Журналист и прозаик Владимир Петрович Бурнашев (1810-1888) пользовался в начале 1870-х годов широкой читательской популярностью. В своих мемуарах он рисовал живые картины бытовой, военной и литературной жизни второй четверти XIX века. Его воспоминания охватывают широкий круг людей – известных государственных и военных деятелей (М. М. Сперанский, Е. Ф. Канкрин, А. П. Ермолов, В. Г. Бибиков, С. М. Каменский и др.), писателей (А. С. Пушкин, М. Ю. Лермонтов, Н. И. Греч, Ф. В. Булгарин, О. И. Сенковский, А. С. Грибоедов и др.), также малоизвестных литераторов и журналистов. Мемуары особенно интересны тем, что их автор тщательно фиксировал слухи, сплетни и анекдоты, циркулировавшие в русском обществе второй половины XIX века. Репутации литераторов того времени, быт, балы, развлечения, литературные салоны, кулинария, одежда – все это в воспоминаниях Бурнашева передано ярко и достоверно. В книгу вошла также не публиковавшаяся ранее статья выдающегося литературоведа Ю. Г. Оксмана о Бурнашеве.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Воспоминания петербургского старожила. Том 1 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Мой литературный формуляр и нечто вроде Acquit de Conscience[72]
Свою автобиографию начну с того, что я, к горю моему, не получил никакого правильного образования, с малолетства будучи жертвою взаимных пререканий и эксцентричных взглядов и понятий моих родителей, которые с 1828 года, когда мне минуло 16 лет, разъехались, т. е. сделали то, что французы называют séparation de corps[74]: отец служил вице-губернатором в Орле и жил там на холостую ногу, имея, однако, превосходно монтированное хозяйство и ведя веселую и игорную жизнь, что при его слабом, каком-то тряпичном характере ужасно ему вредило. Но для своего времени отец мой был человек очень образованный, получив во времена императора Павла воспитание в Горном корпусе, а потом был в начале нашего столетия свитским офицером колонновожатых[75] (что ныне Генеральный штаб[76]) и адъютантом, сначала графа Бенигсена, а потом графа[77] Штейнгеля. В 1810 году отец мой вышел в отставку из военной службы, по воле своего отца, а в 1811 году женился на матери моей, тогда 16-летней девице, красоты поразительной, но сколько она была изящна наружностью, столько уродлива и до крайности неприятна характером, доходившим до самого нестерпимого самодурства[78]. Хотя она была немецкого происхождения (отец ее был тот ганноверец Букендаль, который сделал первую золотую карету для императрицы Елисаветы Петровны в 1745 году, что доселе значится крепко выгравированное на одной из частей этой древней кареты, хранящейся в Конюшенном музеуме[79]), она не знала ни слова по-немецки, но зато в высоком совершенстве владела французским языком, почему, когда отец мой, мастерски знавший теорию и практику французского и немецкого языков, хотел, чтобы меня, мальчика, еще крошку, учили, кроме французского языка, немецкому и даже английскому, мать воспротивилась этому, прогнала всех учителей и все свое исключительное внимание обратила на один лишь французский язык, говоря, что ни на что не похоже, чтобы сын знал те языки, которых мать его не знает. Очевидно, нелепый из нелепых афоризмов! Затем отец хотел сделать из меня военного, а мать, из опасения войны, настояла на том, чтобы меня, не бывшего ни в университете, ни в лицее, ни даже в какой-нибудь дельной гимназии, бросили в канцелярский водоворот, когда мне едва исполнилось 16 лет.
У меня было две сестры, обе моложе меня, одна двумя, а другая восемью годами, и обеих их нет на свете: старшая умерла в Тамбове, в 1865 году, стремясь постричься в монахини; младшая же, воспитывавшаяся когда-то в Смольном монастыре, но после этого вполне поверхностного воспитания мастерски умела пользоваться преподаванием в знакомых домах языков: немецкого и английского, которыми впоследствии владела словно своим отечественным. Меньшая сестра, Софья, весьма недавно, почти скоропостижно, умершая (в марте 1883[80] года), захотела еще заняться итальянским языком с целью чтения либретт итальянской оперы. Эта сестра моя, с тем вместе весьма недюжинная музыкантша, оставила в русской педагогической литературе свой в 40-х годах изрядно гремевший псевдоним Девица Эсбе, под каким в 50-х годах до 61 года исключительно она издавала и редактировала два воспитательных журнала: «Час досуга» и «Калейдоскоп» (с 1857 по 1861 год)[81]. Нынче журналы эти, более чем роскошно издававшиеся, библиографическая редкость[82]. Потеря этой дорогой и талантливой сестры, с которою под одним кровом я прожил 65 лет с моего младенчества, была мне весьма горька, имев жестокое влияние на мое здоровье и причинив мне с марта месяца 1883 года ту болезнь сердца, которую я ношу в груди и которая, называясь аневризмом аорты, может, по мнению лучших врачей, поразить меня моментально, при каком-нибудь излишнем волнении и возбуждении нервной системы, находящейся у меня в крайне опасном положении. Вот почему мне чрезвычайно нужно постоянно спокойное состояние духа, немыслимое и невозможное в сношениях с 9/10 нашей русской журнальной братии, состоящей почти сплошь и рядом из людей, по меньшей мере невоспитанных, дурного тона и нигилирующих все то, что называется приличием и деликатностью. Я не говорю уже о добросовестности, святости обязательств и понятии о чести — все это у русских журналистов зависит от дуновения ветра политического и общежительного, а также от личного воззрения и миросозерцания каждого из этих милых господ.
Отец мой умер в Тамбове, будучи председателем казенной палаты и в чине тайного советника и кавалера трех звезд[83], в 1861 году на восьмидесятом году от роду, а мать моя умерла в 1871 году, пропользовавшись пенсионом в 1200 рублей, оставшимся ей за шестидесятипятилетнюю службу отца моего. Но такая пенсия нисколько не препятствовала моей матери требовать от меня, comme argent de poche[84], такую же точно цифру серебряных рублей.
Швырнутый на канцелярскую службу в 1828 году, я никогда не любил казенной службы и, правду сказать, всегда служил кое-как то в Министерстве финансов, то в Военном, то в Удельном (тут три года и поусерднее, чем в других, в звании помощника директора Удельного земледельческого училища[85], созданного в 1836 году графом Л. А. Перовским и уничтоженного в 1866 году (через 30 лет) графом М. Н. Муравьевым[86]). Еще служил в Министерстве государственных имуществ, канцелярии Орденского капитула, в канцелярии обер-прокурора Святейшего синода и, наконец, в Министерстве внутренних дел, откуда я и вышел в 1849 году, нося с 1841 года чин, какой и сейчас имею, надворного советника. Разумеется, все мои сослуживцы на недосягаемых от меня высотах в эти 35 лет, и один из них, Григорий Павлович Небольсин, статс-секретарь и член Государственного совета.
Не выслужив необходимых для пенсии 25 лет, я не пользуюсь никакою пенсиею, что составляет одну из болячек (нравственных) моего сердца.
Я всегда предпочитал частную деятельность всякой государственной. Частная деятельность, исключительно литературная, временно иногда давала мне чуть не такое годовое содержание, какое по закону назначается члену Государственного совета. Но чаще я бедствовал, преимущественно потому, что с 16-летнего возраста должен был быть кормильцем своего семейства, почти брошенного отцом на произвол судьбы. Впрочем, отец давал матери с ее двумя дочерьми, моими сестрами, по закону ей следовавшую третью часть его жалованья (он 3 тысячи получал штатного жалованья), т. е. 1 тысячу рублей ассигнациями. Но, натурально, этой тысячи рублей было далеко не достаточно для моей матери (привыкшей к роскоши) с двумя девушками дочерьми.
Русские книжники-фарисеи[87], разные издатели-спекуляторы и журналисты, зная мое затруднительное домашнее положение, жестоко эксплуатировали меня и заставляли, особенно журналисты, даром работать, книгопродавцы же скудно платили за оригинальные и переводные работы, преимущественно по части «детской» литературы, в которой я тогда (с 30-х по 50-е годы) приобрел порядочную известность под псевдонимом Виктора Бурьянова[88]. Однако так шло с 28-го по 30-й год, когда дела мои, как сотрудника журналов и работника на книгопродавцев, стали так поправляться, что я, не имея 20 лет от роду, с казенным содержанием и частными заработками имел от 3–4 тысяч рублей ассигнациями в год. Моих, т. е. «Виктора Бурьянова» книг по «детской литературе» было так много, что в Смирдинском каталоге[89] этим именем было занято несколько столбцов. Теперь ни одной из этих книг нет в книготорговле, нет и в библиотеках, кроме Императорской публичной библиотеки. В это время до 50-х годов я напечатал множество сельскохозяйственных книг под псевдонимом Бориса Волжина, что мне на поприще агрономической литературы (при всем моем невежестве в агрономии, химии, физике, механике, гидравлике и естествознании) сделало такое имя (о, патриархальные времена!), что в конце 1849 года Вольное экономическое общество пригласило меня быть редактором-издателем на коммерческом праве журнала общества «Труды Вольного экономического общества»[90], о чем подробнее я поговорю ниже, а теперь обращусь к первым моим детским шагам в журналистике.
В августе месяце 1828 года отец мой наскоро приехал из Орла в Петербург, швырнул меня на службу в Департамент внешней торговли под начало своего знакомого Дмитрия Гавриловича Бибикова и, торопясь уехать в свой милый Орел, отворил мне двери кабинетов тогдашних журналистов[91] — Николая Ивановича Греча (принявшего 16-летнего писачку с насмешками и эпиграммами, причем дал кличку Борзопишева) и Павла Петровича Свиньина, добрейшего и простейшего человека, уверявшего всех встречных и поперечных, что я с талантом, и тотчас засадившего меня за какие-то нестерпимо скучные переводы из записок Маржерета[92] и тому подобных. В эту пору в ноябре 1828 года скончалась знаменитая гуманностью и филантропиею вдовствующая императрица-родительница Мария Федоровна[93]. Свиньин в самый же день кончины императрицы-благотворительницы дал мне какую-то высокопарную статью тогда только что недавно родившейся «Северной пчелы»[94] и другую в том же тоне, напечатанную в «Русском инвалиде» Пезаровиусом (изрядно малограмотно)[95], и при этом еще сунул в руки какую-то рукописную, бывшую у него «записку» о достохвальной деятельности императрицы совершенно официального колорита, подготовленную статс-секретарем покойной императрицы Григорием Ивановичем Виламовым по поводу какого-то предстоявшего юбилея ее величества. Тогда, снабдив меня всеми этими малополезными материалами, Свиньин сказал мне: «Знаешь, Володя, напиши-тка мне по этим данным статеечку пречувствительную о подвигах императрицы и изготовь (хоть ночью пожертвуй!) к завтрашнему дню, так как моя ноябрьская книжка печатается и на днях должна выйти. Мы назовем твою статью „Первый цветок юноши-писателя на гроб императрицы Марии Феодоровны“[96]. Ежели напишешь хорошо, то я улажу так, что ты получишь перстенек рублей в сто». Свиньин любил эксплуатировать таких молоденьких и малограмотных борзописцев, каков был я, не платя им ни гроша. Тогда, впрочем, и не было в обычае за журнальные статьи платить. Первый ввел «гонорар» Сенковский в «Библиотеке для чтения».
Памятно мне чрез 56 лет, что я тогда проработал всю ночь от моей матери тайком, а то, чего доброго, она отобрала бы у меня все осветительные материалы. Но ночь принесла плоды, потому что к 8 часам утра несколько писанных листов с детским что ни есть ребяческим словоизвержением с колоритом канцелярского слога были готовы, и я, не прочитав даже, поспешил отнести все это мое детское бумагомаранье к Свиньину. Павел Петрович остался очень доволен этою фразеологиею в форме автонианской хрии[97], написанной по всем правилам риторики профессора Рижского[98]. Но все-таки Свиньин нашел нужным, как он выражался, впустить своего квасно-патриотического «соуска» в мой винегрет, и, по его мнению, статья вышла на славу. «Что в рот, то спасибо!» — восклицал благодушествовавший постоянно и лгавший напропалую Свиньин, прозванный фабулистом А. Е. Измайловым «Павлушка — медный лоб»[99].
Статья «Цветок» была напечатана в конце ноябрьской книжки тогдашних крохотных «Отечественных записок» в их небесно-голубой обертке и окаймлена траурным бордюром с наигрубейшим лубочной резьбы изображением розы, всего более похожей на какое-то чернильное расплывшееся пятно: ксилография тогда у нас была в первом периоде младенчества. Свиньин расщедрился и оттиснул сотню экземпляров моей статьи особо на почтовой бумаге и, при содействии разных милостивцев своих, уладил так, что экземпляры с черным бордюром и с уродливою розою были в Зимнем дворце представлены государю императору Николаю Павловичу, всей императорской фамилии и Двору, а особенно особам двора покойной императрицы. Знаменитая (в царствование Павла Петровича) статс-дама, кавалерственная дама большого креста Св. Екатерины[100] и обер-гофмейстерина Е. И. Нелидова, прочла эту мою патетическую статью, наполненную тем, что французы называют lieux communs[101], и (вот вкус-то!) нашла, что c’est quelque chose de délicieux comme production littéraire d’un adolescent[102], и тотчас прочла с восхищением императрице Александре Федоровне, разумеется, подсобляя французским переводом, потому что юная императрица в те поры, при всех стараниях Василия Андреевича Жуковского, была еще слишком слаба в русском языке; это не помешало императрице сказать, что il faut pourtant encourager ce poète adolescent[103]. И вот назавтра за мною, при содействии Свиньина, давшего мой адрес, прискакал в пошевнях на тройке фельдъегерский офицер и отвез меня в Таврический дворец к статс-даме ее высокопревосходительству Екатерине Ивановне Нелидовой[104], имевшей вид коричневой маленькой мумии и крайне невзрачной, которая, однако, очень ласково приняла «мальчика-поэта» в форменном фраке Министерства финансов и от имени императрицы Александры Федоровны вручила ему за «Цветок» перстенек аметистовый с бриллиантовой пылью, ценою в 100 рублей ассигнациями.
Как ни маловажно было само по себе это обстоятельство, оно имело огромное влияние, во-первых, на некоторых журналистов, как, например, Н. И. Греч, сделавшийся с этого времени ко мне гораздо любезнее. А во-вторых, рассказы Е. И. Нелидовой о poéte adolescent blond cendre à cheveux naturellment bouclés[105] сделали то, что этот белокуренький юноша был приглашен на утренний шоколад блестящим тогдашним вельможею Федором Петровичем Опочининым, другом великого князя Константина Павловича, равно как Николаем Петровичем Новосильцевым, заведовавшим тогда заведениями императрицы Марии Федоровны, и, главное, знаменитою тогдашнею вестовщицею и придворною сплетницею Елизаветою Михайловною Хитрово, дочерью светлейшего князя Михаила Илларионовича Кутузова-Смоленского. Эта барыня из самых что было сливок аристократии была мать прелестной из прелестных графини Фикельмон, т. е. супруги тогдашнего австрийского посланника, которого белоснежный мундир и красные рейтузы производили престранный эффект в публике, особенно при зеленом султане его треуголки, покрытой сплошь широким золотым галуном. Но дело в том, что Лизавета Михайловна приходилась что-то вроде троюродной кузины моему строгому начальнику Дмитрию Гавриловичу Бибикову, который раз утром призвал белокурого мальчика-элегиста к себе на дом и сказал ему:
— Тебе, верно, не известен мой приказ, на основании которого такое подношение твоего какого-то там «Цветка», какое ты сделать изволил в Зимний дворец, могло иметь место не иначе, как только при моем благосклонном и начальственном посредстве.
Как я ни объяснял, что тут я ни при чем, что 100 экземпляров моей статьи через статс-секретаря Кикина препроводил Павел Петрович Свиньин, а что я ничего не видал, да и видеть не мог, все-таки Бибиков мне объявил:
— Толкуй там что хочешь, а от меня наказание понесет не толстый боров Свиньин, а le blond adolescent, poétisant en prose[106], то есть твоя милость, и наказание это начнется с этой минуты. Следуй за мною.
Я пошел за Бибиковым из его кабинета со стеклянным потолком в коридор, а из коридора мы прошли в биллиардную, где Бибиков вооружился мазом[107], велел мне взять кий и играть с ним в 48-бильную партию на бильярде. Мы сыграли, помнится, десять партий, и в этом состояло мое оштрафование, распространившееся на все воскресенья, когда в час пополудни я должен был являться к Бибикову, чтоб играть с ним 10–12 партий и потом, когда соберутся воскресные гости, обедать, спустя же час после обеда удаляться. Так с конца 1828 года по половину 1833 года прошло прекрасно 5–6 лет. Но в 1833 году одно обстоятельство[108][109] восстановило Бибикова против меня до того, что он из благодетеля-начальника сделался ненавистником моим и повсюду мне вредил даже и тогда, когда в 1837 году я перешел от него в Военное министерство под начало статс-секретаря М. П. Позена.
После первого моего литературного успеха с «Цветком нагробным» Н. И. Греч, заметив, что статьи П. П. Свиньина о разных русских гениях, им откапываемых, хотя и пересаливаемые им, имели-таки некоторый успех, захотел, чтобы и в «Северной пчеле» были печатаемы рассказы о русских Уаттах, Жакарах и Терно, а потому обратил свое внимание на меня и раз как-то в один семейный четверговый обед в первых месяцах 1829 года (мне было 17 лет от рода) поручил мне «откапывание русской гениальности», особенно по части мастерств и художеств[110]. И вот я, едва вышедший из детства, пустился на столбцах «Пчелы» с жаром рассказывать биографические подробности о разных более или менее замечательных русских изобретателях и производителях, как: Батов («Русский Страдиварий»), Чурсинов (делатель клеенок), Лукутин (табакерщик из папье-маше), Серебрянников (ленточник), Головкин (фабрикант нюхательного табака), Плигин (макаронщик) и пр. и пр. и пр.[111] Но ни одна из этих пустословных и восторженных статей, крепко смахивавших на рекламы, так не удалась блестяще успешно молодому мальчику — уже публицисту, как статья об анекдотивном порховском пастушонке, сделавшемся в то же время со дня наводнения (1824 г.) в течение 4–5 лет видным табачным фабрикантом, производившим турецкий и американский курительный табак и уже соперничествовавшим с Гишаром и Линденлаубом. То был табачный фабрикант и купец Василий Григорьевич Жуков, впоследствии приобретший громадную славу и колоссальное, миллионерное богатство, но умерший в конце 1882 года почти в затруднительном положении, оставив целый полк наследников, разорвавших на дробные части остатки его достояния, благодаря своему дикому самодурству и нелепому образу жизни, имевшему в основе милое правило российского дурачества: «Ндраву моему не препятствуй!» Но в 30-х годах все понимали очень хорошо, что Жукова на такую высоту подняла статья в «Северной пчеле», напечатанная семнадцатилетним юношей в декабре 1829 года[112]. Довольно сказать в доказательство волшебного эффекта моей этой тогдашней статьи, что она была прочтена императором Николаем Павловичем, который на разводе громко отрекомендовал ее великому князю Михаилу Павловичу, как страстному курильщику. Этот случай был в особенности стимулом славы и страшного богатства Жукова, а мне статья эта доставила в «Северной пчеле» гонорар в 100 рублей ассигнациями в месяц, что в те патриархальные времена было колоссально, возбудив против меня зависть не только таких сотрудников «Пчелы», как Сомов (Орест Михайлович), Очкин (Амплий Николаевич) и Юханцов (Николай Иванович, отец знаменитого вора Кредитного общества[113]), получавших от Греча жалованье за переводы, но даже заставило коситься на меня самого Фаддея Венедиктовича Булгарина, говорившего обо мне: «В сорочке родился мальчишка, в сорочке».
Но эта bouderie[114] нисколько не помешала Булгарину в начале 40-х годов рекомендовать меня книгопродавцу Ольхину для редактирования «Воскресных посиделок», состоявших из 12 пузатеньких книжек для народного чтения[115]. А еще более: тот же Булгарин, отъезжая на несколько лет в свое Карлово (мне тогда, правда, было далеко не 17 лет, а уже 35), [передал мне] редакцию своего журнала «Эконом»[116]. В течение этих 40-х годов, в конце 1848 года, я издал составленный моими трудами «Терминологический словарь сельского хозяйства» в 40 000 слов[117], обративший, между прочим, на себя внимание Русского отдела Академии наук. Знаменитый составитель «Толкового словаря» Владимир Иванович Даль в предисловии своем к этому труду говорит: «Я много обязан словарным работам гг. Анненкова (по ботанике) и Бурнашева (по сельскому хозяйству и вообще промышленности)»[118].
В 1839 году изданы мною книги: а) «Деревенский староста», которую в количестве 1000 экземпляров купил у меня тогда же департамент без гроша сбавки книгопродавческих процентов, и б) «Описание Удельного земледельческого училища»[119], за которую от государя императора получил перстень в 1000 рублей ассигнациями.
В 1850 году я стал издавать и редактировать «Труды Императорского Вольно-экономического общества», принятые мною в ноябре 1849 года с 250 подписчиками, которые в моих руках в два месяца дошли до 3600 подписчиков, к концу же года я имел всего 6700 подписчиков, число коих не изменялось в течение семи лет, но в 1857 году в феврале месяце вследствие самых гнусных интриг и всяких мерзостей оставил редакцию изданий общества. Забавнее всего то, что это нелепое общество устами и пером своего тогдашнего непременного секретаря А. И. Ходнева (ныне умершего) упрекало меня за то, что я имел такое множество подписчиков и массы читателей, мотивируя этот упрек моему неустанному старанию, самопожертвованию и уменью — тем (изволите видеть), что ученое общество не должно иметь такой свой орган, который на глазах и в руках у всякого мужика и лавочника. Вот чепуха-то! И заметьте, что все бывшие в обществе моими врагами, как и этот самый Ходнев со своими рогатыми софизмами, были люди не только мною одолженные, но некоторые даже облагодетельствованные мною[120].
В бытность мою редактором «Трудов» я, в виде премий к журналу, издал много различных «Руководств» для хозяев и хозяек[121], но в особенности знаменательно было издание «Ветеринарного лечебника» с великим множеством раскрашенных и политипажных рисунков в двух огромных томах. Составил книгу эту ветеринар Генслер[122], тот самый, который потом сделался юмористом и издавал целые книги и писал статьи юмористического содержания, довольно бойкие и размашистые. По подписке словарь этот, обошедшийся мне в 10 000 рублей серебром, шел по 5 рублей серебром (дешевизна поразительная), и 2000 экземпляров его были тотчас проданы по этой цене, чрез что я покрыл все издержки свои. Осталось 400 экземпляров, из коих 50 раздарены, как водится, а 350 продавались в мой чистый барыш по 7 рублей экземпляр, каких я продал на 1400 рублей всего 200 экземпляров, оставшиеся же еще не проданными 150 экземпляров я продал г. Вольфу по 6 рублей экземпляр на 900 рублей. Таким образом рискованное это издание дало мне 2300 рублей чистой выгоды. Вольф пораспродал свои экземпляры по 10 рублей каждый. В настоящее время, я слышал, в магазине Товарищества есть в наличности 2–3 экземпляра, какие там продаются не дешевле 20 рублей каждый по случаю чрезвычайной их редкости.
В 1857 году, удалясь из Общества и нуждаясь в средствах к жизни, я получил от покойного М. О. Вольфа поручение составить «Популярную хозяйственную библиотеку» в сто книжек, каждая книжка в 3 печатных листа в 16-ю долю. Многие из книжек этой библиотеки выдержали несколько изданий. Эта коллекция и поныне через 28 лет идет в продаже раздробительно. Кроме того, в это же время или около этого времени я для г. Вольфа, по его инициативе, обработал книгу в 5000 анекдотов, изданную им в пяти томах под заглавием «Весельчак»[123].
В 1858 году я приступил к изданию широко энциклопедической, но все-таки с хозяйственным характером, еженедельной газеты «Листок для всех», в которой, между прочим, под видом картинок с юмористическим колоритом вымышленного «Захолустьевского общества земледелия», бывшего фотографиею Вольного экономического общества, я, зная коротко все тайные пружины общества, жестоко над ним издевался, выводя на чистую воду все то, что заправилы общества старались всеми мерами скрывать от отечественной публики. Принц Петр Георгиевич Ольденбургский и целый сонм негодяев, окружавших этого бесхарактерного человека, узнали себя под псевдонимами более или менее прозрачными, и вследствие этого принц жаловался лично на меня в Бозе почивающему государю императору Александру II. Мне лично тогдашним министром народного просвещения Евграфом Петровичем Ковалевским был объявлен высочайший выговор со строгим запрещением печатать «Хронику» о «Захолустьевском обществе», при нем начались страшные цензурные придирки, заставившие меня на 1859 год прекратить это периодическое издание[124].
В эту пору, с 1859 по 1864 г., в течение пяти лет я в особенности много работал переводов, а отчасти и оригинальных компиляций (в которых я довольно руку набил) вроде книги «Русские люди всех сословий и всех эпох. Собрание до 100 биографий для юношества русского»[125]. В это же время я помогал сестре моей (Софье Петровне Бурнашевой) под ее псевдонимом Девицы Эсбе (т. е. С. Б.) издавать и редактировать два воспитательных ее журнала («Час досуга» и «Калейдоскоп»), о которых я упомянул выше.
В 1864 году, в январе, я принял службу по крестьянскому делу в Юго-Западном крае в качестве председателя мирового съезда в гор. Балте Подольской губернии, будучи прикомандирован к Земскому отделу Министерства внутренних дел. Здесь я прослужил до 1866 года, когда был, по воле начальства, переведен в Летичев, а в 1867 году, в мае месяце, возвратился в Петербург с отчислением от службы по крестьянскому делу, но с оставлением в прикомандировке к Министерству внутренних дел. Враги очернили меня перед начальством, выставив меня и полонофилом и юдофилом собственно по случаю справедливости и беспристрастности моих действий, когда я доказывал полякофобам и юдофобам, с пеною во рту нападавшим на меня, что я не признаю за собою права давать своей чисто финансово-административной комиссии мало-мальски политический характер и что я нахожу действия еврейских ростовщиков в миллион раз скромнее и извинительнее действий ростовщиков из членов православного духовенства, дерзающих употреблять религию как орудие своих гнусных мздоимств, о чем я неоднократно конфиденциально сообщал преосвященному Леонтию, нынешнему варшавскому архиепископу и фавориту К. П. Победоносцева. Этот владыка, однако, неоднократно поступал со мною самым иезуитски-предательским образом, как и подобает всякому авгуру, разыгрывающему роль святого мужа в публике и не отказывающемуся иметь у себя гарем из мальчиков певчих. Впрочем, этот же самый епископ, зная мое ревностное содействие в Балте по предмету украшения тамошних православных храмов чрез суммы, жертвуемые мне на этот предмет поляками-панами и их паннами, сделал распоряжение, о каковом письменно меня уведомил по почте в Петербурге в июне 1867 года, о поминовении моего имени на эктениях в балтских городских церквах, перерожденных, большею частью не слишком давно, из униатских.
Мое юдофильство провозглашаемо было мировыми посредниками Балтского уезда (их было восемь предрянных личностей, все большею частью отставные уланские и гусарские поручики и помещики Киевской и Херсонской губерний, вовсе не либеральные со своими подвластными крестьянами и сильно либеральничествовавшие на счет кармана помещиков Юго-Западного края в пользу подольских, а именно балтских крестьян, страшных большею частью мошенников и пролаз). Господа посредники укоряли меня за мое мнение, очень чистосердечно тысячу раз высказанное, что присутствие еврейства деятельного, находчивого и расторопного в крае, где хохлацкое народонаселение отличается апатиею и леностью при воловьем упорстве держаться своего неподвижного status quo, — явление весьма логичное и для всякого приезжего человека спасительное. Я не затруднился объявлять, что я просто погиб бы, будучи вдруг перекинут из Петербурга в Балту, знаменитую своею непролазною грязью, ежели бы в разных факторах и мишурисах[126] не встретил моих спасителей. Наведши справки о ценах на все предметы, в которых я нуждался, я приобретал вещи эти из Одессы, Херсона, Киева, Бердичева и пр. чрез евреев местных, и оказывалось, что все мною получаемое обходилось несравненно дешевле, чем ежели бы я все это получал из рук местных жителей православных и римско-католиков. Само собою разумеется, что я в балтском обществе громко хвалил всех этих Мошек, Иозелей и Шмулей, с которыми я обходился всегда самым учтивым образом, сажая их у себя, что многих из этих загнанных, но дошлых, умных и по-своему благородных людей приводило в неописанный восторг. То, что на днях в Нижнем сказал нижегородский губернатор Николай Михайлович[127] Баранов[128], то я за 17 лет пред сим возглашал в Балте, Летичеве, Проскурове и даже Каменце, что семитическое племя само по себе прекрасное племя и что пора нам, сынам XIX века, убедиться, наконец, что «еврей не собака!». Балтский помещик отставной генерал-майор Беляев, плативший постоянный оброк ржонду[129] во дни ржондского террора, хотел мне продать натычанку (род брички) для моих вояжей по непочтовым дорогам уезда при разъездах с поверочными съездами, за 300 рублей, да еще такую, которая десятиверстную пробу не выдержала и чуть вся не рассыпалась, так что мне привелось бросить ее в корчме, а самому дотащиться до места моего путешествия частью на волах, частью верхом на не привыкших к седлу лошадях. Все это меня измучило изрядно, и я дорогою захворал и свалился в одной еврейской корчме, арендатор которой вместо генеральской натычанки уступил мне свою не за 300, а за 80 рублей, и эта натычанка прослужила мне более двух лет до моего отъезда в Летичев, когда тот же Соломон Шмуль Бродский купил у меня этот все еще крепкий экипаж, требовавший, однако, ремонта, за 60 рублей. Всем, кому я ни рассказывал об этом случае, находили, что еврей-мещанин города Балты Бродский честнее его превосходительства генерал-майора Беляева, разбогатевшего чрез командование в течение 28 лет Колыванским пехотным полком[130]. Естественно, что в этом случае «язык мой был враг мой», создавший мне злого врага в генерале Беляеве, который еще вяще стал упрекать меня в юдофильстве и плести о моей персоне паутину всяких мерзостей, когда, в бытность поверочного съезда в его имении, я вынужден был, ввиду дурного надела его крестьян, понизить ценность его местности, правда, очень богатой, на 27 %. Это уже окончательно взбесило этого бывшего когда-то аракчеевского питомца и прихлебателя, служившего когда-то у грузинского царька в адъютантах. Тогда этот генерал нарочно съездил в Каменец и там старался выставить меня дурно местному дураку губернатору Сухотину, которого я в грош не ставил, завися исключительно, как командированный, от министерства. Но как бы то ни было, а все мои сослуживцы по крестьянскому делу, даже разные идиоты, получили земельные наделы, которые тотчас заарендовали, я же не получил ни аршина земли в Подольской губернии.
Мое «юдофильство» еще гремело в Балтском уезде по тому случаю, что когда в марте 1864 года я, проездом в Балту, ночевал в Тульчине, то забыл там в заездном доме на зеркале прекрасное необыкновенно длинное с русскими кружевами полотенце, подарок моей сестры. В Балте я неоднократно кручинился об этой потере, не зная, где в дороге на перекладных я потерял эту нравственно дорогую для меня вещь. Прошло около 12 месяцев, и вот в начале марта 1865 года я, проездом в Каменец, по делам службы, не ночевал, а завтракал в том же заездном доме. И каково же было мое удивление, когда вдруг на мельхиоровом подносе вертлявый мишурис подал мне драгоценное по памяти о сестре полотенце, сохраненное им в целости целый год все в надежде когда-нибудь встретить-таки меня. Конечно, я поблагодарил честного еврейчика и удивил его наградою, в десять почти раз превышавшею стоимость самой вещи. А вот в бытность мою в Каменце в квартире одного местного чиновника, чистокровного россиянина, я заметил пропажу одного из моих часовых брелоков, вензеловой аметистовой печатки, которая улетучилась в руках пятнадцатилетнего сынка этого чиновника, ученика местной гимназии.
При рассказах об этих двух случаях я сопоставлял мишуриса Хемку с чадом высокоблагородного чиновника Подольской казенной палаты, исправлявшего в это время должность председателя казенной палаты, отсутствовавшего в Петербурге. И этот случай прибавил массу злобы против меня за мое юдофильство[131].
Возвратясь в Петербург в мае 1867 года, я снова имел некоторые занятия у М. О. Вольфа, постоянно борясь с долговыми тяжкими обязательствами, оставшимися мне от неблагодарного Вольного экономического общества, издания коего были мне по подписочной цене своей (3 рубля в год с пересылкою 12 книг в 10 листов[132] каждая и 52 номеров газеты[133], то и другое со множеством различных рисунков и с рассылкою разных приложений вроде, например, пакетиков с редкими семенами) в сильный убыток, а когда на 1857 год общество согласилось прибавить четвертый рубль, то интрига восторжествовала над правдой, и я должен был обратиться в бегство от общества, столько мною одолженного и столь дурно со мною поступившего.
В 1866 году, до возвращения моего в Петербург, сестра моя получила кое-какое наследство от старшей сестры своей, умершей в Тамбове, и это наследство в какие-нибудь 7–8 тысяч рублей серебром сестра Софья, недавно умершая и поныне мною оплакиваемая, имела великодушие из дружбы ко мне употребить на погашение окончательное моих долгов, вынесенных из общества в количестве 10 тысяч рублей, оставшись сама при своем только музыкальном таланте, который довольно успешно эксплуатировала, чрез что маленькие свои доходы присоединяла к пенсии матери и к моим в то время скудным средствам. Тогда находчивая и умная моя сестра стала устраивать шамбр-гарни[134] со столом на самых строгих началах нравственности и хорошего тона, и это покрывало расход на квартиру и на стол, т. е. на два самых существенных предмета в жизни. В это время я получал 1200 рублей в «Полицейской газете»[135].
В 1870 году явился новый журнал «Заря», издаваемый В. В. Кашперевым. В журнале этом был биографико-исторический отдел. Мне пришла мысль попробовать, по совету некоторых из моих приятелей, написать две воспоминательные (ретроспективные) статьи, одну из рассказов моего отца о его встрече в 1809 году с Аракчеевым, другую из моей жизни 30-х годов, когда мне не было еще и 20 лет. Первую я назвал «Крестовская карусель в 1809 году», вторую же «Четверги у Н. И. Греча»[136]. Первая особенно понравилась редакции, вторая же журналистике вообще и всей русской публике, так что эти статьи вдруг и совершенно неожиданно высоко, высоко, высоко подняли меня из того загона, в каком я, по различным интригам и преследованиям врагов, находился. На меня стали снова обращать внимание, и вот в 1871 году в июне месяце меня пригласил В. В. Комаров участвовать в его газете «Русский мир» — преимущественно по ретроспективной части в отделе фельетона или «нижнего этажа», и я ему до 1 января 1872 г. дал несколько статей, и, между прочим, статью «Моя служба под начальством Д. Г. Бибикова»[137]. Статья эта, заключавшая в себе одну лишь глаза режущую правду, озлила вдову Бибикова и была причиною самых жестоких преследований этой разъярившейся госпожи, которая особенно недовольна была тем, что я о ее высокопревосходительстве отзывался как она того заслуживала, ничего не газируя[138] и не подкрашивая, а все начистоту, приводя, впрочем, всему неопровержимые факты. Г. Комаров рекомендовал меня М. Н. Каткову, который в четырех последних номерах 1871 года «Русского вестника» напечатал мою статью «Воейковские пятницы», имевшую успех, а за весь 1872 год, т. е. 12 номеров своего ежемесячного журнала, он занял моею в 30 печатных листов статьею под названием «Моя служебная и частная деятельность в 1830–1840 годах», где собрана масса интересных эпизодов[139]. В том же 1872 году я напечатал в «Русском архиве» статью «Лермонтов в воспоминаниях своих однокашников»[140], которая обратила тогда внимание графа Д. А. Милютина, рекомендовавшего ее для прочтения великому князю Владимиру Александровичу. В том же 1872 году я печатал мои воспоминательные статьи в «Русском мире»[141], как вдруг в августе месяце того же года в трех или четырех номерах этого листка явилась не критическая, а с начала до конца пошлая, ругательная, длинная, бездоказательная статья против меня[142] с нахальными выходками, лично ко мне относившимися, ко мне, считая меня все-таки сотрудником газеты, помещающей на столбцах своих такие грубые порицания. Я потребовал от безалаберного Комарова, чтобы в удовлетворение мне он в своей же газете немедленно напечатал мой отпор, но он, дав мне честное слово исполнить мою справедливую просьбу, обманул меня и отпора моего не напечатал, а потому с 1 сентября 1872 года я с этим бесхарактерным и почти сумасшедшим человеком расстался, перейдя в газету «Биржевые ведомости», которых фельетонный отдел с 1 сентября 1872 по 1 января 1874 года я постоянно наполнял моими ретроспективными статьями[143], что давало мне до 2 тысяч рублей в год. Но на 1874 год Трубников оказался в столь дурных финансовых обстоятельствах, что вынужденным нашелся передать свою газету г. Полетике, с которым я сношений не имел. В 1874 году я печатал некоторые мои статьи в «Ниве» и в «Петербургской газете», а также в «Деле» под псевдонимом Эртаулова[144]. Одна из моих статей в «Деле» «Орловский крепостной театр графа С. М. Каменского» (в 20-х годах) имела успех и была цитирована многими газетами, а статья «Александр Ефимович Измайлов, журналист-фабулист и шутник» была высоко поднята всею журналистикою, делавшею из нее множество извлечений. Даже строгая критика тогдашних «Отечественных записок» посвятила этой статье несколько столбцов с избытком похвал неизвестному (??!!) автору ее[145], так как псевдоним мой не был известен по новости своей (Артемий Эртаулов)[146].
В этом 1874 году, в течение нескольких месяцев, получая по 100 рублей в месяц, я, по приглашению одного из начальников экспедиций III отделения собственной канцелярии (т. е. жандармского), принял занятия частных работ, состоявших в редактировании докладных записок для государя императора. Таких частных наемников при графе Шувалове, в помощь штатным чиновникам канцелярии, было до 60 человек, которые с поступлением генерала Потапова все были уволены немедленно, и в том числе я, пробывший там всего 4 месяца, но за эти 4 месяца жестоко пострадавший нравственно, потому что, узнав о моем нахождении (впрочем, совершенно невинном) в стенах этого ненавистного учреждения, почти вся журналистика от меня отшатнулась[147], что, впрочем, не помешало мне под псевдонимом еще новым Касьянова издать книгу ретроспективно-юмористическую под названием «Наши чудодеи»[148], имевшую изрядный успех[149].
В этом же 1875 году в «Пчеле», которую тогда издавал известный наш художник г. Микешин, а редактировал П. Н. Полевой, я поместил статью также воспоминательную под названием «Ловеласничество барона Брамбеуса»[150].
В 1876 году я принял еще новый псевдоним, Арбашев, под каким много работал в журналах «Природа и охота» (Л. П. Сабанеева) и «Сельское хозяйство» (Ф. А. Баталина), а также в «Земледельческой газете» (его же). Эти господа платили мне порядочно, однако менее, конечно, чем сколько платил в 1871–1872 годах г. Катков, но все-таки дававшие мне от 45–50 рублей с листа за статьи чисто статистико-коммерческо-этнографико-естествознательного характера, каковые были «Живорыбная торговля», «Продажа певчих птиц и способы их лова», «Молочные фермы в Петербурге», «Пушная (меховая) торговля», «Живность в курятном ряду», «Дичина пернатая и четвероногая на съестном рынке», «Огороды петербургские и подпетербургские», «Яичное производство во всей России с своими оригинальными особенностями» и пр. и пр. и пр.
Сделав перечень части моих серьезных и, по справедливости, занимательных и поучительных статей, не могу умолчать о том приятном для меня обстоятельстве, что тогдашний министр государственных имуществ граф П. А. Валуев, может быть плохой министр, а еще более плохой романист, но все-таки человек громадно образованный, дельный и умный, обратил свое просвещенное внимание на эти мои статьи о торговле и, как сказывал мой редактор «Сельского хозяйства» и «Земледельческой газеты» Федор Александрович Баталин[151], спрашивал его: «Кто этот Арбашев, который у нас печатает такие великолепные статьи?»[152] Как хотите, а такой отзыв как бы то ни было одного из умнейших наших сановников чего-нибудь да стоит и заставляет меня скорее, чем что другое, забывать злонамеренный лай моих врагов и завистников.
Не лишнее, однако, сказать, что все эти статьи были не что иное, как несколько дополненное и исправленное повторение вторым изданием многого множества моих собственных в этом роде статей, чисто оригинальных, напечатанных мною с мая 1870 года по июнь 1876 года, в течение семи лет, в газете «С.-Петербургского градоначальства и полиции», где за 1200 рублей в год я по контракту с канцеляриею генерала Трепова обязан был давать по одной и даже по две статьи в этом роде в неделю, а в течение семи лет моего контрактом оформленного сотрудничества было более 370 статей статистико-этнографико-естествознательного характера. Кроме статей собственно о той, другой или третьей торговле, было немало и даже весьма много очерков и этюдов петербургских типов, как ремесленных, так и иных различных, каких имеется до 100, напечатанных в газете «Градоначальства и полиции» под редакторством С. В. Максимова за последние 10–15 лет, составляющей ныне решительно библиографическую редкость из редкостей и находимую лишь в Императорской публичной библиотеке, в редакции С. В. Максимова и в конторе «Ведомостей градоначальства и полиции». Вот перечень некоторых, всего 30 из 100 этих очерков-этюдов:
1) «Кошачий маркитант»; 2) «Татарин халатник»; 3) «Пирожники в пирожных и на улицах»; 4) «Гречневики»; 5) «Костяники»; 6) «Трубочисты»; 7) «Парикмахеры»; 8) «Архангельцы с рябчиками и с олениной»; 9) «Торговля аптекарскими материалами и косметиками»; 10) «Охтяне и охтянки»; 11) «Мелочной лавочник с своими фокусами»; 12) «Проба лошади на конной площади и технический язык (жаргон) барышников»; 13) «Скорняки»; 14) «Портные штучники»; 15) «Фуражечники»; 16) «Гусачники»; 17) «Банщики»; 18) «Петербургский половой»; 19) «Словаки-жестяники»; 20) «Ледоколы»; 21) «Тряпичники»; 22) «Злотари (очистители отхожих мест)»; 23) «Извозчики (все оттенки промысла)»; 24) «Рыбаки на тонях»; 25) «Петербургские охотники»; 26) «Дровяной промысел, рубка и продажа дров»; 27) «Торговля грецкою губкою»; 28) «Бурлаки и бурлачество»; 29) «Ревельская килька» и 30) «Полотнянка (калужская канарейка) и приезжие из заштатного города Полотняного завода[153] в столицу продавцы калужских канареек» и пр. и пр. и пр., всего до 100 очерков-этюдов. Мне казалось бы, что «Газета Гатцука» для многих таких статей как нельзя более подходящее, владея массою клише, из коих иные вполне кстати были бы.
Все сведения и факты об этих всех торговлях, промыслах и ремеслах получались мною далеко не легко и не дешево в нравственном смысле, ибо добывание данных от наших невежественных и грубых производителей торговли и всяких промыслов представляло трудности, иногда просто невообразимые, употреблять же сколько-нибудь давление на этих людей, при содействии властей, было решительно возбранено Ф. Ф. Треповым. Правда, что с каждым годом я открывал все более и более помощников из числа наиболее образованных производителей, и уже в 1873-м и дальнейших годах мое дело стояло для меня не в пример легче, чем в 1870, 71 и 72 даже годах. Главные мои в этом деле добывания данных помощники были И. А. Поэнт (Pointe), обруселый француз, блестяще образованный, торгующий колониальными, фруктовыми и гастрономическими товарами; В. С. Семенов, рыбак, владелец большого живорыбного садка у Аничкина моста; А. Ф. Баранов (яичник и содержатель Мариинской огромной гостиницы в Чернышевом переулке; он умер за несколько лет перед сим); Е. А. Грачев[154], огородник-ботаник, замечательно умный, также не так давно умерший; М. Д. Котомин (огородник en gros[155], глава огородной биржи на Сенной в трактире Иванова); Никита Федорович Козьмин, человек маститой старости, специалист торговли живностью и дичью, сообщивший мне бесчисленное множество любопытных данных, и, наконец, Д. П. Мозжечков, пряничник и куреньщик[156], и несколько других не столь знаменательных, но все-таки оказавших мне несомненную пользу, потому что написать статью по сообщенным данным и группированным фактам было мне уже не столь трудно; но, повторяю, собрать и добыть эти факты и данные — это была геркулесовская умственная работа, за которую следовало платить не 1200 рублей в год, само собою разумеется.
Затем я старался из этих моих семилетних работ (1870 до 1877 г.), доставивших мне за все это время 8400 рублей, извлечь сколь можно больше меркантильной пользы, почему многие из этих монографий продал, как видите, вторым изданием в журналы «Природа и охота», «Сельское хозяйство» и «Земледельческую газету» на довольно выгодных для меня основаниях. Говоря об этом, кстати приведу странный случай, бывший по поводу этих статей.
Когда в начале весны нынешнего года явилось объявление англичанина и преподавателя в Коммерческом училище и в некоторых других казенных заведениях — мистера Уильяма Брея об издании им воспитательного журнала для русского юношества с громким названием «Юная Россия»[157], я познакомился с мистером Бреем и нашел в нем господина, взявшегося за дело, о котором он понятия не имеет, равно как о России (как юной, так и древней), а также и слабого в русском языке, почему я с ним постоянно беседовал и переписывался по-французски, но и тут оказалось, что г. Брей затруднялся ежели не конверсировать[158] с грехом пополам, то корреспондировать по-французски[159]. Я ему рассказывал, что у меня до 370 статей по предметам торговли, промысловости и этнографии русских производителей: ремесленников, фабрикантов и торговцев. Такие статьи, напечатанные за 9–14 лет пред сим в газете, никем не знаемой, я мог бы несколько видоизменить согласно с характером журнала, предназначенного для русского юношества, и затем предоставить ему на основаниях, для него далеко не разорительных. Образчики этих статей, рассказанные мною г. Брею по-французски, ему понравились, и он тотчас самым любезным образом изъявил готовность взять у меня разных этого рода статей на 220 рублей серебром, а также и брать подобного рода статьи у меня и на будущее время, причем везде напечатал объявление о том, что скоро явятся в «Юной России» статьи о шубном товаре, о торговле рыбою, молочными скопами[160], яйцами и пр. Я дал ему, кажется, около 25 статей, из числа коих г. Брей в № 1 и № 2 своего журнала напечатал мою статью под псевдонимом Геннадий Светозаров, именно «Петербургская торговля певчими птицами», в которой есть много анекдотивных занимательных подробностей, и я знаю некоторых педагогов, читавших эту мою статью и изъявивших удивление, что г. Брей, владея множеством моих подобных статей, ни в одном из пяти нумеров, вышедших после второго нумера (ныне во второй половине августа вышло всего 7 номеров этого странного журнала), ничего из огромного запаса моих купленных и одобренных им статей не печатает. Но тут cua anguille sous roche[161] та, что г. Брей оказывается бесхарактерным и пустейшим существом, которое отдало себя оседлать кому-то из моих тайных врагов, каких у меня, к горю моему, немало между современными нигилистиками, и этот-то нигилистишка уверил простофилю Брея, что мои статьи слишком патриотичны на русский лад. Не очень давно я встретил мистера Брея на улице и спросил его о причине непечатания им моих купленных им статей. На это Брей, читавший, как уверял меня, все купленные им, до покупки их, мои статьи в рукописях в апреле месяце, сказал мне: «Comment voulez-vous, cher monsieur B — ff, que j’imprime dans mon journal vos articles, qui à cent lieux puent le patriotisme et le chauvinisme archi-russe»[162]. Ну, разодолжил, друг любезный, разодолжил, нечего сказать. Вот умница, вот голова-то со всем чем хотите, кроме мозгов. Разумеется, после этого заявления я с этим умницей никогда никаких сношений иметь не буду.
Невольным образом на крыльях ретроспективности переношусь за полвека пред сим и убеждаюсь, что далеко не так смотрел на partiotisme russe господин Charles de Julien, сначала лектор, а потом профессор французского языка в С.-Петербургском университете, которому в 1829–1830 годах было не более 23–24 лет. Он тогда, не зная ни слова по-русски, издавал еженедельный литературно-светский премиленький листок «Le Furet» («Хорек»). Ему захотелось иметь на своих столбцах рубрику, посвященную à la litterature russe du moment[163], и вот по рекомендации Н. И. Греча французик этот крохотный, субтильненький пригласил меня rédiger (разумеется, безвозмездно) cette rubrique de sa feuille hebdomadaire[164]. Мне было 17–18 лет от роду, и я подписывал мои статьи: W. B — ff (непременно с этим окончанием, чтобы видели все, что статьи эти пишет русский). Недавно как-то в Публичной библиотеке я вздумал просмотреть, через 55 лет, мои тогдашние ребяческие грехи в русской литературе. О, господи боже мой! Чего, чего только я тут не встретил! Какие мнения, какие суждения! Все это было до крайности детско и плавало в патриотическом квасу, против которого издатель французик ни малейше не вооружался, а, напротив, однажды с особенным восхищением сказал мне:
— Avant-hier à un bal ou madame la comtesse de Laval (он был секретарем у графа Лаваля и с тем вместе, как болтала скандальная хроника, чичисбеем толстухи старухи графини, могшей быть ему бабушкой[165]), a bien voulu me conduire, bal honoré par la présence de leurs majestés, — l’empéreur, auquel j’ai eu le bonheur d’etre présenté, a bien voulu me dire: «Je suis en général assez content de votre feuille, monsieur, et surtout pour vos articles sur la littérature russe du moment». — «Ces articles ne sont pas de moi, Sire, — имел благородство сказать St. Julien, — ils appartiennent à la plume d’un tout jeune homme, dont dernièrement (этот разговор был в январе 1830 года) un article de l’Abeille du Nord, une monographie, je crois, d’un fabriquant de tabac Joukoff a eu la chance bien heureuse d’intéresser votre majesté». — «Ah! vraiment», — заметил государь и прибавил: «Chargez donc votre jeune collaborateur de vous donner une traduction de cet article ne fut-ce qu’en extrait. Vous verrez qu’on lira avec curiosité et intérêt cette biographie anecdotique d’un Gilblaz mougik et peut-être les feuillles parisiennes réimprimeront l’article»[166].
Я тогда же исполнил высочайшую волю, столь в те времена мне, мальчику, лестную, и передал г. Сен-Жюльену перевод статьи, но в довольно сжатом сокращении. Однако вскоре мой французик, вызванный в отечество смертью дяди (действительно какого-то пребогатого oncle d’Amérique[167]), уехал во Францию, в Марсель, откуда он был родом, чтоб там получить наследство довольно изрядное, которое потом он спустил в Париже и в 60-х годах, т. е. 30–40 лет спустя после того, что я сотрудничал в его «Furet», уже в летах довольно преклонных профессорствовал в Петербургском университете и снова издавал здесь французский журнал, не имевший ни успеха, ни значения[168]. Во время этого вторичного появления господина Сен-Жюльена в Петербурге я с ним никаких сношений не имел, а знаю только, что моя статья о Жукове, переданная мною редактору «Furet» в конце января 1830 года, не была в его листке напечатана, но в 1831 году господин Сен-Тома, лектор С.-Петербургского университета и издатель еженедельного листка «по образу и подобию» «Furet» — «Le Miroir», просил меня дать ему экземпляр этого перевода статьи о Жукове, что я тогда же и исполнил, и статья о «Gilblaz-mougik Basile Joukoff» была напечатана в «Miroir» 1831 года, кажется, в апреле или мае месяце.
Познакомясь с этим самым «Gilblaz-mougik» Василием Григорьевичем Жуковым в ноябре 1829 года, я продолжал мое с ним знакомство и бывал на его эксцентрических пирах, когда летом в Екатерингофе шампанское Жукова распивали как знакомые его, так [и] вовсе не знакомые с ним, — до 1837 года, когда Жуков женился в третьем браке на смолянке «исторической» Марии Парижской[169]. Дерзкое обращение этой молодой капризной самодурки отогнало очень, очень многих, и в числе этих многих и меня, от гостеприимного крова Жукова. Но ведь правду гласит старинная наша пословица: «Гора с горой не сходятся, а человек с человеком сойдутся». И вот, по истечении 40 лет я, в течение этого времени вовсе не бывавший у Жукова и ни разу не видавший его, как-то непонятно опять с ним сошелся, и эта встреча в 1877 году повела к тому, что как-то так устроилось, что я без весьма малого шесть лет изо дня в день, из часа в час провел с Жуковым, какое сообщество с этим маститым маньяком-эгоистом наградило меня за гонорар в 1500–2000 рублей в год неизлечимыми ревматизмами и болезнью сердца, благодаря всему тому, что я в эти шесть лет физически и нравственно испытал в сношениях моих с этим диким самодуром и бессердечным, грубым эгоистом, влюбленность которого в свое «я» доходила до абсурда. Один из моих знакомых, которому известен был плюшкинский образ жизни Жукова в вечно холодном из экономии и заросшем грязью, по страсти к грязи, кабинете и вообще его различные гнусно-возмутительные выходки, говаривал обо мне: «В эти шесть лет, проведенные Владимиром Петровичем с Жуковым ежедневно, ежечасно, то же самое, что ежели бы судьбе угодно было на шесть лет положить его в отвратительную могилу, полную червей, с разложившимся трупом».
Такое положение, конечно, никакими деньгами не вознаграждается[170].
Хотя Жуков в эти шесть лет постоянно молчал о том обстоятельстве, что моя статья 1829 года в «Северной пчеле» вполне поставила его на ноги и даже воскресила, он, проникнутый самою грубою неблагодарностью, никогда не упоминал об этом столь важном в его жизни обстоятельстве, но со всем тем он чуть не ежедневно говорил мне, что я не забыт в его духовном завещании, одною из статей которого мне назначено 10 тысяч рублей на память о нем, с тем, чтобы я выпустил в свет книжку о нем. Я имел слабость верить этому жуковскому толкованию, повторяю, почти ежедневному, и, признаюсь, жил в этой мечте до 17 декабря 1882 года, т. е. до дня смерти Жукова, когда мне сообщили не духовное завещание, какого вовсе и не было, а проект духовного завещания, на основании которого, с устранением от всякого наследства трех замужних дочерей, как уже достаточно им награжденных при замужестве (по 150 тысяч рублей серебром каждой), все, что оставалось в недвижимом и движимом имуществе, переходило полуидиоту от пьянства, единственному в живых оставшемуся сыну[171], на которого, между прочим, возлагалось немедленно уплатить по оставленным им трем его любовницам капитал до 50 тысяч рублей серебром. Да, этот 87-летний развратник обеспечил только трех своих гетер. Обо мне же не было и слова упоминания в проектированном завещании.
Такое злодейское отношение ко мне жестоко огорчило меня, усилив мгновенно мою болезнь сердца, чрез что у меня окончательно образовался аневризм, от которого я рискую умереть скоропостижно, при разрыве сердечной плевры. Аскультировавшие[172] меня врачи, из лучших в Петербурге, мне это предсказали. Но я надеюсь и молю Бога, чтобы не умереть, не издав книги (в 30 печатных листов), мною написанной и рукопись коей, приготовленная в печать, находится в настоящее время в Москве, нося заглавие такое: «Самородок-самодур. 100 (сто) эпизодов из анекдотивно-эксцентричной жизни некогда (с 20 на 60-е годы) громкознаменитого Василья Григорьевича Жукова»[173].
Некоторые очень рельефные и довольно откровенные отрывки из этой книги были напечатаны в 1883 г. (сентябрь и октябрь) в «Петербургской газете», а другие, до выхода означенной книги к концу 1885 года, в «Живописном обозрении» или в новосозданном журнале «Родина» г. Пономарева[174], впрочем, журнале до того негласном, что никто в Петербурге не знает о его скромном существовании[175].
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Воспоминания петербургского старожила. Том 1 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
73
Публикуя этот текст, Н. С. Лесков предпослал ему следующую преамбулу: «Литературная эпоха сороковых годов в России считается у нас блестящею. К ней принято относиться с уважением не только за образованность и даровитость тогдашних представителей русской литературы, но также и за их нравственные превосходства и за благородство мысли, имевшей главное настроение в освободительном, или либеральном духе. Таковы действительно были в сороковых годах те деятели русского слова, которые успели прославить свои имена и „отошли в путь всея земли, не дав безумия Богу“, но одновременно с этими почтенными людьми в литературных кружках сороковых годов вращались также еще иные деятели, не сходные с первыми по настроению и талантам, но в своем роде интересные и тоже характеризующие эпоху. Кто хочет иметь не одностороннее понятие о литературных делах и литературных нравах названной эпохи, тот, кажется, должен поинтересоваться и родоначальниками журнальной богемы в России. В этом смысле представляют особенный интерес предлагаемые вслед за сим автобиографические заметки недавно умершего престарелого газетного и журнального сотрудника Владимира Петровича Бурнашева (род. в 1812 году † в 1888 г.).
Бурнашев провел всю свою многолетнюю жизнь в сношениях с редакциями, написал ужасно много и умер в нищете, не пользуясь в литературном обществе не только уважением, но даже состраданием, в котором крайне нуждался в последние годы своей слишком затянувшейся жизни. Критика обращала на него внимание редко, и то или ошибкою, или тогда, когда представлялся случай указать в его работах грубый промах или что-либо непозволительное в ином роде. Сам он, как увидим из его записок, считал себя не приготовленным к литературной деятельности, но собственно эта „неприготовленность“, кажется, должна быть отнесена не к его образованности и познаниям, а к его характеру, совмещавшему типические черты литературной богемы. Он сам этого не сознавал и не чувствовал, но его замечательно откровенные записки делают это очевидным и несомненным. Эти же записки и сами несут на себе характер богемы и дают любопытные указания, как и кем она у нас насаждалась и воспитывалась.
Я встретил впервые покойного Влад. Петр. Бурнашева около десяти лет тому назад в доме редактора Комарова. Бурнашев тогда был уже стар и боролся с тем, что считал человеческим равнодушием к его заслугам. Редактор Комаров пригласил его из одного места с художественным критиком [А. З.] Ледаковым, но Ледаков нашел себе одобрение и поддержку, а Бурнашев нет. Его „вытравляли“. Он был вспыльчив и горделив, и его не нужно было выпроваживать долго. Бурнашев ушел из редакции Комарова и очутился без работы и без хлеба. Это все усиливалось и осложнялось: к одним его бедствиям прибавлялись новые, в чем он, по несчастию, часто был сам причиной. Тогда он обратился ко мне и просил добыть ему работу. Впоследствии он не раз точно так же призывал меня к той или другой человеческой услуге. Так дело дошло и до последнего его помещения в Мариинскую больницу, где он и умер. Незадолго перед смертью Бурнашев отдал мне собственною его рукою чисто написанный его „формулярный список“, в котором отмечено все совершенное им „прохождение литературной службы“. Документ этот вслед за сим предлагается».
78
Владимир Петрович Бурнашев имел сходство с матерью: он был смолоду очень красив собою, что сохранилось на его масляном портрете, и имел самый придирчивый и капризный характер, через который ни с кем не уживался. (Примеч. Н. С. Лескова.)
79
Музеум придворных экипажей, в просторечии Конюшенный музей — музей, созданный в 1860 г. и посвященный русскому экипажному искусству.
82
Бурнашев был прекрасный брат, и его заботливость о сестре представляет много трогательного. Кипя в беспрерывном и дурно оплачиваемом труде, он употреблял невероятные усилия, чтобы сестра его не знала, как кошелек его тощ и как трудно достаются ему деньги. Он даже позволял ей «разорять себя» посредством «открытия фантазий» вроде кухмистерской на благородных началах. Самая жизнь его в квартире была стеснена огромным количеством кошек, которых его сестра любила, а они, как назло, оказывали Владимиру Петровичу самое полнейшее пренебрежение к его удобствам. Он все это переносил безропотно и после кончины сестры заботился разместить осиротевших кошек на пенсии и «только тогда вздохнул свободно». (Примеч. Н. С. Лескова.)
83
В справочнике «Биографический словарь. Высшие чины Российской империи (22.10.1721–2.03.1917)» (Сост. Е. Л. Потемкин. М., 2019. Т. 1. С. 297) указано, что П. А. Бурнашев дослужился до чина действительного статского советника и имел следующие ордена: Св. Владимира IV ст. с бантом, III ст., Св. Анны I ст., Св. Станислава I ст.
86
Училище было закрыто в 1849 г. Граф М. Н. Муравьев не мог иметь к этому отношения, поскольку служил тогда управляющим Межевым корпусом.
88
См.: Прогулка с детьми по земному шару / [Соч.] Виктора Бурьянова [псевд.]. СПб., 1836. Ч. 1–2; Детский рассказчик, или Собрание повестей, сказок, рассказов и театральных пьесок, сочиненных Виктором Бурьяновым [псевд.] и Владимиром Бурнашевым. СПб., 1836. Ч. 1–2; Прогулка с детьми по России / Соч. Виктора Бурьянова [псевд.]. СПб., 1837. Ч. 1–4; Прогулка с детьми по С. Петербургу и его окрестностям / Соч. Виктора Бурьянова [псевд.]. СПб., 1838. Ч. 1–3.
89
См.: Роспись российским книгам для чтения, из библиотеки Александра Смирдина. СПб., 1828. Ч. 1–4. В 1829, 1832 и 1847 гг. к ней выходили прибавления. Но Бурнашев имеет в виду «Систематический реестр русским книгам с 1831 по 1846 год» (СПб., 1846).
91
Отец Бурнашева печатался в журналах, см. его статью: О начале суконной промышленности в России, о постепенном ее распространении и о нынешнем ее состоянии // Отечественные записки. 1823. Ч. 14. С. 260–276. Без подп. Автор указан в списке авторов журнала за все годы издания, см.: Отечественные записки. 1830. Ч. 41. С. 175.
92
Имеется в виду француз Жак Маржерет, автор труда «Состояние Российской державы и Великого княжества Московского» (1607). Переводы из книги Маржерета в журнале П. П. Свиньина «Отечественные записки» не печатались. Там был помещен перевод Бурнашева из другой книги о России: Пребывание в России Корнелия Бруина в 1702 году / Пер. В. П. Б — ва // Отечественные записки. 1829. № 113. С. 345–365; № 114. С. 46–66; № 116. С. 395–410.
94
«Северная пчела» возникла не «только что», а за три года до смерти императрицы Марии Федоровны, в 1825 г. Там по этому поводу были помещены описание похорон (№ 136, 137. 13, 15 нояб.), анонимная статья «Воспоминания о государыне Марии Феодоровне» (№ 138. 15 нояб.) и перевод (с таким же названием) из рижской немецкоязычной газеты (№ 137. 15 нояб.). Скорее всего, Бурнашев имеет в виду последнюю публикацию.
95
В «Русском инвалиде» 25 октября (№ 267) была помещена официальная информация о смерти императрицы, а на следующий день (№ 268) — манифест Николая I на ту же тему.
96
См.: В. П. Б. Чувства русского при гробе Марии // Отечественные записки. 1828. Ч. 36. № 103. С. 303–312.
97
Хрия — рассуждение на заданную тему, составленное по определенным правилам. Темой автонианской хрии являются слова какого-нибудь автора.
98
См.: Рижский И. С. Опыт риторики. СПб., 1796. Книга была популярна и несколько раз переиздавалась.
99
Речь идет о стихотворной сказке А. Е. Измайлова «Лгун», начинающейся стихом «Павлушка медный лоб (приличное прозванье!)».
100
Орденом Св. великомученицы Екатерины 1-й степени (большим крестом) награждались великие княгини и дамы высшего света.
107
Маз — не применяемый сейчас бильярдный кий особого устройства. Представлял собой облегченную палку с колодкой сложной формы на конце, с помощью которой выполняли не прицельные удары по битку, а толкательные движения.
109
См. об этом «обстоятельстве» далее в очерке Бурнашева «Моя служба при Дмитрии Гавриловиче Бибикове (1828–1834 гг.)».
110
Позднее Бурнашев писал: «С 1831 года начал я участвовать в „Северной пчеле“ <…>» (Бурнашев В. Изобретения русского самородного механика Ивана Кадилова // Северная пчела. 1848. № 257), и это утверждение ближе к истине. По крайней мере, самая ранняя подписанная его фамилией публикация в «Северной пчеле» появилась в этом году: «Кабинет редкостей знаменитого Орловского» (1831. № 7–9).
111
См.: Русский Страдивари — Иван Батов // Северная пчела. 1833. № 40; П. В. Лукутин и его табакерочное заведение // Там же. 1834. № 18, 19; Шелковая фабрика <…> Николая Серебренникова // Там же. 1832. № 149, 150; О. И. Головкин, первый русский табачный фабрикант // Там же. 1832. № 27, 28; Крестьянин-химик Прокофий Плигин // Там же. 1833. № 134, 135; Резчик Василий Захаров // Там же. 1834. № 172, 173. Очерк о К. З. Чурсинове Бурнашев писал (см. примеч. в «Северной пчеле» 1832 г. № 27), но опубликован в газете он не был.
112
Бурнашеву изменила память, статья была напечатана позднее: Василий Жуков // Северная пчела. 1832. № 296–298.
113
К. Н. Юханцев, работая кассиром Общества взаимного поземельного кредита, похитил с 1873 по 1878 г. денег и процентных бумаг на общую сумму два миллиона рублей. В январе 1879 г. состоялся громкий судебный процесс, на котором рассматривалось это дело.
115
См.: Воскресные посиделки: Книжка для доброго народа русского / [Сост. В. П. Бурнашев]. [Вып. 1–7]. СПб., 1844–1845. Последний выпуск содержал 4 книжки. Ф. В. Булгарин дважды в своем фельетоне «Журнальная всякая всячина» рекламировал это издание (Северная пчела. 1844. № 39, 96).
116
Журнал «Эконом» выходил с 1841 г. под редакцией Ф. В. Булгарина; в 1844–1849 гг. его редактировал Бурнашев. Причиной смены редактора «Эконома» был не отъезд Булгарина в Карлово, а его конфликт с издателем журнала, см. об этом подробнее далее, в очерке «Сотрудничество придворного метрдотеля Эмбера в хозяйственном журнале „Эконом“ (1844–1845 годы)».
117
Словарь вышел гораздо раньше: Бурнашев В. П. Опыт терминологического словаря сельского хозяйства, фабричности, промыслов и быта народного. Т. 1–2. СПб., 1843–1844.
118
Даль пишет иное: «При обработке словаря своего составитель его следовал такому порядку: идучи по самому полному из словарей наших, по академическому, он пополнял его своими запасами; эта же работа пополнялась еще словарями: областным академическим, Бурнашева, Анненкова и другими, все это сводилось вместе, на очную ставку, иногда, по словопроизводству, делались справки у Рейфа и Шимкевича, и затем, собрав слова по гнездам, составитель пополнял и объяснял их по запискам своим и по крайнему своему разумению, ставя вопросительные знаки, где находил что-либо сомнительное» (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. М., 1866. Ч. 4. С. XIII).
119
См.: Волжин Борис [Бурнашев В. П.] Деревенский староста Мирон Иванов: Народная быль для русских простолюдинов. СПб., 1839; Бурнашев В. П. Описание Удельного земледельческого училища. СПб., 1839.
120
Какую роль Алексей Иванович Ходнев играл при отобрании журнала от Бурнашева, нам не известно, но известно, что А. И. Ходнев пользовался полным уважением знавших его лучших людей и почитался неспособным ни к какой низкой интриге. (Примеч. Н. С. Лескова.)
121
См, например: Бурнашев В. П. Практическое руководство к кожевенному производству и всех его отраслей, с обстоятельным наставлением как устроить сельский кожевенный завод. СПб., 1843; Он же. Практическое руководство к валяльно-войлочному производству. СПб., 1844; Он же. Практическое руководство к гребенному и роговому производствам. СПб., 1844.
122
См.: Энциклопедический лечебник домашних животных и дворовых птиц. СПб., 1855–1856. Т. 1–3. 1-й том его действительно составил И. С. Генслер, 2-й и 3-й были составлены Г. Ф. Ундрицом.
123
См.: Энциклопедия весельчака: собрание 5000 анекдотов древних, новых и современных: собрано по иностранным и русским источникам И. Поповым. СПб.; М., 1872–1873. Т. 1–5.
124
Еженедельная газета «Листок для всех» (1858–1860) в 1860 г. выходила немногим более полугода, прекратившись на № 29.
125
См.: Русские люди: жизнеописания соотечественников, прославившихся своими деяниями на поприще науки, добра и общественной пользы. СПб.; М.: М. О. Вольф, 1866. Т. 1–2.
126
Фактор — посредник; в черте оседлости в этой роли обычно выступали евреи; мишурис — еврей-половой, коридорный, служитель в гостинице.
128
7 июня 1884 г. в Нижнем Новгороде произошел еврейский погром. После погрома нижегородский губернатор Н. М. Баранов отдал следующий приказ: «…в предупреждение мыслей о возможности начала новых беспорядков <…> я прошу господина нижегородского полицмейстера немедленно распорядиться, чтобы участковые пристава и их помощники объявили рабочим <…> во-первых, что жид — человек, а не собака, да и собаку даром не обижают; во-вторых, убийство девяти человек и разграбление жилищ нельзя считать потехой и, в-третьих, что следует твердо помнить, что всякий человек, какой бы веры он ни был, живя в России, находится под покровительством законов царских, и потому покушение на его жизнь и имущество одинаково есть преступление, направленное против воли государя. Все евреи, живущие в Нижнем Новгороде, крещеные или некрещеные, такие же верноподданные, как и мы все. А потому убийство и грабеж евреев одинаково строго должны быть наказуемы, как такие же преступления, направленные против христиан. <…> участники в беспорядках 7 июня будут строго наказаны <…>» (цит. по: Пудалов Б. М. Евреи в Нижнем Новгороде (XIX — начало ХХ в.). Н. Новгород, 1998. С. 57).
129
Ржонд (rząnd) — управление, правительство (польск.). Здесь имеется в виду Ржонд народовы (Национальное правительство) — главный орган власти в период Польского восстания 1863–1864 гг.
130
В Колыванском пехотном полку не было командира по фамилии Беляев; кроме того, ни один командир указанного полка не пробыл на этом посту более 12 лет.
131
Несколько ниже все эти рассказы о евреях и вообще так называемое «юдофильство» получат от самого же Бурнашева очень неожиданное и даже поразительное изъяснение, свидетельствующее об особенностях его характера. (Примеч. Н. С. Лескова.)
133
Речь идет о еженедельных «Экономических записках» (1854–1862), выходивших в качестве приложения к «Трудам Императорского Вольного экономического общества».
135
Имеются в виду «Ведомости Санкт-Петербургского градоначальства и Санкт-Петербургской городской полиции», которые Бурнашев редактировал в 1867–1870 гг.
136
Из воспоминаний петербургского старожила. I. Аракчеев и Крестовская карусель // Заря. 1871. № 2. С. 164–190. Подп.: В. Б.; Из воспоминаний петербургского старожила. II. Четверги у Н. И. Греча // Заря. 1871. № 4. С. 3–45. Подп.: В. Б.
137
Моя служба при Дмитрии Гавриловиче Бибикове (1828–1832 гг.) // Русский мир. 1871. № 89, 91, 101, 103, 113, 114, 115.
139
См.: Мое знакомство с Воейковым в 1830 году и его пятничные литературные собрания // Русский вестник. 1871. № 9–11. Подп.: Петербургский старожил В. Б.; Воспоминания об эпизодах из моей частной и служебной деятельности 1834–1850 // Русский вестник. 1872. № 5–10, 12. Подп.: Петербургский старожил В. Б.
140
Михаил Юрьевич Лермонтов в рассказах его гвардейских однокашников // Русский архив. 1872. № 9. Стлб. 1770–1850.
141
Отрывок из воспоминаний о графе Е. Ф. Канкрине // Русский мир. 1872. № 42; Забавный случай из жизни А. С. Грибоедова // Там же. 1872. № 82; Визитная карточка провинциального новатора // Там же. 1872. № 169; В 1825 году // Там же. 1872. № 178; Представление М. М. Сперанскому в 1828 году // Там же. 1872. № 183, и др.
142
А. Р. Замечания на некоторые статьи из воспоминаний Петербургского сторожила В. Б. // Русский мир. 1872. № 217, 218. 22, 23 авг.
143
Пинетиевская штука кредитора // Биржевые ведомости. 1872. № 242, 243; Улан Клерон // Там же. 1872. № 268, 269; Булгарин и Песоцкий, издатели еженедельного журнала «Эконом», в сороковых годах // Там же. 1872. № 284, 285; 1-я сельскохозяйственная выставка в Петербурге // Там же. 1872. № 298–300; Встреча с Аракчеевым в 1828 году на станции в Новгородской губернии // Там же. 1872. № 312–314; А. П. Ермолов в 1827 году в гостях у моего отца в Орле // Там же. 1872. № 355; Необыкновенная портерная кружка Ф. В. Булгарина // Там же. 1873. № 60, 66; Невидимка уланский офицер // Там же. 1873. № 96; Персидский принц Хозрев-Мирза в Петербурге, в 1829 году // Там же. 1873. № 121, 123, 127, и др.
144
См., например: Дядюшка Федор Алексеевич в столице (Из воспоминаний петербургского старожила) // Нива. 1871. № 24. С. 369–372. Подп.: В. Б.; Воспоминания о В. Г. Жукове // Петербургская газета. 1883. № 234–236, 240, 241. Подп.: В. Б.; Начало и первые основания баснословных богатств некогда (с 20 по 60 гг.) знаменитого В. Г. Жукова (воспоминания) // Там же. 1883. № 287, 289. Подп.: В. П. Б.; Воспоминание о некогда знаменитом театре графа С. М. Каменского в г. Орле // Дело. 1873. № 6. Паг. 2. С. 184–219. Подп.: Гурий Эртаулов; Воспоминания об А. Е. Измайлове // Дело. 1874. Паг. 1. С. 151–198. Подп.: Эртаулов.
145
См.: Парголовский мизантроп [Скабичевский А. М.] Мысли и впечатления, навеваемые текущею литературою // Отечественные записки. 1874. № 7. Отд. 2. С. 99.
147
В записке «Два месяца занятий по найму в I экспедиции 3-го отделения С. Е. И. В. канцелярии в июне и июле 1874 г.» (ИРЛИ. № 30934. Л. 3–4 об.) Бурнашев писал, что в III отделение его устроил литератор Дмитрий Петрович Сушков, который заведовал там журнальной частью (то есть надзором за журналистикой). Согласно этому источнику, он получал там не 100, а 80 рублей в месяц, работал в шумном помещении и «расстроил нервы». Последствием же было следующее: «…общение мое со многими лицами, расположенными ко мне прежде, сделалось как-то натянутым с тех пор, что лица эти узнали о моем двухмесячном нештатном пребывании в стенах 3-го отделения, потому что до сих пор в публике существует какой-то предрассудок относительно этой службы» (Л. 4 об.).
148
Наши чудодеи: Летопись чудачеств и эксцентричностей всякого рода / Сост. Касьян Касьянов. СПб., 1875.
149
На этот счет покойный Б[урнашев] также ошибается. «Частная служба» его в III отделении не была известнее, чем такая же служба упоминаемых в бумагах других лиц, занимавшихся и службою названного рода, и литературою, и даже редакторством. Имена их сохраняются в списках, уцелевших от времени генерала Мезенцова, и находятся в руках благонадежных. (Примеч. Н. С. Лескова.)
150
Барон Брамбеус в интимном обществе (Из «Воспоминаний петербуржца» 1846 г.) // Пчела. 1875. № 26. С. 316–317; № 27. С. 326–328; № 28. С. 338–340; № 29. С. 350–352. Подп.: Вадим Байдаров.
151
Ф. А. Баталин с 1865 г. по 1895 г. редактировал издаваемые Министерством государственных имуществ журнал «Сельское хозяйство и лесоводство» и «Земледельческую газету».
152
Эти именно слова были мне переданы редактором «Земледельческой газеты» и журнала «Сельское хозяйство» Федором Александровичем Баталиным.
162
«Как вы хотите, уважаемый господин Б[урнашев], чтобы я напечатал в своем журнале ваши статьи, которые за сотню лье воняют патриотизмом и архирусским шовинизмом» (фр.).
166
Третьего дня, на бале, куда графине Лаваль угодно было меня привезти, бале, удостоенном присутствием его величества, император, которому я имел счастие быть представленным, изволил мне сказать:
— Я доволен вообще вашей газетой, а в особенности статьями о современной русской литературе.
— Эти статьи не мои, ваше величество; они принадлежат перу совсем молодого человека, монография которого о табачном фабриканте Жукове, напечатанная недавно в «Северной пчеле», имела счастливый случай заинтересовать ваше величество.
— А! в самом деле! Поручите же вашему молодому сотруднику сделать для вас перевод этой статьи, хотя бы в извлечении. Вы увидите, что эту анекдотическую биографию «Жильблаза-мужика» будут читать с любопытством, и, может быть, парижские газеты ее перепечатают (фр.). (Перевод Н. С. Лескова.)
168
Шарль де Сен-Жюльен преподавал французский язык в Петербургском университете с 1830 до 1846 г., потом уехал во Францию в 1846 г., а в 1852 г. вернулся. Он путешествовал по России, сотрудничал в русской и зарубежной франкоязычной прессе, а в 1858–1859 гг. издавал в Петербурге на французском языке газету «Le Dimanche» (см.: Сперанская Н. Петербургская газета «Le Furet» / «Le Miroir» (1829–1833) // Новое литературное обозрение. 2008. № 94. С. 397).
169
По слухам, Мария Парижская была дочерью французской актрисы мадмуазель Жорж (Маргариты Жозефины Веймер) от императора Александра I.
170
Труды Бурнашева при Жукове заключались в том, что Бурнашев у Жукова был «компаньоном». Он приходил к нему утром, читал ему вслух, кушал с ним вместе и вечером уходил — за это Жуков давал Бурнашеву 2 тысячи рублей в год. В другой тетради Бурнашев Жукова хвалит. (Примеч. Н. С. Лескова.)
172
Галлицизм от глагола ausculter (выслушивать — в медицинском смысле слова, то есть посредством стетоскопа).
174
См.: Деревянный вексель (Из воспоминаний о В. Г. Жукове) // Живописное обозрение. 1884. № 40. С. 218–220. Подп.: В. Б.; Из далекого прошлого. Мария Александровна Жукова, нареченная при Св. крещении «Мария Парижская» // Родина. 1885. № 27. Стлб. 839–842. Подп.: Вадим (Павл.) Байдаров; Чиновничья шевелюра, выращенная стараниями и деньгами В. Г. Жукова // Там же. 1885. № 35/36. Стлб. 1055–1056. Подп.: Вадим Байдаров.
175
Завершая очерк, Лесков писал: «Вл. П. Бурнашев почти до самого последнего дня своей жизни постоянно озабочивался и даже, можно сказать, сгорал желанием издать этот труд или, по крайней мере, дать как можно большую огласку сделанным оттуда извлечениям, и если его „Жуковиада“ до сих пор не достигла еще большого распространения, то это уже не по его вине, а по подозрительности редакторов, которые сомневались в беспристрастном отношении автора к Жукову. Такая осторожность со стороны редакторов была совершенно уместна, но В. П. Бурнашев продолжал заниматься сгущением красок на изображении Жукова беспрестанно и всегда делал это со страстностию, которой нельзя было не удивляться. Иногда это было похоже на какой-то „пункт помешательства“. Тайна этого влечения раскрывается только теперь в его собственноручном „формуляре“, который, по словам покойного автора, „должен представлять его литературную исповедь в биографической форме, — ежели не сполна, то отчасти“. Здесь В. П. Бурнашев откровенно говорит, что Жуков его обидел тем, что обещал не позабыть его в своем духовном завещании, но обещания этого не исполнил, а В. П. Бурнашев, доживая свой затянувшийся век в большой бедности, постоянно имел достаточные причины вспоминать об этом. Признание это во всяком случае служит доказательством, что „формулярный список“, если не весь сплошь, то хоть по местам, составлен автором с правдивою искренностию, — что возвышает его достоинство. В том же самом если не меньше, то еще больше убеждают и два другие места этой исповеди — одно, где Бурнашев говорит о своих „частных занятиях“ при III отделении, и другое, где он объясняет, зачем написал здесь довольно горячие похвалы уму, расторопности и трудолюбию евреев. На марже (то есть на полях. — А. Р.) против того места, где он хвалит евреев, собственною рукою Бурнашева, но иными чернилами написано следующее: „Мотив требует объяснения: дело в том, что вся тетрадь (эта) была отдана г. Ландау, издателю „Восхода“ — органа евреев. Г. Ландау предоставил мне у себя кое-какую работу в то время и интересовался моими чувствами относительно евреев. Желая задобрить г. Ландау, я включил сюда несколько персиков, подносимых мною семитам, не вполне в согласность моим убеждениям“. Имело ли какие-либо последствия это поднесение „персиков семитам“, В. П. Бурнашев при жизни никогда не говорил, но последующие обстоятельства его бедственного существования заставляют предполагать, что десерт, поданный им семитам, пропал даром. Я предполагаю, что он даже позабыл, что в его „формуляре“ есть эта приписка о „персиках“, — что и повело к довольно смешному происшествию в самые горестные минуты бурнашевского доживания. Он, как я выше сказал, в своих горестях и болезнях иногда обращался ко мне с тою или с другою просьбою, из которых я все мало-мальски возможные и для меня посильные старался исполнять, что было не всегда легко и удобно, тем более что его просьбы часто бывали невыполнимы. Тогда он обижался и сердился, но потом через некоторое более или менее продолжительное время опять писал мне — извинялся и просил о чем-нибудь снова. Так случилось и в последнюю мою с ним ужасную встречу, когда я его нашел совершенно без средств, без помощи, обернутого оконною шторою из зеленого коленкора и ползавшего на четвереньках. Страдальческое положение его было ужасно, а Литературный фонд, к которому несчастный старик обращался, не торопился хоть сколько-нибудь облегчить его бедствия. Надо было достать средства, чтобы заплатить его долги и поместить его пансионером в порядочную лечебницу. В помощь от Литературного фонда он уже не верил, а желал учредить лотерею, в которую предполагал пустить свое „сочинение о Жукове“… Понятно, что такое желание нельзя было исполнить, а в других бумагах его не было ничего такого, что могло бы иметь хоть какую-нибудь цену для редакций — особенно после того, как Бурнашев написал неосновательности о Подолинском и о прочем, и в редакциях никакому его писанию не хотели верить. А между тем старик ужасно бедствовал, и ему надо было помочь во что бы то ни стало. Я стал перелистовывать его „формуляр“, и мне показалось тут кое-что пригодное на этот злополучный случай в его жизни. Именно я остановился на добрых отзывах Бурнашева о евреях.
Имея хорошего знакомого между учеными петербургскими евреями, я показал ему это место в „формуляре“, и он тоже нашел, что „это хорошо“ и что „евреям следовало бы поддержать в тяжелую минуту такого человека“. Для этого показалось полезным ознакомить с формуляром одного еврейского мецената. Я сказал об этом Бурнашеву, и тот сейчас же выразил на это полное согласие, после чего формуляр и был мною передан моему знакомому. Мы решили просить мецената поместить Бурнашева в Мариинскую больницу „платным пансионером“. Но дни проходили, и с каждым днем положение больного становилось все хуже, а со стороны еврейского мецената не обнаруживалось ожидаемого благоволения, — тогда я обратился к А. С. Суворину с просьбою рассказать в „Новом времени“ о бедственном положении старика с целию вызвать к нему общественное милосердие. Суворин на другой же день напечатал мое письмо, и этим путем в три дня были быстро собраны первые деньги, из которых заплатили долги Бурнашева и сам он был помещен пансионером в Мариинскую больницу. Через „Новое время“ было получено более пятисот рублей, а когда больной был уже помещен, тогда и Литературный фонд прислал ему через контору Мариинской больницы — 50 руб.
Когда больной был помещен, я озаботился получить обратно его „формуляр“ и в этот раз прочел его уже основательно, от начала и до конца — и только тогда дочитался до „персиков“ и понял комизм нашего предстательства у мецената…
Qui-pro-quo с „персиком“ является, впрочем, не единственным в литературных памятниках, оставленных Бурнашевым, с которым поэтому и надо обращаться с большою осторожностию. Так, например, для того из наших исторических романистов, который может пожелать воспользоваться материалами, заключающимися в „Жуковиаде“, стоит упомянуть, что характер и деятельность некогда известного Василья Григорьевича Жукова представлены Бурнашевым в двух совершенно противуположных освещениях. В находящихся у меня бумагах этого автора есть, например, тетрадь, тоже писанная самим Бурнашевым, о том же Жукове в те дни, когда Бурнашев еще не ожидал, что Жуков позабудет его в своем духовном завещании; и там Жуков изображен самым прекрасным человеком. Тетрадь помечена 19 апреля 1877 года, и сейчас же под этою пометою сделана следующая собственноручная же надпись Бурнашева: „Это было прочтено мною Жукову, давшему мне 50 руб. и сделавшему своим лектором“. На поле другая надпись: „Тут много высказано чистейше искреннего“. Тетрадь озаглавлена: „Свет не без добрых людей“. В предисловии сказано, что „записка эта была дана 6 апреля (1877 года) знакомому литератору, имеющему большие связи в журналистике и служащему в Министерстве путей сообщения по статистическому отделу господину [Ф. Ф.] Воропонову, но как я увидал, что этот господин в пользу мою ничего не делает и делать не хочет, то я записку эту у него отобрал, предпочитая отдать ее добрейшему и благороднейшему Василью Григорьевичу Жукову“. Тетрадь начинается рассказом о том, что „в 1830 году напечатана была мною в „Северной пчеле“ биографическая статья „Табачный фабрикант Василий Григорьевич Жуков“. Статья эта была прочитана императором Николаем и наделала много шума. С почтеннейшим и глубокоуважаемым Васильем Григорьевичем я имел честь познакомиться при содействии тогдашнего моего товарища по службе в Департаменте внешней торговли Ивана Ад. Армстронга в 1830 году, когда мне было 18 лет“. Знакомство длилось девять лет. Потом знакомцы разошлись. Потом опять сошлись у сенатора [Ф. Л.] Переверзева. Снова разошлись на четыре года и снова сошлись, когда у Бурнашева умерла мать и „не было денег даже на гроб“. Встреча была случайная, на улице, у дома Жукова. Жуков помог Бурнашеву в его нужде. Потом они опять не виделись до нового горя, которое явилось к Бурнашеву сюрпризом по вине „петербургского Гашета, т. е. Маврикия Осиповича Вольфа“, который ангажировал Бурнашева „обрабатывать материалы для затеянной им „Живописной России““. Издательский секрет этот довольно любопытен. Вольф поручил Бурнашеву подбирать сведения к картинкам, имевшимся в типографских запасах Вольфа. Литераторы с именами должны были писать статьи к этим картинкам, по тем сведениям, какие „подберет“ Бурнашев. Так должна была составиться знаменитая „Живописная Россия“. Бурнашев довольно подробно объясняет этот любопытный процесс. „Составлять я должен был материалы для литераторов, приглашенных Вольфом, каковы Евг. Л. Марков, Вас. Ив. Немирович-Данченко и Н. Н. Каразин“. За всю эту подготовительную работу для трех литераторов Вольф обязался заплатить Бурнашеву 300 руб., но дал только 50, а остальных не хотел платить, пока приедут в Петербург Евг. Марков, который живет в своем имении, и Немирович-Данченко, который всегда путешествует, но оба эти писателя долго не приезжали. От этого Бурнашев очутился в самом бедственном положении и жаловался Вольфу, но Вольф стоически не внимал его жалобам и не давал ему денег, пока гг. Марков и Немирович-Данченко просмотрят и одобрят его подготовительные работы. У Бурнашева не было ни копейки денег, сестра у него лежала при смерти больная и домовладелец гнал их из неоплаченной квартиры, а к довершению всего некоторый „художник академии, отдававший деньги в рост и писавший художественные критики у Комарова, пришел с полицией и подпечатал всю мебель“.
Вольф ничего не хотел слушать. Он, как известно, и в самом деле был с большим характером. Бурнашев один раз вышел из магазина Вольфа в совершенном отчаянии, „земли под собою не видя“, и побрел куда глаза глядят. Случайно он зашел отдохнуть в свечную лавку к знакомому своему свечному торговцу Ив. Андр. Попову (на углу Садовой и Чернышева переулка). Свечник Попов был милосерднее Вольфа: он как взглянул на убитое лицо Бурнашева, так заметил, что человек сам не в себе, а когда узнал, в чем дело, то „необыкновенно ловко сунул ему в карман две красненькие“. Бурнашев „благодарил свечника и вышел от него со слезами“. Отсюда он как в беспамятстве попал к Жукову, и Жуков его сейчас же принял. Жукову Бурнашев не рассказывал о том, что он претерпел от Вольфа, тот сам увидал, что человеку этому надо помогать без рассуждения. „Василий Григорьевич находился под святым осенением и наитием небесным (пишет Бурнашев) — он уразумел силою непонятного магнетизма то положение, в каком я тогда находился. Это нравственное анатомирование (?!) человеческой души — удел немногих и, по-видимому, принадлежит Вас. Григорьевичу в превосходной степени“. Жуков немедленно дал денег Бурнашеву и тем „поставил его в возможность иметь сытный обед и заплатить за квартиру“. — Из этих же денег был уплачен долг вышеупомянутому зажиточному художнику, писавшему художественные критики у г. Комарова и занимавшемуся также отдачею в рост денег. Такой-сякой художник „сейчас прибежал с полицейским и снял печати с мебели“.
Так горестно проводил Бурнашев всю свою трудолюбивую, но чрезвычайно нервную и беспокойную жизнь и всегда все свои неудачи приписывал „интригам“, хотя на самом деле ни из чего не видно, чтобы кто-нибудь хотел с ним соперничать и делал ему подвохи. В записке, которую Бурнашев читал Жукову, он раздражительно вспоминает о М. Г. Черняеве, П. И. Бартеневе, Ф. Ф. Воропонове, А. П. Милюкове, В. В. Комарове, Г. Е. Благосветлове, Н. А. Лейкине, М. Н. Каткове, Панютине (Ниле Адмирари), В. П. Буренине, С. Н. Шубинском, Шрейере, г. Ландау, князе П. А. Вяземском, М. Н. Лонгинове, братьях Байковых, издателе Марксе, поэте Ф. Н. Берге и кн. Вл. Мещерском. Все эти лица, по мнению Бурнашева, причиняли ему большой, разнообразный и незаслуженный вред и довели его до того ужасного положения, при виде которого действительно должно было смягчиться всякое негодование, и всякая строгость должна уступить место состраданию к умиравшему человеку самого несчастного характера. Некоторых он укоряет в такой жестокости, которая даже невероятна и очевидно продиктована ему горем и подозрительностью. Эти сплетни, попав в руки позднейшего сочинителя исторических романов, могут показаться очень интересными, но худо будет, если тот, кто захочет ими воспользоваться, не приведет себе на память историю с „персиком“, которая показывает, сколько можно полагаться на рассказы В. П. Бурнашева.
В понятиях о литературной честности и достоинстве так называемых „направлений“ Бурнашев мечется на все стороны, и часто один и тот же редактор сегодня у него „благороднейший“, а завтра „подлец“. Иногда прямо — одно зачеркнуто, а другое надписано. В. Комаров особенно часто возводится и опять низлагается и так и кончает не в милости. Понятия о том, что „благородно“ и что „подло“, естественно должны были много претерпевать у человека, который без всякой особенной борьбы прошел через все журнальные направления, побывал и в „Деле“, и в „Русском вестнике“, и при „частных занятиях“ в III отделении. Очевидно, что у самого этого человека никаких собственных взглядов и стремлений не было, и он не почитал их нужными, а писал в том духе, в каком требовалось, и это он называл литературою… Он не терпел и не желал ничего претерпеть ни за какое убеждение; литература для него не была искусством и служением исповедуемой истине или идее, а у него она была средством для заработка, и только. За это он и претерпел горькую участь, в которой должны видеть себе предостережение те, которые идут ныне этою же губительною стезею. Как средство к жизни литература далеко не из легких и не из выгоднейших, а, напротив, это труд из самых тяжелых, и при том он много ответствен и совсем не благодарен. В литературе известен такой случай: тайный советник М[ережковский в 1880 г.] повез к Ф. М. Достоевскому сына своего, занимавшегося литературными опытами. Достоевский, прослушав упражнения молодого человека, сказал: „Вы пишете пустяки. Чтобы быть литератором, надо прежде страдать, быть готовым на страдания и уметь страдать“. Тогда тайный советник ответил: „Если это так, то лучше не быть литератором и не страдать“. Достоевский выгнал вон и отца, и сына. Кто не хочет благородно страдать за убеждения, тот пострадает за недостаток их, и это страдание будет хуже, ибо оно не даст утешения в сознании исполненного долга. На всяком ином поприще человек среднего ума и средних дарований, какие имел Бурнашев, при его трудолюбии, досужестве и светской образованности, непременно устроился бы несравненно лучше и избежал бы всех тех унижений и горя, которые испытал этот беспокойный страдалец, лежавший даже в гробу с широко отверстым ртом… Он как будто вопиял о том, чтобы остающиеся в живых по его формулярным стопам не ходили… Последние минуты Бурнашева облегчал участием и схоронил его человек, о котором покойный говорил и писал много дурного, и совершенно напрасно. У меня есть письма Бурнашева из больницы, в которых он в этом горько каялся.
Теперь в литературной среде появляются молодые люди, не обнаруживающие ни огня, ни страстности к каким бы то ни было идеям, но они пишут гладко и покладисто в какую угодно сторону. Их, к сожалению, уже много, и, может быть, скоро их будет еще больше. У них та же многосторонность, какая была у Бурнашева, и даже его прием — проявлять себя как можно скорее в возможно большем числе изданий. Заботы их в этом роде очень жалки. „Что их влечет и кто их гонит?“ Через это они уповают сделаться более знаемыми и крепче припаять себя к литературе, но они ошибаются: расчет их неверен и в приеме их есть нечто от них отталкивающее. Путь беспринципного записыванья себя повсюду есть путь опасный, идучи по которому можно дойти и до „частных занятий“ Бурнашева… В литературном мире носились слухи, что некоторые уже и дошли до этого… Проверить это в отношении прочих можно будет, конечно, только со временем, но за себя Бурнашев сказал свои откровенные слова. „Имеющие уши, чтоб слышать, — пусть слышат“. Отчуждение и бедность — дрянные советники. Кто не любит литературу до готовности принести ей в жертву свое благополучие, тот лучше сделает, если вовсе ее оставит, ибо „музы ревнивы“, а богема… ужасна!..»