного огнестрельного оружия и численностью охотящихся. Сейчас поодиночке никто с
ружьем не шастает, в наших широтах это чистое развлечение, а не промысел.
Любопытно, что женщины к таким увлечениям относятся достаточно прохладно, я что-то не слышал, чтобы среди них были любительницы. Это, в общем, понятно: по своей
природе они призваны дарить жизнь, им не до блажи с пальбой и водкой. Тогда что
получается — предназначение мужчины нести смерть?!
Называть поименно высокопоставленных любителей охотничьего смертоубийства: хрущевых и брежневых, пол-потов и герингов, — дальше не стану, им несть числа.
А между тем, правление душегубов дорого стоит их странам.
82
В завершение маленький пассаж. Читал недавно дневниковые записки Варлама
Шаламова. Давно неравнодушен к этому автору. Его мудрая жесткая проза многолетнего
страдальца тюремных архипелагов подкупает мужеством, правдивостью, выстраданным
фатализмом. Не повезло доброму человеку родиться в определенной стране в
определенное время. Не повезло — и жизнь оказалось выброшенной коту под хвост: десятки лет в неволе, огромный опыт отрицательных состояний, нужда, одинокая
старость, и главное — несправедливость во всем, что касается его высокого творчества, статуса в писательской среде, непростых отношений с такими мэтрами отечественной
литературы, как Пастернак, Солженицин и другие. Непруха…
Но одно место из его воспоминаний поражает особенно. Подводя итоги своей жизни, он
счел главным достижением не то, что многолетние лагеря и ссылки его не сломили и он
по-прежнему ненавидит как воровскую масть, так и власть подонков, независимо от того
по какую сторону колючей проволоки они находятся; не свои изумительные книги и в
высшей степени доброжелательные отзывы читателей; а уже на излете, находясь в доме
престарелых, ненавязчиво отмечает, что отец его был охотником, а он — никогда, ни разу!
— не обидел в своей жизни ни одно животное…
Читал это, и у меня сжималось сердце. От радости и гордости за него, и от стыда за
себя: вспомнил, как много лет назад, в бытность мою студентом одесского холодильного, я с группкой таких же идиотов с интересом наблюдал у памятника Неизвестному солдату, как трещат иглы и корчится в пламени Вечного огня маленький, безобидный, не
сделавший ничего плохого ежик, брошенный туда безжалостной рукой мерзавца-сокурсника. А ведь я мог не дать ему это сделать. Я был сильнее и имел репутацию.
Хватило бы, наверное, и одного моего слова. Но молча стоял и смотрел. Мне было
интересно…
С тех пор прошло больше сорока лет. Мне не верится, что тот я — это я сегодняшний.
Будто два разных человека. Сегодня я бы самолично разорвал на части любого мучителя
живности. И, тем не менее, могу Шаламову только позавидовать: на чистоту и на доброту.
Сказать о себе так, как сказал он, мне уже не дано. Жаль…
А теперь вопрос: сравнимы ли по своим нравственным качествам такие личности, как
живодер Ельцин, с ежедневным планом обязательного умерщвления десятков братьев
наших меньших, и скромный, честный, добрый человек — Варлам Шаламов?
К сожалению, в истории принцип «подонкам — забвение» не действует. Их помнят, и
помнят долго. А вот приличных людей почему-то быстро забывают. Разве это
справедливо?
==============
ПОДЛИННЫЕ ПРИОРИТЕТЫ
Мимо моего дома часто проходит многодетная соседская семья. Симпатичная
молодая пара да куча детишек мал-мала меньше. Он — высокого роста, подтянутый, с
редкими кучерявыми волосами на начинающей лысеть голове. Любит свободные одежды: футболки, батники, шорты. Жена его — хорошо сложенная, под стать ему ростом, белокожая, внешне медлительная, с иконописным страдальчески-открытым лицом. Дети
аккуратны и чистоплотны, на них приятно смотреть.
83
Кажется, они члены какой — то религиозной секты из тех, коих пруд пруди развелось в
последнее время.
Сказал недавно, указывая на них своему молодому другу: как это здорово, что люди
смогли себя реализовать в браке, создать прочную семью, достойно выполнить
репродуктивную функцию. Привел в пример молодую мать, как дивно отлаженный самой
природой механизм для продолжения рода: широкие, чуть низковатые бедра, полные
налитые грудные железы, легкие жировые отложения на намечающемся животике.
И услышал в ответ:
— Не думаю, что вы правы. Слов нет — самка хороша, но муженек ее — вот кто
действительно подлинный мастер воспроизводства: я его знаю много лет и с
уверенностью могу утверждать, что именно он сумел реализовать на все сто свою
главную жизненную функцию…
–Что ты имеешь в виду? — спросил я.
–Мы учились на одном курсе, и в то время, когда другие ребята увлекались разным: стихи писали да в походы ходили, занимались спортом и зубрили ночами, — Валека
интересовало другое…
Как-то на уборке винограда наша группа — одни парни! — после ужина устроила в
совхозной столовой конкурс анекдотов. Ребята подобрались остроумные, было весело, а
когда очередь дошла до Валека, ему, наверное, не чего было сказать, и он предложил
исполнить смешной танец.
–Вы такого еще не видели! — самоуверенно заявил он сокурсникам.
И вот появился транзисторный приемник, раздались ритмичные звуки веселой самбы, танцор наш тенью метнулся к двери пищеблока, а через мгновение вернулся, держа в руке
какой-то блестящий стеклянный предмет, и громогласно попросил всех на минутку
отвернуться, чтобы он «вошел в форму».
Мы, весело смеясь, отвернулись, а когда друг наш, наконец, позволил себя лицезреть, у
большинства отвисли челюсти…
Высокий гориллоподобный Валек — совершенно голый! — отплясывал на столе, вихляясь
всем телом, зажигательный канкан. Но удивление публики вызвал не столько танец
нагишом, хотя из раздаточного окошка уже дружно выглядывали девушки-посудомойщицы, а простая скромная вещица — двухсотграммовая баночка из-под
майонеза, плотно надетая изобретательным студентом, будущим педагогом, на головку
своего трубоподобного члена и отбрасывающая веселые блики от яркого света
электролампочек…
— В общем, — завершил рассказ мой приятель, — сокурсник наш уже тогда, много лет
назад, понял, наверное, что для него в этой жизни главное и, вполне естественно, именно
этот свой предмет он потом и использовал по полной программе.
…Наверное, у меня не очень здоровая психика. Когда мимо моего балкона идет на
молитвенную службу эта дружная многодетная семья, я мгновенно отключаюсь и уже не
замечаю ничего: ни зрелой женской красоты достойной матери семейства, ни упруго
шагающего, держащего за руки младших детей, ее заботливого супруга.
В моей голове мгновенно рассыпаются сотни блестящих искорок от небольшого
стеклянного предмета — той самой баночки из-под майонеза, которая раз и навсегда
определила жизненный путь настоящего мужчины, сумевшего найти в этой жизни
подлинные и, самое главное, надежные приоритеты.
===========
ГЛАВНОЕ СЛОВО
84
На конкурсе «Журналист года», подведение итогов которого проходило в
двухтысячном году в кафе «Микон», я поднял тост за главное слово русского языка —
любовь. ( Пушкин, в активном словаре которого было сто пятьдесят тысяч слов, таковым
считал глагол «любить»). И пожелал присутствующим всегда находиться в атмосфере
любви — и своих близких, и коллег по работе — ибо именно такая атмосфера всемерно
содействует повышению результатов творческой деятельности.
Все были приятно тронуты и дружно подняли бокалы, лишь владыка Ионафан, глава
областного христианского православия Московского патриархата, сидевший со своим
секретарем за соседним столиком, довольно громко произнес:
— «Ну, слово «любовь» — главное у нас… А у вас, на иврите, — какое слово считается
главным?»
В зале установилась тревожная тишина. Мне было четко показано, что я — чужой, все ждали, что я скажу в ответ. Обычно у меня в таких случаях реакция, как и у многих
других людей, несколько заторможена. Я даже подумал, что надо просто достойно
промолчать, уже этим вызвав сочувствие окружающих. Но тут что-то со мной произошло, будто в голове высверк какой-то, и я в полной тишине, медленно чеканя слова, негромко, но так, чтобы было слышно всем, ответил заносчивому попу:
— «У моего народа, владыка, главное слово на иврите: «Бог». Адонай».
В глазах помощника епископа мелькнули довольные искорки, в зале облегченно
зашевелились, наступила разрядка. В перерыве ко мне подходили председатель
областного совета Третьяков, мэр Ордынский, заместитель губернатора, жали руку, говорили, что им было неловко за владыку, высказывали одобрение, что удалось так
осадить его. Ионафан посидел еще несколько минут и затем, с лицом человека, который
потерял в одночасье всех своих родственников, покинул уважаемое собрание. Ведь это
для него, высокого религиозного деятеля, слово «Бог» должно было быть главным…
===============
ОБРАЗОВАТЕЛЬНЫЕ КАЗУСЫ
Если бы был жив незабвенный Остап Бендер, к сотням его комбинаций несомненно
прибавилась узаконенная нынче продажа листков высококачественного картона, удостоверяющих наличие у их счастливых обладателей высшего образования. Открытие
в Украине массы частных высших учебных заведений, среди которых сотни, так
называемых, периферийных факультетов, действующих под крышей государственных
вузов, — легальный, высокорентабельный и весьма респектабельный бизнес современных
торгашей от образования. Лет пятнадцать назад открылись такие вузы и в Херсоне.
Если сегодня для многих не секрет, сколь низкий уровень образования получают
выпускники государственных вузов, обучающиеся на платной основе (где еще
сохранилось хоть какое-то подобие требований к качеству знаний), — то нужно ли
говорить, как и за что выдают сейчас дипломы в частных?!
Хозяева их неплохо устроились. Важно надувают щеки, подчеркивая свою
значимость в кругах местной интеллигенции. Не брезгуют государственными наградами и
требуют признания своих великих образовательных заслуг от доверчивых сограждан, неискушенных в образовательном шулерстве. Сколько тысяч бедняг, родители которых
тянулись изо всех сил, чтобы оплатить учебу своих отпрысков, получили никому не
нужные бумажки, свидетельствующие о непроходимой глупости имевших несчастье
поверить, что диплом за деньги и знания за деньги — это одно и то же. Плуты довольно
потирают руки, качая денежку за сомнительные услуги, дураки кручинятся, не в силах
устроиться работать по полученной специальности.
85
Здесь я позволю себе небольшое отступление. Ранее в своих записках я уже
рассказывал о случае, который открыл мне глаза на частные институты. Лет пять назад, в
середине сентября, ко мне явился выпускник моей школы, крайне слабый ученик, сын
одного рыночного деятеля, ни разу не сдававший в школе экзамены по причине плохого
состояния здоровья, и всегда обеспеченный для этого всеми необходимыми
медицинскими документами, в точном соответствии с инструкциями Минпроса. Мой
выпускник, цветущего вида юноша, похвастал тем, что уже поступил на юридический
факультет местного частного вуза и попросил… выдать ему аттестат зрелости, который он
так и не удосужился получить летом: во время выпускных экзаменов, как всегда, болел, потом ездил куда-то отдыхать, в общем, пришла пора получать заслуженный аттестатик!
Сказать, что я тогда был удивлен — ничего не сказать… Что же это за высшие учебные
заведения, куда принимают даже без наличия каких-нибудь документов о среднем
образовании?!
Наверное, здесь будет уместно упомянуть еще одну историю, красноречиво
характеризующую уровень наших вузовских педагогов.
Дело было в конце восьмидесятых, когда наш пединститут еще не назывался
университетом, а я был консультантом-референтом депутата Верховного Совета СССР
В.Череповича. Который регулярно принимал в здании горсовета избирателей, алчущих
его высокого вмешательства для решения своих бед и проблем. Приемы проходили
вечером, и обычно выстраивалась длинная очередь людей, готовых покорно ждать часами
желанной аудиенции.
Честно говоря, немолодая полная женщина, жалующаяся на то, что ее внука не
приняли в пединститут, у меня сразу же вызвала невольное раздражение.
— Постыдилась бы идти сюда с такой чушью, это уже вообще переходит всякие рамки, —
подумалось мне. Похоже, подобные чувства испытывал и сам народный слуга.
— Поставить нашему Эдичке «двойку» по английскому… — причитала не по возрасту
ярко одетая дама, — да свет не знает такой несправедливости! Вы как депутат просто
обязаны немедленно вмешаться!
— Если депутат станет разбираться с каждой «двойкой», где он тогда возьмет время, чтобы помочь сотням людей, толпящихся сейчас в коридоре с более важными
проблемами? С такими вещами следует идти в приемную комиссию! — мягко предложил я.
— Если я иду к депутату, значит, мне и нужно идти к депутату! Когда в этом несчастном
педине ставят «двойку» такому мальчику — не грешно и обратиться к самому
Генеральному секретарю!
— Тысячи абитуриентов не справляются с вступительными экзаменами, тем более, иностранный язык у нас действительно знают немногие… Я, например, тоже им не
владею, и жаловаться, если бы мне поставили «неудовлетворительно», никогда бы не
стал, — вступил в разговор мой депутат.
— Это ваше дело — жаловаться или нет, — отрезала недовольная бабушка, — но ставить
«два» моему Эдику — я никому не позволю! Если бы так оценили его русский — я бы не
возмущалась, он действительно его не очень хорошо знает. Но английский… Разве
ребенок виноват, что преподаватели не понимают его речь? Это, скорее, не его, а их
проблема — что они его не понимают! Ответил им на все вопросы, рассказал, что надо — а
они ему «двойку»! Ничего себе, педагоги…
Мой сын с невесткой, между прочим, дипломатические сотрудники, много лет работают в
Вашингтоне, там Эдик и родился. Мальчик закончил посольскую школу и, к вашему
сведению, у него родной язык — английский, и знает он его, как любой американец, к тому
же имеет по нему высший балл… А они его не понимают!
Я посмотрел на депутата, депутат посмотрел на меня. Затем он взял небольшой
служебный телефонный справочник, нашел нужную фамилию и позвонил. Вкратце
передал бабушкин рассказ ректору института Ницою, а затем отодвинул трубку от уха: такие громкие вопли неслись оттуда. Выслушав, поблагодарил за верное решение вопроса
86
и предложил бабушке подойти завтра с внуком в приемную комиссию: ее мальчик будет
зачислен.
— Что там тебе кричал ректор, что ты даже подальше отвел трубку? — спросил я, когда
бабушка с довольным видом вышла из кабинета.
— Крыл матом во всю ивановскую своих злосчастных педагогов, — ответил мне депутат.
— Представляешь, какой бы скандал наделала эта история, если бы стала достоянием
местных газет?!
==============
ЧТО ПОСЕЕШЬ
У каждого учителя — если он настоящий учитель! — есть свои педагогические находки, разные штучки-дрючки, которые тепло окрашивают рутинное школьное бытие и надолго
запоминаются всем свидетелям и участникам. До сих пор помню, какой восторг вызвала
когда-то у меня, молодого директора школы, статья в «Литературке», где рассказывалось
о педагогическом новшестве одного школьного руководителя, который в своем кабинете, с целью решения сугубо воспитательных задач, повесил на видном месте картину: «Иван
Грозный убивает своего сына». Теперь любой проштрафившийся ученик, вызванный к
нему на ковер, становился участником содержательной беседы:
— Ты знаешь, что изображено на этой картине? — негодующе вопрошал директор, — Это
Иван Грозный (слышал, поганец, такую фамилию?) убивает своего непутевого сына… А
знаешь, за что он его порешил?!
И тут провинившийся ученик, в четкой зависимости от своего прегрешения, узнавал, что грозный царь, оказывается, убил непослушного сыночка за то, что он плохо вел себя
на уроке физики, или курил на переменке у дворового школьного туалета, опять
пропустил воскресник по сбору металлолома…
Мне тогда это настолько понравилось, что даже (неудобно в этом признаться!) такой
портрет какое-то время красовался и в моем служебном кабинете…
Ну, это так, к слову, но были и у меня любопытные находки. Захожу однажды на урок
русского языка в пятый класс и вижу на полу возле учительского стола новенькую
блестящую монетку — 10 копеек. Спрашиваю, чьи деньги — никто не признается. Что ж, попробуем малость развлечь заторможенную публику. Говорю им:
— Слышали, ребята, такое выражение: что «посеешь — то пожнешь»? Сегодня кто-то из
вас"посеял"здесь десять копеек, хотите проверить, что можно из них"пожать"?
Под одобрительный ребячий шумок подхожу к окну, прощальным жестом показываю
классу монетку и с усилием вталкиваю ее ребром в угловой цветочный вазон. Затем
присыпаю бугорок рыхлой землицей, разглаживаю пальцем, мою руки под краном и, наконец, оборачиваюсь к ребятам. На их лицах безмерное удивление. Объясняю, что с
этого дня мною проводится в их классе эксперимент под названием: «что посеешь».
Сейчас на дворе сентябрь, дождемся окончания учебного года и тогда проверим, что из
наших десяти копеек уродилось в этом вазоне. Только не забывайте его поливать…
Прошел год. 25 мая, в День последнего звонка, подходит ко мне молоденькая
учительница, классный руководитель 5-го класса, и сбивчиво говорит, что ребята
рассказали ей, будто я провожу в их классе какой-то интересный эксперимент; все очень
оживлены и просят меня заглянуть к ним. Долго не могу сообразить, о чем идет речь, и
вдруг в голове мелькнуло: 10 копеек!
87
Прошу ее немедленно под любым предлогом вывести класс на улицу, провести, например, с детьми беседу об уходе за зелеными насаждениями и только по моему
сигналу завести класс опять в школу.
Не теряя времени, посылаю секретаря в ближайший ларек, и… через минут пятнадцать
захожу в пятый класс.
— Вы, наверное, забыли, Виталий Абрамович, — кричат ребята, — помните, как нашли у
нас десять копеек и закопали их в вазоне? Еще сказали, что это эксперимент будет: что из
них родится через девять месяцев!
Делаю удивленный вид: что за вазон? Какой еще эксперимент?! Дети выходят из себя, вскакивают, несут злополучный цветок к учительскому столу. Смотрю на них
подчеркнуто недоумевающе, говорю, что не помню ни о каком эксперименте, но если
подобная чушь могла взбрести в их глупые головки, то я не возражаю: пусть поищут свои
десять копеек в этом вазоне. И с интересом наблюдаю, как Вовочка Лазаренко начинает
карандашом рыхлить вазонную почву. А уже через мгновенье в земле появляется что-то
блестящее, рассыпается серебряными острыми лучиками, и под горящими взглядами
притихших детей одна за другой появляются на столе десять новехоньких копеечек…
Урожай — один к десяти!
Представляю, о чем тем вечером говорили в тридцати белозерских семьях… И как мне
приятно, когда эту историю с удовольствием вспоминают сейчас, через столько лет, мои
постаревшие ученики.
=================
УКОЛ
«Есть вещи, которые не хочется помнить, но и забыть нельзя: они таят в себе укол, когда-то пронзивший твое сердце и отдающийся острой болью при любом невольном
воспоминании.
…Я опишу одно раннее зимнее утро, а вы попробуете ответить: есть ли что-нибудь
такое на свете, что могло бы это прекрасное, свежее, колючее от сухих снежинок, бьющих
прямо в лицо ветром-низовиком, утро — вдруг безнадежно испортить? Конечно же, нет, —
скажете вы, — и будете совершенно правы.
На первый в том сезоне подледный лов рыбы я собирался две недели. Давным-давно подготовил все снасти, но каждый раз что-нибудь мешало. Наконец, пришло
долгожданное воскресенье, и вот я, тепло одетый, в зимних сапогах и с рюкзаком за
плечами, с острой, как бритва, блестящей пешней для колки лунок, иду по хрусткому
речному ледку.
Преодолевая встречный ветер, заметно сгибаюсь. Впереди пляшет цепочка быстро
заносящихся снежной крупой чужих следов: кто-то проходил здесь пару минут назад, приятно ощущение, что ты не один.
Первым делом я пробью две лунки и заброшу удочки-донки, после приготовлю
снасти для ловли на живца: здесь водятся крупные щуки и окуни. Часам к одиннадцати
подтянутся друзья-приятели, в рюкзаке неслышно булькает"заветная", а какой чистый, пробирающий холодком до самого нутра воздух шевелит здесь, на речной ледяной глади, мои слежавшиеся в городском тепле легкие!
Принесу с рыбалки пару хороших щучек, да десятка полтора окуньков, жена сразу
поумерит пыл: где тебя носит по воскресеньям?!
Хорошо идти так, наперекор ветру и зимней колючей пороше, холить в себе
предвкушение удачной рыбалки, радости от того, что ты силен, здоров, идешь бодро, цепко, не чувствуя усталости.
88
Только вдруг ты что-то теряешь из виду, что — не понимаешь еще сам, но ухнуло
тревожно сердце, и — сперло в груди дыханье, и мгновенная испарина покрыла вмиг
побелевшее лицо…
И ты мгновенно, будто натолкнувшись на стену, останавливаешься, и медленно, по
мере прихода понимания, осторожно, на негнущихся ногах, отходишь назад…
Чужие следы исчезли! Виден последний, и видны до него, но впереди ничего нет.
Это с трудом усваивается сознанием: как же так, лед вроде крепкий; в темноватых, щедро
усеянных снежной крошкой разводьях, ни прорубей, ни трещин не видно, а следов — нет…
Еще пять минут назад здесь шел человек, опередивший меня на какую-то сотню метров.
Его я не видел, но подсознательно следовал за этими четкими, в глубокий косой рубчик
следами. А сейчас здесь все внезапно опустело. Ветер, поземка, снежные заряды и
больше ничего. А мой предшественник, скорее всего, тут же, рядом, но только — внизу…
Какую-то минуту стою, не дыша, с трудом гашу желание сделать несколько шагов
вперед: может, ему можно чем-то помочь? А потом медленно поворачиваю и иду назад, к
берегу. Настроение испорчено, рыбалка тоже. В те времена мобильной связи не было. Так
что лишь дома звоню по телефону в милицию. Даю приблизительные координаты места
происшествия. Нашли его или нет, не знаю. Со мной никто по этому поводу не
связывался. Был человек…»
(Не помню уже, кто мне рассказывал эту историю, но заноза в сердце осталась навсегда).
===================
ЖЕСТОКАЯ ПРФЕССИЯ
Так получилось, что большую часть своей жизни я был равнодушен к нашим
братьям меньшим. Но потом вдруг влюбился в жалкого маленького котенка, который двое
суток плакал у моей двери и своего добился — стал полноправным членом нашей семьи, а
я с тех пор весьма близко принимаю проблемы бедных животных, их страдания, вызванные людской черствостью и жестокостью. Так что, пройти безучастно мимо
полемики в «Аргументах и фактах» о том, как жестоки с животными дрессировщики, я
просто не мог.
…Инициатор темы, дрессировщик Владимир Дерябкин, решил уйти из дрессуры. Его
подопечных медведей «списали». Их не стало. В поезде он написал стихи: Опустели медвежьи клетки.
Нет в живых моих близких друзей.
Лишь на стенах, как росписи, метки
От медвежьих остались когтей…
Вот что рассказывает по этому поводу Игорь Кио:
«Когда я был ребенком, мы с мамой приехали на гастроли в Киев с цирком Дурова.
В труппе у Владимира Григорьевича был дрессировщик Исаак Бабутин. Однажды он
поссорились, и Дуров его уволил. А заодно списал своего старого слона, который потом
попал в Киевский зоопарк.
Бабутин тоже решил остаться в Киеве, устроился в зоопарк и доживал рядом с
этим самым слоном…
Мама привела меня туда и сказала: пойдем к Бабутину, увидишь знаменитого
дуровского слона. Бабутин встретил нас и привел в вольер. И тут он совершил ошибку: 89
подошел к слону сзади. Хотя полагается всегда подходить к слону так, чтобы он тебя
видел. Но у Бабутина были с ним такие домашние отношения, как с собакой или кошкой, что он без страха подошел «с хвоста». А слон уже был стар, глуховат, не услышал
шагов, испугался, схватил его хоботом и отбросил в сторону. Бабутин упал навзничь.
Слон повернулся и — я навсегда запомнил эту сцену — с ужасом увидел, кого бросил, с кем
так обошелся! Он опустился на колени, стал трубить, качать Бабутина на хоботе, а
затем принялся трюк за трюком исполнять программу, которую делал в цирке всю
жизнь, — только бы вымолить прощение…»
Недаром символ дрессуры — крюк на конце стека, которым цепляют за ухо слона, чтобы он шел, куда следует. Крюк скрыт от зрителей бутафорской розой. Это символ
жестокости профессии. Люди, люди…
===============
КАК АУКНЕТСЯ
Жена главного инженера учебного хозяйства Валя Коркина была красивой
женщиной и хорошо это знала. Когда я открывал новую школу в Белозерке, Коркин
попросил меня взять свою красавицу на должность медсестры — у нее было среднее
медицинское образование. Так что нашему с ней знакомству уже больше сорока лет.
Чистенькая брюнеточка с нежным меловым лицом и в отутюженном, подогнанном
по стройной фигурке белоснежном халатике, она обращала на себя внимание мужской
части школьного коллектива и наслаждалась, когда представители сильного пола
оборачивались ей во след, жадно разглядывая округлые сильные бедра, плавно играющие
на высоких, чуть плотноватых, как правило, на высоком каблуке ногах. Ай, да Валя…
В то время я был разведен, и когда на каком-то школьном сабантуе она пригласила
меня на белый танец, танцевал с ней охотно, демонстративно сжимая в руках ее гладкое, мне запомнилось — чуть текучее скользкое тело.
— Что, — насмешливо глядя на меня всепонимающими глазами, поинтересовалась она, —
хотели бы, Виталий Абрамович, иметь такую? Лишь на секунду я задержался с
чистосердечным ответом холеной прелестнице:
— Спасибо, Валя, такую я уже имел…
Работала она в школе недолго, пошла учиться в педагогический и со временем
получила высшее образование. Через несколько лет неожиданно овдовела: мужа ее
зарезали в районной больнице, не вовремя прооперировав запущенный аппендицит.
Характер у этой вдовицы был такой, что она так и не вышла больше замуж. А
может, просто очень любила первого мужа. Он был красив, высок, статен и умен. За пару
лет перед смертью он уволился из учхоза и стал преподавать в Технологическом
институте. Это была видная пара.
К тому времени, когда я перешел работать в «Городний велетень», Валя уже
трудилась в районо на должности инспектора. Вела она себя нормально, каких-нибудь
слухов, обычно сопровождающих любую красивую свободную женщину, о ней я не
слышал.
Как-то она позвонила мне в школу и попросила о встрече по личному вопросу. Я
назначил ей время и уже на следующий день выслушал слезную мольбу: дать несколько
часов в неделю домоводства, потому что после смерти мужа они с дочкой сильно
нуждаются.
Собственно говоря, Людмила Береговская, немолодая учительница, читающая этот
предмет в моей школе, сама была мало нагружена, но мне так жалко стало эту несчастную
90
красавицу, что я согласился. Думаю, в школе учителям не очень понравилось, что я
бесцеремонно ущемил их коллегу, которая пользовалась у всех уважением и как педагог, и как хороший душевный человек. Кстати, она даже не сопротивлялась. Сказала:
— Ну, раз так надо…
Мне было очень неудобно, но чего не поделаешь для молодой красивой женщины, попавшей в беду… Тем более, думалось, свой человек в районо тоже не помешает.
Инспектор районо Валентина Коркина взялась за преподавание в сельской
десятилетке весьма уверенно. Прежде всего, настояла, чтобы завуч поставила все ее часы
в один день, кажется, в субботу. Видите ли, так ей удобнее… Приезжая утром, не
здороваясь, проходила через учительскую, раздеваясь исключительно в моем кабинете.
Как же, из района начальница…
Не ошибусь, если скажу, что учителя возненавидели ее лютой ненавистью, да и я, пожалуй, уже не слишком был рад тому, что взял ее в школу.
Все поломалось в один миг. Уже не помню, почему я не присутствовал на
районном совещании руководителей школ, которое проходило в райцентре в начале
третьей декады декабря. Кажется, выезжал с директором совхоза в Каховку за
документацией на строительство новой школы. Вечером мне позвонил один приятель и
рассказал, что на совещании, в числе прочих, выступала инспектор Коркина и вылила
ушат грязи на организацию питания в моей школе. Сказала, что читает сейчас там часы и
не в силах спокойно наблюдать, как в раздаточном пункте (в здании школы не было своей
столовой), грубо нарушая требования сангигиены, разливают детское молоко. Причем, возмущалась в столь резкой форме, что директора, зная мой статус руководителя — я был
членом коллегии образования — не на шутку удивились: кажется, конец приходит
Бронштейну…
Разумеется, эту информацию я тут же перепроверил, чтобы не нарубить сгоряча
дров, и продумал свою линию поведения. Честно говоря, я и теперь, спустя много лет, не
могу понять: на что рассчитывала Валентина? И зачем она это сделала? Просто хотела
показать свою крутизну директорам школ? Что она мало празднует даже директора, в
школе которого получила возможность дополнительного заработка? Не знаю. Была
заинтересована в том, чтобы поправить дело? Тогда почему ни разу не сделала замечания
раздатчице или хотя бы сказала мне? Ведь это же можно было решить, не дожидаясь
такого представительного совещания: поставить, право, еще один бидон, да приобрести
дополнительно сотню граненых стаканов…
Рассказал об этом учителям. Не заметил, что бы они были сильно удивлены.
Оказывается, наоборот: их удивляло, почему я терплю эту самодовольную выскочку. Они
даже было подумали, что нас с ней связывает нечто большее, чем просто
производственные отношения. Потому как чем-то иным мое поведение объяснить было
трудно. Я сказал, что дело поправимо, и ждать моей реакции долго не придется.
С каким нетерпением дожидался коллектив Велетенской средней школы
наступления следующей субботы! Наивные люди, они предвкушали вспышку с моей
стороны, что я начну гневно укорять злополучную инспектрису в неблагодарности и
необъективности, что было бы, строго говоря, вполне естественно и справедливо. Как бы
ни так! К тому времени я уже прекрасно знал правила игры на номенклатурных широтах и
потому, когда разгоряченная, с морозца, Коркина, в длинной каракулевой шубе, горделиво
шествовала в субботу по замершей учительской к моему кабинету, дружески обратился к
ней, всем видом показывая всяческое расположение к милой начальнице:
— Доброе утро, Валентина Николаевна! Как, однако, мороз разукрасил ваши
щечки…Что новенького? Да, кстати, чтобы не забыть: заканчивается первое полугодие, и
в школе несколько изменилась обстановка: ряд учителей имеют малую нагрузку, поэтому
после Нового года от ваших услуг мы отказываемся. К сожалению…
91
Услышав это, она не поверила собственным ушам и даже оглянулась: к ней ли
обращены мои слова, а так как я уже стал нарочито оживленно говорить о чем-то с
учителями, медленно прошла к моему кабинету…
Все было потом: и ее слезы, и попытки узнать, в чем дело, и хватание меня за руки
с мольбой разрешить ей преподавать дальше. Я был вежлив, корректен и тверд. На этом
мы с ней распрощались.
На следующий день учителя школы по поводу увольнения Коркиной высказывали мне
недовольство: мы думали, что вы скажете ей, какой она непорядочный человек, дадите
хорошенько этой зазнайке! А вы ей ласково так: изменились условия работы, мы
вынуждены расстаться с вами…Эту гадюку нужно было гнать сраной метлою!
Мне стоило немалых трудов объяснить, что хоть учителей-почасовиков дирекция
принимает и увольняет по своему усмотрению, скажи я ей настоящую причину, то дал бы
тем возможность жаловаться на меня районному руководству за расправу с ней за
критику, сведение счетов из-за того, что она бескомпромиссно выполняет свой служебный
долг. И работала бы Валюха в нашей школе до скончания века. А так — я ни перед кем не
должен отчитываться за свои производственные решения. В конце концов, свою задачу я
видел не в воспитании взрослого человека, а в выдворении этой барышни из школы.
Говорят, себя не переделаешь. Когда инспектору районо Валентине Коркиной
исполнилось 55, ее тут же отправили на пенсию. С облегчением. Хотя в районном отделе
образования остались работать бабушки намного ее старше. Когда человек не может сам
себе сложить цены, ему ее быстро определяют другие. Точно и нелицеприятно.
=================
НОГА БЕЗЫМЯННАЯ
В свое время Белозерским руководством было немало сделано, чтобы замять эту
историю, но и сегодня, мне кажется, ее кое-кто помнит в моем бывшем райцентре.
Кстати, ко мне она имеет прямое отношение, ибо именно с тех пор меня стали выжимать
из райцентра как человека ненадежного, представляющего определенную угрозу для
местных властителей.
Итак, теплый осенний денек 1984 года, Белозерская школа № 2, время — ближе к обеду, и
какой-то заметный повсюду рокот, гул, что ли: нога, нога, человеческая нога…
Учащихся будто подменили. Они стремглав носятся по школе с возбужденными, заговорщнческими лицами.
— Что происходит? — спросил я в коридоре у первой, попавшейся мне на глаза
учительницы.
— Да, вот, дети говорят, что нашли во дворе какую-то ногу!
— Что за чепуха, какая еще нога здесь появилась?
— Они говорят, что человеческая… — растерянно отвечает учительница.
— Что вы, детей не знаете! Мало ли что наговорят эти фантазеры. На сто процентов уверен: нашли или муляж какой-то, или фрагмент демонстративного скелета, мало ли что нашей
детворе на глаза попадется, а они тут же и рады — шум, крик, паника по всей школе!
Мимо несется малышка-третьеклассница. Хватаю ее за руку:
— Подожди, куда ты так спешишь?
— Ой, вы знаете, — взволнованно отвечает она, — там, у котельной валяется нога, честное
слово!
— Прекрати выдумывать глупости! — успокаивающе говорю я, — ты что, своими глазами
видела?
— Да я только оттуда…
92
— Тогда пойдем вместе, покажешь мне эту дурацкую ногу…
Детей я хорошо знаю. Таких мастеров придумывать разные нереальные истории еще надо
поискать. Но здесь главное, если начинаются элементы паники, пресекать их на корню.
Вести себя невозмутимо и твердо. Можно даже чуть насмешливо — это ребят быстро
отрезвляет.
Выхожу с ней во двор, и вдвоем мы поднимаемся через спортплощадку к школьной
котельной, которая находится здесь же, за оградой. Гляжу, а там уже собралась группка
учеников, человек 8 — 10. Подходим туда, они расступаются, и я вижу перед собой нечто
серо-лиловое, легко узнаваемое, и уже через мгновение, после выброса порции
адреналина в кровь, четко приказываю всем немедленно вернуться в классы и про
увиденное никому не болтать.
Оставляю на месте находки старшеклассника — никого не подпускать близко, а сам, чуть
ли не бегом, возвращаюсь в свой кабинет и вызываю милицию.
Никак не втолкую дежурному по райотделу, что здесь произошло, и откуда на школьном
подворье появилась нога. В конце концов, предлагаю ему поскорее прислать сюда своих
работников, а то, боюсь, мы здесь скоро сделаем и другие находки: ведь появление в
каком-нибудь месте любой части человеческого тела предполагает нахождение по
соседству чего-нибудь схожего. Например, другой ноги или рук, а там и до бесхозной
головы недалеко. Мне, вообще, такие находки не сильно нравятся, в особенности, когда
они всплывают в местах скопления детей…
Сидеть в кабинете не могу и возвращаюсь к чертовой кочегарке. Отправляю
старшеклассника в школу, а сам рассматриваю находку и ожидаю милицию. Назвать то, что лежит сейчас передо мной, ногой — кажется, слишком громко. Скорее, это только
небольшая часть ее: галошевидная стопа, разношенная, с опухшими грубыми пальцами, бледно-синюшного оттенка. В голову лезут всякие мысли: еще пару дней назад эта стопа
гуляла по белу свету, интересно, где ее вторая подружка, неужели где-то поблизости?
Через полчаса прибывает молоденький лейтенант милиции, садится на корточки, внимательно рассматривает стопу. Сокрушенно качает головой.
— Нам только расчлененки не хватало, — жалуется он, — и уходит вызывать транспорт для
перевозки злополучной находки.
Удивительно: чтобы перевезти несчастную стопу, милиции понадобился грузовик с
металлическим ящиком, наполненным песком!
Наконец, пришли еще два милиционера. Они долго обходят котельную
концентрическими кругами, ищут что-то, затем, несолоно хлебавши, уходят восвояси.
Кроме нашей стопы в районе котельной ничего не обнаружилось.
Рассказал об этом вечером маме, она поохала:
— Боже мой, неужели изувер у вас появился, людей убивает да тела расчленяет…
Да и у меня неприятное осталось какое-то чувство: это ж надо, в детском учреждении —
неопознанные человеческие останки! Дожили…
***
Главное началось на следующий день. Утром ко мне позвонил секретарь райкома партии
Саша Стасюк.
— Что, Бронштейн, — злорадно прошипел он, — крови жаждешь? Так мы ее тебе пустим, не
сомневайся!
Честно говоря, я даже вначале не понял в чем дело. Растерялся и переспросил, что он
имеет в виду. Мне и в голову не могло прийти, что это связано со вчерашней находкой.
— Да не валяй дурака, будто не понимаешь, о чем я говорю! — отмахнулся Саша. — Ты же
специально поднял на весь район шум, вызвал милицию из-за какой-то хрени, чтобы как
можно больше людей пострадало… Почему не позвонил вначале в райком? Чтобы мы
тебе рот не заткнули раньше времени?!
93
Стараясь говорить спокойно, я сказал, что как-то не знал до сих пор, что о подобных, из
ряда вон выходящих случаях, следует первым делом сообщать в партийные органы, а не
непосредственно тем, кто ведет практическую борьбу с преступностью.
— Какая еще преступность?! — изо всех сил завопил Стасюк, — Да это в райбольнице
позавчера больному операцию делали, да не туда ногу бросили… Новенькая санитарка
перепутала контейнеры, и вместо того, чтобы сжечь, стопу кинули в мусорный ящик, а
оттуда, видно, ее достали собаки и стали гонять, как футбольный мяч, по всей Белозерке.
А теперь у уважаемых людей из хирургического отделения из-за того, что ты поднял шум, будут неприятности. Ну, ничего, мы тебе это так не спустим!
И только тут до меня дошло: ведущий хирург нашей больницы Гаран — Сашин кум, вот
откуда такой накал страстей этого пламенного революционера районного разлива…
С тех пор прошло много лет. Уже давно нет в природе районных комитетов партии, как и
их секретарей-кумовьев, но я по-прежнему уверен, что как бы ни любили играть в футбол
бродячие животные, все-таки сообщать о подобных ужасных находках надо не на
деревню дедушке или в местную мацепекарню, а туда, куда звонят в таких случаях в
цивилизованных странах.
===========
ПИАР НА РОВНОМ МЕСТЕ
Есть люди, умеющие извлекать выгоду из самой обычной, более того — заурядной
ситуации. Делающие себе рекламу, буквально, на ровном месте. Где-то обронят лишнее
словечко, другой раз — недоскажут что-то, а там, глядишь, история обретает другой смысл
или наполняется совсем иным содержанием. Если говорить откровенно, то другого такого
умельца делать подобные вещи, как мой хороший знакомый Шурик Лейбзон, в прошлом
директор Музыковской средней школы, я даже не припомню. Вот кто, действительно, знает толк в самопиаре.
Невысокого росточка, заметно полноватый, с типично еврейским лукавым, чуть
настороженным лицом, он весьма общителен и разговорчив.
Поговоришь с ним десяток минут и многое узнаешь. Что ему сказал недавно
первый секретарь райкома партии и как с ним советуются перед принятием судьбоносных
решений
в отделе образования обкома. В общем, роли он играет исключительно на
авансцене…
Но это все пустяки. Я приведу другой пример, с виду более мелкий, но
характеризующий его, по моему мнению, заметно полнее.
Стоим как-то перед совещанием у входа в районо, и он все время поглядывает на
часы, стараясь, чтобы все увидели их и оценили. Часы, действительно, красивые, на
модном в те времена полированном металлическом браслете. Кто-то спрашивает, какой
они марки, и Шурик охотно дает развернутый ответ. Мол, это японский аппарат, по имени
«Сейко», вещь крайне дефицитная, да и стоят, примерно, директорскую месячную
зарплату — 320 рублей. Подаренные ему на прошлой неделе, ко дню рождения, дорогими
гостями, друзьями-коллегами, директорами соседних с Музыковкой школ — Баевским и
Никулькиным, вскладчину с его супругой. Такой вот ценный подарок.
Все невольно умолкают, осмысливая услышанное. Кто б мог подумать, что такие
директора-ветераны, как Баевский и Никулькин, лучшие руководители учреждений
образования района, столь уважают своего молодого соседа, что отрывают от своих семей
половину месячной зарплаты, желая сделать ему приятное. Да, Шурик — это фигура!
94
История, однако, имеет свое продолжение. Не думайте, что краснобай Лейбзон
кого-нибудь обманул. Он говорит обычно святую правду, но, как и все, что он говорит, она нуждается в некоторой коррекции.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Записки несостоявшегося гения предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других