Избранный выжить

Ежи Эйнхорн, 2002

Не будь палачом. Не будь жертвой. И ни за что, ни при каких обстоятельствах не стой в стороне… Этот завет проносит через всю свою жизнь автор книги – когда-то мальчик из еврейской общины в Варшаве; затем – узник концлагеря; свидетель ужасов фашизма; освобожденный; одаренный юноша, робко обретающий признание; всемирно известный врач, гуманист и политик. Его книга – пронзительное воспоминание об утраченном довоенном времени, о нарастающем безумии предвоенных лет, о настигающем ужасе, о преодолении немыслимых несчастий, о борьбе за жизнь и достоинство… и, наконец, об обретении своей судьбы и настоящей любви. Избранный выжить посчитал необходимым рассказать о тех, кому выжить не удалось – рассказать и предостеречь…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Избранный выжить предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Мир, который будет уничтожен

Сара выходит замуж за Пинкуса

Мой отец Пинкус Мендель Эйнхорн родился в 1886 году в ортодоксальной еврейской семье в Заверче, небольшом промышленном городке, вошедшем после раздела Польши между Пруссией, Австро-Венгрией и Россией в состав огромной Российской империи. После раздела Польши большинство евреев мира жило под властью русского царя.

Мой дед, Хиль Йозеф Эйнхорн, чье древнееврейское имя я должен был унаследовать, был ортодоксальным мясником. В первом браке у него не было детей. Когда первая жена умерла, он женился второй раз, и его вторая жена, моя бабушка, родила одного за другим двух мальчиков, Пинкуса и Мориса. В третьих родах погибла и она, и ребенок — девочка. Дедушка женился еще раз, будучи семидесяти двух лет от роду. Свадьбу решили между ним и родителями невесты. Третья жена была намного моложе его, и она так и не стала хорошей матерью для мальчиков.

С этой третьей женой Хиль Йозеф встретился до свадьбы только один раз, да и то при свидетелях. По традиции они должны были встретиться снова только уже во время свадебного обряда. Но когда Хиль Йозеф, напрасно ожидавший под хупой — ритуальным балдахином, узнал, что его юная невеста горько плачет и отказывается выходить замуж, он нарушил все традиции. Он ворвался в комнату невесты и воскликнул: «Не оттягивай свадьбу! Я же не стану моложе, я только еще постарею, покуда ты тянешь!» И тогда она перестала плакать и поскорее вышла за него замуж. Дед, так же, как и мой отец Пинкус, быстро находил убедительные формулировки. И он, как и мой отец, был очень силен и духовно, и физически, и сохранил силу и ясность ума до глубокой старости.

Хиль Йозеф очень хотел, чтобы Пинкус, его старший сын, получил религиозное образование, пошел в одну из ортодоксальных школ в гетто, где жила его семья. Пинкус с пяти лет ходил в хедер, выучился читать, считать и декламировать тексты из Торы. Дед хотел, чтобы он продолжал образование на более высоком уровне в йешиве. А вдруг сын превзойдет его и станет даже не мясником, как он (хотя это тоже очень почетная профессия), а настоящим раввином. Но Пинкус понимал — настают новые времена, ворота еврейских гетто понемногу открываются. Он хотел учиться в обычной школе и не собирался посвятить жизнь обсуждению различных толкований Талмуда.

В тринадцать лет он сбежал из дома. Его имущество составляли пара башмаков и нехитрая одежда — все, что он успел на себя надеть. Случайно он попал к портному — и стал портным. Надежды его на хорошее образование не исполнились, ему не пришлось учиться в школе, зато он приобрел настоящую профессию.

Тринадцатилетним мальчишкой начинает он свою профессиональную карьеру, работая в подвале без окон за еду и постель. Подвал этот одновременно и мастерская, и жилье. Сначала он служит у бедного портного, который еле-еле зарабатывает себе на жизнь, перелицовывая поношенное барахло таких же бедных евреев, как он сам, потом учится у более искушенных мастеров своего дела, и наконец попадает в мастерскую к одному из лучших закройщиков, Кушниру. Здесь шьют одежду для министров, послов, для самого президента в Варшаве, новой столице возрожденной Польши, одной из крупнейших стран Европы с тредцатью тремя миллионами жителей, из которых три с половиной миллиона евреев.

Когда Пинкус посчитал, что полностью овладел профессией, он решил открыть собственное дело. Он переезжает в Ченстохову, промышленный город недалеко от границы с Германией, и быстро становится лучшим портным в городе.

Пинкус — художник. Тощие астеники с покатыми плечами превращаются в элегантных господ. Толстяки становятся стройнее, согнутые спины выглядят прямыми, коротышки внезапно подрастают в его пальто и костюмах. Все хотят шить только у него. Он повышает цены и нанимает новых помощников.

Пинкус, как правило, в хорошем настроении, всегда всех понимает, всегда щедр, всегда готов научить чему-то своих подмастерьев. Огорчается он только, когда кто-то не хочет учиться: «А что ты здесь тогда делаешь, если не хочешь ничего знать?» Очень многие хотят работать у него, но он не стремится слишком уж расширять дело, важнее всего хорошее качество, не устает он повторять своим помощникам.

Дело идет хорошо, но Пинкус не особенно заботится о финансовых успехах. Ему очень мало нужно, он ведет простой и не слишком здоровый образ жизни. Продукты и деньги складываются в холодильник, холодильник каждый день набивают льдом, его привозит человек, даже летом одетый в толстый стеганый ватник. Пинкус обожает мороженое, в холодильнике всегда полно мороженого. Он ест нерегулярно, и чаще всего именно мороженое. У него нет ни времени, ни интереса покупать или готовить еду, и ему совершенно все равно, чем питаться.

Пинкус влюблен в свою работу — и чтение. Он так и не научился писать, но он читает на идиш — смеси немецкого и иврита с приправой из польских и русских слов. Пинкус говорит по-польски с сильным акцентом, но ему это не мешает, он прекрасный профессионал, к тому же все его окружение говорит на идиш. Он буквально глотает книги русских классиков — Горького, Толстого, Достоевского, Тургенева — трудная, угрюмая литература, порожденная угрюмым народом в угнетенной царской России. Он погружается в сочинения немецких философов — Канта, Шопенгауера, Ницше, читает еврейских писателей — Хайма Нахмана Бялика, Шалома Аша, Переца, Анского, Фруга, Розенфельда, Менделе Сефарима. Его фаворит — Маймонидес. Иногда он принимается за немецких гениев — Гёте, Гейне, Шиллера, из скандинавских писателей любит Ибсена и Гамсуна, меньше — Стриндберга. Он прочитал всего Байрона и множество других английских, французских и испанских писателей; в хорошем настроении любит цитировать Сервантеса. Все это переведено на идиш, и две комнаты позади примерочной выглядят, как небольшая публичная библиотека. Там же он и спит.

Когда Пинкусу исполнилось тридцать восемь лет, он почувствовал себя достаточно зрелым, чтобы жениться. Он едет в городок Здуньска Воля недалеко от Лодзи и ухаживает там за Сарой Блибаум. Сара моложе его на тринадцать лет. Ей суждено стать моей матерью.

У Сары семь сестер и брат, они выросли в еврейской ортодоксальной семье, только что покинувшей гетто. Как и Пинкус, Сара не желает следовать ортодоксальным традициям, она модно одевается и овладевает профессией. Родители, дедушка Шия и бабушка Шпринця, не в восторге от образа жизни дочери, но все же относятся к ней с большим пониманием, чем отец Пинкуса. Может быть, у Сары просто более сильный характер. Она шокирует родителей, брата и сестер, родственников и соседей своими экстравагантными поступками.

Много позже, во время долгой ночной беседы в Торонто, вскоре после того, как Сара умерла в мае 1989 года, ее младшая сестра Карола рассказывала мне, как они восхищались Сарой, ее уверенностью и сильной волей, как она умела противостоять давлению со стороны окружения. Юная Сара, рассказывала Карола, могла в летний вечер явиться домой после работы в сверхмодной широкополой белой шляпе с блестящей черной лентой. Вместо того чтобы подростком выйти замуж, Сара устроилась на работу, что было уж совсем необычно для ортодоксальных еврейских семей. Она выучилась на зубного техника.

Впрочем, лишь много, много лет спустя ей придется вернуться к этой профессии.

Сара — красавица, у нее черные вьющиеся волосы и светлая кожа, легкая походка и гордая осанка, красиво посаженная голова. Мгновенная мягкая улыбка освещает лицо, а родинка на левой щеке придает ему еще большую выразительность. У нее хороший вкус, она одета модно, но без вызова, она как раз из тех женщин, которых мужчины на улицах провожают долгими взглядами, что мне не очень нравится. Она всегда знает, чего она хочет, и, как правило, добивается этого.

Когда Пинкус встретил Сару в Здуньской Воле, он влюбился с первого взгляда. Ты — или никто, сказал он, когда делал ей предложение. Сара не отказывает ему, он красивый мужчина. Она тронута решимостью, с которой он предлагает ей руку и сердце, но хочет немного подумать. Пинкус просто болен от ожидания. Его надежды вспыхивают вновь, когда она пишет, что собирается приехать к нему в Ченстохову — довольно необычное предложение в их кругу в двадцатые годы.

И вот они уже встретились в «Кристалле», самой элегантной кондитерской города, недалеко от вокзала. После этого Сара осматривает его жилье, книжный хаос, холодильник-сейф, плохо оборудованную кухню — ей, похоже, никогда не пользовались, — мастерскую. Потом они обедают в ресторане «Европа» конечно же лучшем в Ченстохове — и не могут наговориться. И еще до того, как Пинкус сажает ее на поезд, она соглашается выйти за него замуж. Она согласна, несмотря на беспорядок в его холостяцкой квартире, а может быть, именно из-за него: Сара понимает, как она ему нужна.

После свадьбы у Пинкуса нет ни малейшего шанса против Сары, если вдруг у них расходятся мнения. Но Сара уважает и любит его, и Пинкус любит свою Сару, хотя он и не очень умеет выражать свои чувства. Крупный, статный, мускулистый мужчина, он робок с женщинами…

Я родился через одиннадцать месяцев после свадьбы.

Родственники, друзья и знакомые

Пинкус ездит иногда на ткацкие фабрики в Англии и Польше, закупает ткани. Сара боится оставаться одна, и Пинкус покупает собаку. В клубе собаководов в Вене он выбрал Лотту, чистокровную овчарку. В этом клубе щенков обучают понимать своих будущих хозяев, а хозяева учатся общаться с собаками. Каждый хозяин должен участвовать в воспитании щенков.

Лотта уже была у нас, когда я родился. Насколько я помню себя, я помню Лотту. Темно-коричневая, большая, сильная, мудрая и заботливая овчарка. Самый тесный контакт у нее с Пинкусом, но, если необходимо, и с Сарой. Лотта не просто слушается приказа, для меня совершенно ясно, что она прекрасно понимает все, о чем говорит и что хочет Пинкус — иногда мне кажется, что они разговаривают друг с другом на каком-то неизвестном мне языке.

Когда я родился, Пинкус прекратил свои путешествия, но Лотта оставалась у нас, и вся атмосфера в доме была отмечена ее присутствием. Лотта была сама надежность, в первую очередь для меня, и покуда она у нас была, никто не мог причинить нам зла. Если происходило что-то необычное, она настораживалась задолго до того, как мы могли что-то заметить. Она поднимала свою мудрую голову и навостряла уши. Она осматривала окрестности яркими карими глазами, делала предупредительный круг и снова ложилась, когда, по ее мнению, нам больше ничего не грозило. Иногда посреди ночи она вдруг подымалась и вставала у двери, казалось, что она слышит что-то, даже, когда спит… Как сладко было расти вместе с Лоттой, но когда я поступаю в школу, ее уже нет с нами, она умерла преждевременно от паралича, начавшегося с задних ног.

…Она лежит в застеленной чем-то мягким корзине, продолжает прислушиваться и наблюдать. Иногда ей кажется, что нам грозит опасность, она пытается встать — и не может; Лотта страдает, и мы страдаем вместе с ней. Мне очень не хватает ее, и я на всю жизнь сохраню что-то от того ощущения защищенности и безопасности, которое она давала мне, когда я был маленьким. С Лоттой я никогда не чувствовал себя беззащитным.

Мои любимые места игр — отцовская мастерская и примерочная с большим зеркалом, где заказчики примеряют костюмы. Чтобы сшить костюм у Пинкуса Эйнхорна, надо прийти как минимум четыре раза: выбрать ткань, снять мерку, примерить костюм первый и второй раз, и лишь затем следует окончательная примерка. Только тогда костюм готов — если, конечно, все в порядке. Если, по мнению Пинкуса, что-то не так — надо приходить еще и еще.

Одно из самых ранних воспоминаний — на меня падает огромное зеркало, трельяж в позолоченной раме в элегантной примерочной Пинкуса. На счастье, боковые створки зеркала при падении подогнулись, и я лежу, как в палатке, парализованный ужасом, в куче больших и маленьких зеркальных осколков. Я понимаю, что мне нельзя шевелиться, лежу совершенно неподвижно. Первый раз в жизни я понимаю — мне грозит опасность, и в ту же секунду осознаю, что боюсь, не рассердится ли Пинкус: как же он сможет принимать заказчиков без зеркала?

Но Пинкус не сердится. Он осторожно поднимает тяжелую деревянную раму, он очень силен, он поднимает ее один, без чьей-то помощи. Он говорит без остановки какие-то успокоительные слова, повторяет, что я должен лежать неподвижно, не шевелиться. Пинкус осторожно подбирает с пола сначала большие осколки, потом помельче, он хочет все сделать сам, все остальные стоят полукругом и смотрят. Я вижу его лицо, застывшее и напряженное, он продолжает разговаривать со мной. Отец убирает последние осколки, потом осторожно поднимает меня и прижимает к себе. Он держит меня в объятиях долго, не говорит ни слова, это так прекрасно… мне так спокойно и уютно у него на руках… И только теперь он позволяет себе показать какие-то чувства. Он бледен как мел, и слезы текут по его щекам. Через мгновение я попадаю в руки перепуганной Сары, но на мне нет даже царапины. Пинкус просит бухгалтера Генека Эпштейна позвонить стекольщику, зеркало надо починить быстро. Надо так же выяснить, нельзя ли временно взять напрокат другое зеркало. Пинкус, с трудом дающимся ему спокойствием, просит всех вернуться к работе.

Мне только что исполнилось четыре года, и я никогда не видел и никогда уже не увижу, как плачет мой отец.

Я горжусь своим отцом. Он почти никогда не повышает голос, он сильный, мудрый и добрый. Сила, мудрость и доброта — какое прекрасное сочетание! Он много видит и мало говорит, он понимает: люди не всегда ведут себя так, как следовало бы. Я никогда не видел, чтобы он кого-то поучал, кроме, конечно, учеников в своей мастерской. Я никогда не видел, чтобы он с кем-то разговаривал надменно, будь то ребенок или взрослый, это ему совершенно не свойственно. Но он никогда не бывает и не будет выглядеть сломленным и униженным — несмотря на все, что случится с нами. Его достоинство и авторитет абсолютно естественны.

Он не мастер светских разговоров. Когда он что-то говорит мне, это всегда что-то важное, продуманное, даже я воздерживаюсь от пустой болтовни, когда я с ним. Когда я спрашиваю его о чем-то, он всегда внимательно выслушивает и отвечает серьезно, хотя мне всего пять лет. Я не могу припомнить, чтобы он когда-нибудь сюсюкал со мной, но я знаю, что он любит меня — лучше показать свои чувства, чем говорить о них.

В мастерской есть место для десяти работников, их никогда не бывает больше. Все крепко скроены, говорят на сочном идиш. Всегда понятно, что они имеют в виду, никаких двусмысленностей, ненужного многословия или фальшивой вежливости, атмосфера теплая и дружеская. Я — баловень мастерской, со мной они говорят по-польски. Несмотря на это, я быстро учусь понимать и говорить на их грубоватом идиш. В примерочной говорят только по-польски.

Обе длинных стены в примерочной представляют собой сделанные на заказ шкафы от пола до потолка, забитые тканями. Самый лучшие ткани делают в Англии, в Манчестере, следом идет товар из Бельско в Польской Силезии, ткани худшего качества просто не покупаются. Я учу портновскую терминологию: пиджаки двубортные и однобортные, брюки со складкой или без, с защипом или без… гарус, шевиот, габардин…

В комнате царит огромный трельяж, о котором я уже писал, боковые створки нужны для того, чтобы заказчик мог видеть себя в новом костюме со всех сторон. В примерочной всегда присутствует элегантный Генек Эпштейн, с кривоватой улыбкой, с зачесанными назад густо напомаженными волосами — любимец ченстоховских дам. В отсутствие Пинкуса он вежливо беседует с клиентами, но как только появляется Пинкус с его естественным авторитетом, инициатива разговора переходит к нему.

Когда я в примерочной, я обычно тихо сижу на моей табуреточке под окном позади левой створки трельяжа и слушаю, как Пинкус разговаривает с клиентами. Иногда заказчик замечает меня, выуживает из-за зеркала и начинает со мной беседовать, чаще всего весело и дружелюбно, но иногда — как, например, гинеколог доктор Гольдман — покровительственно и надменно, что мне очень не нравится. Постоянный вопрос: кем ты будешь, когда вырастешь? Дурацкий вопрос. Конечно же портным, как папа. Иногда задаются более коварные вопросы: ты в какого Бога веришь, в нашего христианского или еврейского? Бог один, разница только в том, как мы молимся, отвечаю я. Пинкус, видимо, гордится моим ответом, но никогда не вступает с комментариями и не поправляет меня.

После того как на меня рухнул трельяж, мне не позволяют сидеть на моей табуретке. Прошло несколько месяцев, прежде чем я снова занял мой наблюдательный пост. Пинкус притворяется, что не замечает, Генек Эпштейн смотрит удивленно, но не говорит ни слова.

Из примерочной ведет дверь в квартиру, там царит моя мама Сара. Она иногда ворчит — чтобы попасть домой, ей каждый раз приходится проходить через примерочную, какое неудобство, нельзя ли пробить отдельную дверь… но нам все равно хорошо в наших двух комнатах с кухней — в гостиной стоит тяжелая основательная мебель, стены увешаны картинами, а в спальне спим мы все — моя кроватка стоит в ногах родительской.

Сара — королева своего маленького государства, ее уважают и в городе. Не только за ее красоту, достоинство и манеру держаться, но и как жену Пинкуса. Я часто сопровождаю маму, когда она идет за покупками или встречается со своими друзьями. А как интересно, когда Сара приходит домой — у нее часто с собой какой-нибудь пакет, иногда это что-нибудь для меня. Мне страшно любопытно, что же лежит в пакете, но еще интереснее содержимое ее большой черной сумки, в которую мне лазить запрещено.

У меня почти нет ничего общего с детьми, играющими во дворе, или с детьми наших знакомых, у меня нет товарищей моего возраста. Странно — мне лучше всего дома, в мастерской, в примерочной, и особенно я люблю гулять с моей красивой, уверенной в себе мамой.

Поздней весной 1931 года, когда мне уже шесть лет, родители затевают со мной осторожный разговор. Они спрашивают, не хочу ли я иметь брата или сестричку. Пинкус сияет от счастья, Сара — сама загадочность. Брата, говорю я, я хочу иметь брата. И как бы ты хотел, чтобы его звали? Роман, говорю я, Сара только что прочитала мне книжку о каком-то Романе.

Через несколько недель меня отсылают пожить у тети Белы, старшей сестры Сары. Как и Сара, Бела вышла замуж в Ченстохову, они с мужем живут в элегантной квартире на Кафедральной 7, в доме, который занимает целый квартал и принадлежит мужу Белы, Игнацу Энцелю. Он очень богат, у него автомобиль — один из первых в городе — и собственный шофер. Энцель учится водить, но без большого успеха. Бела и дядя Игнац любят меня, но у них самих не все так уж безоблачно, они постоянно ссорятся, хотя и стараются сдерживаться в моем присутствии.

Через несколько дней Бела на машине отвозит меня домой, мне предстоит познакомиться с младшим братом Романом; его, оказывается, только что принес аист. На минутку открывается дверь спальни. Сара лежит в постели, слабая и уставшая, около нее хлопочут доктор Ключевский и медсестра. Я даже и не подвергаю сомнению версию тети Белы с аистом, тем более что и Пинкус с ней согласен. Но почему Сара так измучена, что делают у нас доктор Ключевский и медсестра? Что-то здесь не сходится, все окружено тайной. И почему мне нельзя было оставаться дома, когда появился Роман? Что я, мог спугнуть аиста, что ли? Такое ощущение, что все, кроме меня, все понимают и ничему не удивляются. Обычно, когда я о чем-нибудь спрашиваю, получаю серьезный и правдивый ответ, но что-то удерживает меня от вопросов.

Роман выглядит не так, как остальные малыши, которых мне довелось видеть. Он маленький и сморщенный. И мне нельзя его трогать, можно только посмотреть немножко, и вскоре я уезжаю с Белой назад. Ну что ж, во всяком случае, у меня теперь есть брат, я уже не один. И его назвали Романом, как я и хотел. Когда через неделю я возвращаюсь домой, мне приходится переехать на диван-кровать в гостиной, а мое место в родительской спальне занимает Роман.

Иногда мне позволяют попробовать кошерного пасхального вина во время седера — торжественного, всегда строго подчиненного ритуалу, еврейского пасхального ужина. Каждый год я с нетерпением жду этого дня, когда мы все собираемся вокруг празднично накрытого стола, несмотря на длинные утомительные молитвы на иврите. И я совершенно не могу понять, почему вино в серебряном графинчике, которое Сара благоговейно выставляет на стол, нельзя пить до того, как ужин окончен, и уже ясно, что пророк Илия не явился, хотя двери весь вечер были оставлены открытыми. Мне кажется наивным ждать, что он придет к нам; на мой взгляд, это просто немыслимо — посетить все еврейские дома всего за два вечера.

Как-то после обеда Пинкус принес домой большой деревянный ящик — хрипящее радио с детекторным приемником. Вся мастерская и толпа соседей собрались у нас в гостиной — послушать чудо современной техники. Я не понимаю, как это возможно: слышать голоса людей или музыку из другого города? Пинкус пытается объяснить, но мне все равно непонятно.

Вопросы я задаю постоянно, меня не удовлетворяют уклончивые или шутливые ответы, я сдаюсь, только когда понимаю, что еще слишком мал, чтобы понять то, что мне пытаются объяснить. Но почти никогда не признаю свое поражение окончательно. Обычно, подумав как следует, я снова возвращаюсь к тому же, казалось бы, уже забытому вопросу. Я соображаю туговато, но, может, именно поэтому упрям и надоедлив. Но родители никогда не затыкают мне рот, даже когда мы среди посторонних и я продолжаю настырно и занудливо задавать один и тот же вопрос.

У нас очень много родственников, в основном со стороны Сары, и много знакомых, в чем заслуга опять же Сары. Но друзей мало, и все они евреи. Христиане могут, конечно, иметь деловые контакты с нами, евреями, но в основном они живут в своем мире, куда нам вход воспрещен. Сара ревностно следит, чтобы у нас был круг общения. А Пинкус… если бы Пинкусу дать волю, мы вообще бы ни с кем не встречались, кроме заказчиков, работников мастерской и нескольких истинно близких нам друзей. Ему бы этого хватило.

Но Сара все время пытается расширить круг знакомых. Однажды их пригласили к знакомым на ужин. Пинкус поначалу ничего не имел против, но когда пробил час, внезапно улегся на маленький диванчик в гостиной и сообщил, что устал. Не могла бы Сара пойти на званый ужин одна и передать от него, Пинкуса, большой привет всем присутствующим? Сара в отчаянии. Мне жалко ее, но втайне я радуюсь, что Пинкус останется со мной дома. Но Сара не сдается, она терпеливо подбирает круг знакомых, который подходил бы им обоим, несмотря на сопротивление Пинкуса.

Тем не менее вытащить Пинкуса в театр или кино довольно легко. Он с удовольствием также ходит в ресторан, но только вдвоем с Сарой. Они охотно ездят в гости в Варшаву, к дяде Морису или к Вайнапелю — папиному товарищу с тех пор, как они учились вместе мастерству в ателье Кушнира. И Вайнапели с удовольствием приезжают погостить к нам в Ченстохову.

Пинкус, в отличие от Сары, с удовольствием ходит на выставки картин. У него есть дар сразу отличать одаренных молодых художников. Он часто приглашает их домой, разговаривает с ними об их проблемах и честолюбивых замыслах. Это ему интересно. Но Пинкус терпеть не может светской болтовни на званых обедах, он считает это пустой тратой времени.

«Жизнь состоит из времени. Самое ценное в жизни — время», — иногда говорит он мне. Конечно, не следует терять время, но, с другой стороны, это неизбежно. Образ мышления, усвоенный со времен изучения Талмуда, дает о себе знать, когда Пинкус затевает со мной беседы на философские темы. С одной стороны — с другой стороны. Надо точно знать, что ты хочешь и уметь выбрать, но надо смириться с тем, что не всегда бывает так, как ты хочешь, надо научиться жить с этим и не досадовать. Таково условие жизни. Почти всегда присутствует это вечное «с одной стороны и с другой стороны». Хотя бывают вещи, где есть только одна сторона, говорит Пинкус. «Нельзя намеренно причинять боль другим людям». Эта доктрина Пинкуса запечатлелась во мне на всю жизнь. Но даже здесь мне, воспитанному Пинкусом, виделась «другая сторона»: можно ведь причинять боль и не только физическую — не мог, что ли, Пинкус заблаговременно сказать Саре, что он и не думал идти на ужин в тот вечер?

Родители моей мамы переехали в Лодзь. В июле 1931 мне исполнилось шесть лет и меня отправили к ним на дачу, где я провел несколько недель с дедушкой Шией и бабушкой Шпринцей. Дедушка — ортодоксальный хасид, не стрижется и не бреется, у него длинная черная борода, он всегда одет в черные, до полу, хасидские одежды, на голове у него фуражка с козырьком, я никогда не вижу его без фуражки, и мне любопытно, не спит ли он в ней. Он любит пить крепкий горячий чай, как бедные русские — вприкуску. Он берет в левую руку блюдечко, наливает воду из постоянно кипящего самовара, и с шумом протягивает чай через зажатый в передних зубах кусочек сахара — так, что слышно в соседней комнате. Каждое утро он прочно привязывает ко лбу специальными черными молитвенными ремнями маленькую черную коробочку с текстами из Торы, и молится. Он часто ходит в синагогу, но никогда не спрашивает, хочу ли я пойти с ним. Дедушка выглядит строгим, никогда не смотрит на женщин, в том числе и на Шпринцю, он немногословен, ничего никогда не объясняет. Я привык задавать вопросы по любому поводу, но здесь почему-то воздерживаюсь, о чем жалею и сегодня — надо было попытаться.

Бабушка Шпринця — жена ортодоксального хасида, и этим все сказано. В присутствии мужа она всегда молчит, но со мной она возится целый день, правда, довольно неуклюже. И болтает без умолку. Совершенно ясно, что оба они хотят, чтобы мне понравилось у них, но я чувствую себя не в своей тарелке, хотя и не говорю Саре ни слова, чтобы не обидеть, — это же ее родители и мои дедушка с бабушкой. Но больше меня туда не посылают. Возможно, Сара что-то поняла, или ее родители не хотят, чтобы я приезжал. Хотя сомнительно, чтобы бабушка как-то выразила свою волю. Так ли это во всех хасидских домах? Или это только мой дедушка так хмуро и беспрекословно властвует в доме, а бабушка порабощена и молчалива. Интересно, была ли она такой до свадьбы…

Ни дедушка, ни бабушка не переживут войну. Может быть, только несколько человек из многочисленных польских хасидов выживут. Из их девяти детей останутся в живых только моя мать и Карола — младшая дочь. Погибнут все — и красивая, чувственная Бела, успевшая сменить трех мужей и пожить в трех странах, и добрейшая Рахиль, осевшая в Гданьске, и Рози, так и не вышедшая замуж и живущая у нас, и единственный сын, позор семьи, проигравший в карты все, что у него было, и три других дочери, и их мужья, и их дети. Из всех эмансипированных зятьев и невесток Шии и Шпринци, из их многочисленных внуков, рассеянных по всей Польше, в живых останутся только мой отец, мы с Романом и Игнац Энцель. Все остальные погибнут.

Все погибнут.

Нет ничего веселее, чем гостить в Варшаве. Чаще всего мы останавливаемся у брата Пинкуса Мориса, у него есть дочь по имени Рутка. Она моя ровесница, но куда мне до моей кузины по части понимания и знания жизни! Она неизмеримо более развита, и когда мы остаемся дома вдвоем, она тут же начинает шептать мне, чтобы я пришел к ней в спальню. Она показывает мне фундаментальные различия между мальчиками и девочками и рассказывает, чем бы мы могли заняться, но мы так далеко не заходим — еще малы. Вот так и получаются дети, объясняет мне Рутка, а все эти истории про аистов — чушь. Я засыпаю в Руткиной постели и уже слабо помню, как шокированная Сара ночью переносит меня, полусонного, в мою кровать. Перед тем как заснуть, я слышу смех Пинкуса и Мориса: подумаешь, большое дело, они же еще дети.

У Вайнапеля, папиного товарища со времен ученичества, всегда оживленно. Это он, Вайнапель, шьет костюмы для членов городского совета, послов, да и для самого президента Мощицкого. Вайнапель живет в громадной квартире с бесчисленным количеством комнат в элегантном доме на углу главной улицы Варшавы, Маршалковской. Госпожа Вайнапель всегда увешана драгоценностями, у них две дочери и два сына, старший из которых собирается быть портным и продолжить отцовское дело. Сара не похожа на госпожу Вайнапель, ей не нужно так стараться, она в сто раз красивее без всяких украшений.

Когда Вайнапели приезжают к нам, у нас всегда праздник. Сара готовит несравненные обеды. Еды так много, что гости прерывают обед, чтобы немножко полежать, прежде чем продолжать трапезу. Что-то похожее я испытаю много лет спустя в Осаке, в аристократической японской семье профессора Тетсуо Тагучи.

С папиным братом сложнее. Жена дяди Мориса всегда чем-то недовольна, мне жаль Рутку — она наверняка видит, какие напряженные отношения у родителей. Это напряжение передается и на отношения Пинкуса и Мориса. Конечно, они стараются при встрече быть сердечными и приветливыми, но жены их об этом не особенно заботятся. Но мне все равно нравится жить у них, мне нравится Морис, хотя он все время хмурый и не производит впечатления счастливого человека. Но больше всех мне нравится Рутка.

У нее светлые волосы, она очень хорошенькая, потрясающе самостоятельная для своего возраста, хотя и скрытная. В том, что она говорит, всегда есть какой-то тайный смысл. Я замечаю к тому же, что Рутка не всегда говорит правду, может быть, потому, что ей приходится приспосабливаться к сложным обстоятельствам в доме и зрелость пришла к ней раньше, чем к другим детям. Все равно, я очень привязан к Рутке, куда больше, чем к другим моим ровесникам.

Мы навсегда сохраним теплые чувства друг к другу. Рутка — единственная в родне моего отца, кто переживет войну, но душевные раны останутся навсегда, ей так и не удастся наладить вновь свою растерзанную жизнь.

У Вайнапелей всегда праздник. У младшей дочери Барбары комната белая, у Евы розовая, гувернантка, которая в моем отсутствии охотнее всего говорит по-французски, живет в комнате рядом. Роскошная мебель в больших залах, всегда свежие цветы, в серебряных и хрустальных вазочках стоят конфеты, печенье и орехи. В большинстве комнат окна выходят на главную улицу города, и я очень люблю сидеть на окне и глазеть, что происходит на знаменитой Маршалковской, хотя мне это и нечасто удается.

Вайнапель и Пинкус — настоящие друзья, им хорошо друг с другом. Как и Пинкус, Вайнапель начал с самых низов, он с мягким снисхождением наблюдает, что творит его жена с его домом, с детьми, с их жизнью. Совершенно очевидно, что ему не нужна вся эта роскошь, охотнее всего они с Пинкусом говорят о тканях, костюмах, тенденциях мужской моды, им есть чему поучиться друг у друга.

Больше всего я люблю, когда папа и Вайнапель говорят о добрых старых временах, я много узнаю о юном Пинкусе такого, что он никогда мне не рассказывал. Вайнапель надеется, что его старший сын станет его преемником. Но тот воображала и порядочный шалопай, такой же расточительный, как его мать. Младший сын больше похож на отца, но он хочет быть врачом. О том, что кто-то из его дочерей заинтересуется такой прозой, как портняжное дело, нечего и думать.

Однажды вечером Барбара приглашает меня лечь с ней в постель. Ей тоже хочется поговорить со мной о том, что происходит между мальчиками и девочками. Дверь в комнату Евы открыта, она, должно быть, слышит, о чем мы говорим. Вообще-то я охотнее бы забрался в постель к Еве, но не решаюсь. Меня всегда привлекали девочки и женщины старше меня.

Хотя мне и нравится бывать у Вайнапелей, мне бы не хотелось жить их искусственной жизнью, где дети не интересуются работой отца, работой, которая и обеспечивает им благополучие.

Впрочем, все это неважно. Из всей семьи выживет только младший сын, который в момент объявления войны будет изучать медицину в Париже. Все остальные погибнут одними из первых, они совершенно не были готовы к обрушившимся на них испытаниям. Как грустно, что эта красивая, счастливая семья будет уничтожена и забыта — Барбара и Ева с их напряженным ожиданием жизни, которую они так и не успели увидеть, беспечная госпожа Вайнапель и высокий профессионал Вайнапель. Почему? Они никому не причинили зла, никому не угрожали. В конце концов это такое мирное занятие — шить костюмы.

Несмотря на то, что я развиваюсь довольно медленно, а может быть, именно поэтому, Пинкус и Сара рано позволяют мне быть самостоятельным. Мне выдают двадцать пять грошей, чтобы я мог сам сходить в кондитерскую, один злотый предназначается для посещения ресторана Абрамовича, или я могу пойти в кино, билет стоит пятьдесят пять грошей. Как-то по дороге в кондитерскую я встречаю нищих, молодую женщину с ребенком на руках. Она настойчиво протягивает ко мне руку, и я отдаю ей свои двадцать пять грошей — прощай, чашка горячего шоколада с пирожным! Когда я рассказываю дома об этом происшествии, мне дают чай с печеньем, но в дальнейшем меня уже не пускают одного ни в кондитерскую, ни в ресторан Абрамовича, где подают такие восхитительные горячие сосиски с горчицей, лучшие во всем городе. Но в кино я по-прежнему хожу один.

В кинозале — три отделения, билет в самое дешевое, впереди, стоит пятьдесят пять грошей. С таким билетом можно входить в зал в любое время, и, если очень хочется, можно остаться и посмотреть понравившийся фильм еще и еще. Первый сеанс начинается в три часа дня и продолжается два часа. Я посмотрел фильм об огромной обезьяне по имени Кинг-Конг. Кинг-Конг покровительствовал миловидной блондинке, но его благородные поступки не встретили понимания у окружающих. Мне очень понравился этот фильм, и я просидел в кино с утра до вечера. Обеспокоенные родители нашли меня в темном кинозале в половине восьмого вечера. Так я лишился последнего демократического завоевания и в дальнейшем ходил в кино только в обществе взрослых.

Но больше всего я люблю отдыхать в пансионате с Пинкусом или Сарой, у них тогда вдосталь времени для меня. Если я еду с Сарой, мы проводим время с ее знакомыми, и мне разрешают ходить с ними на танцы. Играет оркестр, танцуют десятки пар, кто-то лучше, кто-то хуже, кто-то — просто замечательно. Я присматриваюсь к танцующим и стараюсь учиться. Сару охотно приглашают, но она, если Пинкуса нет рядом, танцует только со мной, хотя мне всего шесть лет. Это мне очень нравится, к тому же я учусь танцевать; чем раньше начнешь, тем легче научиться.

Сколько знакомых было у Сары во всей Польше — не перечислить. Из них только госпожа Оржеховска… да, по-моему, одна только госпожа Оржеховска осталась в живых. Когда началась война, Саре было тридцать восемь, Пинкусу пятьдесят три, из этого поколения евреев почти никто не выжил, те немногие, кому удалось спастись, были помоложе. Оржеховска с мужем к моменту начала войны имели трехмесячную визу в США — они собирались на всемирную выставку. Еще в ноябре 1939 года те, у кого есть виза в нейтральную страну, еще могут уехать. Мы встретимся через тридцать один год, во время моей первой поездки с Ниной и детьми в США. Госпожа Оржеховска жила тогда с мужем в Майами-Бич, она проживет еще долго и умрет естественной смертью.

Пинкус очень тщательно выбирает время для бесед со мной, он хочет быть уверенным, что нам никто не помешает. В такие моменты он всегда серьезен, называет меня Юрек, это уменьшительное от Ежи, или Йоселе — Хиль Йозеф, мое древнееврейское имя. «Юрек, — говорит он, — все люди в основе своей неплохи. Если кто-то поступает так, как будто ничего хорошего в нем нет, с ним что-то не так. Скорее всего, с ним несправедливо обошлись, или причинили ему боль, и это повредило ему. Таких людей очень жаль. Они никогда ничему не радуются, и нет никаких причин их ненавидеть. Для ненависти вообще нет причин». В другой раз он продолжает свою мысль: «Ты должен всегда постараться понять, почему человек так поступает, всегда можно найти причину. И понять это очень важно в первую очередь для тебя, потому что там, где есть понимание, нет места для ненависти. Тот, кто ненавидит, разрушает сам себя; ненависть вредит ему гораздо больше, чем предмету его ненависти». Эту незамысловатую мудрость я пронес через всю жизнь, и она очень облегчила мое существование. Я могу раздражаться, сердиться, но способности ненавидеть я лишен напрочь.

«Деньги, страховки, дома не приносят спокойствия, — говорит Пинкус. — Деньги придуманы для того, чтобы облегчить жизнь, упростить обмен товарами и услугами. Конечно, хорошо иметь достаточно денег для приличной жизни, но деньги должны тратиться, если их не тратить, от них нет никакой пользы. Глупо собирать деньги ради самих денег, сами по себе деньги ничего не стоят, куда важнее другие ценности». Он на минутку умолкает, потом тихо добавляет: «Самое важное, самое долговечное твое богатство — это то, чему ты выучился, и если ты учился хорошо, твои знания всегда будут с тобой». И это тоже правда, в первую очередь во время войны. Деньги не приносят безопасности, только твои знания всегда при тебе.

Еще как-то он сказал: «Это большое преимущество — помогать тем, кто нуждается в помощи». «Какой помощи?» — спрашиваю я. «Какой угодно. Если ты помог кому-то, это добро обязательно в той или иной форме вернется к тебе. К тому же это приносит радость — помогать другим». Пинкус живет в полном согласии со своим учением, иногда кажется, что его просто-напросто надувают. Но Пинкуса это не волнует, он все равно продолжает всем помогать, даже если кому-то кажется, что его просто-напросто используют.

Когда Пинкус говорит о различных философах и писателях. Мне трудно следить за его мыслью. Но я хорошо понимаю, когда он объясняет мне, почему открытие Гутенберга — самое важное в истории человечества. «Книги дали возможность сохранять знания и обмениваться ими, — говорит Пинкус, — они сделали знания доступными всем тем, кто умеет читать и хочет учиться. Самый важный капитал человечества — знания».

Пинкус не читает мне лекций, он рассуждает вместе со мной. Чему-то я учусь у Пинкуса, просто наблюдая за его поступками, он никогда не говорит неправды, но и не торопится тут же высказать все, что у него на уме.

Иногда мы ходим с ним на выставки. Но я совершенно не умею различать плохое и хорошее искусство, и никогда этому не научусь. Возможно, у меня просто нет этого дара, а может быть, Пинкус начал брать меня на выставки слишком рано, мне и тогда было скучно, и сейчас скучно на вернисажах. Но я понимаю, что Пинкус замечательно разбирается в живописи и что другие очень считаются с его мнением. Кажется, все уважают отца, несмотря на то, что он не копит денег и не умеет писать.

Я тоже собираюсь стать портным, и Пинкус хочет, чтобы я стал портным, но он говорит мне, что за дело надо браться по-иному. «Тебе, например, вовсе не нужно устраивать дома мастерскую». Конечно, Пинкус прав, но он-то почему так не делает? «Я уже привык, — объясняет Пинкус, — всегда трудно менять то, к чему привык. То, что подходило мне, когда я начинал, вовсе не обязательно должно подходить тебе, к тому же времена изменились… Но самое главное — это стать хорошим портным, иначе надо выбирать другую профессию. Но сначала надо пойти в школу, это принесет тебе много радости в жизни. Я-то никогда не имел возможности ходить в школу, — констатирует он без горечи и сожаления. — Но если ты хочешь, ты всегда можешь приходить в мастерскую, когда у тебя нет занятий».

…Будут ли мои дети гордиться мной так, как я гордился моим отцом? Смогу ли я когда-нибудь дать моей семье ту опору и защиту, которую дал нам Пинкус? В то время я в этом не уверен. 26 июля 1932 года мне исполняется семь лет, и я еще довольно неуверенный и робкий мальчик.

Еврейский народ в Восточной Европе постепенно преображается, мы словно коконы, из которых вот-вот вылупятся бабочки. После столетий оцепенения, унижений и изоляции мы переживаем процесс освобождения. Для маленького мальчика очень поучительно оказаться сразу в различных стадиях этого процесса: роскошный и искусственный мир Вайнапеля; простой и колючий мир Мориса; наполненный еврейской мистикой и уже уходящий мир Шии и Шпринци, богатый и безрадостный мир Игнаца Энцеля, который не может согреть даже живая и чувственная Бела — и она покидает его; нетребовательный, теплый и уютный мир моей матери, в котором мы чувствуем себя так легко и радостно; мир примерочной и заказчиков с большим зеркалом в золоченой деревянной раме — пульсирующая реальность сегодняшнего дня; мир мастерской с великолепными, поштучно подобранными и тщательно обученными талантливыми мастерами. Это Юзек Левенрейх, прекрасный закройщик, который иногда, когда Пинкус занят, сам может скроить костюм; братья Берел и Сэм Мейеровичи, виртуозы-портные, их сестра живет в Бельгии; молчаливый улыбчивый горбун Гарбузек, фамилия которого, собственно говоря, Медовник — никто не может так выгладить пиджак, как он; всегда веселый, что-то напевающий Сонни Бой — он умеет все, но нет такого дела, где бы он был первым. Кроме того, есть еще Гершкович, довольно средний портной, но Пинкус держит его, потому что у него шестеро детей, он научил его пришивать пуговицы на длинной ножке, чтобы было удобно застегивать, потом Прессер, Грюнбаум и братья Гликман. Все они начали учениками и остались в мастерской, последними были Хаймек Ротенштейн, проучившийся у отца три года, и Генек Мошкович, который появился в прошлом году и так ничему и не научился.

Впрочем, какое это теперь имеет значение. Из них всех только Хаймек — только Хаймек Ротенштейн — переживет войну и впоследствии создаст одно из самых крупных ателье в Нью-Йорке. Мой отец тоже выживет и спасет свою жену и двух своих детей. Но весь его мир рухнет безвозвратно, его жизнь изменится, лишится корней и основ. Какие-то осколки прежнего своего мира он пронесет, впрочем, до конца своей долгой жизни.

Все эти еврейские мирки, в которых я вырос, уже обречены на уничтожение, им осталось жить всего лишь семь лет. Книга «Майн Кампф» уже написана, ее автор, Адольф Гитлер, победил на последних выборах в Германии, и его партия имеет большинство в рейхстаге. Его широко поддерживают предприниматели, особенно тяжелая промышленность, которой он обещал крупные заказы на вооружение. Всего лишь несколько месяцев осталось до января 1933, когда произойдет то, чего все уже давно ожидали: престарелый президент Гинденбург призовет к себе Гитлера и предложит ему пост рейхсканцлера. Итак, предсказания Гитлера сбываются: он получит власть демократическим путем, чтобы затем прикрыть демократию — и «раз и навсегда» решить еврейский вопрос.

Существуют еврейские школы, но выпускнику такой школы почти невозможно попасть в университет. Сара хочет, чтобы у меня были равные шансы, чтобы я пошел в лучшую школу в городе. Школа Зофьи Вигорской-Фольвазинской — частная респектабельная школа с высокой платой за обучение. Саре хочется, чтобы я завел себе друзей и чувствовал себя своим в польских кругах, чтобы я смог продолжить образование в государственной гимназии, лучше всего в гимназии Трауготта, и затем, прежде чем вернуться в мастерскую, окончил университет.

В конце августа 1932 года, за неделю до начала занятий, Пинкус привел меня в примерочную. За окном смеркается, но мы не зажигаем света, просто ходим из угла в угол. После короткого молчания Пинкус произносит: «Юрек, когда ты начнешь учиться в школе, ты заметишь, что ты меньше ростом и слабее твоих товарищей, ты, может быть, даже будешь медленнее схватывать то, что объясняет учитель — в нашем роду все развивались довольно поздно. Но не сдавайся, ты обязательно догонишь и перегонишь других». Я не отвечаю. То, что я отстаю от своих сверстников, для меня не новость, но до сих пор меня это не волновало.

Мы продолжаем кружить по комнате. На улице становится все темней, вот уже зажглись фонари. Я чувствую, что Пинкус еще не закончил, он хочет сказать что-то еще. «Видишь ли, — говорит он, помолчав, — люди очень разные, даже на дереве нет двух одинаковых листьев. Когда корова телится, теленок уже может стоять на ногах, через несколько часов он уже может ходить, но это всего лишь корова или бык. Человеческое дитя рождается совершенно беспомощным, оно не может обойтись без поддержки несколько лет. Но зато в результате получается человек, который может научиться говорить, читать, писать, строить дома и шить костюмы. Так что не пугайся, если поначалу тебе будет трудно». Это Пинкус говорит мне, выросшему под защитой своих родителей, мне, который через неделю должен шагнуть в жесткий мир, где они уже не смогут вступиться за меня.

Я постоянно помню эти слова Пинкуса, они всегда ободряли меня и помогали: все будет точно так, как он предсказал. Но он ни слова не говорит о той действительности, с которой я столкнусь в польской школе. Мы живем в сегрегированном обществе, где миры христиан и евреев разгорожены. Когда в 30-е годы эти два мира начинают сталкиваться, обычно ничего хорошего не получается, особенно для евреев. Пинкус ничего не говорит об этом, может быть, он просто не знает, что сказать, таков уж Пинкус: он неохотно говорит о том, в чем он не уверен.

Мои детские воспоминания пронизаны светом и теплом. Сара любит меня безгранично и некритично, все, что я делаю — все хорошо. Она просто трясется надо мной — и что в этом плохого? Она научила меня любить и не стесняться это показывать. Во всяком случае Нина, моя жена, этому рада. Мой отец — сама надежность, он принимает меня всерьез и делится со мной жизненной мудростью — как люди должны относиться друг к другу и что важно в жизни.

Мы не выбираем родителей, кому-то везет больше, кому-то меньше. Мне повезло, но в каждой бочке меда есть ложка дегтя. Оказалось, что дегтя довольно много, если еврейский мальчик, выросший в Польше тридцатых годов, должен покинуть свой дом и выйти в мир.

Незваный гость

И в этом мире вне дома мне трудно понять, кто я. В детстве я считал себя поляком. Когда в школе я встретился с нееврейским — польским — миром, я впервые осознал, сначала с недоумением, потом с отчаянием, что меня никто не считает поляком. Я — еврей, в лучшем случае польский еврей. Во всех моих бумагах, даже в школе, обозначено, что я «иудейского вероисповедания». Еврей в Польше — ругательство, «иудейское вероисповедание» — облегченный вариант того же ругательства. Все учителя — католики, как, впрочем, и большинство учеников. Есть несколько протестантов, но все они — поляки. А еврей есть еврей, и ни один из моих соучеников не принял бы всерьез, если бы я стал утверждать, что я поляк.

Даже после войны, когда я вновь начал учебу в Ченстохове, классный руководитель начал с того, что спросил меня перед всем классом — «Wyznanie?» — вероисповедание? Но к тому времени меня уже не будет волновать, что на меня публично указывают — еврей. Потом что за годы войны я очень хорошо понял, кто я…

Против желания пришлось мне смириться с тем, что меня не считают поляком. Только когда я впервые приехал в Швецию, я вдруг стал поляком, — не польским евреем, а именно поляком. Всю свою юность я мечтал быть поляком — но мне этого не позволили. И вот я оставил Польшу, и шведский полицейский убеждает меня, что я поляк. Это, наверное, объясняет, почему, когда я пишу о детстве и юности, я говорю о поляках, не считая себя самого одним из них.

Конечно, я встречался с польской средой и до школы. Многие заказчики Пинкуса — поляки, элегантные господа, они часто приходят со своими женами. В ателье Пинкуса брюки не шьют; их шьет польский портной на дому, я встречаю его, когда он приходит за материей или приносит почти готовые брюки для примерки и доводки в мастерской Пинкуса. После войны этот польский портной останется в Ченстохове, на его ателье будет висеть большая афиша с надписью: «Бывший сотрудник фирмы Эйнхорна».

В нашем доме по Второй аллее 29 живут и евреи, и поляки. Все полицейские — поляки, квартальный раз в неделю приходит, чтобы получить вознаграждение за труд: он добросовестно закрывает глаза на то, что ателье по субботам закрыто, а по воскресеньям работает. На улицах гуляют офицеры, солдаты отдают им честь, все офицеры — поляки. Хотя я слышал, что среди офицеров есть и евреи. Когда солдат видит офицера, он обязан вытянуться по стойке «смирно» и отдать честь, на что офицеры тоже отдают честь, но как-то небрежно. Мне интересно, каково быть офицером, когда все солдаты отдают тебе честь.

Маршал Йозеф Пилсудский, поляк, — бесспорный лидер страны. Он руководил Польшей, когда она получила независимость в 1918 году, потом добровольно ушел в отставку, но снова пришел к власти во время бескровного и спокойного переворота в 1926 году, когда всенародно избранный парламент оказался неспособным принять ни единого решения из-за бесконечных фракционных баталий. Парламент по-прежнему избирается, президент выполняет в основном церемониальные функции, но все знают, что истинным руководителем является маршал Пилсудский. Он немногословен, это уважаемый всеми харизматический лидер, в его справедливости никто не сомневается. Вскоре после освобождения Польши он издает указ о предоставлении евреям всех гражданских прав, он даже слышать ничего не хочет о преследовании меньшинств, тем более физическом. Некоторые говорят, что он женат на еврейке, другие, что его мама — еврейка; мы, евреи, всегда подозреваем что-либо в этом роде, когда поляки хорошо или даже просто справедливо к нам относятся. Когда пришло известие о его смерти, Сара, Пинкус и я едем в Краков, чтобы попрощаться с ним. Мы стоим в длинной очереди к накрытому стеклянной крышкой гробу в Вавеле, старинной усыпальнице польских королей. Пилсудского, который был гарантом более или менее справедливой государственной власти, сменяет военная хунта, она формирует правительство при поддержке офицерского корпуса и аристократии. После смерти Пилсудского возобновляются дискриминация и преследование евреев в Польше, и мне суждено пережить мой первый погром.

Главная достопримечательность Ченстоховы — монастырь Ясна Гора со святой иконой Черной мадонны — Богоматери Марии. На левой щеке Заступницы — шрам от солдатской сабли. Говорят, что когда солдат ударил икону саблей, из раны начала сочиться кровь. О героической защите Ясной Горы монахами поется даже в польском национальном гимне. Мы учим в школе, что именно здесь полякам удалось сдержать вторжение шведов в XVII веке. Святая икона Черной Мадонны, монастырь и, само собой, Ченстохова стали местом поклонения польских католиков. Сюда бесконечными рядами приходят тысячи пилигримов, в основном пешком. Когда они проходят по Первой, Второй и Третьей аллеям — все эти Аллеи ведут в Монастырь, мы слышим их песнопения. Они какое-то время остаются в Ченстохове, живут в палатках у подножья Ясной Горы. Случается, что их переполняют религиозными чувствами, и они вышибают окна в еврейских лавках или избивают попавшегося им на глаза еврея. Согласно утверждению какого-то из ранних пап, это мы, евреи, виноваты в смерти Христа свыше девятнадцати веков тому назад, на нас лежит коллективная вина, об этом проповедует и ксендз в монастыре.

Евреи в Ченстохове предпочитают не снимать квартир на первом этаже, пытаются защитить окна металлическими жалюзи. Когда поздней весной начинается сезон поклонения и первые группы пилигримов прибывают в Ченстохову, многие еврейские магазины закрываются. Так надежнее. Приходится отказываться от заработка, чтобы не рисковать всем имуществом, а, может быть, и здоровьем, и жизнью. Страховка не покрывает ущерба, нанесенного погромом, погром относится к разряду народных мятежей, а возмещение ущерба от народных мятежей ни одна страховая компания на себя не берет. И я никогда не забуду первый виденный мной погром — в мирное время, в стране, где официально антисемитизма не существует.

В пасхальной проповеди какой-то монах убеждает массы, что евреи добавляют в мацу кровь христианских детей. Пинкус говорит, что это чушь — еврейская религия строго-настрого запрещает употребление кровавой пищи. Потом я узнаю, что даже Иисус семь дней в году ел мацу, и во время тайной вечери тоже не обошлось без мацы. Но в то время мне еще неведомо, что и сам Иисус был евреем. Об этом в Польше не говорят, и даже Пинкус мне об этом не рассказывает, потому что я могу заговорить на эту тему с каким-нибудь поляком, а тот еще неизвестно как воспримет это еретическое утверждение.

Мы живем на втором этаже в доме на Второй аллее, мы слышим рев и религиозные песнопения пилигримов — они бьют окна с песнями. Сара старается оттащить меня от окна, но я успеваю увидеть, как возбужденной толпе удается схватить какого-то еврея, они не прекращают избивать его, хотя он уже, бесчувственный и окровавленный, лежит на мостовой. В основном бесчинствует молодежь, но и люди в возрасте, как мужчины, так и женщины бегают с криками по улице, кидают камни и ищут очередную жертву.

Вечером женщина-христианка, живущая в нашем доме, рассказывает, что тела убитых евреев остались лежать на улице, рядом с нашим домом. Больше всего трупов на улице Гончарной, в центре старинного еврейского квартала. Полиция наблюдает за побоищем, но не вмешивается. Мы твердо знаем, что обращаться к полиции бессмысленно, нам просто не к кому обратиться за помощью. Только вечером на следующий день после погрома полиция получает приказ навести порядок на улицах, и она это делает — в течение часа. Почему они тянули так долго? Разве мы, евреи, не граждане этой страны, разве полиция не должна нас защищать?

Никогда не забуду эти два страшных дня. Долго после этого я опасаюсь любого, если он не еврей. Но все равно, рано или поздно, я должен покинуть мой, кажущейся мне надежным, мирок и встретиться с большим миром — миром поляков.

За несколько дней до начала занятий Сара одевает на меня матросский костюмчик с широким воротничком, и мы идем в школу — встретиться с директором. Мы очень волнуемся, когда видим пани Вигорску — дочь основательницы школы — в ее кабинете. На стене висят три портрета — в середине президент Игнаци Мошицкий, налево — маршал Пилсудский в сером генеральском мундире, и направо — сама Зофья Вигорска-Фольвазинска, учредившая школу. В углу кабинета стоит темный архивный шкаф орехового дерева с тайным замком, стулья для посетителей мягки и удобны, освещение приглушено, даже тяжелые гардины на окнах приспущены. Такое чувство, что эта мебель и картины были здесь всегда. Посреди комнаты стоит огромный письменный стол, на котором лежит одна-единственная тоненькая пачка бумаг — документы о поступлении в школу Юрека Эйнхорна, хотя здесь я буду зваться Ежи.

Пани Вигорска в черных низких сапожках, черном платье с широкими белыми манжетами, у нее туго накрахмаленный белоснежный воротничок. Она убежденно уверяет Сару, что лично будет следить, чтобы мне была открыта дорога в гимназию Трауготта. Потом она внимательно смотрит на меня. Я чувствую себя очень маленьким и в то же время мне очень хорошо от того, что такая важная персона лично обещает Саре заботиться обо мне, все будет хорошо, думаю я.

Но нет, хорошо не будет. В дальнейшем я просто не вижу директрису, если вижу, то всегда издалека, она не обменяется со мной ни единым словом, меня никогда больше не пригласят в ее кабинет. В конце концов, я поступлю в гимназию Трауготта, но совсем не так, как представляли себе мои родители. И уж во всяком случае без содействия директрисы Вигорской и ее школы.

Мои воспоминания о четырех с половиной годах обучения в польской школе размыты милосердной памятью, в отличие от времени до и после этих лет.

Позже я понял, что люди одарены замечательной способностью забывать, более того, отталкивать мучительные воспоминания.

У всех у нас, учеников школы Вигорской, одинаковая форма. Мы должны носить ее не только в школе, но и всегда, когда мы не дома. Но, несмотря на одинаковые формы, мы все разные. Я очень скоро обнаруживаю, что я какой-то другой, что я не вписываюсь в компанию. Есть еще два мальчика, которые разделяют мое положение — оба они евреи.

Казик Ченстоховский, Томек Зигман и я — Ежи Эйнхорн — три еврея в классе. Мы с Казиком болтаем иногда, но у нас не так много общего, к тому же он живет в маленьком поселке в нескольких километрах от Ченстоховы, и у нас нет возможности встречаться после школы. Родители Казика небогаты, это видно по его одежде и по тем завтракам, которые он приносит с собой. Им, наверное, пришлось от многого отказаться, чтобы Казик имел возможность учиться в этой привилегированной школе. Томек Зигман почти не разговаривает ни с кем из класса, и никто не разговаривает с ним. Его родители, должно быть, зажиточные люди, за ним часто приезжает автомобиль, особенно если погода скверная или на улице беспорядки.

Я совершенно не помню лиц моих соучеников, за исключением, пожалуй, только Рышека Эрбеля и Беаты. Рышек — единственный, кто решается общаться со мной, он даже часто бывает у нас дома, хотя меня к себе не приглашает. Рышек — один из самых сильных мальчиков в классе, может быть, не самый сильный, зато совершенно бесстрашный, он позволяет мне дружить с ним, но до того, чтобы защищать меня, дело не доходит. Да этого и нельзя ожидать в польской школе тридцатых годов.

Я очень скоро замечаю, что Казика, Томека и меня воспринимают в классе, как людей второго сорта. Я начинаю понимать, что все евреи — люди второго сорта. Я — еврейский мальчик, и должен научиться жить с этим. Но самое страшное для семилетнего мальчика — то, что для своих товарищей он просто не существует. Если кто-то и замечает меня во время перемены, то только потому, что я этому кому-то чем-то мешаю.

Обычно дело не доходит до рукоприкладства — это же лучшая школа в городе! Впрочем, однажды я попытался защититься. Я дал сдачи Янеку, мальчику, который ни с того ни с сего меня толкнул. Мы сцепились на пыльном школьном дворе. Нас окружили мальчишки и девчонки, все они, как один, болеют за Янека. «Дай ему, дай ему только, двойной Нельсон, еще, еще…» — все поддерживают Янека, хотя он и не особенно популярен, и никто не болеет за меня. Рышек стоит в отдалении и молчит. Но все остальные так презирают меня, что я прихожу в отчаяние. Я вдруг ощущаю свое одиночество, и, к своему ужасу, начинаю плакать. Я продолжаю драться, но теперь еще ощущаю дополнительное унижение от того, что я плачу. И, несмотря на то, что преимущество на моей стороне, я прекращаю поединок — чтобы покончить с невыносимым ощущением коллективного презрения и ненависти.

Все уходят. Я лежу один в пыли на дворе, я никому не нужен. Как я объясню дома свою изодранную одежду? На такие вещи не принято жаловаться ни в школе, ни дома. Я надеюсь втайне, что Пинкус и Сара ничего не узнают. Конечно, унизительно быть побитым, но, с другой стороны, естественно — я же еврей.

Девочки и мальчики учатся вместе, но не общаются между собой. Во втором и в третьем классе, когда мы стали постарше, случается, что девочка обращается с чем-то к мальчику, но я не принадлежу к числу избранных. Однажды в начале третьего класса, во время большой перемены, меня что-то спрашивает Беата. Я краснею от счастья и отвечаю. Мы обмениваемся несколькими замечаниями о школе, о наших семьях, но мне этого достаточно — я немедленно влюбился. Прежде чем уснуть, я представляю себе ее бледное, веснушчатое личико, как мы разговариваем, мне снится, что я держу ее за руку. Десятилетние мальчики уже часто думают о девочках, о ком же мне еще мечтать, как не о доброй, приветливой Беате. Она говорила со мной только один раз, но мне кажется, что я иногда ловлю на себе ее ласковый, ободряющий взгляд.

Моя мама возлагает на меня большие надежды, последнее, что ей приходит в голову, что я должен научиться играть на скрипке — если Яша Хейфец играет, то почему ее Юрек не может? После школы я остаюсь с группой учеников, которая берет частные уроки у школьного учителя музыки, совершенно не заинтересованного в успехах своих учеников. Хуже всего, что мне иногда приходится возвращаться в школу для дополнительных уроков музыки. Я играю невероятно фальшиво, у меня болят пальцы, к тому же я никак не могу научиться удерживать скрипку подбородком. Я жалуюсь, но Сара неумолима. Начинать всегда трудно, говорит она, тебе обязательно это понравится, ты будешь благодарить нас, когда вырастешь.

Мои мучения прекращаются, когда Сара решает продемонстрировать мое искусство своим знакомым. Я стою в гостиной на деревянной табуретке и исполняю «Братец Яков» — пилю что есть сил, с трудом добираясь до конца коротенького мотивчика. Пинкус смотрит на меня внимательно, но без своей обычной доброй улыбки. После того как «концерт» окончен, он отводит Сару в сторону, и уже на следующий день я не иду на музыку. Я чувствую огромное облегчение и благодарность, но мысленно продолжаю упрекать родителей: что, не видела, что ли, Сара, как я ненавижу эти проклятые уроки музыки? И почему Пинкус не вмешался раньше?

Должно быть, я был очень послушным ребенком в то время. Но я очень плохо ем, сижу иногда часами за столом, пытаясь заставить себя проглотить очередной кусок. Родители обеспокоены, меня показывают доктору Ключевскому, потом другим врачам, сначала в Ченстохове, потом в Варшаве. Единственное, что они обнаруживают — по вечерам у меня поднимается температура. Врач в Варшаве удаляет миндалины, это очень больно, но лучше не становится. В конце концов Пинкус и Сара идут к раввину, величественному пожилому человеку с бородой, одетому так же, как мой дедушка. Думаю, что это именно он дал Саре мудрый совет — перестать мерить температуру по вечерам.

Мы купили новый приемник, он уже не хрипит, в нем шесть загадочного вида ламп, они спрятаны в ящике позади громкоговорителя и издают необычный, довольно приятный запах. Однажды вечером мы сидим у приемника и слушаем оратора с хриплым, убеждающим голосом. Он говорит по-немецки, но я все понимаю — немецкий очень похож на идиш. Он говорит в основном о Германии — наш Рейх, наш немецкий народ, но и о евреях тоже. Это мы — причина всех несчастий на земле, мы представляем собой самую страшную опасность для Третьего Рейха. К тому же, оказывается, это мы, евреи, контролируем международный капитал. Он истерически призывает решить еврейский вопрос раз и навсегда. Это историческая задача его лично и всего немецкого народа.

О ком он говорит — о Пинкусе и Саре, обо мне и моем трехлетнем братике Романе? Человека, который кричит по радио, зовут Адольф Гитлер, даже имя звучит угрожающе. Он недавно пришел к власти в Германии. Соседи и знакомые говорят, что он сумасшедший, что он не удержится у власти. Но Пинкус очень обеспокоен.

Начинают появляться еврейские беженцы из Германии. Сначала приезжают те, кто долго жил в Германии, но сохранял польское гражданство, затем те, кто не мог документально подтвердить свое немецкое гражданство, и наконец законные немецкие граждане, у которых есть родственники в Польше. Их выбрасывают на немецко-польской границе и гонят в Польшу, многие бегут в Ченстохову, все они без гроша в кармане и насмерть перепуганы тем, что им довелось увидеть. Беженцам помогает еврейская община, их временно размещают в еврейских домах. Община собирает деньги, пытается обеспечить беженцев работой, а детей пристроить в школы. Вновь прибывшие постепенно вливаются в польско-еврейскую среду. Имя Адольфа Гитлера звучит все чаще.

Наконец-то в школьной библиотеке появляется книга, которую ждал весь класс — «В пустыне и в лесу», приключенческий роман нобелевского лауреата Генриха Сенкевича — все хотят получить книгу первыми. Учительница говорит, что книгу можно получить после большой перемены. Роман в единственном экземпляре, и он будет выдаваться по списку в алфавитном порядке. Самое большее на четыре дня. На перемене ко мне подходят сразу пятеро и говорят с угрозой: «Попробуй только полезть первым, получишь книгу после всех остальных!» — остальные наблюдают в отдалении. Класс возбужден. Рышек Эрбель советует мне воздержаться и не брать книгу первым, но мне так хочется поскорее прочитать эту захватывающую книгу! Почему я не имею права получить ее первым — ведь мое имя стоит первым в списке! Почему я должен ждать три или четыре месяца — это несправедливо.

После большой перемены я получаю под расписку заветную книжку и чувствую себя гордым своим решением. И тут прорывается всеобщая ненависть, мальчишки открыто угрожают меня избить. После последнего урока они не расходятся, как обычно, по домам, они стоят и ждут меня перед школой. В стороне стоят девчонки и с интересом ждут, что будет.

Учительница говорит, что мне нельзя идти домой, я должен остаться в школе — она уже позвонила моим родителям и предупредила, чтобы они не беспокоились. Она остается со мной. Но через пару часов она тоже начинает торопиться домой, присматривать за мной остается сторож. Я сижу до самого вечера, пока мои соученики не расходятся — тогда я решаюсь идти домой. Во всяком случае, книга у меня, я предвкушаю интересное чтение, и по-прежнему горжусь своим мужеством. Родителям я ничего не рассказываю. Это мое последнее воспоминание о школе Зофьи Вигорской-Фольвазинской, где я был непрошеным гостем среди польских детей в польской школе.

Я встретил Рышека Эрбеля много позже, когда он приехал в Швецию через двадцать восемь лет после окончания войны. Он рассказал мне, через какие испытания пришлось пройти моим соученикам во время войны. Все, правда, остались в живых, — все, кроме Казика и Томека.

Опять среди своих

Мне уже десять лет, Роману недавно исполнилось четыре — нам становится мало наших двух комнат позади мастерской, да и в ателье стало тесновато. Дела у отца идут хорошо, мы можем позволить себе снять квартиру побольше. Осенью 1935 года мы переезжаем в большую удобную квартиру на Аллее Свободы 3/5.

Во время переезда у меня вдруг заболел живот. Сначала позвали фельдшера, пана Фельдмана. Это средних лет, лысоватый плотный человек, он просто излучает тепло и надежность. Он очень опытен, этот пан Фельдман — многому научился за свою долгую практику.

Он расспрашивает Сару, щупает мой живот, морщит лоб. Что-то ему не нравится, он хочет показать меня хирургу. Молодой хирург, доктор Шперлинг, задает вопросы, тискает живот, измеряет температуру и, покачав головой, зовет на помощь хирурга постарше. Меня будут осматривать сразу два врача, все это выглядит очень тревожно. Пожилой хирург спрашивает то же самое, проделывает те же манипуляции и заявляет, что не может исключить приступ аппендицита — он не уверен на все сто процентов, но долго ждать в таких случаях опасно. Оба врача и родители выходят в соседнюю комнату и что-то там обсуждают, мне никто ничего не говорит, мне же всего десять лет. Я лежу и фантазирую, исходя из услышанных мной обрывков фраз, которыми они обменивались между собой и из того, что я слышал раньше от других, уже переболевших аппендицитом. Как он, собственно, выглядит — аппендикс? Длинный он или короткий, зачем он вообще нужен, и что произойдет, если его удалить? И вообще, как его удалить — разрезать живот? Я поднимаю одеяло и внимательно смотрю на свой гладкий живот. Я щупаю его и ничего не чувствую, кроме каких-то неприятных ощущений справа внизу.

Несколько лет назад один мальчик в нашей школе умер — у него лопнул аппендикс. Еще раньше болела девочка, она осталась в живых, но ей пришлось несколько недель провести в больнице со шлангом в животе, чтобы гной из лопнувшего отростка мог вытечь наружу. Несколько недель со шлангом в животе? Мне становится все страшней и страшней. Я ясно чувствую свой отечный и наполненный гноем аппендикс, я ощущаю, как ужасный гной медленно вытекает из него и обволакивает кишки. Все страшно — и операция, и лопнувший отросток. Еще хуже — и то и другое. Я лежу на диване в нашей большой гостиной, весь в холодном поту, и пытаюсь, чтобы успокоиться, изучать детали на большой картине Виленскиса, изображающей старую унылую рощу, она висит прямо напротив дивана. Пробую читать — ничего не получается…

Аппендицит в 1936 году был серьезным заболеванием, не так уж редко кончавшимся смертельным исходом. Еще не научились делать пенициллин, сульфидин тоже не был открыт. Без помощи этих лекарств организм часто не справлялся с инфекцией, и многие умирали мучительной смертью. Поэтому оперировали очень широко, при малейшем подозрении на аппендицит. Но, к сожалению, тогда не было принято что-то объяснять больному, особенно ребенку. Впрочем, при тяжелых заболеваниях и взрослым ничего не говорили, все вопросы обсуждались с родственниками. Это удобно для врача, но очень жестоко по отношению к больному, который остается наедине со своими фантазиями, ему лгут и лишают возможности всерьез обсудить свое состояние и поделиться своей тревогой.

Ничто так не поучительно, как собственный опыт, лишь бы только была способность его осмыслить. Еще важнее — пытаться понять чувства других людей. Это не так трудно — достаточно сообразить, что они чувствуют то же, что и ты сам. Я почти уверен: что парализующий страх, испытанный мною в те дни, повлиял на мое врачебное будущее. Я всегда стараюсь объяснить больному и обсудить с ним его состояние — уже теперь, много лет спустя, когда я сам стал врачом.

Через пару дней мы едем в больницу, и меня оперируют, так и не объяснив, что со мной. Это страшно, но не настолько, как я себе представлял. Когда я просыпаюсь после операции, все очень заботливы, ходят вокруг моей кровати на цыпочках, мне не разрешают пить, только через несколько дней можно будет есть обычную пищу и вставать. Меня выписывают через девять дней, когда снят последний шов, с предупреждением, что мне нельзя напрягаться и несколько недель нельзя ходить в школу. Так было принято после операций на животе в тридцатые годы.

Но я поправляюсь быстро, выхожу на улицу и играю во дворе. Это большой, разделенный пополам двор огромного дома по Аллее Свободы, где мы теперь живем — и во дворе я встречаю Манека Розена.

В Ченстохове есть две еврейских школы, одна из них так и называется — Еврейская школа, по всей стране есть такие школы, другая — частная, школа Аксера, там учатся в основном девочки. В польской школе я иногда слышал, что мальчишки собираются после уроков драться с учениками Еврейской школы. Звучит устрашающе, но я понимаю, что чаще всего они просто хотели подразнить меня. Какие из евреев драчуны?

Манек Розен учится в Еврейской школе. У него густые черные волосы, спокойные синие глаза, неторопливые движения, он силен и уверен в себе, никогда не отводит взгляда. Манек очень великодушен, я обнаруживаю, что с ним вполне можно бороться, он свято соблюдает благородные правила борьбы. Мы боремся, чтобы попробовать свои силы. Такая борьба никогда не переходит в драку. Он похож на добродушного медвежонка — подумать только, что есть такие еврейские мальчишки!

Манек тоже ходит в четвертый класс, как и я, и однажды он приглашает меня пойти с ним в Еврейскую школу. Мы приходим как раз к началу большой перемены. Почти все разговаривают со мной, как со старым знакомым. Даже девочки обращаются ко мне, смотрят в глаза и смеются. У всех дружелюбные лица, я легко запоминаю имена. Я здесь свой, среди этих еврейских мальчиков и девочек, совершенно естественно, без притворства, я ощущаю себя одним из них уже к концу тридцатипятиминутной большой перемены.

Никто не пытается уговорить меня сменить школу, в этом нет необходимости. Когда я прихожу домой, я просто заявляю Саре, что больше никогда не пойду в польскую школу, даже за своими книгами, ноги моей больше там не будет.

Сара в сомнениях, но не говорит ни слова. Это очень мудро с ее стороны. Она даже не пытается возражать — все равно бы не помогло. Жаль, я не знал раньше, что есть такая школа. Покорно ходил туда, куда меня определили. Посреди учебного года я меняю школу, меня записывают в Еврейскую школу, и я даже не иду на встречу с директором — в этом нет необходимости.

Мы сидим по двое, со мной за партой сидит Генек Уфнер. Это предпоследняя парта в ряду у двери. Позади нас, за последней партой сидят рыжий Владек Копински и Эдди Зандштайн, всегда с тщательно причесанными влажными волосами, впереди — две девочки, Паула Шлезингер и Розичка Гловинска.

С самого начала я чувствую себя как дома, я хочу как можно скорее наверстать упущенное, насладиться дружбой, которой мне так не хватало в польской школе. Здесь я могу подойти к любой группе ребят — никто не замолкает при моем приближении, никто не поворачивается ко мне спиной. Ребята ходят ко мне домой, я хожу к ним, мы играем в пуговички — популярную в те времена игру. Я играю чуть ли не лучше всех, я же сын портного, а какая у меня коллекция пуговиц! Я начинаю интересоваться девочками и воображаю, что они интересуются мной.

Может быть, надо сначала пройти через то, что прошел я, надо осознавать себя изгоем. Только после этого можно по-настоящему оценить дружбу, почувствовать свою нужность, понять, что ты среди своих — вещи, для большинства совершенно естественные.

Из-за болезни я порядком отстал, к тому же мне нужно быстро догнать товарищей в новых для меня предметах — иврите, истории евреев, библии и иудаизме. Несмотря на это, я веду себя легкомысленно. Во время уроков я мечтаю, дома для уроков времени нет, у меня появляются плохие оценки. Это беспокоит Сару, она после каждого визита в школу приходит домой огорченная — но мне все нипочем. У меня появилась уверенность в себе, я начинаю понимать, что я хочу делать — и делаю то, что хочу.

Идет время — счастливые, беззаботные месяцы и годы. Я встречаюсь со своими друзьями, но чаще всего я в компании девочек — лучше всего я себя чувствую с девочками, часто я единственный мальчик в их обществе. Высокая, с командирскими наклонностями Доська Ференц, скромная Стуся Наймарк, молчаливая Розичка Гловинска, могучая Поля Шлезингер, веселая Бронька Масс и серьезная Ханка Бугайер — мальчики спорят, кто из двух последних красивее. Как-то вечером я целуюсь с Доськой Ференц, правда, по ее инициативе, но влюблен в мягкую, всегда дружелюбную Стусю Наймарк. Мы встречаемся каждый день, иногда даже целуемся за шкафом — невинная, нетребовательная детская влюбленность.

У меня по-прежнему не хватает времени на уроки. Всегда добродушный, страдающий плоскостопием, учитель географии профессор Шаффер (все учителя в Польше носили титул профессора) вызывает меня отвечать не иначе, как следующим образом: «Эйнхорн, Эйнхорн, — он дважды повторяет фамилию, это звучит очень укоризненно, — подойди к карте, ты, как всегда, ничего не знаешь, а я, как всегда, поставлю тебе двойку».

С помощью каких-то влиятельных знакомых мне все же удается поступить в гимназию — с тройками по всем предметам, но я остаюсь в том же классе, со всеми моими товарищами.

Наша квартира имеет два входа. Один — парадный, с широкой лестницей. В большой прихожей четыре двери: прямо — в примерочную, налево — в мастерскую, и две двери направо, в комнаты Романа и Рози. С черного хода, из маленького внутреннего двора, узкая лестница ведет в остальные комнаты — гостиную и родительскую спальню. Роман переехал от родителей, у него теперь своя комната, я по-прежнему сплю на диване в гостиной. Рози — младшая сестра Сары — переселилась к нам, а самая младшая, Карола, иногда тоже живет у нас, в комнате Рози.

Рози и Карола — единственные в большой семье, кто так и не вышел замуж. У Рози черные, прямые, гладко зачесанные волосы, большие влажные карие глаза и великолепная светлая кожа. Говорит она чуточку в нос. Рози слегка полновата, никогда не ходит в парикмахерскую — укладывает волосы сама, одевается не особенно элегантно, хотя Сара и пытается ей помочь. Всегда носит обувь на низких каблуках. Рози — серьезная, мягкая и добрая девушка, хотя и не так красива, как остальные сестры. Кавалеры не дежурят у подъезда, она почти никогда ни с кем не встречается. Карола тоже не замужем, но она моложе, всегда весела и кокетлива. У нее множество поклонников, но Карола рассчитывает на Генека Эпштейна, темноволосого бухгалтера в мастерской Пинкуса.

Я очень радуюсь, когда Карола приезжает в Ченстохову. Я всегда стараюсь залучить ее на прогулку на «дептак» — прогулочный тротуар для школьников на широкой Второй аллее. По правой стороне Аллеи, где висят огромные «часы Паздерского», над входом в его же аптеку, прогуливаются ученики еврейских школ, по левой — юноши и девушки из польских школ. Никому и в голову не приходит пройтись по «чужой» стороне улицы. По тенистому бульвару в середине Аллеи гуляют взрослые. На удобных, выкрашенных в зеленый цвет деревянных скамейках, появляющихся на бульваре каждую весну, сидят мамы с младенцами. Я очень горжусь, когда иду по бульвару с веселой, красивой, элегантной, на несколько лет старше меня Каролой.

Мне очень нравится и Рози, несмотря на ее застенчивость и молчаливость. Именно Рози нянчится с нами по вечерам, когда родители куда-нибудь уходят. Когда Роман засыпает, а я ложусь с книжкой, Рози иногда приходит в гостиную, садится на диван и медленно расчесывает мои непослушные темно-русые волосы. Мы оба молчим, но я очень люблю, когда она стоит или сидит рядом, и задумчиво водит расческой по голове. Потом она уходит и тихо закрывает за собой дверь. Я иногда представляю себе, как я дотрагиваюсь до нее, пробую вообразить, как она выглядит без одежды — однажды я видел ее выходящей из ванной в коротком, не до конца застегнутом халатике, под халатиком ничего не было. Мне никогда не приходят в голову такие мысли, когда я думаю о Кароле, например, или о моих девочках-сверстницах.

Я довольно часто бываю в мастерской, особенно во время долгих каникул, когда мне не нужно идти в школу и все мои товарищи уезжают. В мастерской тоже стало больше места, но в остальном все осталось по-прежнему — такая же здоровая, дружелюбная и профессиональная атмосфера. Говорят о том, что происходит в Германии, об Адольфе Гитлере и еврейских беженцах, которых выгнали из своей страны, о том, что многие евреи уезжают в Палестину; а Палестина — это каменистая пустыня и болота, малярия и невыносимая жара. И все равно многие еврейские юноши и девушки, халуцим — пионеры, едут в Землю Обетованную большими группами. Землю, с которой евреи разлучены уже почти две тысячи лет. Они возделывают каменистую почву, осушают болота, организуют огражденные и вооруженные сельскохозяйственные поселки — кибуцы, где все делится поровну — работа, опасности и скудная прибыль.

Пинкус все больше времени посвящает обучению меня портновскому делу — он очень рад, что я опять зачастил в мастерскую. Он просит своих помощников научить меня — каждый своему делу — но я все еще слишком мал, чтобы Гарбузек научил меня, как правильно гладят пиджаки. Я часто бываю с Пинкусом в мастерской по вечерам, когда ему ничто не мешает и он, тщательно и сосредоточенно, кроит очередной костюм. Раскрой он, как правило, делает сам. «Это стратегически важно, — говорит он мне, — здесь, за столом, создается костюм, и если с самого начала что-то сделано неверно, потом очень трудно, а иногда и невозможно исправить».

Даже Пинкус заговаривает о Палестине. Мы сами не можем туда ехать, там слишком жарко. Пинкус говорит, что он не может работать, когда жарко. Да и кому шить костюмы в Палестине — евреи носят рубашки и брюки, арабы — свои длинные, до пят, одежды. К тому же он не может бросить своих помощников — он знает все об их частной жизни, радостях и огорчениях.

И в школе слышны разговоры о Палестине, о хахшарах — специальных подготовительных лагерях для халуцим, которые туда поедут, о жизни в еврейских поселениях. Специальная организация занята сбором денег для приезжающих — чтобы купить землю в Палестине и обжить ее. Организация называется Керен Кайемет. В каждом еврейском доме есть характерная бело-голубая жестяная коробочка с надписью «Керен Кайемет», туда можно складывать деньги. Сара каждый раз, приходя с покупками, кладет туда немного денег, те, кто приходит в гости, вместо того, чтобы покупать цветы, опускают соответствующую сумму в коробочку, карточные выигрыши идут туда же. Раз в полгода приходит молодая девушка с ключиком, забирает деньги и оставляет квитанцию — если Саре кажется, что денег мало, она добавляет несколько ассигнаций. Кроме того, Пинкус каждый год делает взнос во вновь образованную организацию, Еврейское агентство, Керен Хайесод, которая помогает евреям эмигрировать из стран, где они подвергаются преследованиям — главным образом из Германии.

Мы делаем, что можем — собираем деньги, но халуцим, которые едут туда — настоящие герои. Они должны за один день построить какое-то жилье — ядро будущего поселения — и окружить укреплениями, чтобы как-то защищать его, когда настанет ночь.

Подумать только, вооруженные евреи! Иметь оружие, владеть землей и возделывать ее евреям с незапамятных времен запрещено в Польше, России и других странах. Новые герои — посланники Еврейского агентства. Они все евреи, в основном жители Палестины, их посылают в страны, где преследуют евреев, чтобы помочь им эмигрировать.

Почему мы так держимся за этот клочок земли, где почти никто не хочет жить? Этот вопрос мы обсуждаем в школе. Это единственное место на земле, на которое мы, евреи, имеем историческое право, единственное место, про которое мы можем сказать, что вернулись домой, хотя и прошло без малого две тысячи лет. Когда-то нас изгнали с нашей земли в Вавилон, но нам удалось вернуться — почему бы этому не случиться еще раз? Потом нас опять прогнали римляне — императоры Веспасиан и Тит. Они не могли смириться, что наши предки не хотели изменить своей вере и своим традициям. Когда изображения чужих богов появились в их храме, они подняли восстание. Религия и традиции запрещают нам изображать Бога, тем труднее было нашим предкам примириться с изображением чужих богов в своей святыне.

Разбросанные по всему миру, мы продолжаем свято придерживаться нашей веры и наших традиций, без своей земли, угнетенные и преследуемые со времен, когда в 73 году после Рождества Христова пала последняя крепость Иудеи, Массада. С тех пор, дважды в день, мы молимся, чтобы нам было позволено вернуться. Я, правда, не молюсь, да и Пинкус тоже. Сара каждую пятницу, вечером, зажигая традиционные свечи, произносит короткую молитву, поскольку это входит в обязанности каждой еврейской хозяйки. Хотя я подозреваю, что она молится главным образом о своей семье, а вовсе не о возвращении — она немного побаивается всей этой истории с Палестиной.

Над беззаботной Европой тем временем собираются черные тучи. В воздухе чувствуется, что скоро грянет гром — но куда ударит молния? Рядом с именем Адольфа Гитлера звучат новые фамилии: Герман Геринг, Йозеф Геббельс, Рудольф Гесс. Речи Гитлера становятся все более истеричными, все более накаленными, о чем бы он ни говорил, все кончается еврейской темой. В киножурналах показывают немецкие войска, марширующие на Рейне, смотреть на это страшно, но, наверное, так и надо — кто может запретить немцам быть хозяевами в собственной стране? В Сааре проводится референдум, там Гитлер и его партия, несомненно, популярны — и Саар присоединяется к Германии. Потом настает очередь Австрии. Гитлер кричит, что Австрия — это неотъемлемая часть Германии, он сам австриец. В газетах и по радио называют новые имена — Дольфус[1], потом фон Шушниг[2], который в Вене мужественно пытается противостоять нацистам — но напрасно. Его никто не поддерживает и ему никто не помогает — ни дома, ни за рубежом. Гитлеровские танки продвигаются все дальше, тяжеловооруженные немецкие войска маршируют по Австрии, их с хорошо организованным энтузиазмом встречает народ. Те, кто не встречает, сидят в своих домах, они, может быть, просто боятся — и их не видно, о них не говорят по радио, не пишут в газетах, их не видно в киножурналах. Полное единение нации. Мир наблюдает за всем этим, но никак не реагирует, разве что разочарованно вздыхает. Единственный, кто ставит под сомнение аннексию Австрии — итальянский диктатор, фашист Бенито Муссолини, но Гитлер заставляет его примириться с новым соседом, который захотел расширить свои владения.

Новое выступление Гитлера — он считает, что с судетскими немцами плохо обращаются в Чехословакии, он не может этого терпеть. И снова радио, газеты и киножурналы повторяют новое имя — Эдвард Бенеш, чешский премьер-министр. С Чехословакией дело не так просто, как с Австрией. На стороне Чехословакии — симпатии всего мира, но самое главное, что дальновидное чехословацкое правительство, в отличие от всей Европы, успело создать современную оборону. Ее небольшая, но хорошо обученная армия мобилизована, танки и самолеты готовы к бою. К тому же страна связана Договором о совместной обороне с одной из великих держав — Францией. Гитлер кричит и угрожает, британский премьер-министр Невилль Чемберлен взывает к нему из Лондона — а что, Чемберлен не может, что ли, сам приехать в Берлин, если ему так хочется поговорить с Гитлером? И Невилль Чемберлен, глава самой могучей державы Европы и мировой империи Великобритании, едет на поклон к Гитлеру и отдает ему Судеты — и тем самым, одну из союзных стран. Чехословакию.

Когда Гитлер начал вооружать Германию, Чехословакия тоже перестроила свою высокоразвитую тяжелую промышленность — прежде всего заводы «Шкода» и «Татра» — на производство вооружения. Как я уже говорил, страна создала современную армию с танками, авиацией, прекрасно обученными офицерами и солдатами, знающими, за что они воюют. Кроме Германии, Чехословакия — единственная страна в Европе, располагающая такой армией, и, к тому же, в Судетских горах чешско-немецкая граница великолепно укреплена. Какое право имел британский премьер-министр просто отдать чужую территорию за листок бумаги, за пустое обещание, которое он истолковал как «мир в наши дни»? Гитлер убедил Чемберлена, что, кроме Судетов, у него нет никаких территориальных претензий в Европе, он будет полностью удовлетворен, получив Судеты — лишь бы его оставили в покое и не провоцировали, подчеркивает Гитлер. Он хочет получить всего лишь Судеты, естественную, лучше всего укрепленную границу в наиболее подготовленной к войне, высокоиндустриальной стране в Средней Европе.

Лидер Советского Союза, Иосиф Сталин, заявляет: он не считает, что нужно уступать угрозам Гитлера и предавать Чехословакию, он обязуется оказать поддержку чехословацкой армии войсками и авиацией. Но тут немедленно реагирует польское правительство, в тот же самый день оно выступает с заявлением, что не позволит советским войскам идти через польскую территорию. К тому же Чемберлен не хочет разговаривать с красным Сталиным, он больше доверяет Гитлеру. Самая крупная измена предвоенного времени совершается абсолютно открыто, весь мир может день за днем следить за развитием событий, как предают и отдают на поругание наглому диктатору единственную демократическую страну Средней Европы.

Гитлер милостиво жмет руку Чемберлену, позволяет себе натянутую, но все же улыбку — мы видим это на фотографиях. Чемберлен возвращается в Лондон, он глубоко тронут, в глазах у него слезы, когда он размахивает своей бумажкой — «мир в наши дни». В это самое время немецкие войска победным маршем входят в Судеты, и опять хорошо срежиссированные киножурналы показывают нам ликующие массы людей — тех, конечно, кто вышел на улицы.

Конечно, немецкие войска ненадолго задержались на границе. Гитлер снова заходится в крике, он требует отставки Бенеша — Эдварда Бенеша, одного из самых выдающихся дипломатов межвоенного периода, автора Женевского протокола, принятого единогласно Лигой Наций в 1924 году, к тому же инициатора соглашений о запрете агрессивных войн, о действиях третейского суда и о санкциях при межгосударственных конфликтах. Гитлер утверждает, что Бенеш и то, что осталось от его страны, провоцируют великий Третий Рейх — Бенеш отказывается разоружиться и демобилизовать армию. Это провокация, настаивает Гитлер, что, чехи не верят обещанию, которое Гитлер дал Невиллю Чемберлену? Такого недоверия Гитлер вынести не может.

Невилль Чемберлен, а теперь еще и Эдуар Даладье, премьер-министр ближайшего союзника Чехословакии — Франции, нажимают на маленькую страну и ее демократическое правительство: мы не будем вам помогать, если вы не послушаетесь указаний Гитлера. Да, Гитлер пообещал Чемберлену отказаться от территориальных притязаний, но только — помните? — только в том случае, если его не будут провоцировать. Чехословакия должна согласиться с Гитлером и внести свой вклад в дело мира в Европе. И могучий Бенеш, национальный герой Чехословакии, сдается, его заменяют марионеткой, безвольным Хачей, армия и авиация демобилизуются. Но и этого мало — гитлеровские танки катятся все дальше, пехота марширует, и снова без единого выстрела Гитлер оккупирует всю Чехословакию. Карпаты-Рус и энклав Чешинь отходят соответственно к Венгрии и Польше — в качестве взятки. Словакия становится немецким вассалом. Лондон и Париж заявляют формальный и вялый протест — они уже выбрали свой путь, они не хотят провоцировать Гитлера. Чехословакия внесла свой вклад в дело мира в Европе — стала жертвой усердных стараний Великобритании и Франции до последнего надеяться на добрую волю Гитлера.

Но какой мир и какой ценой? Советский Союз — единственная страна, которая была готова поддержать Чехословакию. Это необходимо помнить, когда осуждается последовавший за этим пакт о ненападении между Советским Союзом и Германией, пакт, названный именами министров иностранных дел Молотова и Риббентропа.

А две крупнейших демократических державы Западной Европы заплатят высокую цену за наивность своих лидеров, они попадут в изоляцию — ведь теперь всем очевидно, что ни Франции, ни Англии верить нельзя. Положение Гитлера, наоборот, укрепляется во всей Европе, и особенно — в Германии.

Даже пассивное сопротивление режиму Гитлера угасает в Германии. Всех закружил национальный водоворот, в первую очередь офицерский корпус и высшее руководство армии. Если они раньше и сомневались в планах Гитлера, то его успехи их убедили. Ему же все удается! Он вернул Германии ее позиции среди великих держав, он сделал немцев господами на своей земле и в других странах — и все это, не пролив ни единой капли немецкой крови. У всех есть работа, инфляция прекратилась, в Европе к немцам относятся с возрастающим уважением. К каждому слову немецких послов прислушиваются во всем мире, многие высокообразованные люди едут в Германию, чтобы на месте изучать немецкое чудо.

Страны, одна за другой, объявляют себя либо дружественными, либо нейтральными по отношению к гитлеровской Германии. Конечно, эта история с евреями и цыганами неприятна — почему, собственно, он их так ненавидит? Но кто его знает, может быть, он и тут прав — доказал же он свою правоту во всем остальном.

Никто и ничто не способствовало успеху Гитлера так, как довоенные правительства Великобритании и Франции. Я надеюсь, что суды над военными преступниками устраиваются не для того, чтобы отомстить, а для того, чтобы мы могли усвоить уроки истории и не повторять ошибок в будущем. Именно поэтому и Чемберлен и Даладье несут ответственность за то, что случилось, их поступки должны быть тщательно проанализированы, а результаты такого анализа опубликованы не в специальных исторических журналах, а в школьных учебниках истории. Самое поразительное в их непростительной недогадливости то, что они даже не использовали передышку. Они бросили в пасть Гитлеру две мирных державы и не использовали передышку для модернизации собственной обороны.

В Польше народ ликует на улицах, симпатии к Германии проявляются особенно сильно, когда польские войска входят в чешский Чешинь. Киножурналы показывают, как польские солдаты ломают пограничные шлагбаумы, генерал, руководящий оккупацией беззащитного энклава — чуть ли не национальный герой. Вся страна смотрит в кино, читает в газетах и слушает по радио как он, на белом коне, во главе своего кавалерийского полка гордо переходит границу. Венгрия и Польша помогают Германии растерзать мирную, дружески настроенную братскую страну. Как долго это может продолжаться?

Но наша жизнь не меняется. Роман начал учиться в моей школе, мы видимся иногда на переменах в школьных коридорах или во дворе. Я подрос, но все равно пока один из самых маленьких в классе. Когда родители уходят, а Роман засыпает, Рози подолгу просиживает около меня в гостиной и расчесывает мне волосы. Мы ничего не говорим, я лежу и притворяюсь, что читаю. Это приятно и волнующе.

Я прекратил лодырничать, в школе учусь старательно, и к концу учебного 1939 года у меня в аттестате только хорошие отметки. Пинкус и Сара довольны. Ни они, ни я еще не знают, что это мои последние отметки в Еврейской школе.

Никто в школе не осознает, что это наш последний учебный год, что наша школа вскоре будет уничтожена, так же, как гимназия Аксера и все другие еврейские школы в Польше. Школы, предназначенные для образования первого поколения евреев, которое могло бы, после столетий обучения в гетто, в хедерах и йешивах и несмотря на сегрегацию в обществе, получить полноценные знания. Первое поколение юношей и девушек, избавленных от менталитета гетто, свободно говорящих на языке страны, в которой они живут, а не только на идиш. Как жаль, что только немногие из этого поколения выживут. Только немногие. Мы так старались и так много хотели. Никто никогда так и не узнает, какой вклад в мировую культуру и прогресс могло бы внести наше поколение.

Снова выступает Адольф Гитлер, мир начинает понимать, что его аппетит неутолим, но уже поздно. Нельзя помешать неизбежному. Уже нельзя остановить колесо разрушений и массовых убийств, оно неумолимо катится по Европе, принося с собой не только уничтожение евреев, но и разрушение городов, деревень, целых культур. В конце концов, это колесо докатится и до Гитлера и его окружения… но как много произойдет до этого, какие великие победы будут одержаны и какие горькие поражения понесут люди, прежде чем будет разорван порочный круг насилия и зла.

Начало конца

В начале лета 1939 года Польша утопает в роскошной зелени — повсюду цветы, щебечут птицы, в городах нашествие бабочек. Нашествие… лучше бы сказать налет, но нельзя же сказать про бабочек «воздушный налет». Впрочем, этот термин скоро прочно войдет в наш обиход. Женщины в легких ярких летних платьях, мужчины в летних рубашках и светлых брюках — ничто не предвещает беды. Мне скоро исполнится четырнадцать.

В последней речи Гитлер сообщает, что ему необходим коридор через Польшу к Восточной Пруссии. Он рисует этот коридор на карте — широкая полоса, разделяющая Польшу. На этой полосе он собирается построить шестиполосный автобан и железную дорогу, здесь же должно быть место для складов и жилье для немцев, отвечающих за обслуживание и безопасность этого коридора, коридора, который фактически отрезает Польшу от ее балтийских портов. Помимо этого, Гитлер требует статус свободного города для Гданьска, логика, как всегда, неопровержимая — там живет довольно много немцев.

Правительство Польши дает быстрый и уверенный ответ — мы не отдадим ни сантиметра нашей территории, так и написано: ни единого сантиметра. Чемберлен и Даладье заявляют, что уж на этот-то раз они не будут молчать, они дают Польше гарантии, утверждают, что это не просто гарантии, а обязательства. Можно подумать, что «просто гарантии» не являются обязательствами. Общественное мнение Польши, в течение какого-то времени дружелюбное по отношению к Германии, делает поворот на сто восемьдесят градусов — мы будем до последней капли крови защищать нашу землю.

Польша со своими 33 000 000 жителей — одна из крупнейших и густо заселенных стран Европы. У Польши большая и сильная армия — мы в этом уверены, так думают все. Мы не боимся «провоцировать» нашего удачливого соседа. Польша начинает мобилизацию — сначала тайно, потом все более открыто, страну просто распирают энтузиазм и национальная гордость. По радио играют военные марши, зачитываются гордые декларации и произносятся речи — ни сантиметра нашей польской земли, ни единого сантиметра. Даже евреям дозволено принимать участие в национальном подъеме.

У Польши давние кавалерийские традиции, на кавалерии построена вся оборона. На улицах появляются уланы с белой перевязью и драгуны — со светло-голубой. Даже артиллерия передвигается конной тягой, но заметна и пехота — ядро нашей армии, у пехотинцев более будничные темно-коричневые ленты на фуражках. А вот и подразделения горных егерей в широкополых шляпах с лихо загнутыми полями и в мантиях, перекинутых через плечо и удерживаемых широкими ремнями на груди. Вот моряки в своих легких голубых формах. А вот солдат моторизованных частей с их грозными черными лентами на круглых беретах почти не видно. Где-то существует и авиация, но я не знаю, как выглядит летчицкая форма, никогда не видел.

Как обычно, в мастерскую приходят заказчики. Хотя Пинкус ничего не говорит, я вижу, что он понимает — мне нелегко дается сложное искусство портного. Он даже нанимает специального учителя, еврейского закройщика из Франции, который дает мне уроки по вечерам — но дело лучше не идет.

У нас открытый дом, к нам постоянно приходят родственники и знакомые. Когда у нас живет Вайнапель, праздник продолжается несколько дней — Сара гостеприимная и щедрая хозяйка, к тому же она замечательно готовит.

Как-то утром я сижу в мастерской и прострачиваю борт пиджака толстой коричневой ниткой, чуть более темной, чем светло-коричневый гарус на пиджаке. Последнее время я замечаю, что Пинкус чаще и дольше наблюдает за мной, когда я работаю, но не говорит ни слова, как раньше. По-моему, он недоволен моей работой, но я же еще молод и у меня есть время научиться. Я вижу, как Пинкус поглядывает на меня из-за стола, на котором он гладит темно-синий пиджак, но не отвлекаюсь от работы. Веселый Сонни Бой, вновь появившийся в мастерской после долгого отсутствия, рассказывает какую-то забавную историю. Я смеюсь громче всех, пытаюсь бороться со сном, и комментирую рассказ на моем пока несовершенном, но постоянно улучшающемся идиш. Пинкус слушает, но не смеется. Вдруг он подходит ко мне, осторожно отбирает пиджак, гладит по голове и говорит: «Юрек, иди к маме». В мастерской повисает тишина.

Я вначале не понимаю, что происходит, и, до крайности огорченный, прихожу к Саре, она прибирается в спальне. Сара видит, что я близок к тому, чтобы заплакать, и, как всегда в таких случаях, кидается на защиту. Она идет к Пинкусу в мастерскую и громче, чем обычно, говорит ему: «Я должна с тобой поговорить». Пинкус не кажется удивленным, он ждал этого. Отложив утюг, он идет за Сарой в гостиную. Я сижу в дальнем углу, они наверняка знают, что я слышу их разговор.

«Зачем ты огорчил Юрека?» — упрекает его Сара, видно, что она встревожена. Пинкусу неудобно, он говорит смиренным голосом, но уверенно: «Сара, я не думаю, что из него получится портной». Сара пугается: как это может быть? «Ты знаешь, я пытался, — оправдывается Пинкус — должно быть, это у них уже не первый разговор, — но из него не выйдет хороший портной». «Кем же он тогда будет?» — спрашивает Сара с отчаянием в голосе, я никогда раньше не видел ее такой убитой. «Если он станет плохим портным, — продолжает Пинкус, — его ждет плохая жизнь, этого не хотим ни ты, ни я. Лучше пусть он огорчится один раз, чем будет огорчаться всю жизнь». Наверное, Пинкус все уже продумал, осознаю я, и меня охватывает покорность судьбе. «Кем же он станет?» — повторяет Сара. Пинкус медлит с ответом, очевидно, обдумывает формулировку, и говорит: «Ну что ж, он может стать врачом или инженером, тоже можно прожить».

У Сары опускаются плечи. Пинкус не знает, чем ее утешить, и тихонько сматывает удочки — назад, в мастерскую. Менее уверенным, чем обычно, голосом, Сара говорит мне: «Не печалься, Юречек, все как-нибудь образуется».

Я продолжаю бывать в мастерской и примерочной, Пинкус ничего против не имеет. Но мы уже знаем, что портного из меня не получится. Я чувствую себя потерянным и неуверенным. Может быть, я приложил мало стараний или начал слишком рано? Я завидую Роману, ему только девять лет, у него еще есть шанс. Может быть, он сумеет продолжить дело отца, построит мастерскую и магазин дорогой одежды, как мечтал Пинкус, когда мы говорили с ним о будущем.

Итак, Пинкус принял решение, и я чувствую, что он прав. Он вовсе не хотел кого-то огорчить, и меньше всего — меня. Для него это было очень трудным решением, это крушение его надежд еще в большей степени, чем моих.

Однажды, когда Роман уже спит, а родители ушли в гости, приходит, как всегда, Рози, чтобы расчесать меня. Я читаю книжку. Рози не говорит ни слова, она мягко и ласково водит расческой по волосам. На ней черный блестящий сатиновый халат, и я вижу — или только воображаю себе — матовую белую кожу на внутренней стороне ее полных бедер.

Она стоит совсем рядом. В какой-то момент я, будто бы случайно, касаюсь ее мягкого бедра. Рози, похоже, ничего не замечает, но поворачивается как-то так, что мои пальцы оказываются между ног. Я возбуждаюсь все больше, рука скользит вверх и внезапно натыкается на мягкий, покрытый волосами треугольник — под халатом на ней ничего нет. Мы оба молчим и делаем вид, что все происходит случайно. Она продолжает водить расческой, я смотрю в книжку, но ничего не вижу, волосы между ее мягкими, полными ногами жестки и непокорны, но там, внутри, таятся удивительные мягкие тайны. Мной движет не любопытство, а яростное, неукротимое желание, когда я трогаю эту зрелую женщину, когда рука моя достигает того загадочного, привлекательного и запретного места, о котором я мог только мечтать в разгоряченных юношеских снах. Я почти теряю сознание от желания, Рози не отталкивает меня, она делает почти неуловимые встречные движения и дышит все чаще. Вдруг она резко и, кажется, слегка раздраженно, отодвигается. Но у меня нет даже мысли, что между нами происходило что-то постыдное.

Я и сейчас, прожив долгую жизнь, испытываю возбуждение, когда пытаюсь описать то, что делали мы с Рози этим поздним вечером.

Тетя Бела разводится наконец со своим богатым Энцелем, их постоянные ссоры переросли в обоюдную молчаливую вражду. Сара говорит, что муж Белы ее поколачивает, но Пинкус в это не верит. Она вновь выходит замуж, на этот раз за бельгийского еврея — виртуозного ювелира. Через какое-то время ей надоедает Бельгия, и они переезжают в Польшу — роковое решение, оно будет стоить им обоим жизни, но влюбленный муж Белы ей не противится.

В конце лета 1939 года Сара отправляет нас с Пинкусом в отпуск. В середине августа — мне только что стукнуло четырнадцать — мы едем в Шверк, курортное местечко в южной Польше, в предгорье Карпат. На вокзале Сара говорит, чтобы я присматривал за Пинкусом, она шутит, но в словах ее есть доля правды — она ревнует своего статного мужа. Мои родители — очень красивая пара, они нежно заботятся друг о друге и по всему видно, что им очень хорошо вдвоем.

В пансионате, где мы устроились, нет ни радио, ни мастерской, так что Пинкус уделяет мне много времени. Мы гуляем, много разговариваем, на Пинкусе элегантный летний костюм, которого я раньше не видел — ничего удивительного, что одинокие дамы засматриваются на него, но он не обращает на них внимания.

Он и в самом деле красив, мой отец. Он высок ростом, у него широкие плечи, неторопливая и уверенная походка, гордо посаженная голова с львиной гривой начинающих слегка седеть волос. Глаза его спокойны и внимательны, мягкая улыбка освещает лицо. Когда он надевает рубашку без рукавов, видно, какие у него мускулистые руки, хотя он никогда не занимался спортом. Все это он получил с рождением — силу и спокойствие.

Пинкус частенько присаживается на скамейку на склоне холма, он хочет полностью расслабиться, молча смотрит на красивый пейзаж — и о чем-то думает. Я понимаю, что в такие моменты ему хочется побыть одному. Как-то раз, когда Пинкус вот так сидел на своей любимой скамейке, я вскарабкался на вершину холма и побежал вниз. Я бегу все быстрее и быстрее, и вдруг понимаю, что не могу остановиться. Я помню, что очень испугался, закричал: «Папа, папа!» — уже со слезами в голосе. Пинкус в несколько шагов преодолел довольно большое расстояние и прервал мой сумасшедший бег, поймав меня в свои объятия. Он крепко прижимает меня к себе и ждет, пока я успокоюсь. Я чувствую себя так, как будто мне четыре года — и он опять, как тогда, в одиночку поднимает упавшее на меня тяжеленное зеркало в позолоченной деревянной раме, выуживает меня из-под осколков и успокаивает, прижав к груди. Но сейчас, когда я подрос, я уже понимаю, что этот момент я буду помнить всю жизнь, это чувство защищенности на руках у отца, в которого я верю безгранично. Отец может все. В эту минуту я не хочу быть взрослым и брать на себя ответственность, мне хочется остановить время, мне хочется, чтобы так было всегда.

Я еще не знаю, что это последний раз в жизни. Никогда больше не будет такого мига, чтобы мы с отцом были так близки друг другу и так чувствовали свою защищенность — по крайней мере я.

Пока мы с отцом в Шверке, Сталин и Гитлер договорились между собой, их министры иностранных дел — Молотов и Риббентроп — подписывают пакт о безусловном ненападении, они не будут нападать друг на друга, что бы ни случилось. На практике это означает, что они предоставляют друг другу полную свободу нападать на другие страны. Ходят слухи, что в этом договоре больше пунктов, чем опубликовано в газетах, и что эти неопубликованные параграфы касаются, в частности, Польши. Потом выясняется, что так оно и есть.

Гитлер по-прежнему утверждает, что он пламенный сторонник мира, что, кроме коридора в Восточную Пруссию и Гданьска, ему ничего не нужно, но в это же самое время на польской границе накапливаются танковые войска. Польша в ответ проводит тотальную мобилизацию, повсюду происходит реквизиция лошадей и грузовиков у гражданского населения. Великобритания и Франция подтверждают свои гарантии: нападение Германии на Польшу будет рассматриваться ими как объявление войны. Пинкус по нескольку раз в день говорит с Сарой по телефону и в конце концов решает прервать отпуск. Вечером мы пакуем вещи, и наутро поезд доставляет нас в Ченстохову. Сара уже собралась, мы уезжаем в Варшаву.

Это все, конечно, обнадеживает — ни сантиметра польской земли! Но мы живем в четырнадцати километрах от немецкой границы — а если начнется обстрел? Пинкус звонит брату в Варшаву, Морис готов нас принять. В Ченстохове народ лихорадочно скупает сахар, чай, табак, муку, картошку, бритвенные лезвия, салфетки, одеколон — все. Пинкус посылает деньги Морису, чтобы он запасся продуктами. Морис считает, что Пинкус преувеличивает, но обещает купить еды. К сожалению, не покупает.

Мы задерживаемся в Ченстохове всего два дня и едем в переполненном поезде в Варшаву. Многие уезжают из Ченстоховы. Везде стоят и сидят люди, на полу, на сумках, на рюкзаках, кондукторы тщетно пытаются протиснуться в вагоны и проверить билеты. В окно поезда я вижу колонны войск, передвигающихся в обратном направлении, к границе. Маленькие подразделения и большие, пешком, на велосипедах, лошадях, грузовиках. Это тоже успокаивает — военные будут нас защищать.

С большим опозданием приезжаем мы в Варшаву 31 августа 1939 года и с трудом добираемся до дома Мориса — ни такси, ни извозчика поймать невозможно.

Когда приезжаешь не как гость на несколько дней, а как беженец, тебя встречают не так сердечно. Морис конечно же не закупил никакой провизии, он говорит, что когда Пинкус позвонил, в магазинах было уже пусто. Поздний вечер, и я ложусь спать. Хотя взрослые и Рутка продолжают разговаривать в соседней комнате, я проваливаюсь в глубокий, без сновидений, сон.

Это последняя мирная ночь. Когда наступит следующая такая ночь, я буду уже взрослым, а мир уже никогда не станет таким, как тогда, когда я заснул в своей кровати в Варшаве. Когда окончится Вторая Мировая война, останется совсем немного или вовсе не останется евреев в Польше, Чехии, Словакии, Венгрии, Югославии, Греции, Латвии, Литве, Эстонии, Австрии и Германии. Гитлер достиг по крайней мере одной из своих главных целей: сделать Среднюю и Восточную Европу Judenrein — свободной от евреев, уничтожить девять десятых еврейского населения во многих странах Западной Европы. Вся цветущая еврейская культура, неиссякаемый источник, откуда появились все еврейские ремесленники, рабочие, нищие, ученые, предприниматели, писатели, поэты, художники, музыканты и мыслители — будет уничтожена. Старики, юноши и дети, женщины и мужчины, те, кто придерживался религиозных обычаев и те, кто пытался ассимилироваться, те, кто хотел стать христианином и принимал крещение, и те, кто женился на христианках, и дети от таких браков — все они будут уничтожены. Богатые и бедные, те, кому удалось получить образование, и малообразованные, говорящие на идиш и на польском, больные и здоровые, красивые и безобразные, одаренные и отсталые, с хорошими отметками и плохими — все они будут истреблены.

Что мы такого сделали? Каким образом каждый из нас, весь наш народ, заслужил этот смертный приговор? В чем виновен я, мой брат, наш отец Пинкус и мама Сара? В чем виновны все мои школьные товарищи, все евреи, которые пытались учиться в польских школах, и те, которые вообще не ходили в школу? Ничто не поможет, совершенно безразлично, какую дорогу ты выбрал в жизни — все будут уничтожены.

Адольф Гитлер дал приказ. Ранним утром 1 сентября 1939 года гусеницы его танков загрохотали на польской земле, его штурмовики запустили моторы и поднялись в воздух — навстречу гибели всей Европы и самого Гитлера. Почему он не удовлетворился тем, чего уже достиг?

Адольф Гитлер потерпит поражение во всех своих замыслах — как государственный деятель, как диктатор и как полководец. Он потянет за собой в пропасть весь свой народ. Но это произойдет только через пять долгих лет, восемь бесконечных месяцев и одну неделю, а до этого десятки миллионов солдат и мирных жителей погибнут — без всякой к тому необходимости. Карты мира и Европы будут начерчены заново, падут империи, его родная страна превратится в пустыню, его народ будет разорен и сам он покончит жизнь самоубийством. Он покончит жизнь самоубийством, когда уже не останется детей и стариков, которых он мог бы бросить в бой, чтобы защищать его болезненные амбиции. Только одно ему удалось — уничтожить, или, по крайней мере, почти уничтожить цыган и евреев в Европе. Почти, потому что кто-то из нас все же выжил. Я, по случайности, — один из них.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Избранный выжить предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Энгельберт Дольфус (1892-1934) — австрийский политический деятель, лидер Христианско-социальной партии, позднее — Отечественного фронта. Канцлер Австрии в 1932-1934 годах. Убит путчистами.

2

Курт Алоис фон Шушниг (1897-1977) — австрийский государственный и политический деятель.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я