"Лист лавровый в пищу не употребляется", роман-надежда – сага о старообрядцах, но и не только. Он о людях верующих и неверующих, об атеистах и надеющихся; мир рушится, а герои пытаются сохранить веру и себя – главное, своего держаться, чтобы не происходило. Роман-надежда – это гимн честным и правильным.Герой и его окружение в «нестыкующихся эпохах» соотносятся не с законами установленного режима, а с замыслом Вечности: «правда давно найдена». Развал родового гнезда и сохранение своего «я» людьми с упрямством в морали становится условием человеческого самоосуществления в искорёженном мире. Среди «снеговой борьбы», разборов реквизированных коллекций в музее, в очередях приёмника-распределителя, в советском сиротском приюте над каждым из героев, ежедневно делающих свой выбор, идёт невидимый и независимый суд поступков.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Лист лавровый в пищу не употребляется… предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Воспрянь, псалтирь и гусли! Я встану рано…
Псалом 107-й
ПРОЛОГ. Глава НОВЫЕ ЧИСЛА И ДНИ
1
Смертный список
1991-й год
На ночь всегда нужно прощаться. Вот счёт окончу…
«Ложки серебряные — Миле,
бусы агатовые и полуимпериал — Веке,
ридикюль крокодиловой кожи и полуимпериал — Тусе,
«Мозера» карманного — Товке,
полуимпериал и папашин портсигар в двадцать золотников — ему же,
запонки с тарантулом, перстень-печатку и полуимпериал — Мике,
вазу Галлэ с черной хризантемой, серьги-«слезки» горного хрусталя,
и полуимпериал — снова Миле,
Евгению — молчуна-«Макария»,
барометр Карла Воткея и «Гусляра» медного с чернилами…»
Зачеркнуть. Без чернил.
«Шуше — «Спас–Эммануил», «Спас — Лоза Истинна», «Спас — ярое око»
и Матушку-«Елеусу», фантаскоп со стеклянными пластинками для туманных картин, «Ниву» за 1911-й год и альбом с карточками ей же,
Псалтирь с серебряными застежками,
лестовку, молитвенник сафьяновый — Липе,
«Николу дырявого»,
«Николу паленого» и «Прибавление ума» в храм снести,
к отцу Ульяну…»
Теперь можно снести. Пусть снесут.
«Дома Малый и Большой — за живущими в них. Платье — нищим.
Книги…».
А что делать с библиотекой? Кому нужна пыль собрания сочинений отмененных авторов? Книга — дух, не тело, не плоть. Книга — воздух, книга — слезы; как отдашь? Про библиотеку подумать и вписать. Память на девяносто первом году принялась шельмовать. Прошлым годом сносно вела, а нынче себя оговаривает. Жил каждый день и незаметно из мальчика стал старик. Теперешняя жизнь сузилась так, что оторванная пуговица, расколотая чашка, выпавший снег — событие.
Лавр Павлович выключил лампу под зеленым плафоном и тут же снова включил. Зажег от спички витую стеариновую свечу и вовсе погасил зеленый. В горсти трепыхалось пламя, обжигая узловатые пальцы и едва освещая спинку кровати, подлокотник кресла и угол с книжными полками — часть разгороженного, тесного, а прежде просторного, в два окна, кабинета. Опасаясь заскрипеть дверными петлями, крадучись выбрался в приоткрытую дверь и зашаркал ближе к спальне Шуши. Свет тащился за свечой через весь зал.
От оконного занавеса на бахрому гобеленовой скатерти и львиные ножки «Бехштейна» пролегла безукоризненная игла лунного луча. Приостановился у рояля, порицательно покачав головою, как на вещь странную, не входящую в его смертную опись. Задержался возле круглого стола, прислушался к сонному голосу из комнаты внучки.
«В горнице, где мы собрались, было довольно светильников… Меж тем отрока привели живого, и немало утешились».
— Шушка, вслух читаешь?
— «…И провожали его до корабля».
Александра шумно захлопнула книгу.
— Тсс…не греми. Спят. Ставлю вопрос: откуда это? Знакомо.
— Так…
— Уж и ответить трудно. Помешал. Всем мешаю.
— Деинька, иди спать.
— Каждый день докладываю им про болезнь «старуху-бессонницу». Не удосуживаются запомнить: прежде второго часу не почиваю.
— А нянька говорит, от бессонницы молиться святым Киру и Иоанну.
— Пустое.
— А я вот читала, древние греки под постель клали лавровую ветку, чтоб сны снились.
— Победные?
— Вещие.
— На что мне? Я всё повидал из жизни своей.
— А который теперь час? «Макарий» всё молчит.
— Не на то дана ночь, чтобы всю её спали. Послушай лучше, что отец твой пишет.
Старик отступил с порога в темноту зала, склонился со свечою над столом и, надев очки, подвязанные на веревке вокруг шеи, громким шёпотом принялся зачитывать: «Люблю огни малые: ночники, настольные лампы, матовые светильники в дребезжащих вагонах, как задраенные иллюминаторы. Люблю свечи и лампады — свет утешающий. Люблю свет, дающий призрачность покоя в круге своем, обещающий увод от напастей, что во мраке за ним. Тихий свет — дар и благодать, точка притяжения. Тянет из темноты поднырнуть в круг абажура, под благодать. Люблю тлеющие угли, светотени, блики, светлячковые переливы, но не огонь яростный: не лучину, не факел, не сторожевое пламя костров у бивака. В тихом свете пишут письма, читают Псалтырь, под ним штопают и вышивают, убаюкивают дитя, творят молитву». А теперь, Александрин, я поставлю тебе вопрос: кто из нынешних такое читать станет? В стране серой попахивает, что качествует о близости нового разлома. Я запах серы издали чую.
— Деинька, иди спать. И я ложится стану. Папа пишет не настоящему, он будущему пишет.
— Нет, ты послушай: «Люблю время между волком и лисицей, когда мощь дневного света притушена, когда сумерки встают над миром, неполный свет замедляет течение минут, виден сам переход от света к тьме. Выпадает суета из рук; и руки вдруг без дела возлежат на коленях, как холмы недвижные, а взгляд устремляется в листву, в кроны и выше, выше. Какой закат нынче? Будет ли вёдро завтра? Вон ласточка все норовит под стропила забиться, шурша крылом на вираже. Тише шаг, глуше звуки, медленнее речи, мягче сердце».
— Деда, ты плачешь?
— Не помнишь, когда я последний раз плакал? Надо записать. Мне жалко сына, прежде он обладал способностями…
— Папа и сейчас такой — способный.
— Нет, шалишь. Был, да весь вышел. Благодаря матери твоей — конкубинке и мшелоимке. Трагедия вещности. Евгений мог бы стать журналистом-международником. Но матери твоей не подходила его зарплата в газете. Оттого и микроскоп подарила, в издёвку. Оскорбительно. Да, да, благодаря ей и времени благодаря он не состоялся. Не в свое время живет. Ему бы до Переворота родиться, с его-то душою. А нынче снова слишком упругое, хищное время подступает, уж я-то знаю. Огонь, и сера, и бурный ветер — их доля из чаши… Меня поражает в разуме близорукость твоего отца, ведь нынче лирика не у дел: «Люблю весну позднюю – заминку, задел, паузу перед буйством цветения. Люблю предвкушение тепла, надежду на последующую ярость солнца, веселящий зной, надежду на силу Зовущего. Весна – черновик лета. Весна — благовест, наплывающий тихим, малым ходом. Еще не приход, еще не мир, но перемирие и примирение. И обещание жизни будущего века».
Шуша со стуком затворила среднее окно в трехстворчатой раме зала, задернула гардину, укоротив иглу луча.
— Не бурчи: папа не мог родиться прежде тебя. Пойдём-ка, провожу до ложа.
— Разумно. Какие ясные ночи, свет сквозь занавесь сочится, — старик зашаркал ногами вслед уносимой свече, — Савл, Савл, что ты гонишь меня? Странное начало лета.
— Отчего странное, деинька?
— В воздухе вдруг запах осени — флоксов и яблок. Прежде времени. Запах особой осени, осени возвращения.
— Возвращения? Завтра расскажешь. Расстелить постель?
— Расстели, пожалуй. Но с тонким сном я и в кресле посижу.
— Чаю?
— Что ты…Разбудишь их. Мирен сон и безмятежен даруй ми.
— Няня спит крепко.
— А Мила с её мигренями?!
— А Мила говорила, на ночь полезно мёду — успокаивает. Соты пожуй.
— Пищею его были акриды да дикий мед…
— Деинька, а ты был счастлив?
— Я был молод, и вот, состарился и не видел ни праведника оставленным, ни семени его, просящим хлеба. Попрощаемся. На ночь надо всегда прощаться.
— Кабинет твой как келья. И сам ты, когда вот так склоняешься над книгой или иконой, походишь на древнего монаха. Ты у меня самый мудрый и самый добрый монах.
— Ставлю вопрос. Не снести ли к о.Ульяну «Николу дырявого» и «Николу паленого»?
— Ты же всё говорил «нельзя, да нельзя».
— Теперь можно.
— Можно? А Липа говорит, опять времена последние, порохом пахнут.
— У меня подхватила. Времена дико смотрят. Но само Время есть драгоценность, требующая охраны.
— Липа считает, самое драгоценное в нашем доме был двоежирный сундучок с тайником.
— Считать умеет. Да не то считает. Ты знаешь, кто учил её арифметике?
— Знаю. Сто раз слышала. Во времена революции началась ваша история с Ландышем.
— Нет, после Переворота.
Девушка покрыла ноги старика кашемировым пледом, поцеловала в макушку и вышла, притворив за собой дверь.
Свеча в сквозняке погасла.
В темном зале Шушины щиколотки пронзил короткий истончившийся луч, прошёл будто насквозь и пролёг дальше к «Бехштейну», уже не достав золотистых «львиных лап». Нащупав, захлопнула тетрадку на столе, угодила пальцами в холодный воск. Закапал-таки. Папа догадается — читали. Ну и нечего оставлять на виду. А может, отец нарочно оставил? Обронил же: должны быть утечки. Прислушалась к бурчанию за дверью: «Завтра расскажешь… Будет ли оно, это завтра? Ложки серебряные — Миле, бусы агатовые — Веке…». Есть какая-то странность в разделе. Определённо есть. Разве у Липы спросить? У самого деиньки как-то неудобно.
Ночью особенно мрачно из своего угла выпирал накопивший тишину чёрный инструмент — семейное замалчивание, тайна. Вспомнились нянькины причитания: не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящия во дни, от вещи, во тме преходящия. Шуша с детства перебарывала страхи таинственности вещей, заставляя себя наперекор трогать руками страшную вещь, отучалась от испуга перед сверхъестественным. Но сейчас отдёрнула руку от сумрака гладкой крышки — рояль недвижим как кадавр. Пора ложиться. «Молчун» показывал без четверти час. Напольные часы мастера Андрея Макарова, опережавшие возрастом хозяина-старика — Лавра Павловича, шли безошибочно точно, давно молча, онемев и оглохнув, забыв свой прежде басовитый и переливчатый бой.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Лист лавровый в пищу не употребляется… предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других