Книга «Когда я думаю о Блоке…» рассматривает лирику поэта, поэму «Двенадцать» на фоне суждений филологов, историков литературы о символизме и воспоминания современников о его личности. Сквозь лирическую призму книга предлагает проникнуть в сложный и противоречивый мир души поэта, а также увидеть существенные факты отношений Блока с теми женщинами, чувство к которым перелилось в поэтические строки. Поскольку книга адресована главным образом учителям средней школы, ученикам-старшеклассникам и студентам-филологам, в ней есть глава, касающаяся методов изучения лирики и содержащая творческие задания. Поэтическую строку, ставшую названием книги, автор встретил не только в стихотворении Е. Евтушенко, но и у литератора Р. В. Иванова-Разумника, у поэта Вс. Рождественского. Прошло 100 лет со времени написания поэмы «Двенадцать». Приближается 100-летняя годовщина со дня смерти поэта, а стихи его не потонули в реке времен, они продолжают жить в русской национальной культуре.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Когда я думаю о Блоке… предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Кто вы, Александр Александрович?
Блок глазами современников
Как памятник началу века
Здесь этот человек стоит.
«Кто вы, Александр Александрович?.. Перед гибелью, перед смертью, Россия сосредоточила на вас все свои самые страшные лучи, — и вы за неё, во имя её, как бы образом её сгораете. Что мы можем? Что могу я, любя вас? Потушить — не можем, а если и могли бы, права не имеем: таково ваше высокое избрание — гореть. Ничем, ничем помочь вам нельзя».
«Саша был в то время действительно очень хорош. Красота его черт в соединении с матовым цветом лица, блистающей свежестью ещё более оттенялась пышными золотыми кудрями. Светлые глаза, уже подёрнутые мечтательной грустью, по временам сияли чисто детским весельем. Держался он очень прямо и был несколько неподвижен, особенно в обществе старших. На многих портретах он кажется брюнетом, на самом же деле он был настоящий блондин с очень белой кожей и зеленоватыми глазами. Его брови и длинные ресницы были того же цвета, как волосы, которые с годами значительно потемнели и приняли пепельный оттенок. Прибавлю, что облик его был исполнен врождённого изящества и благородства и вполне соответствовал его духовному содержанию и характеру».
«Этот мальчик, кудрявый, нежный и поэтический, этот баловень и капризник, такой восхитительный в хорошие минуты и такой невыносимый и тяжёлый в дурные — составляет наше (с матерью — Д. М.) мучение и радость. Тётка поэта пишет это не о ребёнке, а о юноше, даже молодом человеке. Ему 23 года, а в дневниках М. А. Бекетова называет его „дитя“, „детка“; у него „головёнка“, „личико“; он „шалил“. Все мемуаристы пишут о „холодной“ внешности Блока. Точнее всех — Любовь Дмитриевна: „Холодом овеяны светлые глаза с бледными ресницами, не оттенённые слабо намеченными бровями“. Юный Блок держал себя „под актёра“ (Далматова), смотрел на окружающих свысока, аффектированно курил. „В разговоре вставлял при каждом случае фразу: O, yes, mein Kind“. Он был фатоватым, но ловким кавалером: „Фат с рыбьим темпераментом и глазами“, — скажет в минуту раздражения Любовь Дмитриевна. В нём был „такой же источник радости и света, как и отчаяния и пессимизма“ (Л. Д. Блок). Когда в марте 1900 года Любовь Дмитриевна встретится с ним в театре, то „это был уже совсем другой Блок. Проще, мягче, серьёзней… В отношении со мной — почти не скрываемая почтительная нежность и покорность“».
«О день роковой для Блока и для меня. Как прост он был и ясен! После обеда, который в деревне у нас кончался около двух часов, поднялась я в свою комнату во втором этаже и только что собралась сесть за письмо — слышу рысь верховой лошади. Уже зная бессознательно, что это Саша Бекетов из Шахматова, подхожу к окну. Меж листьев сирени мелькает белый конь, да невидимо звенят по каменному полу террасы быстрые, твёрдые, решительные шаги. Сердце бьётся тяжело и глухо. Предчувствие? Или что? Но эти удары сердца я слышу и сейчас, и слышу звонкий шаг входившего в мою жизнь.
Даже руки наши не встретились, и смотрели мы прямо перед собою. И было нам 16 и 17 лет».
«Никогда, ни в каком девичьем лице я не видела такого выражения невинности, какое было у неё. Это полудетское, чуть скуластое, красивое по чертам лицо было прекрасно. А его лицо — это лицо человека, увидевшего небесное видение. И я поняла: дальше могла быть целая жизнь трагических и непоправимых ошибок, падений, страданий, но незабвенно было для поэта единственное — то, что когда-то открылось ему в этой девочке».
«В тот весенний день я увидел человека роста значительно выше среднего; я сказал бы: высокого роста, если бы не широкие плечи и не крепкая грудь атлета. Гордо, свободно и легко поднятая голова, стройный стан, лёгкая и твёрдая поступь. Лицо, озарённое из глубины, бледно-твёрдые и нежные — зеленоватых, с оттенком северного неба, глаз. Волосы слегка вьющиеся, не длинные и не короткие, светло-орехового оттенка. Под ними — лоб широкий и смуглый, как бы опалённый заревом мысли, с поперечной линией, идущей посредине. Нос прямой, крупный, несколько удлинённый. Очертания рта твёрдые и нежные — и в уголках его едва заметные в то время складки. Взгляд спокойный и внимательный, остро и глубоко западающий в душу. В матовой окраске лица, как бы изваянного из воска, странное в гармоничности своей сочетание юношеской свежести с какою-то изначальной древностью. Такие глаза, такие лики, страстно-бесстрастные, — на древних иконах; такие профили, прямые и чёткие, — на уцелевших медалях античной Эпохи. В сочетании прекрасного лица со статною фигурой, облечённой в будничный наряд современности — тёмный пиджачный костюм с чёрным бантом под стоячим воротником — что-то говорящее о нерусском севере, может быть — о холодной и таинственной Скандинавии».
«„Не городской” Блок стал более городским, „Заревой” — более ночным. Воздушный — более земным, рождённым в бытии земли. Сходя в ночь, на землю, ночью рождается он на земле. Теперь уже нет в нём той прежней „заоблачной” грусти вечерней „перекрёстка” и „распутья”, нет „грустящего” ни в нём — ни о нём… ибо вступая в новый круг, он чувствовал себя бодро».
«Сдержанность манер стала граничить с некоторой чопорностью, но была свободна от всякой напряжённости и ничуть не обременяла ни его, ни других. Основная особенность его поведения состояла в том, что он был совершенно одинаково учтив со всеми, не делая скидок и надбавок ни на возраст партнёра, ни на умственный его уровень, ни на социальный ранг.
На нём чёрный корректный сюртук, крахмальный стоячий воротничок, тёмный галстук. Студенческая щеголеватость сменилась петербургским умением носить штатское платье. Ничего богемного, ничего похожего на литературный мундир. Никакого парнасского грима. И тем не менее наружность его в то время была такова, что каждый узнал бы в нём поэта».
«В своём длинном сюртуке, с изысканно-небрежно повязанным мягким галстуком, в нимбе пепельно-золотых волос, он был романтически прекрасен тогда, в шестом-седьмом году. Он медленно выходил к столику со свечами, обводил всех каменными глазами и сам окаменевал, пока тишина не достигала беззвучия. И давал голос, мечтательно хорошо держа строфу и чуть замедляя темп на рифмах. Он завораживал своим чтением, и когда кончал стихотворение, не меняя голоса, внезапно, всегда казалось, что слишком рано кончилось наслаждение, и нужно было ещё слышать. Под настойчивыми требованиями он иногда повторял стихи. Все были влюблены в него, но вместе с обожанием точили яд разложения на него».
«Этот голос, это чтение, может быть единственное в литературе, потом наполнилось страстью — в эпоху „Снежной маски”, потом мучительностью в дни „Ночных часов”, потом смертельной усталостью — когда пришло „Возмездие”. Но ритм всю жизнь оставался всё тот же, и та же всегда была напряжённость горения. Кто слышал Блока, тому нельзя слышать его стихи в другом чтении».
«Читая он стоял, немного нагнувшись вперёд, опираясь на стол кончиками пальцев. Жестов он почти не делал… Он очень точно и отчётливо произносил окончания слов. При этом разделяя слова небольшими паузами. Чтение его было строго ритмично, но он никогда не „пел” своих стихов и не любил, когда „пели” другие».
«Очень прямой, немного надменный, голос медленный, усталый, металлический. Тёмно-медные волосы, лицо не современное, а будто со средневекового надгробного памятника. Из камня высеченное, красивое и неподвижное. Читает стихи, очевидно новые, — „По вечерам над ресторанами”, „Незнакомка”. И ещё читает…»
«Ремесло поэта не наложило на него печати. Никогда — даже в последние трудные годы — ни пылинки на свежевыутюженном костюме, ни складки на пальто, вешаемом дома не иначе как на расправку. Ботинки во всякое время начищены; бельё безукоризненной чистоты; лицо побрито, и невозможно его представить иным…»
«Помимо идей, параллельно с теорией, шла тогда весьма сложная запутанная жизнь. Чувство „катастрофичности” овладело поэтами с поистине изумительной, ничем не преоборимою силою. Александр Блок воистину был тогда персонификацией катастрофы. И в то время, как я и Вяч. Иванов, которому я чрезвычайно обязан, не потеряли ещё уверенности, что жизнь определяется не только отрицанием, но и утверждением, у Блока в душе не было ничего, кроме всё более и более растущего огромного „нет”. Он уже тогда ничему не говорил „да”, ничего не утверждал, кроме слепой стихии, ей одной отдаваясь и ничему не веря. Необыкновенно точный и аккуратный, безупречный в своих манерах и жизни, гордо вежливый, загадочно красивый, он был для людей, близко его знавших, самым растревоженным, измученным и в сущности уже безумным человеком. Блок уже тогда сжёг свои корабли».
«Безмятежность не была ему свойственна, всякий бунт, искание новых путей, бурные порывы — вот то, что взял он от матери. Да отчасти и от отца. И неужели было бы лучше, если бы она передала ему только ясность, спокойствие и тишину? Тогда бы Блок не был Блоком, и его поэзия потеряла бы тот острый характер, ту трагическую ноту, которая звучит в ней с такой настойчивостью».
«Блок в своём существе поэта был строг и даже суров, но у него был весёлый двойник, который ничего не хотел знать о строгом поэте с его высокой миссией. Они были раздельны. Вдохновенный вздор, словесную игру заводил с нами этот другой Блок, который был особенно близок мне. Ему самому тоже всегда хотелось шутить и смеяться в моём присутствии. Н. Н. Волохова и Любовь Дмитриевна говорили, что мы вдохновляем друг друга».
«Блок внутренне находился в непрерывном движении. Как поэт и как человек, он рос медленно, но безостановочно. Он всё время менялся.
Было в нём, впрочем, и кое-что, так сказать, постоянное, не зависящее от возраста. Таков был его смех, очень громкий, ребячливый и заразительный. Но он раздавался редко и только в очень тесном кругу.
Такова же была его улыбка. Она несла другую, более ответственную функцию, чем смех. Особенность блоковской улыбки заключалась в том, что она преображала его коренным образом. Лицо, обычно довольно длинное и узкое, тускловатое по расцветке, словно подёрнутое пеплом, становилось короче и шире, пестрее и ярче. Глаза светлели ещё более, вокруг них ложились какие-то новые, глубокие, очень тёплые тени и сверкал почти негритянской белизной ровный ряд крепких зубов. Улыбка, как и смех, была очень наивная, ласковая и чистая».
«А. А. всегда говорил своим особенным языком, метким и чётким, как напряжённая стихотворная строчка, языком, поворачивающим вдруг на такой ритм мысль, что, в процессе уловления этого ритма, наблюдались трудно запоминаемые, как стихи, тексты его фраз. Наконец, у нас был свой жаргон, и многие словечки этого жаргона требовали чуть ли не историко-литературных комментарий».
«Особенно пленительны были жесты Блока, едва заметные, сдержанные, строгие, ритмичные. Он был вежлив, как рыцарь, и всегда и со всеми ровен. Он всегда оставался самим собою — в светском салоне, в кружке поэтов или где-нибудь в шантане, в обществе эстрадных актрис. Но в глазах Блока, таких светлых и как будто красивых, было что-то неживое — вот это, должно быть, и поразило Сомова. Поэту как будто сопутствовал ангел или демон смерти».
«Было в нём нечто эпохальное и потому-то, когда он входил в то или иное общество, сидел, молчал, наиболее чуткие воспринимали это молчаливое присутствие Блока, как присутствие Эпохи и как Чело Века, действующего в этом прекрасном челе, перерезанном строгою морщиной сосредоточенной боли. И молчание этих скорбно изогнутых сжатых уст и несколько надменно закинутая голова — всё действовало как Слово, которое нужно было переживать во многих словах, статьях, идеологиях».
«Как ледяное изваяние, к которому ничего пошлое не могло пристать, стоял Блок, один, среди пёстрого общества художников, литераторов и поэтов. Он неизменно оставался „самим собой”. Малейшие крупицы пошлости болезненно раздражали его. Вполне понятно, что то же самое испытывали и те, кто часто общался с Блоком. Он был для них маяком, предостерегающим, освещающим тривиальность и мелкое».
«Юмор А. А. был чисто английский: он выговаривал с совершенно серьёзным лицом нечто, что вызывало шутливые ассоциации, и не улыбался, устремив свои большие бледно-голубые глаза перед собой».
«Но Блок никогда не был способен к прочным и твёрдо очерченным идейным настроениям. „Геометризм”, свойственный в значительной мере Вл. Соловьёву, был совершенно чужд Блоку ‹…›. Ему надобен был мятеж. Но чем мятежнее и мучительнее была внутренняя и внешняя жизнь Блока, тем настойчивее пытался он устроить свой дом уютно и благообразно. У Блока было две жизни — бытовая, домашняя, тихая и другая — безбытная, уличная, хмельная».
«После утомительной прогулки по свежему воздуху нам мучительно хотелось спать. Попав в тёплый вагон, мы сперва с трудом боролись с одолевавшей нас дремотой, а затем, кое-как всё же переборов сонное настроение, затеяли какую-то игру. Ал. Ал. изощрялся больше всех, и его громкий заразительный хохот покрывал собой голоса остальных. В подобные минуты бурной весёлости Блок бывал неузнаваем и своей безудержной резвостью становился похож на ребёнка. Его лицо, обычно напоминавшее собой застывшую маску, мгновенно преображалось, и в холодных, стальных глазах начинали бегать задорные огоньки.
Как мало людей, даже близко знавших Блока, видели его таким».
«… Мы в ночном притоне, за кособоким столиком, на скатерти которого, по выражению Щедрина, „не то ели яичницу, не то сидело малое дитяти”. И перед нами чайник с „запрещённой водкой”. Улицы, по которым мы шли сюда, были все в мелком дожде. Продавцы газет на Невском кричали о „фронте”, о „больших потерях германцев”, о „подвигах казацкого атамана”. И всё это газетно, неверно, преувеличено — ради тиража. На улицах холодно, сыро и мрачно. И мы мрачные.
— Придётся мне ехать на войну, — сказал Блок.
— А нельзя ли как-нибудь… — начал я, распытывая его взглядом.
— Об этой подлости и я подумывал, да решил, что не нужно. Ведь вот вы занимаетесь какими-то колёсами военного образца, так почему же и мне не надо ехать что-нибудь делать на фронте. А по-моему, писатель должен идти прямо в рядовые, не ради патрио тизма. А ради самого себя.
И тут же глоток водки из грязной чашки».
«В своей выцветшей, поношенной, но всегда опрятной и хорошо пригнанной гимнастёрке он напоминал рядового бойца, только что пришедшего с фронта.
Он сильно похудел. В углах рта залегла горечь. Резко очерченный профиль обострился. Но взгляд стал твёрже, движения чётче и определённее. Основным импульсом жизни Блока в то время был долг».
«В те дни хранил он, как всегда, внешнее спокойствие, и только некоторая страстность интонации обличала волнение. Круг его знакомств, деловых и дружеских, расширился и изменился; завязались отношения с представителями официального мира в лице новой художественно-просветительной администрации. Комиссариат по просвещению вовлёк его в сферу своей деятельности; вначале готовился он принять деятельное участие в грандиозном плане переиздания классической русской литературы, а затем начал работать в Театральном отделе, в должности председателя Репертуарной секции».
«Теперь он мало чем напоминал романтический портрет своей молодости. Глубокие морщины симметрично легли у плотно сжатых губ, волосы стали реже и заметно потускнели, но всё также готовы были виться упрямыми кольцами, оставляя свободным высокий и прекрасный лоб. Лицо было тёмным, как бы навсегда сохранившим коричневый оттенок неизгладимого загара. Сквозило в этих глазах что-то неуловимо светлое, не побеждённое жизнью, и казалось, что этому суровому, мужественному лицу, несмотря на сумрачный отпечаток прожитых лет, свойственна вечная юность».
«Огромная перемена произошла в его наружности за двенадцать лет. От былой „картинности” не осталось и следа. Волосы были довольно коротко подстрижены — длинное лицо и вся голова от этого казались больше, крупные уши выдались резче. Все черты стали суше — твёрже обозначились углы. Первое моё впечатление определилось одним словом: опалённый, и это впечатление подтверждалось несоответствием молодого, доброго склада губ и остреньких, старческих морщин под глазами. Он был в защитной куртке военного покроя и в валенках».
«Я увидел его в шесть часов вечера 8 августа на столе, в той же комнате на Офицерской, где провёл он последние месяцы своей жизни. Только что сняли с лица гипсовую маску. Было тихо и пустынно торжественно, когда я вошёл; неподалёку от мёртвого, у стены, стояла, тихо плача, А. А. Ахматова; к шести часам комната наполнилась собравшимися на панихиду.
А. А. лежал в уборе покойника с похудевшим, изжелта-бледным лицом; над губами и вдоль щёк проросли короткие тёмные волосы; глаза глубоко запали; прямой нос заострился горбом; тело, облечённое в тёмный пиджачный костюм, вытянулось и высохло. В смерти утратил он вид величия и принял облик страдания и тлена, общий всякому мертвецу».
«Несли в открытом гробу на Смоленское кладбище. По дороге прохожие спрашивали: кого хоронят? Александра Блока. Многие вставали в ряды и шли вместе с нами».
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Когда я думаю о Блоке… предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других