Мера моря. Пассажи памяти

Ильма Ракуза, 2009

В своих воспоминаниях Ильма Ракуза следует за маленькой девочкой, какой она была сразу после окончания Второй мировой, когда оформлялись новые политические и культурные контуры Европы. Она – дочь матери-венгерки и отца-словенца. Жизнь ведет ее из словацкого городка через Будапешт, Любляну и Триест в Цюрих, а оттуда – еще дальше на Восток и на Запад: в Ленинград и Париж. Повсюду оставаясь чужой, девочка находит себя сначала в музыке, играя на фортепиано, а затем, открыв Достоевского, в литературе. И еще – в движении: в многочисленных путешествиях и прогулках. «Мера моря» – не просто воспоминания о детстве и юности. Книга воскрешает то, что осталось от соприкосновений с людьми: звуки и голоса, краски и настроения, образы и впечатления.

Оглавление

VII. Будапешт, remixed

Мы жили у подножья Розового холма, на улице Тёрёквес. Она круто поднималась вверх и оттуда открывался широкий вид вниз, на Пешт. Спустя два с половиной года после окончания войны дома еще носили следы повреждений, в нашей квартире на первом этаже зверствовали клопы. Мама рассказывает, что они вытащили остов кровати на улицу, полили бензином и подожгли, чтобы вывести паразитов. Мои воспоминания молчат, мне было в то время около двух лет. Как проходили дни? Мы много гуляли, говорит мама. По пути в город мы всякий раз проходили мимо гробницы Гюль-баба, так называемой турецкой капеллы, которая была возведена в 1543–1548 годах для этого святого дервиша. Гюль-баба означает «отец роз». Неподалеку от турецкой капеллы расположена купальня святого Луки и рядом имперская купальня с девятью сернистыми источниками и баней, сохранившейся с турецких времен. Теплая вода, пузатые купели и изящный турецкий полумесяц где-то глубоко залегли в хранилище моей памяти.

Пока под будапештской землей бурлили целебные источники, на поверхности сменяли друг друга римляне, мадьяры, монголы и османы. Буда был резиденцией паши, пока в XVIII веке не стал вновь столицей Венгрии.

Рисуй пашу, учила меня бонна Пири, рисуй пашу. Она брала мою руку с зажатым между большим и указательным пальцем карандашом и проводила: две черточки — глаза, одна — нос, поперек — рот и круг — голова. Шея — вертикальная черта, живот — большой круг, две руки и две ноги, вот и готово, человек-паша. По-венгерски получался стишок, который я быстро запомнила:

Vessző, vessző, vesszőcske,

Készen van a fejecske,

Hosszú nyaka, nagy a hasa,

Készen van a török pasa.

Обращая свой взгляд в прошлое, я вижу Будапешт все более и более османским. И когда мама рассказывает, как я тиранила всех, как не давала им с папой вечером уйти из дому и мучила бедную бонну Пири, мне кажется, что я вела себя не просто своенравно, но именно как паша.

Много детского плача. Вид руин, с которыми не справлялась социалистическая стройка, так влиял на меня? Мы с мамой часто гуляли, не только среди холмов. Темные вереницы улиц, многое еще в развалинах, растрескавшиеся тротуары, ямы в грубой мостовой. Не ходьба, а бег с препятствиями. А набережные Дуная? Река в моей памяти не сохранилась. Эта медлительная, слепящая своим блеском масса воды была, прежде всего, зеркалом. В реке самодовольно удваивались здания, мосты. Ах да, был же еще зеленый остров Маргариты. И корабли. Вот корабли в моей памяти остались. Медленно идущие вверх по реке баржи, грузовые суда, пароходы — пока не скроются из виду. Бесшумно или с долгим гудком. Ты стоишь на берегу и в тебе рождается тяга к дальним странствиям. Ты ребенок и не понимаешь, насколько велик этот поток. Что он будет все шире и шире и — разойдясь в мощную дельту — впадет в Черное море. Где уже когда-то были все эти римляне, дакийцы, османы.

Черное море. Как черное солнце. Это и сейчас еще сидит во мне как ностальгическая метафора.

А Будапешт? Было бы преувеличением сказать вместе с Дежё Тандори: «Ковчег моего детства, его баюкал, качаясь, горизонт дунайских вод». Убаюкивали меня если не волны залива Триеста, то коляски, поезда, машины, в которых я мгновенно засыпала и просыпалась лишь против своей воли. Если меня везли, я ничем не отличалась от багажа. Когда мы шли, я была готова к открытиям, свое нравна, самоуверенна. Как долго я держалась за мамину руку? Как часто пугала ее, вырываясь? Сколько страха связывало нас под изменчивыми небесами?

Думаю, она рассказывала мне сказки, чтобы успокоиться самой. Чтобы этот другой, словесный поток противопоставить стаккато перемен. Петушок бежал, огонь пылал, но все это нас не касалось. Впрочем, в сказках решения всегда наготове, а для добрых дурачков и умных поросят предусмотрен хэппи-энд.

Расскажи. Дождь стучит по стеклам, снег засыпал гробницу Гюль-бабы, мы притаились в тепле, а петушок сражается за свое алмазное сокровище:

Жила-была одна бедная женщина, и был у нее петушок. Петушок рылся в навозе и однажды нашел алмазный полукрейцер. Тут мимо ехал турецкий император, увидел он алмазный полукрейцер и сказал петушку: «Петушок, отдай мне алмазный полукрейцер». «Нет, не отдам, я отнесу его своей хозяйке». Но турецкий император отнял у петушка полукрейцер и запер его в своей сокровищнице. Петушок рассердился, взлетел на самый высокий забор и закричал: «Кукареку, турецкий император, отдай алмазный полукрейцер!». Турецкий император поскорее ушел в дом, чтобы не слышать этих криков. Тогда петушок вспорхнул к нему на подоконник и закричал: «Кукареку, турецкий император, отдай мне алмазный полукрейцер!». Турецкий император пришел в ярость и послал своего слугу изловить петушка и бросить его в глубокий колодец. Слуга схватил петушка и бросил его в колодец. А петушок начал: «Зобок, зобок, напоись водой!!!». И зобок выпил всю воду из колодца. Снова взлетел петушок на окошко к турецкому императору. «Кукареку, отдай алмазный полукрейцер!». Снова послал император своего слугу изловить петушка и бросить его в огненную печь. Поймал слуга петушка и бросил его в огненную печь. А петушок начал: «Зобок, зобок, отдай водичку, погаси огонь!». Зобок отдал воду и погасил огонь. И снова взлетел петушок на окошко. «Кукареку, турецкий император, отдай мой алмазный полукрейцер!». Еще пуще разозлился император и послал слугу изловить петушка и бросить его в улей, чтобы пчелы закусали его до смерти. Слуга поймал петушка и бросил его в улей. А петушок запел: «Зобок, зобок, забери всех пчел!». И зобок забрал всех пчел. И снова взлетел петушок на окошко и запел: «Кукареку, турецкий император, отдай алмазный полукрейцер!». Турецкий император уже не знал, что и делать с петушком. Послал он слугу поймать петушка и засунуть его в императорские шаровары. И тут петушок запел: «Зобок, зобок, выпусти пчел, пусть покусают императора прямо в зад!». Зобок выпустил пчел, а они в зад императору как вопьются! Император как подскочит! «Да ну его, этого петушка! Отнесите его в мою сокровищницу, пусть ищет свой «алмазный полукрейцер». Оказался петушок в сокровищнице и завел свою песенку: «Зобок, зобок, набери-ка денег у императора!» И зобок набрал денег, целых три сундука. Петушок отнес их домой и отдал своей хозяйке. И стала та очень богатой. Жива и по сей день, если не померла.

В других сказках говорилось про козла с ободранной шкурой, про гнома Панциманци, про человечка Янко ростом с фасолину или про Жужку и черта. Они были все полны присловий и повторов, которые задавали ритм моему детству. «Козлик, козлик, сыт ли ты?» «Да! Не стану есть листы». Или когда козел-обманщик начинал врать: «Сыт ли? Очень глуп вопрос, да я голоден, как пес!». Мир сворачивался в двустишия и четверостишия, в компактные, звонкие формулы, которые попутно несли высшую справедливость. До сих пор я слышу глухой бас черта, притворяющегося глупым: «Tányértalpam, lompos farkam, szép lány mátkám, bonts ágyat!» (лапы, хвост, копыта, пасть, приготовь, краса, кровать!). И девочка в отчаянии просит совета у кошки: «Jaj, cicuskám-micuskám, mit csináljak?» (Ах, киска-мурыска, что мне делать?). Для приветливой девочки все кончится хорошо, а для неприветливой — плохо, потому что и черт понимает разницу. Бескорыстие награждается, жадность наказывается. И бесстрашие — безусловная добродетель.

Смех редко застревал у меня в горле, потому что юмор венгерских сказок добрый, светлый. Это юмор, вырастающий из фантазии, из находчивости. Беззащитный, но умный поросенок обводит вокруг пальца грозного волка, ошпаривая его кипятком. Волк с облезшей шкурой хочет отомстить. Но теперь, чтобы прогнать волка раз и навсегда, достаточно одной только фразы: «Кипяток на плешивого!». И петушок успешно справляется с турецким владыкой, с умом используя собственные физиологические возможности.

Сказки про зверей и цепочные сказки я любила больше всего. Одни — за волшебство, другие — за мудрость. Даже если братец Волк, Братец Лис, Братец Кролик и братец Петух случайно пожирали друг друга, унося ноги от страха перед концом света, это было наказанием за глупость. Яйцо на макушке — и колеса истерии не удержать. Парой к абсурдности порой становится жестокость.

На Гюль-бабу падал снег. Светило солнце. Сказки все дни напролет. Я учила детские стихи и песенки (о Дебреценском Индюке). Когда мы уезжали из Будапешта, я знала, что такое розы и щемящие душу мелодии. Эти мелодии — напетые, сыгранные цыганами на скрипке, на кларнетах — меня больше не отпускали.

Мой слух отдан низине. Степной пентатонике. Чардашу и тем неровным ритмам, которые нарочно сбивают тебя с шага. Ты слегка спотыкаешься, и, споткнувшись, достигнешь цели. (Это и называется, наверное, венгерским темпераментом).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я