Закат полуночного солнца

Вячеслав Мунистер

Роман повествует о последних днях «Чёрного Буфера» – крайнего оплота белогвардейского сопротивления на Дальнем Востоке, в городах Владивосток и Петропавловск-Камчатский. Эта история раскрывает сущность тогдашнего бытия, как и самой страны осенью 1922 г., на примере как оставшихся в России, так и тех, кто был вынужден эмигрировать в Америку без всякого шанса на возвращение – в роли «счастливчиков», на пароходе «Гельвеция», идущем холодными водами.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Закат полуночного солнца предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

***

ПОСЛЕДНИЙ ОСТРОГ

Уже четыре года как убит император Николай II с семьей и домочадцами. Пять лет, как закончилась история царской России, и на месте разрушенного до основания прежнего мира возникает новое государственное формирование. Все это время проходит под символом русской гражданской мясорубки — братоубийственной, ожесточенной и совершено лишенной рассудка, войны. Проказа поразила тела миллионов.

Лето двадцать второго было последним для старого Владивостока, дальнего града, окинувшего свой грустный взгляд на вечную гладь океана, на самом краю былой империи. Нет, конечно, он уже не оставался таким, каким был в мирное дореволюционное время, но уже никогда он не станет таким, каким еще оставался тем летом. За четыре года тут были и революционеры, и их противники, с заметным доминированием вторых, с точки зрения продолжительности контроля над здешними территориями.

Последний парад, да, именно он, белой гвардии, прошел двадцать шестого мая. События развивались весьма стремительно. Хотя это было очевидно в виду слабости державших оборону, и в численном превосходстве атакующих, так как за ними уже была вся та, огромная Россия, за небольшим исключением. В памяти многих выживших и оставшихся здесь ветеранов сохранились события в Крыму, на Волге, Урале, Сибирь в виде ментальных погостов, куда и не было, и быть не могло дороги назад.

Мало какой здравомыслящий горожанин мыслил тем, что большевики не сумеют захватить этот, последний крупный форпост. Это было лишь вопросом времени, понимали это и наводнившие этот город гости с небезызвестных и не столь отдаленных великих островов Хоккайдо и Хонсю. В Японии росло недовольство, широкие массы требовали прекращения интервенции.

В этих условиях к власти пришел кабинет адмирала Като, сторонника перенесения экспансии на Тихий океан, который двадцать четвертого июня заявил о решении эвакуировать Приморье к первому ноября.

Но лишь залив Петра Великого своим легким и непринужденным бризом, вовсе непонятным образом, предоставлял утешение, давая свежие глотки воздуха, правда, вот кому, хороший вопрос. Скорей всего, безмолвным валунам на берегах малых заливов в окрестностях города. Людям было не до метафизики суждений и смыслов значений природы. После Волочаевского сражения и последующего взятия Хабаровска в феврале, Владивосток оставался последним крупным приютом русских по духу на своей земле. Город принял на себя концентрацию японцев, беглой части интеллигенции, военнослужащих, что и привело к номинальному увеличению плотности населения. Обычные дома в некоторых частях города были перенаселены приезжими.

Все, что происходило во Владивостоке в конце июля 1922 года, напоминало «последний решительный бой», но вовсе не за социализм. Битву за идеалы монархии возглавил генерал Михаил Константинович Дитерихс, участник Русско-японской, Первой мировой, Гражданской войн, сподвижник Колчака. «Звание приемлю. Понесу свое служение свято…» — пообещал он после своего избрания Правителем и Воеводой Приамурского Земского края.

Именно в такое, тяжелое, как свинец, мрачное, как грозовое небо, и было положено начаться сей дивной оказии, которая, навсегда изменила жизни сотен тех, кто оказался, по стечению планиды, там, где быть не мог и представлять не собирался. Был поздний августовский вечер двадцать второго года. В летней резиденции какого-то профессора биологических наук, проходил уже ставший традиционным, согласованный, правда, лишенный всякого торжественного вида, но сохранивший интеллигентный вид — раут. Хотя нет, таким словом это трудно было назвать уже как год, по причине злободневной повестки дня и весьма невеселому тону мероприятия. Скорее это было похоже на консенсус врачей, которые с величайшей упорностью пытались разрешить вопрос о целесообразности мероприятий по спасению безнадежного и совершенно точно «агонизирующего больного», который имел весьма странное, как для «пациента» имя — Приамурский земной край.

Который, к слову, лишь месяц до этого имел иное звучание, хоть и весьма синонимичное. Если говорить более простым словом, то здесь, с периодичностью в неделю, а затем почти каждый вечером, как вы уже догадались, заседали учѐные мужа и светила различного рода и профессионального состава.

Хотя в большей массе это были уже повидавшие мир академики и профессора различных университетов, часть из которых была местными. Историки различных направлений, как восточных, так и западных, как и славянофилов, парочку мыслителей седовласых, ну и людей практических мыслительных способностей. Помимо сего контингента были люди творческие. Как же без них. В общем составе четыре десятка человек.

Тот вечер был прохладным, погода менялась в худшую сторону, впрочем, как и в любом другом месте матушки России. Это было «близко» и для жителей Европейской части государства Российского, которых здесь было немало, да и для сибиряков — с их суровым континентальным климатом. Хотя, замечу, днем еще было весьма замечательно. Однако вторая декада августа давала о себе знать. Вечер начался с выступления молодого человека — он играл на прекрасном пианино, стоявшем здесь, но ни разу еще не зазвучавшим ранее в присутствии гостей за все время встреч. Это был какой-то кадет, сын одного из новоявленных гостей, прибывших в этот день в эту обитель у моря.

Совершенно точно можно было назвать его выступление аккомпанирующим тому, что и стало повесткой этого вечера — а именно обсуждению весьма нелестного для присутствующих и всячески откладываемого для большинства, по сути своей, момента прощания с родиной. Эвакуация! Такое знакомое слово — но нет, и ей пришел конец. Крайняя, последняя. Владивосток постепенно, еще аккуратно, не так массово, но уже неостановимо стал овладевать дух поражения.

Иностранцев становилось все меньше. Все больше и больше кораблей уходило за горизонт, обреченных на невозвращение. Об этом и начали говорить, причем весьма задорно, активно, свойственным русскому человеку прямолинейностью, сойдясь на том, что все же, после тысяч реплик, сказанных ранее, были правы те, кто сказал, что война проиграна.

Вот такие наивные и добродушные люди были в стане этого кружка для остатков духа интеллигенции, выросшей на Тургеневе, Чехове, Толстом, работавшем бок о бок с Павловым и Вернадским. Такие здесь были.

Перемалывая очередные слухи о сроках сдачи региона, жернова русской мысли спешно перешептывались друг с другом о том, куда податься и как сделать это наилучшим образом. Однако все звучало это довольно нелепо, по наличию, вернее по отсутствию оных сведений. И здесь, в имеющий закулисный и деликатный, скорей даже характер разговорчиков, ворвался, достаточно дерзко, репликативный монолог некого господина, одетого не по сезону. Почему такой же? Об этом он поведал несколько поздней, сообщив, что передает в чуть ли не дословном виде указания приближенного к Михаилу Константиновичу (прим. — Дитерихсу), который как вы уже знаете, и был главным человечищем того мгновения судьбы, в этом ограниченном, локальном пространстве.

Одному из достойных сынов той, навеки мертвой, отчизны. Его судьба заслуживает отдельной книги. Он встал на импровизированную сцену, близ вышеуказанного музыкального инструмента и въедливо стал читать с бумаги текст незатейливого содержания, который, как было понятно по первым его предложениям, был шаблонным и человек решил не импровизировать, составил его, чтоб повторить десятки раз.

«Добрый вечер, дамы и господа. Я понимаю, что всех вас, хотя нет, прошу прощения, нас, сюда привѐл один интерес, который одинаково разделяем для каждого из присутствующих, лишенных иной почвы для размышлений, кроме одного. И вы прекрасно разумеете, о чем идет речь. Совершенно точно вы должны не пытать никаких иллюзий насчет тех подонков, которые осквернят и эту землю. И это произойдет сравнительно скоро. Я являюсь носителем, как собственного мнения, так и администрации земского края. Я пришел к вам, чтоб сообщить о том, что у вас есть всего лишь несколько недель. Эвакуация уже началась, и с каждым днем она будет набирать обороты. Я уведомляю вас о том, что вы должны определиться, все, без исключения, и записаться на нее. Оставляю вам письмо, направленное всем нам, от правительства. В нем содержится вся подробная информация.»

— —

Гробовая тишина. Несколько мгновений, достаточных для восприятия всеми. И он продолжил:

«Ах да, прошу прощения еще раз, забыл представиться, зовут меня Федором Алексеевичем Проскуриным. Есть вопросы? За вопросами узкой направленности обращаться в адмиралтейство, либо в саму

администрацию. Вы как я понимаю, знаете, где все это находится.»

— —

Все замолчали, будто потеряли голос, хотя еще только что мешали высказать свою мысль Федору Алексеевичу. Присмотрелся и я к нему. У этого господина странной формы был пиджак. Такой и я за свою длинную жизнь не видел ни на одном приѐме, встречи. А вы уж точно поверьте, что я видел мир и людей, в том числе и заморских, работая в Петербурге с десяток лет, пять в Москве-матушке, да и несколько лет жил в Германской империи Какой-то интересный покрой, будто и не пиджак вовсе, а некоторая извращенная форма костюмного жилета, но с рукавами, и не схожими на привычный открытый отложный воротник…

Но вопросов не поступало. Проскурин уже решил ретироваться, начав уже прощаться, не словами, а в совершенной иной — невербальной, жестовой формы. Но нет, отважился кто-то задать вопрос, неспешно привстав и окликнул уходящего.

— У меня есть вопрос. Он может показаться странным, но я хотел бы услышать от вас ответа. Нет, вернее два вопроса. В Европу будет ли отправлен хотя бы один корабль? И второй вопрос — если мы уйдем окончательно, что будет с нашей родиной, по вашему мнению? За несметное число встреч я слышал великое множество различных предположений на этот счет. Вижу, что вы человек мудрый, хотел бы услышать ваш ответ. — Это был совершенно седой, не по возрасту, человек, тридцати лет отроду. О нем бывалые здесь знали достаточно много с одной стороны, и достаточно мало с другой. Как-то весной он рассказывал о том, что он потерял всю свою большую семью еще в девятнадцатом году, когда в их деревню заскочили анархисты, а среди них был его неприятель с детства, и они сотворили мученическую смерть его отцу, жене, двум ребятишкам-сыновьям.

А сам он был в это время в уездном центре. Вернулся ночью, и увидел лишь пылающий дом. А на утро следующего дня и обгоревшие тела. Вот и посидел он. И в миг превратился из помещика в воина. Участвовал в событиях на юге. В двадцатом году имел несколько серьезных контузий. И вот, неблагочестивая судьба забросила его сюда. Среди всех находившихся здесь, пожалуй, именно у него был наиболее драматичный жизненный путь.

— Невероятно. Он умеет говорить? Или мне показалось. Ты ведь помнишь, Евгений, каким мы его увидели впервые и как он почти всегда молчал, лишь изредка говорил что-то совершенное невнятное, слабо различимое на слух — такая фраза послышалась по направлению дубового столика, расположенным у дверного проѐма, прям над грузным часовым механизмом.

Это место всегда было занято одними и те же людьми. Так как все остальные чурались поведения, всегда оказывающих, если не пугающее, но уж точно внезапное влияние, посредством своей звуковой составляющей. Она была услышана большинством, так как, после продолжительного молчания, голос имеет свойство иметь некоторую искажающую, более громкую, а в случае с этим господином, трубно-духовую, так сказать, особенность звучания, в частности от этого «сибирского медведя».

Ответа не последовало, ни от худощавого старичка, ни от лица, про кого это было сказано. Хотя он это услышал, сделав от неожиданности полуповорот к источнику сказания. Зато вот предыдущая реплика, собственно вопрос, все же получил свой ответ, несмотря на внезапно вмешавшийся клич старика, который еще так ехидно улыбнулся, будто так и желал, нанеся едкий удар своим прогнившим жалом. На мгновение они сошлись взглядами. Но все же, послышалось, после уже явно затянутого относительного молчания, ответное от гостя:

На первый вопрос отвечаю утвердительно отрицательно. У правительства края нет возможности напрямую обеспечить данное мероприятие по очевидным географическим причинам. Последнее судно, при моей памяти, заходило к нам с Архангельской губернии, дай Бог вспомнить точно, да, вспомнил, аж более двух лет назад.

— Ваш слуга как раз тогда и курировал сию операцию. Наш мир велик, и в этом случае мне очень жаль. Мы не сможем произвести «компрессию» нашего пути до портов великих городов Европейских, так как банально ни природа, ни враг, и еще много что, не даст нам добраться хотя бы Швеции. Но как вы понимаете, это возможно, но через то, что еще не очень давно звали, да и сейчас тоже именуют Новым Светом.

— А на второй вопрос ответить не могу, ибо не имею ни права, ни чести, ни совести, высказывать предчувствия неблагоприятного исхода, тогда, когда он поразил головы всех, и это не является болезнью, или следствием скудоумия людского, а отражает тот самый трезвый реализм, который надоел кормить нас своей печалью и поить горькими слезами. На сим прошу отклоняться.

Сообщество благочестивых на этом не прекратило свое общение, дискуссия продолжилась с большим запалом. Тот вечер незаметно перерос в ночь. Лишь утром гости покинули резиденцию милейшего профессора. Позади была, пожалуй, сама активная ночная дуэль взглядов. Но стороны сошлись на том, что не имеет никакого смысла оставаться здесь и дня, если в него зайдут большевики. Скорей не «если», а «когда». Вот так вот будет точнее.

Правда, доказали это, и довели до светлых умов человечества не фразы великие, а разбитые фужеры и еще какая-то посуда, в небольшой, молниеносной стычке между штабс-капитаном и ветераном Русско-Японской, который был очень недоволен тем, как восхваляли помощь «партнеров», на которых он точил зуб вот уже почти двадцать лет и был даже схвачен на улицах Хабаровска прошлой зимой, где с ним и была проведена определенного характера беседа с каким-то человеком, прекрасно владеющим русским языком, но имеющего черты лица, схожие на человека восточного.

Самого же зачинщика звали Яковом Яковлевичем Собеским. В это время светало уже достаточно поздно, поэтому гости мирно дремали остаток времени, находясь в схожих на ротанговые, плетенные кресла, который был равен примерно двум часам — с трех часов утра до пяти. Так как усталость переборола желание о чем-то говорить.

Хотя небольшое оживление появилось после небольшого монолога Самуила Елкановича Левинштейна — человека интереснейшего склада мышления, постоянно подбадривающего не самую веселую

«коллегию», который решил таким образом успокоить всех.

Самуил Елканович за несколько минут до наступления третьего часа нового дня, как только перестали трещать «свиристели» и все общение стало сходить на нет, бодро, как для человека семидесяти лет отроду, хотя точный возраст он не называл, ссылаясь на очередную шутку-прибаутку, взошел на сцену, и с тенором конферансье решил поведать очередную историю полуспящим гостям, с стремлением опередить бой курантов противнейших часов:

— Мне нестерпимо хочется есть, пить, спать и конечно же разговаривать о литературе, то есть ничего не делать и в то же время чувствовать себя порядочным человеком, прям как всеми известный нам Антоша. Конечно же шучу, наелся я вдоволь, а вот о литературе говорить конечно сейчас нельзя. Понимаю. Но позвольте мне рассказать мне только что вытянутую из изумрудной шкатулки сознания старую историю, которой было место быть аж в том веке, когда ваш покорный слуга еще носил епитрахиль и дружил с одним одесситом, который и поведал мне эту простенькую, как-то снадобье на столе у моей горничной, историю: Времена прошлые, какой-то вокзал, перрон, идет доктор и маленький мальчик. Между ними завязывается небольшой диалог, в ходе которого малыш говорит следующее: Мой дедушка ищет закладки в Торе. На что доктор с угрюмым выражением лица неспешно отвечает с некоторой долей презрения: Он морфинист? — Нет, он раввин — отвечает мальчик.

Незатейливая история, тем не менее, получает неплохую реакцию со стороны гостей и на небольшой промежуток времени общение продолжается вновь, но вновь стихает, засыпает…

Лишь один пылкий, схожий на взгляд дивной росомахи, не подавал сигналов о сонливости и усталости. Это был завсегдатай всех встреч, доктор Генрих Вячеславович Бзежинский. Человек сравнительно молодой по внешности своей, в весьма сером и неприметном, даже в сравнении с простым людом, одеянии, схожий скорей на штабную крысу, напоминающего Гоголевского Башмачкина.

Хотя можно было поспорить о его материальном достатке, но он казался, если не абсолютным, но точно выраженным скрягой, по крайней мере, в плане своей одежды, либо же человеком, не ставящим первоочередным блистание роскошными пальтишками, в столь неблагополучное время.

Он высказывал свое мнение весьма редко, чаще он был наблюдателем, статистом, который редко отводил свое внимание от своего милейшего блокнотища, оплетенного чистошерстяной ворсованной тканью. Человек этот характеризовался высокой наблюдательностью, несмотря на то, что весьма приличное время тратил на то, чтоб очистить тряпочкой, которую он так педантично доставал из кармана брюк, стеклышки своего пенсне.

Генрих что-то писал, нарушая росчерком пера и так очевидно нарушенную тишину, вызванную скрепящими зубами уставших посетителей, словно как через жернова проходит песок, а также совершенно негармоничным звучанием расстроенных старых кресел, паркета и т. д.

Упуская громаднейшую воду, пропитавшую за ту ночь ту камерную обстановку, можно было результировать, что все те, кто находились внутри замечательного особнячка были весьма далеки от той реальности, которую они неспешно осознавали, интуитивно догадываясь о том, что все же она необратимо стремится к ним как грозовой фронт, который в этот раз не пощадит их, как делал это раньше, на протяжении последних лет. Как курили сигары раньше, так и курили и сейчас, находя в них мгновения для нахождения в прострации, отупленности, или в бокетто — новом словечке, услышанном от японцев, обозначающем акт бессмысленного и довольно продолжительного смотрения вдаль. Именно так смотрели на пришлого гостя, который сообщил о начале окончательной эвакуации, все эти люди.

***

Ночь пролетела незаметно, равно как и ушедший из порта Владивостока корабль, в полночь наступившего дня. Он был не грузовым и не военным, но очень и очень старался не привлекать внимания. Кажется, что его никто не заметил.

Но не утаить такого массивного морского железного льва от пылких глаз местных ребятишек, коих в любом городке бескрайней отчизны всегда много. Небольшой дом аптекаря возвышенный над голубым горизонтом.

Полуночное время, окутанное неким мистическим романтизмом, оказанным темнотой, данной этому промежутку времени от самой природы, оказывающей непременное влияние на неокрепший рассудок по неизвестной причине бодрствующего мальчишки, коему было лишь одно занятие, заместо такого сладкого и безмятежного сна, а именно — устремление в полуоткрытое окошечко, за которым скрывалась прекрасная перспектива прекрасного града, окутанного белесым с одной стороны своей, вызванным дымкой — туманом, медленно отдавшего свое тепло океана, и ярким пронзительным светом с обратной, вышедшей царицы ночи — госпожи луны. До береговой линии было совершенно близко — каких-то две сотни сажень, берег так и манил себя, привлекая, словно руками размахивая, некрупными волнами. В авангарде взгляда виднелся причал, какие-то строения, заросли, чуть дальше — если смотреть против хода луны в ту ночь: какие-то сооружения, связанные с портовой составляющей. Один ты — сидящий у окна, твое умозрение и натурное молчание, созданной самой природой — идеальная музыка, мелодия, звучание. Совершенно по-другому бьется сердце грустного господина, сидящего в мастерской то ли часовщика, то ли сапожника. Тлеющая свеча, стол лишенный своего первоначального вида, с застывшими следами рыбного жира, лаков. Общипанное и дряхлое перо, дребезжащая правая рука, трость на полусгнившем полу. Разбитый кувшин. Множество крупных и малых осколков. Сидит как сыч невеселый. Что-то пишет на черепках не сильно удачно.

Хоть поделом он принял наказание, С его клеймом никак не совместить его Суд черепков не для таких был выдуман.

Комик Платон (V век до н.э)

Имя пишет свое, словно повторяя обряд остракизма забытой Эллады древней. Грех висит на нем, не может смириться с ним совершенно точно он. Держит в левой руке бумагу канареечножелтовато оттенка. Вероятно, папиросную. Долго держит перо свое неотесанное и диковатое. Первые буквы на листе том, почерк ужасен, трагичен и страшен, наводит на мысль, что сотворил он и зачем стал писать. Слезы скупые на лице его. Что же сотворил и почему находится здесь он? Пишет и пишет, свеча все горит.

В письме выводит каждую букву, так как дается все это ему, с великим трудом. Странный вид имеет цедулка — словно стих в прозе, не имея прямого обращения к конкретно кому. Не быстро, слово обдумывая, написал:

«Тысяча лет прошедших с той встречи, любви открытой секунды

Покорившей нашей сердца. И вот уже все…

Тысячу раз миллион дверей к неосознанной вечности,

Может быть я прожил тысячу жизней, тысячу,

Но никогда не мог я ошибиться так, как сейчас, в этот раз. Бесконечные ступеньки лестницы Поднимает к маяку человеческих душ.

Ангел смерти смотрит на меня суворым образом

Я все понимаю и осознаю, что нет прощения, но…

Если понадобится еще одна тысяча лет, еще одна тысяча воин,

Я бы пролил бы еще миллион слез, издал миллион вздохов,

Произнес миллион имен, но лишь одной правде

В глаза я бы посмотрел, что я бесконечно виновен,

В том, что так все получилось, и не могу никому сказать,

Что сотворилось, духом оказался слаб я, что признаю,

Но не могу ничего поделать, я всегда люблю тебя,

Я не хотел, чтоб было так, и я съедаю себя за то, что не прав

Но известно всегда, что тысячу раз тайны сами раскрываются

Я могу быть бесчисленным, могу быть безвинным, у твоих ног Мог бы быть пушечным мясом, уничтоженным тысячу раз, Как тогда под Порт-Артуром, когда увиделись мы впервые.

Восставшим из пепла, как везунчик, и судившим иных за грехи,

Или мог бы носить эту мантию паломника, или быть обычным вором, Но я сохранил эту единую веру, единое убеждение, в то, что Мне нет жизни без тебя — никогда более в этой жизни. Перманентно виню и корю себя.»

Скрутив хлипенькую бумагу в своеобразный сверток, явно без цели выставить содержимое на обозрение, да и как бы иначе, с тяжелой ходьбой, господин в тот же час позабыл о свечке, стряхнул сухую грязь и толстый слой пыли рукой с внутренней стороны двери, прикрыл хлипкую дверь, не имея замысла закрыть ее основательным образом, так как не имел и ключа, направился к берегу — к тому самому пирсу, который был в прямом поле видимости с дома неназванного фармацевта. В это мгновение, зашедший ветер от удара по двери, опрокинул восковой излучатель света, что привело к скорейшему перебросу язычков пламени на такую аппетитную для огня новую площадку. Однако рассеянный гость этого уже не заметил, приближаясь к причалу.

Подойдя к точке — где одна стихия мгновенно сменяется другой, активно подбадриваемая попутным ночным ветром, насыщенным влагой и чем-то иным, эфемерным, но ощущаемым.

Подходит к концу лето, и вновь становится видимым созвездие Тельца с его главной звездой Альдебаран. Огненный бычий глаз смотрит понуро на землю с укором. Месяц молодой не рад жатве. Не соло нахлебавшись, сидит в пустом доме воришка смешной. Пора уходить; на небесную лазурь он и так давеча смотрел, что глаза устали, а ведь новый приют необходимо вновь искать. Но вот мелькает тень — нет, не показалось. Какой-то человек. Стоит, словно мумия, и смотрит туда же, что и ты. А что, если попытать судьбы и облегчить его ширман, а может и «страдания» — как получится. А заметил прежде всего мальчишка эту тень по горящему кострищу, которое уже было заметным, и с хорошим потенциалом, поглощавшим все вокруг. А статуя стоит и не оборачивается. Заинтриговала ситуация озорника. Этот, даже по рамках своего реального возраста, низкорослый, с мастерством и легкостью мартышки или капуцина, мальчик, слез через окно и стал приближаться к тому самому месту. Тайком, медленно подходя, как маленькая рысь, к своей добыче.

Однако, жертва была не по зубам ему, пока. Его перочинный ножик, и семилетние ручонки, тряпье и нехитрый куш в виде наспех взятого бронзового подсвечника, завернутого в нехитрую ткань — полусгнившую парусину, с характерным узлом, который, впрочем, был сделан крайне посредственно, что едва держало за спиной всю эту систему, в перевес через деревянную квазитросточку, одолженную у какого-то невнимательного законопослушного гражданина и кустарно переделанного под «третье плечо», путем банального воздействия пилы или какого-то иного инструмента. Комичную ситуацию создавало и то, что в разгар ночи, на нем был головной убор, а этот «товарищ» явно не был из рода «детей-растений», который под лучами месяца представлялся крайне поношенным, затертым и растертым в отдельных местах до дыр, прям как у некоторых представителей нового времени в начале их сногсшибательной «карьеры».

Вскользь, прокрадываясь рядом со стоящими сарайчиками в один ряд и уже во всю горящей мастерской, малыш стал подходить к странному господину. В это время, замертво стоящий резко ожил; то ли резко пробились его ушные пробки, игнорирующее все, что происходило раньше, либо же он захотел слышать. Сделав полуоборот влево, в характерной для военного выдержке, с ровной стойкой, он вытащил из того, что можно было назвать жалким подобием легкого пальто, а именно Манлихер. И стал медленно подносить его к височной области. Мальчишка замер на месте, находясь на расстоянии сорвиголовной дуэли — то есть на расстоянии гарантирования попадания друг в друга, шагов семи-восьми, чем активно баловались напоследок некоторые русские офицеры и представители дворянства не в самом далеком прошлом, не имевшие никакого рассудка, как и всякий дуэлянт.

Услышан звук подготовки к стрельбе в виде характерного щелчка, проверка затвора. От испуга юный воришка теряет самообладание, и вся его конструкция с большим звоном соприкосновения бронзового сплава с камнем, падает вниз. Вместо ожидаемой реакции бегства, происходит обратное. Наш «капуцин» с неистовой силой, будто зубр, бежит прямо на стоящего. И с энергичностью, антилопы запрыгивает на шею, пытаясь захватить пистолет и содержимое небольшого чемоданчика в левой руке господина, что оказывает серьезную оказию на спину, и, естественно. позвоночный столб «жертвы», заставляя пригнуться прямо в направлении водной стихии, от неожиданного прессинга небольшой, но очень яростной силы сзади и стремительно потеряв равновесие, от внезапной атаки щупалец миниатюрного Октопуса в направлении рук. Через секунду пистолет выпадает из дрожащей руки, чемодан с треском разваливается пополам от падения с смешной метровой высоты. Стоящий на самом краю, падает вперед — в море. За ним же летит и оголтелый абордист.

С разинутым ртом от неожиданности, странный «самоубийца» стал получать с великим удовольствием громадные порции морской воды, так и не осознав, что случилось и до сих пор не стабилизировал свое положение, которые к тому же стало тянуть его на самую глубину — в этом месте глубина была всего сажен пять, однако он стал прекрасным грузилом для висящим на нем, до сих пор, ребенке.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Закат полуночного солнца предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я