Три крупных поэтических цикла Елены Крюковой – «Москва кабацкая», «Ночной карнавал» и «Страсти по Магдалине» – объединены сквозной темой Колизея, вечного ристалища, вечной борьбы. Колизей – арена столицы, где люди бьются друг с другом за кусок хлеба; Колизей – эмигрантский Париж, где ты пляшешь перед жаждущей зрелищ толпой; Колизей – снова ночная Москва, где вечной Магдалине важно перевязать раненого, обогреть замерзшего, накормить голодного.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Колизей предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
© Елена Крюкова, 2017
© Владимир Фуфачев, дизайн обложки, 2017
ISBN 978-5-4483-6811-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Колизей
Новая книга стихотворений Елены Крюковой «Колизей» — парадоксальная попытка соединить несоединимое. Так же, как музыка изобилует контрастами, поэзия Крюковой выстроена на невероятных сопоставлениях и смелых образных столкновениях.
В книге три крупных поэтических цикла.
«Москва Кабацкая» — многонаселенное стиховое пространство. Его лейтмотив — дерзко обозначенный в парафразном названии столичный кабак, то роскошный, то бедняцкий, со всеми трагедиями и радостями, которыми он полнится во всей русской истории. Архетипы пьянки как священного безумия, водки как зелья, без которого невозможны пророчество и прощение, — основная нота композиции. Песенное и монументальное начала здесь сплетены, на выходе рождая новаторские масштабы и интонации.
В «Ночном карнавале» слышна иная музыка, красной нитью прошивающая всю ткань книги — ритмика всеобъемлющего, вселенского танца. Станцевать жизнь, станцевать судьбу и любовь не всякому по силам… Танец как мегаобраз современности — вот апология «Ночного карнавала», посвященного судьбам русских эмигрантов в Париже.
Эти мелодии плавно переходят в песни и монологи «Страстей по Магдалине» — из эмигрантского Парижа мы вновь попадаем в темные трущобы громадной нынешней Столицы, на дне которой — ясные глаза и морщинистый лик старой женщины Марии, знающей цену жизни и раскинутым над каждым крыльям смерти.
Так архетипом Колизея объединено мировое ристалище: Колизей — стены столицы, где люди бьются друг с другом за кусок хлеба; Колизей — Париж, где ты ежедневно пляшешь перед жаждущей зрелищ толпой; Колизей — снова ночная Москва, в которой вечной Магдалине важно перевязать раненого, обогреть замерзшего, накормить голодного.
Спите, герои
Колизей — метафора многозначная.
Арена для борьбы, где воины не хотят умирать — и все-таки идут на смерть: туда их гонят.
Ристалище, где состязаются храбрец и хищник.
Открытое пространство, где гуляют ветра, свободно льется кровь и вольно, освобожденно орет толпа: «Умертви!» — или: «Пощади!» — в зависимости от своего настроения. И, конечно же, от настроения и каприза императора.
Жизнь и смерть, выдвинутые на всеобщее обозрение — что было интимным и тайным, внезапно и страшно обнажается, и люди получают возможность понять, за что они отдают жизнь и какие уродливые формы может принять гибель.
В Колизее принимали смерть не только бойцы-гладиаторы, но и простые люди, после мученической кончины ставшие навек — в истории религии и культуры — святыми.
Что же такое «Колизей» Елены Крюковой, книга из трех книг, где на наше обозрение выставлены начала бытия — с их традициями и ломкой этих традиций, с их онтологичностью и первозданностью, с их апологией повседневного мученичества, внезапно превращенного в вечную святость?
Настораживает название первого цикла: «Москва Кабацкая». И дело даже не в том, что тут же на ум приходит Сергей Есенин. При беглом взгляде на стихи сразу становится ясно — есенинских мотивов тут и в помине нет, а если они есть, это отнюдь не кабацкие драки и разудалые дебоши. «Москва Кабацкая» — книга, воспевающая низы общества: как сказано в кратенькой прозаической прелюдии, «Столичную Бедноту».
Оратория, кантата, опера нищих — вот как можно обозначить образность этой вещи; здесь все звучит и поет, плывет и плачет, орет и безумствует, пьяно шепчет и любовно молится — на фоне единственного мегаобраза — кабацкого зала с бутылками на столах. Это не воспевание и не оправдание пьянства, как может показаться. Здесь дело совсем в другом, и смыслы тут лежат гораздо глубже, чем кажется.
Один из излюбленных путей Крюковой как художника — путь вниз, к «малым сим», к нищим мира сего, к покинутым, к отверженным. К одному из своих романов, «Ярмарка», она прямо ставит посвящение: «Отверженным моей Родины». Вот «Москва Кабацкая» — это опера в стихах как раз об отверженных, о тех «маленьких людях», что рассеяны по страницам русской литературы и хорошо знакомы нам, и обращение к их жизням идет, конечно же, от времен Гоголя, Достоевского, Чехова, Горького.
Есенинский тут, пожалуй, только высокий, теноровой ноты, трагизм, и то, конечно же, он не калька с трагедии поэта двадцатых годов прошлого столетия — он вполне нынешний, и особенно явно просматривается в «Восьми ариях Марфы Посадницы»: здесь ассоциации с Чечней, Бесланом, Афганистаном, Украиной, здесь изначальная, врожденная каждому любовь к родине перебивается болью за нее и презрением к ней, убивающей и предающей своих детей:
Ну, глядите, несчастные люди,
Эта баба пьяна без вина
Я гадаю, что с Родиной будет.
Моя жизнь мне уже не нужна.
Оборот. Заскрипела планета.
Собутыльник, расстрига-монах,
Знаешь лучше меня: Бога нету.
Да молитва Его — на губах.
Как земля наша плакала, пела.
Как расстреляна — молча — была.
Как ее необмытое тело
Разрезали на плахе стола.
Лжепророки в блистающем зале
Отрубали за кусом кусок
И багровые зубы казали,
И ко ртам прижимали платок…
Вот острый глаз художника видит малорослую старуху-нищенку, что скитается по городу с сумой и собирает в нее огрызки и корки — и себе, и птицам на прокорм, — и внезапно эта маленькая старушечья фигурка вырастает в воображении автора до святой фигуры на стене храма — той святой, что одна на свете и любит ее, и прощает:
Ты, нищенка, ты, знаменитая, — не лик, а сморщь засохшей вишни, —
Одни глаза, как пули, вбитые небесным выстрелом Всевышним:
Пронзительные, густо-синие, то бирюза, то ледоходы, —
Старуха, царственно красивая последней, бедною свободой, —
Учи, учи меня бесстрашию протягивать за хлебом руку;
Учи беспечью и безбрачию, — как вечную любить разлуку
С широким миром, полным ярости, алмазов льда, еды на рынке,
Когда тебе, беднячке, ягоды кидала тетка из корзинки…
Кабак постепенно становится некой Вселенной, в которой происходят все важнейшие для человека моменты жизни: роды и свадьбы, похороны и отпевания, любовные свидания и драматические разлуки. Здесь убивают из ревности, здесь любят — на разрыв аорты. Здесь пируют нищие, и вдруг стол в заштатной пельменной, за который бедняки уселись, становится пиршеством богов, и над головами нищих летят ангелы: так сопрягается мир дольный и мир горний.
И эта кабацкая Вселенная живет по своим законам: тут бывший царь сидит у кабацкого крыльца и тянет за милостыней руку вместе с нищим, тут красавица-девочка, которую затащили в кабак — напоить ее и потешиться ею, — превращается в символ самой жизни, поруганной и бесконечно любимой:
…В узорах пламенных — войной горит, дитя, твой трон
А после — в яме выгребной усмешкой рот сожжен.
Ухмылкой старой и чужой, — о, нищею!.. — моей:
Кривою, бедною душой последней из людей.
Ковер мерцает и горит, цветная пляшет шерсть.
Я плачу пред тобой навзрыд, затем, что есть ты, есть —
Красивая девчонка, жизнь! Вся в перстнях пальцев дрожь!
…ну поклянись. Ну побожись, что ты со мной уйдешь.
Одно из самых сильных стихотворений этой книги — «Мать». Здесь Крюкова поднялась до высот, до которых, думаю, редко кто поднимался из современных, да и из прежних поэтов. В «Матери» звучат бетховенские ноты и видна пластика Микеланджело. Это неудивительно — Крюкова свободно пользуется в литературе приемами других искусств, и это только обогащает образную палитру.
…И вот я, патлата, с дитем, опьяненным столицей,
В кабак, буерак, меж дворцов прибегаю — напиться.
Залить пустоту, что пылает, черна и горюча.
В широкие двери вплываю угрюмою тучей.
На стол, весь заплеванный, мощный кулак водружаю.
Седая, живот мой огрузлый, — я Время рожаю.
Дитя грудь пустую сосет. Пяткой бьет меня в ребра.
На рюмки, как будто на звезды, я щурюсь недобро.
За кучу бумажных ошметок мне горе приносят.
Огромная лампа горит, как на пытке, допросе.
О век мой, кровав. Воблой сгрызла тебя. Весь ты кончен.
Всю высосу кость и соленый хребет, ураганом источен.
И пью я и пью, пьет меня мой младенец покуда.
Я старая мать,
я в щеку себя бью, я не верую в чудо…
Крюкова свободно пользуется избранной ею крупной формой, и, на мой взгляд, в «Москве Кабацкой» не одна кульминация, а две — два фрагмента книги можно считать центральными: это «Видение Исайи о разрушении Вавилона» (как обозначено самим автором, это «симфония в четырех частях») и большая фреска «Нищие». Здесь перед нами — образная система отнюдь не церковных росписей. Исайя и лирическая героиня, сидящие в кабаке за столом, — это всего лишь лысый старик и молодая девушка, что жадно слушает его пьяное бормотание. Водочная словесная вязь постепенно становится пророчеством — и здесь Крюкова пользуется забытой, архаической лексикой, заставляющей вспомнить не только Державина, но и поэтов додержавинской поры:
И, будь ты царь или кавсяк, зола иль маргарит —
Ты грабил?!.. — грабили тебя?!.. — пусть все в дыму сгорит.
Кабаньи хари богачей. Опорки бедняка.
И будешь ты обарку жрать заместо каймака.
И будет из воды горох, дрожа, ловить черпак. —
А Вавилон трещит по швам!.. Так радуйся, бедняк!..
Ты в нем по свалкам век шнырял. В авоськах — кости нес.
Под землю ты его нырял, слеп от огней и слез.
Платил ты судоргой телес за ржавой пищи шмат.
Язык молитвою небес пек Вавилонский мат.
Билет на зрелища — в зубах тащил и целовал.
На рынках Вавилонских ты соль, мыло продавал.
Наг золота не копит, так!.. Над бедностью твоей
Глумился подпитой дурак, в шелку, в венце, халдей.
Так радуйся! Ты гибнешь с ним. Жжет поросячий визг.
Упал он головою в кадь — видать, напился вдрызг.
А крюковские нищие — это и подлинные нищие «чадной столицы», и нищие ангелы с призрачными крыльями, и сама нищая героиня, которая если и может раздать милостыню, так только разломив себя самое на куски:
Мир плевал в нас, блажных! Голодом морил!
Вот размах нам — ночных, беспобедных крыл.
Вот последнее нам счастье — пустой, грозный зал,
Где, прижавшись к голяку, все ему сказал;
Где, обнявши голытьбу, соль с-под век лия,
Ты благословишь судьбу, где твоя семья —
Эта девка с медным тазом, ряжена в мешок,
Этот старик с кривым глазом, с башкою как стог,
Эта страшная старуха, что сушеный гриб,
Этот голый пацаненок, чей — тюремный всхлип;
Этот, весь в веригах накрест, от мороза синь,
То ли вор в законе, выкрест, то ль — у церкви стынь,
Эта мать — в тряпье завернут неисходный крик! —
Ее руки — птичьи лапки, ее волчий лик;
Эта нищая на рынке, коей я даю
В ту, с ошурками, корзинку, деньгу — жизнь мою;
И рубаки, и гуляки, трутни всех трущоб,
Чьи тела положат в раки, чей святится лоб, —
Вся отреплая армада, весь голодный мир,
Что из горла выпил яду, что прожжен до дыр, —
И любить с великой силой будешь, сор и жмых,
Только нищих — до могилы, ибо Царство — их.
Вот оно! Слово сказано. «Царство — их»: это же прямой парафраз евангельского «…ибо их есть Царствие Небесное». Все оправдано и освящено — значит, и нечего уже бояться. Все на свете повторяется, повторится и эта ночь, и этот кабак, и эти бедняки, что едят дешевые пельмени и пьют дешевую дармовую (кто-то их угощает…) водку, и эти внимательные женские глаза, то полные слез, то сияющие чистой радостью, наблюдающие нищую жизнь — самую богатую, самую священную на земле, как выясняется из контекста стиха.
Апология всеобщего оправдания, щедрого прощения напрямую звучит в одном из финальных стихов — «Всепрощении». Здесь душа, уже вышедшая из тела (смерть уже произошла…), вольно летает над кабацкими гуляками, над злыми людьми, кто при жизни терзал и обижал героиню, и над людьми добрыми, — и тех и других эта исшедшая из тела душа любит одинаково:
Сыплюсь черным снегом вниз! Языком горячим
Всю лижу живую жизнь в конуре собачьей!
Всех целую с вышины! Ветром обнимаю!
Всех — от мира до войны — кровью укрываю…
Прибивали ко Кресту?!.. Снег кропили алым?!..
Всех до горла замету смертным одеялом. <…>
И, кругом покуда смех, чад и грех вонючий, —
Плача, я прощаю всех, кто меня замучил.
Так исполняется христианский завет, и потому «Москва Кабацкая» — гораздо более христианская книга, чем кажется на первый взгляд. Этот текст — не о попойках, а о понимании и прощении; не о пьяной ненависти, а о великой любви. Героиня, пляшущая вместе с цыганами на Арбате и гуляющая вместе с ними, под рокоты их гитар, опять в кабаке (здесь вспоминаются дореволюционные «Яръ» и «Стрельна», а впрочем, узнаваемо изображен любой современный кабак «московского разлива»…), сама выкрикивает это признание — в пылу пляски, под цыганскую рвущую сердце песню:
Нет креста ветров
Нет вериг дорог.
Только эта пляска есть — во хмелю!
Только с плеч сугробных — весь в розанах — платок:
Больше смерти я жизнь люблю.
Ты разбей бокал на счастье — да об лед!
Об холодный мрамор — бей!
Все равно никто на свете не умрет
Распоследний из людей.
А куда все уйдут?!.. — в нашей пляски хлест!
В нашей битой гитары дрызнь!
Умирать буду — юбка — смерчем — до звезд. Больше жизни
люблю я
жизнь.
И эта кабацкая пляска служит естественной лигой, связкой для перехода к другому, но тоже открытому «колизейному» пространству — атмосфере «Ночного карнавала», где властвует стихия танца, и он тоже, как и Вселенский Кабак в «Москве Кабацкой», всесилен и тотален. Этот тотальный танец — мегаметафора первой русской эмиграции в Париже.
Эмиграция — тема, давно волнующая Крюкову-автора. Из каких забытых мемуаров всплыли герои «Ночного карнавала» — красавица Мадлен, по происхождению русская, и великий князь Владимир? Мадлен — Магдалина, значит грешница, ставшая прославленной в Евангелиях святой: символика чересчур прозрачна, она как на ладони. Князь Владимир, «владеющий миром», носит имя одного из первых русских князей — и на том спасибо: цепь исторических ассоциаций благополучно собрана.
И начинается танец — он звучит почти в каждом стихотворении этой французской фантазии. Танец — сон о России, танец в кафе (Крюкова иной раз пишет по старинке — «кафэ»), танец в борделе, танец-отчаяние, танец — любовь… Как удалось автору выстроить все здание этой любовной, по сути, книги на танце — Бог весть; однако наиболее сильными «танцами» здесь я считаю «Бал в Царском дворце» (тут через танец невероятно, почти как в кино, с наслоением кадров, показана величайшая трагедия России ХХ века — революция, красный террор, гибель Царской Семьи) и «Последний танец над мертвым веком», где герои-возлюбленные, кружась в гигантской широты вальсе, танцуют, вихрем несутся над всем пережитым — не только ими, но и всеми русскими людьми:
Мы танцуем над веком,
где было все —
от Распятья и впрямь,
и наоборот,
где катилось железное колесо
по костям — по грудям — по глазам — вперед.
Где сердца лишь кричали:
«Боже, храни
Ты Царя!..» — а глотки:
«Да здравст-вует
Комиссар!..» — где жгли животы огни,
где огни плевали смертям вослед.
О, чудовищный танец!.. — вихрись, кружись.
Унесемся далеко.
В поля. В снега.
Вот она какая жалкая, жизнь:
малой птахой — в Твоем кулаке — рука —
воробьенком, голубкой… —
голубка, да.
Пролетела над веком —
в синь-небесах!.. —
пока хрусь — под чугун-сапогом — слюда
наста-грязи-льда —
как стекло в часах…
Мы танцуем, любовь!.. — а железный бал
сколько тел-литавр,
сколько скрипок-дыб,
сколько лбов, о землю, молясь, избивал
барабанами кож,
ударял под дых!
Нету времени гаже.
Жесточе — нет.
Так зачем ЭТА МУЗЫКА так хороша?!
Я танцую с Тобой — на весь горький свет,
и горит лицо, и поет душа!
Иной раз танец тут становится инструментом провидения, предсказания, предчувствия: он перестает быть «танцевальной метафорой» и превращается в историческое пространство, которое бесконечно кружится, летит, колышется и движется, в сам земной воздух, окутывающий многострадальную, покинутую страну:
Везде!.. — в дыму, на поле боя
В изгнании, вопя и воя,
На всей земле, по всей земле —
Лишь вечный танец — топни пяткой —
Коленцем, журавлем, вприсядку,
Среди стаканов, под трехрядку,
Под звон посуды на столе —
Вскочи на стол!.. — и, среди кружек
Среди фарфоровых подружек
И вилок с лезвием зубов —
Танцуй, народ, каблук о скатерть
Спаситель сам и Богоматерь,
Сама себе — одна любовь.
И рухнет стол под сапогами!
Топчи и бей! Круши ногами!
…Потом ты срубишь все сполна —
Столешницу и клеть древняну,
И ту часовню Иоанна,
Что пляшет в небесах,
одна.
И, наконец, «Страсти по Магдалине». Евангельский колорит названия уже не способен обмануть читателя. Мы знаем, что встретимся здесь не со спокойной мудростью, а с напряженным действием, и внешним, и душевным, — и не ошибемся.
Крюкова здесь работает уже не как режиссер, не как музыкант, не как фресковик-монументалист — она пишет картины «Страстей по Магдалине» как простой художник. Эта станковая живопись, с виду непритязательная, все равно часто вырывается за камерные рамки и опять претендует на масштабность.
Но, конечно, эта вещь гораздо более лирическая, чем две предыдущие. На арене Колизея — Магдалина, только не первая христианка, а последняя: ее зовут Мария, она наша современница, живет в Столице (опять очень узнаваема Москва), занимается странными делами — что тебе блаженная: встречает незнакомцев, приводит к себе домой, кормит и поит, а то и укладывает с собой спать. Такая вот и страшная, и смешная идиллия.
Вроде бы смешная. И — по-настоящему страшная. А внутри этого реального страха кроется таинственный свет — он-то и спасает всю стихотворную ткань этой композиции, где отдельные стихи — и события (мизансцены), и песни (весь «звукоряд» идет от лица Марии-Магдалины), и чистая лирика, когда автор свободно превращается в свою натуру, меняется с ней местами.
Фабула тут тоже вроде бы несложная — вот портрет стареющей судомойки, вот она вспоминает свою жизнь и прежних любимых, вот она кипятит чайник для новых гостей, вот она идет по Москве и поет частушки — и вот он, наш родной русский Колизей, вот арена огромного города, и жестокого и праздничного, где отдельно взятая жизнь не стоит ничего, зато все жизни, что она притягивает к себе, как магнитом, стоят целого мира, и каждая есть Бог:
Голь ты перекатная, лебедь сизокрылая!
Ты, Москва стовратная — мордами да рылами…
Ты — мехами бурыми. Ты — шерстями вьючными
Ты — бровями хмурыми, скулами разлучными…
Ох, толпа ненастная! Шапкины залысины…
Где — лицо прекрасное: в мордах волчьих, лисьих ли?!
Неостановимая кипень многоглазая…
Где — лицо, любимое душнотой да связою?!
Я к тебе приращена снежной пуповиною —
Время наше страшное, неостановимое!
Мария живет в Подвале; к ней заявляется подруга Марго и поет свою песню (и это откровенная песня «ночной бабочки», шалавы); наглая и веселая Марго не понимает Марию и ее умалишенного христианства — без церкви и молитвы, а только с ежедневной помощью несчастным ближним; и старая Мария, в одном из стихов, вдруг становится не морщинистой судомойкой («Руки в трещинах соды. / Шея — в бусах потерь…"), а торжествующей вечной женщиной, в славе и силе — почти царицей, почти Орантой:
Ну что ж! Я вся распахнута тебе
Судьбина, где вокзальный запах чуден,
Где синий лютый холод, а в тепле —
Соль анекдотов, кумачовых буден…
Где все спешим — о, только бы дожать,
До финишной прямой — о, дотянуть бы!.. —
И где детишек недосуг рожать
Девчонкам, чьи — поруганные судьбы…
И я вот так поругана была.
На топчане распята. В морду бита.
А все ж — размах орлиного крыла
Меж рук, воздетых прямо от корыта.
Мне — думу думать?! Думайте, мужи,
Как мир спасти! Ведь дума — ваше дело!
А ты — в тисках мне сердце не держи.
А ты — пусти на волю пламя тела.
И, лавой золотою над столом
Лиясь — очьми, плечами, волосами,
Иду своей тоскою — напролом,
Горя зубами, брызгая слезами!
Что ждет такого необычного человека внутри нынешнего каменного муравейника-мегаполиса, на арене современного Колизея? Крюкова впрямую не говорит, что — гибель или забвение. Наоборот: финал «Страстей по Магдалине» радостно и торжественно открыт, каждый волен сам додумать, что произойдет с бедной полоумной судомойкой, когда-то — хорошенькой девчонкой нарасхват, нынче — седой сивиллой, знающей все или почти все об общей людской судьбе:
Славься, девчонка, по веки веков!
В бане — косичку свою заплети…
Время — тяжеле кандальных оков.
Не устоишь у Него на пути.
Запросто — дунет да плюнет — сметет,
Вытрясет из закромов, как зерно…
Так, как пощады не знает народ,
Так же — пощады не знает Оно.
Славься же, баба, пока не стара!
Щеки пока зацелованы всласть!..
Счастием лика и воплем нутра —
Вот она, вечная женская страсть.
Но и к пустым подойдя зеркалам,
Видя морщины — подобием стрел,
Вспомнишь: нагою входила во храм,
Чтобы Господь Свою дочку узрел…
Итак, мы покидаем Колизей.
На его арене пили и гуляли. Плакали и обнимались. Стреляли и танцевали.
Сгорали на крестах. Погибали, растерзанные хищной железной войной.
Оживали и тянули руки и публике — к живым людям: спасите!
Но представление закончилось. Гасят свечи и факелы. Гасят лампы и лампионы.
Ворошат дрова в печи. Выключают плиту с кипящим на огне чайником.
Настало время отдыха. Завтра будет новое ристалище. Новый бой.
А пока — спите, герои.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Колизей предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других