Вы открыли замечательную книгу. Это не только художественная проза большого мастера слова. В ней редкая информация «о времени и о себе», о героях веков минувших и дне сегодняшнем, это интереснейшие мемуары, воспоминания. Автор книги Ирина Евгеньевна Ракша – известный писатель, кавалер государственных наград, лауреат литературных премий. Её имя включено в энциклопедии, в Книгу рекордов России. В её честь Российская академия наук назвала малую планету № 5083 Иринара. Имеет звания: академик Академии российской словесности, Народный писатель России. Итак, вы на пороге увлекательного чтения и новых открытий!
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Разговор о будущем предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Лавровые листья
Блокнот. Из свежих записей
1. Почему я назвала эти записи «Лавровые листья»? Думаю, тут надо сказать пару слов о самом лавре, об этом чудо-дереве с юга, с тёплых берегов благодатного Средиземного моря. О дошедшем до нас слове «лауреат», в корне которого опять-таки главное слово «лаур» — лавр. О лавровом венке в истории Рима и в мифологии Греции. О великих почестях в городе Дельфы и у горы Олимп. О награждении душистым лавровым венком не только за спортивную доблесть, за честь и геройство. О благородных ароматных венках на головах и груди победителей — спортсменов и воинов, вождей и мудрецов. Но надо ещё нырнуть к истокам, лежащим в толще тысячелетий. Вспомнить, например, сына бога Зевса, златокудрого Аполлона — бога света, музыки и медицины. Изящного бога аристократов. Вспомнить об этом страстном красавце, так неудачно полюбившем целомудренную нимфу Дафну, которую боги, спасая от бегущего за ней Аполлона, вдруг превратили в лавровое дерево с воздетыми кверху ветвями рук. А потом… Потом безутешный Аполлон в память о любимой всегда носил на голове венок из лавровых листьев. А в руках, с собой — золотую кифару и лук со стрелами.
Ароматный лавр красив, стоек, целебен. Каждый зелёный его листок живителен и бесценен.
Теперь вот и я, представив «лествицу жизни», ведущую в небо, как бы увидела на каждой её ступени опавшие, облетевшие с венков листья лавра. И крупные, и мелкие. Листья, листочки с венка Истории Человечества. С венка историй и моего дорогого Отечества. И в этом ворохе, в массе листвы, густо устлавшей ступени, я разглядела мелкие-мелкие листики и моей скромной судьбы.
2. Сегодня услыхала по радио «Россия» интервью одной пишущей, Анны из Оренбурга, издавшей свою книгу о восемнадцати судьбах великих Муз. Тех женщин, что позировали когда-то лучшим художникам мира. Пикассо и Шагалу, Дали и Рембрандту, Праксителю и Матиссу и пр. С каким трудом автор по крупицам собирала в источниках редкие факты их биографий. И вот наконец толстая книга готова. Даже переведена на французский. И там, в книжных лавках Парижа, весёлые продавцы просто не знают, на какую полку её поставить. Что это? Журналистика или искусствознание? Приключения или беллетристика?.. Но автор им умно подсказала: «Ставьте везде, где берут».
И вот я подумала — нужны ли нынче такие книги? Просвещение, популяризация? И твёрдо ответила — конечно, нужны. Только если написаны интересно, с талантом. (Люблю же я, например, прозаика-просветителя Валентина Пикуля.) Но при этом почему-то вспомнила эпизод из собственной жизни. Пришла к нам как-то одна старушка уборщица. Увидала меня за письменным столом корпящей за работой и говорит: «Я вот тут у одного писателя работала, так он весь обложится книгами, поглядит в них — и пишет, поглядит — и пишет… А ты-то как? Из книг пишешь или же из себя?» Я рассмеялась. Ответила: «Из себя пишу… Из себя…» С тех пор у нас с мужем в семье (художник Юрий Ракша) так и прижился риторический этот вопрос: «У тебя откуда, откуда?.. Из книг или же ИЗ СЕБЯ?».
3. В науке «Литературоведение» любые умные «веды», конечно, очень нужны, но автор художественной прозы должен быть художником. Не рассказывать, а показывать. И всегда писать только ИЗ СЕБЯ.
4. Почти два века назад наш великий Фёдор Михайлович Достоевский задал человечеству серьёзный вопрос. (Кстати, Достоевского так небрежно унизил, назвав даже посредственным, другой гигант русского Слова — Владимир Набоков. Великие вообще не всегда любили друг друга. Толстой, например, Шекспира, Гюго — Гёте и т. д.) Этот вопрос Достоевского к человечеству возник в романе «Преступление и наказание», в уме героя, бывшего студента Родиона Раскольникова: «Тварь ли я дрожащая или право имею?». И люди на этот вопрос до сих пор всё пытаются и никак не могут ответить. Чётко, членораздельно. А почему?..
Лично у меня ответ есть давно. Собственно, на что герой Родион хочет право иметь? Топориком тяпнуть по голове старушку процентщицу?.. А если не тяпнет, то что? Тогда он «тварь дрожащая» или вошь ползучая? Вот ведь как вопрос-то поставлен! На мой взгляд, очень криво, нелепо.
Любой человек изначально рождён не «вошью ползучей», а богоносцем. С частицей Бога в душе, с совестью. То есть созидателем, не убийцей. И уже потому тут ответ налицо. Он права не имеет рубить старуху, пусть даже скверную. И каждому известно: жизнь человеку дарует Бог. Он её и забирает. «Бог дал — Бог взял». А Родион, забирая чужую жизнь, ещё и спрашивает: «Тварь я дрожащая или право имею?». Да нет же, голубчик! Ты не тварь дрожащая, но и права убивать не имеешь. А убив из корысти (для ограбления), ты вдруг устрашился и лукавым этим вопросом начал путать и совесть свою, и читателя. Поскольку дрожать тебе надо было раньше, ещё до преступления. И вообще топорик не поднимать.
Вот вам и ответ на вопрос. И лежит он на поверхности. А лукаво кающийся (в угоду автору) хитрый жулик Родя Раскольников топорик поднял, раскроил череп старухе, а заодно и случайно вошедшей Лизавете. Но это был выбор не героя, безбожный и жуткий, а самого грешного автора. Искавшего ответ: кто я и куда мне идти — к храму или от храма? Это автор зарубил старуху, топорик припрятал и принялся задавать «философский» вопрос (как любой преступник, юля и хитря), продолжая мучить и героя, и себя самого, а заодно и читателя (притом потея, бледнея и то и дело падая в обмороки): «Тварь я дрожащая или право имею?».
Так что впредь, дорогой Родион, не спрашивай глупостей. И, если ты здоров психически, не убивай, не руби никому голову. Права такого ты не имеешь! Тем более если ты был крещён и всё знал заранее.
Ведь даже сама постановка такого вопроса нелепа и некорректна: «Тварь я дрожащая или право имею?». Абракадабра какая-то!.. Если не рубишь — то ты «тварь дрожащая», а если рубишь, то что, «право имеешь»? Это всё равно что спросить: «Что лучше — солёное или зелёное?».
Да ни то, ни другое! Это и ежу ясно. Вот они, нелепые греховные «загадки и лабиринты Достоевского»! Так что, по-моему, Владимир Набоков прав. Он даже слишком мягко отозвался о прославленном коллеге. Я бы тоже сказала: «Не морочь людям голову по ложному поводу». (Но это мнение лично моё.)
5. Но тут я скажу ещё вот о чём. Православный Достоевский (хоть и сам грешник жуткий, мот и обманщик, безнадёжный азартный игрок) далеко ныряет в глубины психики человека. Его души. Подробно копается в психологии. (Собственно, за то и ценим.) Но читать его негармоничные тексты удовольствия не доставляет. Слишком далеки от меня его вопросы, проблемы его грехов. Душевные и бытовые заботы почти всех его персонажей. Сонма грешников. Эти проблемы отнюдь не вечные, и не для всех, и не на все времена. (Как нам то и дело стандартно долдонят литературоведы.) В общем, нынче рука моя к его книжке не тянется. А жаль. Ведь он, христианин, духовно мне очень близок.
И ещё даже не потому, что качество его поздней прозы (как я уже говорила) крайне небрежно. Она тороплива, лохмата, многословна, я бы даже сказала, грязна, суесловна (я исключаю вещи ранние: «Село Степанчиково и его обитатели», «Записки из подполья» и пр.). А ещё вот почему.
В прозе важен закон: «Твой читатель — он твой соавтор». Вы едины лишь вместе с ним. (Иначе зачем и для кого писать?) И потому зрелый автор в своём тексте на каждой странице и также в подтексте должен оставлять для читателя место, пространство. Для его мысли, его сострадания, его вздоха. То есть — для его как бы СОАВТОРСТВА. В этом и кроется ГАРМОНИЯ и талант высшей пробы.
А Достоевский пишет взахлёб, торопливо и словно бы начерно. Притом разжёвывая любой монолог или мысль Раскольникова до донышка. Как бы пишет себе в блокнот, для себя любимого. (Как материал на будущее.) И, как на мелкой мельнице, мелет и мелет и слова, и эпизоды, и мысли до зёрнышка, до муки, до порошка. Словно его читатель — тупица. При этом Фёдор Михайлович и не мыслит, конечно, о каком-то своём читателе как о соавторе. О каком-то воздухе в строке или на странице. В общем, читая Достоевского, порой задыхаешься. И потому общаться с его текстом не в радость. Потому и рука к его книге не тянется. Это тебе не Набоков, не Гоголь и не Толстой. Вот они — «первачи», гении русской высокой прозы.
6. Царь Руси Пётр Первый, первый император российский, не любил «купеческую» Москву. Разве только Преображенку, село Преображенское у истоков московской речушки Яузы. Где в юности на её берегах (особенно на левом, высоком) Пётр строил свой флот. Учил тонким судовым делам свой молодой потешный полк, названный Преображенским. Я далека от царя Петра, но спустя триста лет и мне повезло, я лет пятнадцать там счастливо прожила с мужем, на Преображенке, на Черкизовской улице. Там и дочь родилась, и первую книжку мою «обмыли», и первое полотно мужа, и столько иных радостей было, и такие друзья в гостях: музыканты, поэты, художники. (А вот что и как красиво написал на мой молодой юбилей поэт А. И. Третьяков: «Приветствую преображенье ⁄ Преображенского села. ⁄ И снега тихое сниженье ⁄ На крыши и на купола… ⁄ Приветствую твоё рожденье, ⁄ Преображенная Ирина…».)
Ну а ещё любил Пётр Первый, пожалуй, Лефортово. Тоже на речке Яузе слева, по течению чуть ниже. Он там много чего понастроил. Со своим любимцем, могучим красавцем из Швейцарии Лефортом. А в этих дворцах-хоромах частенько и по многу дней Пётр проводил разгульные оргии («Всех впускать и никого не выпускать!») со своими верными фаворитами Алексашкой Меншиковым и тем же Лефортом. Который, кстати, позже и погиб от очередной «потехи и пития». (Опухоль от падения развилась в боку.) Тогда и родилась пословица: «Что русскому хорошо, то немцу смерть».
В 1712 году Пётр перенёс столицу империи (почти что на три столетия) из вековечной древней Москвы на семи холмах на болотистый север, в любимый его новострой Петербурх (город Петра). А назван тот был и в честь его небесного покровителя — святого апостола Петра, ну и, конечно, в честь себя любимого.
А вот московская речка Яуза как текла, впадая в Москву-реку, так и сегодня течёт лениво, неспешно. И моя скромная жизнь прошла на её берегах, у её истоков на Преображенке. А ещё и возле устья, на Таганке-Землянке, у бабушки с дедом. И три поколения моих предков лежат на погосте в Лефортово, на высоком, левом, её берегу. Я и речку Яузу назвала как родную — «Мой посох». У всех же есть свои реки. Волга у Горького, Енисей у Астафьева, Ангара у Распутина, Сейм у Носова. А у меня вот — невеличка московская, Яуза. И пусть эмигрантский прозаик Вася Аксёнов, знакомец мой, не посягает на этот мой «посох» своим ходульным текстом в книге «Москва Ква-Ква». Эти полёты его над Яузой дёшевы и давно отыграны. Ещё В. Орловым в «Альтисте Данилове», Павлом Вежиновым и другими. А мне так просто противны, как полёты над моей Яузой чёрных вороньих гадящих стай.
7. Это теперь слышать уже банально: «Увидеть Париж и умереть». Я в Париже бывала трижды. В разные годы. (Того города давно уже нет.) И вовсе не обязательно умирать, его посетив. Не стоит он этого. А однажды мы побывали там вместе с моим мужем, художником. Там на выставке «Биеннале-72» демонстрировались от СССР два его прекрасных больших полотна: «Моя мама» и «Современники». (Юра называл их программными.) Они получили лауреатство в номинации «Лучшее в реализме». Встречались мы там и с моим коллегой Толей Гладилиным, который туда эмигрировал давно. Вслед за Максимовым и Аксёновым. Помню, мы провожали Гладилина из Москвы, сидя в ресторане ЦДЛ, в Дубовом зале. За длинным столом нас, шумных молодых литераторов, было человек восемь-десять. Мы даже подарили ему в путь на чужбину украденную тут же, со столика, втихую белую кофейную чашечку с тремя золотыми буквами «ЦДЛ». На память о родине.
Прошло время. Все мы в Москве часто слушали из-за кордона знакомый Толин голос с радиостанции «Свобода». Его взяли туда на работу. Жизнь в СССР и нашу власть Толя не жаловал. Честил как мог, и в хвост и в гриву. Нелицеприятно. Отрабатывал зарплату в твёрдой валюте.
В Париже Гладилин позвонил нам в гостиницу (что была возле вокзала Сен-Лазар) почти ночью. Сказал, что, прочитав в советском посольстве список приехавшей группы, обрадовался, увидав нашу фамилию. И просил прямо сейчас же с ним встретиться. Будет с женой ждать нас на площади у храма Мадлен, в белой машинке «пежо». Встанет в тени. Только чтоб мы не привели за собой из нашей московской группы «хвост». И мы с Юрой, всё взвесив, всё же пошли, улизнув-таки от «хвоста», что сидел в холле с другими людьми из нашей группы… Много мы ездили с Гладилиными по ночному Парижу. Кстати, на удивление очень тёмному, мрачному (французы рано ложатся спать, рано встают на работу), лишь с двумя отдельными, сияющими электричеством для туристов кварталами Монпарнас и Монмартр с витринами ресторанов и клубов. «Посмотрите налево… Посмотрите направо… А это самый богатый квартал. Видите, там, наверху, в окнах всё сияет. И люстры… Это у них вечеринка…» (Тогда ещё слова «тусовка» не было.) Толя вёл «экскурсию» с такой гордостью, словно дарил нам своё собственное богатство. И торжественно, в качестве апофеоза сказал: «А сейчас я вас повезу в “Ротонду”. Хотите в “Ротонду”?» Ну кто ж от такого откажется! И вот мы вчетвером сидим за столиком в знаменитой «Ротонде» (кафе великих Флобера, Тургенева, Хемингуэя, Эренбурга), правда показавшейся мне в ту полночь пустой, темноватой и просто невзрачной. Чем тут могли восхищаться все великие и невеликие, уж и не знаю. Может, тогда я просто чего-то не поняла? Или дело в том, что именно они, такие великие, тут сидели? А теперь вот скромненько сидим мы?
И правда скромненько. У каждого из нас по полфужера красного вина и по печеньке — это Толин заказ гарсону.
Я исподволь рассматриваю Гладилина. С Москвы Толя не изменился. Так же некрасив, простолиц, курнос. Круглая, как бильярдный шар, почти безволосая голова. Как прежде, плохая, в красных пятнах кожа лица, широко расставленные водянистые рыбьи глаза. Но взгляд живой, быстрый. Он хочет нам нравиться, он теперь истинный европеец, он тут, в Париже, хозяин. А Фэра (она же Маша) скучает, к нам безразлична. И зачем только муж вытащил её на эту ненужную встречу? Ей бы впору сейчас мирно спать в постельке. Она тут давно уже знает всё, сразу освоилась, обжилась. А Толя — нет, тот ещё фонтанирует, порой ликует. Жадно нас спрашивает: «Ну как там у нас?.. Что в ЦДЛ новенького? Что в Союзе писателей?» Я в ответ что-то вякаю. Рассказываю, но он слушает плохо. Ностальгия и мешает ему, и угнетает. Потом мы с Юрой дарим Гладилиным мою очередную книгу (тираж, конечно, стотысячный) и дивный Юрин альбом — альбом «Живопись. Графика. Кино». Он смотрит как бы походя, мельком, ревность в глазах. И неудивительно. У него на родине тоже были раньше такие же тиражи. Обе наши книги сразу же отправляются Фэре в большую модную сумку. А потом мы дарим как бы главное, стандартный сюрприз, набор «для «наших» эмигрантов». Бутылку дешёвой (именно такой) водки «Московская».
Обязательно с зелёной наклейкой. Потом ароматный кирпичик черняшки (ржаного чёрного хлеба). И главная фишка — стеклянная баночка чёрной осетровой, дорогущей икры. С картинкой рыбы осетра на металлической крышке. Помню, Толя, сидя рядом с женой напротив нас за столиком у высокого ночного окна «Ротонды», выходящего на тротуар ночной улицы, радостно, озорно, с удовольствием подбрасывает на ладони эту чёрную баночку. И всё шутит, смеётся: «Вот за это спасибо. За это спасибо. На Пэр-ля-Шез за это любую девку можно снять. Любую красотку». Смеётся искренне, заразительно.
Эту ночную парижскую встречу с семьёй эмигранта четвёртой волны я, наверно, назову выразительно: «Ну как там, у нас?». Именно с этим вопросом Гладилин тогда не раз обращался к нам. (А про Париж говорил: «Тут у них…».) «Тут у них» ему всё тогда было плохо. Всё как-то не так. Всё как-то не нравилось. И в авто-мастерской-то за ремонт его «бэушного» беленького «пежо» безбожно ободрали, попросту объегорили. И на радио-то «Свобода», куда его с трудом пристроили на работу, ему (и прочим вновь прибывшим из России эмигрантам) платят гораздо меньше, чем местным и даже цветным. И французский язык очень уж трудный. Толя не выучил его до сих пор. (Даже с гарсоном объяснялся на пальцах.) Зато его Фэра чувствовала себя тут как рыба в воде и была всем довольна. И даже их квартиркой в бетонной многоэтажке на окраине для цветных эмигрантов (вроде наших хрущоб), что возле Булонского леса. Она и по-французски уже болтала почти легко. И свою взрослую дочку сразу устроила учиться в Сорбонну. И в разговоре Фэра с гордостью всё повторяла: «У нас тут, в Париже…» А нас с Юрой с печальным сочувствием спрашивала: «Ну что там у вас, в вашей Москве?» Лишь одно ей тут не нравилось. Не принято было у соседей по этажу одалживать, как у нас, «до получки пятёрку» или «до завтра» соль или луковицу. И вообще позвонить в дверь к соседям-французам тут было немыслимо, неприлично. Даже и в голову не приходило. Словно вообще вас рядом тут не было. Не жило. «Не стояло».
Мы с Юрой спрашивали у Гладилина аккуратненько так, чего это он в эфире всё так разносит, так поносит свою вчерашнюю родину? Так гнобит на весь белый свет прошлое своё житьё? Где, кстати, книги его регулярно печатали, где был у него миллионный тираж и миллионный почитатель-читатель. И даже сюжеты его удачно снимали в кино? Но тут Толя сразу сникал, и тон менялся. Он неумело оправдывался, мол, свобода слова, и вообще он на власть «там у нас» вовсе не зол (словно в Москве мы оглохли). Однако тут сразу приходила мужу на помощь Фэра и ловко переводила разговор на другое. (А для меня именно это и виделось главным. Мне хотелось докопаться до истины…) И я докопалась-таки и написала очерк-воспоминание «А как там у нас?». В нём много всего интересного, особенно про этот вечер в «Ротонде». До и после полуночи.
8. В Париже на выставке «Биеннале-72» Юрочкины живописные полотна «Моя мама» и «Современники» получили первую премию в номинации «Лучшее в реализме». Есть интересные фото.
В тот же раз мы с мужем познакомились и с совершенно иным эмигрантом, не из последней, четвёртой, волны. Со старичком месье Пьером Васильевым. Сыном эмигрантов первой волны, белой гвардии. Он буквально прилипал к нашей группе на улице. Ожидал нашего появления в музеях и в самых разных районах города. Жадно прислушивался к русской речи. Просто жаждал познакомиться. А потом, выбрав нас с Юрой, — просто влюбился. Даже в Москву прилетал по туру только ради нас. Все дни старался проводить на Преображенке, у нас в гостях. (Есть фото.) Пьер-Пётр Васильев, бедный эмигрант, привёз мне в подарок поношенную, но вполне симпатичную европейскую одежонку. Похоже, из секонд-хенда. Элегантный, почти что новый жакетик и разные кофточки. Да, он был бедный, пенсионер. Очень страдал от ностальгии. Обожал русских. И нас особенно. Очень нами гордился. Порой писал из Парижа письма — длинные, грустные и пустые. Про погоду, про то, что идёт у них в опере, что — в кино. Про Голливуд и засилье всего американского. Но однажды Юрочку на «Мосфильме» вызвали на ковёр. И предложили «прекратить этот опасный контакт с капиталистическим зарубежьем». И наша дружба постепенно сошла на нет. Да и по командировкам много ездили.
Теперь уж милый Пьер, наверное, умер. А цветные фотографии, где старичок Пётр Васильев гордо стоит безупречно одетый на выставке «Биеннале-72» в центре Парижа, возле Юриных картин «Современники» и «Моя мама», — остались. Хорошо бы им сохраниться и впредь. Ведь в каждой точке прошлого начинается будущее.
9. Я ещё застала Чрево Парижа в центре города. Ещё оставалось время до переноса могучего этого чрева на окраину. Где-то в старых моих блокнотах есть об этом более подробные записи. А сейчас вспоминаю вонь и кучи отбросов в этом чреве, крики грузчиков в грязных фартуках, пирамиды поломанных ящиков из-под овощей. Тележки с товаром и жуткие запахи в мясных и особенно рыбных рядах. И ещё я почему-то запомнила в «чреве» ажурные чугунные стойки-столбы, что издавна подпирали дождевые крыши-навесы. Те самые, о которых писал Золя, которые видел Флобер. Но красота истории бледнела перед уродством и суетой нового бытия. Как же тогда я сочувствовала жильцам соседних высоких парижских домов, окна которых смотрели на вонючие эти ряды! И были всегда плотно закрыты жалюзи. Даже те, где красовались под ними балкончики с цветами пёстрой весёлой петунии — цветами весёлыми, разноцветными. И вот теперь этого Чрева не стало. Это как если бы вдруг навечно пропала из центра Эйфелева башня — символ Парижа. А ведь когда-то и её всерьёз хотели снести.
10. Однажды мы с Юрочкой были в одной богатой семье. В центре Парижа, в шикарном старинном доме, в гостях у какого-то буржуа. Муж с женой (ещё молодые холёные люди) и их чудо-деточки, «обнимашки». В белых кудряшках, в бантах и шелках. Девочка с мальчиком как ангелочки. Всё кидались на шею к нам, целоваться: «Спокойной ночи, мадам! Спокойной ночи, месье!» (Так непривычно казалось объятье этих нежных голых ручонок.) Пили белое вино с южных плантаций дюжего красавца хозяина, сотрудника какого-то «пищевого» министерства. Ели жаренные в масле шарики из картофеля, изделие милой, внешне невзрачной хозяюшки, блюдо очень популярное у французов. Мирно, беззаботно спорили о великом Китае, стране коммунизма (откуда хозяева только что вернулись в полном восторге), и о нашей стране и «советской» нашей системе. Вообще говорили о многом. Кстати, они на выставке видели Юрину живопись и выражали нам свои восторги. Мы подарили им Юрин альбом. Беседы вели на английском. (Юрочка его знал. Хозяева — тоже, и очень свободно. А я иногда что-то вякала по-немецки.)
Вообще при первой встрече с Парижем город мне показался лёгким, светлым, каким-то музейно-прогулочным. Олицетворением слова «любовь». Но потом… потом категорически нет. Всё, всё изменилось. «Увидеть Париж и умереть». Вот именно. Вполне реально. Всё потемнело, потяжелело. Как бы осунулось. А лица, лица… Где вы, французы, ау?.. Жуткая метаморфоза. (Даже был ликвидирован из частного многоэтажного дома музей-квартира Ленина. Мы раньше в эту квартиру восходили группой по старой скрипучей лестнице. Буквально на цыпочках, «шёпотом», боясь потревожить жильцов…) А уж что там теперь, в двадцать первом веке, творится — непостижимо уму! На улицах всё мусульмане и африканцы. Без слёз смотреть на экран ТВ невозможно. Горят в Париже машины, горят магазины, всюду мусор, ор, бунты. Прежнего города, «праздника, который всегда с тобой», давно уже нет. Да и нет там ни Галича, ни Гладилина, ни Некрасова. Сплошь мусульмане с Востока, негры из Африки. Прежнее время, прежний Париж канули в бездну. А жаль.
11. В жизни моей, уж так случилось, мне довелось быть женой прекрасного художника. И не просто женой. Жёны бывали у всех. А любимой его натурщицей. Такое нечасто бывает, чтоб в одном стакане — и жена, и натурщица. Обычно художники натурщиц разыскивают, платят им за сеансы немалые деньги, порой заводят романы. Как говорится, жена женой, а муза музой. А мой Юра всегда женой любовался и жадно хотел меня рисовать или писать. То есть всё время переносить мой образ на холст, на бумагу, в цвете и без. Черты моего лица, линии тела, мои руки и ноги. А я, тогда молодая и глупая, позировать не любила. Особенно голышом. Было скучно и зябко. Казалось, всё это впустую, только зря время моё убивается. Наконец я сказала мужу тактично и ласково, чтобы не обидеть: «Юр, ты лучше пиши меня, когда я сплю. Или когда пишу, на машинке стучу». Вот почему у Юры в архиве много рисунков ню, где я сплю или сижу голышом, а в руках держу авторучку или исписанный лист бумаги. Или передо мной, обнажённой, стоит на рабочем столе машинка «Эрика». Больше я обнажённой никому не позировала. И вообще рисунков ню у иных современных художников не ценила и не любила. Словно бы ревновала. А книги моей прозы иллюстрировал только Юра. Хотя в советских издательствах такую семейственность терпели с трудом. Одно дело — трудовые династии рабочих, этакие крестьянско-пролетарские. Там семейственность поощрялась, а тут — нет. Тут — интеллигенция. Опасно. Но я с редакторами спорила и своего добивалась. Да и потом, когда Юры уже не стало, я свои книги иллюстрировала прежними его рисунками. Выбирала подходящие к новым сюжетам. Ну а в этом, двадцать первом, веке я выпустила в издательствах уже штук пять моих новых «лауреатских» книг. И только с Юриными картинами, даже на обложках. Чудесно выглядят. «Моя мама» и «Современники», «Земляничная поляна» и «Разговор о будущем». Тиражи книг мизерные, но по нынешним временам хорошие. Тысяч по пять экземпляров. Значит, прибавится и пять тысяч Юриных зрителей, почитателей. Пусть его драгоценная живопись множится и множится. Пусть Юрин талант подольше радует взор. Я сейчас готовлю к печати книгу моих мемуаров, где на обложке поставлю картину «Ты и я». В будущем же наметила выпустить в свет и картину «Продолжение», где мы с дочкой Анечкой — на фоне пейзажа с церковью. Пусть этот мудрый образ троицы (Родина, мать и дитя) продолжает дышать, пусть живёт Юрина знаменитая тема Родины. С её бирюзовыми озёрами, чудо-небом, лесами. Тема нашей бессмертной земли. Ведь это Продолжение жизни и самого художника.
12. Пока в России Пушкин длится, ⁄ Метели не задуть свечу (Давид Самойлов).
13. Наткнулась в старом блокноте на листок. Лиловыми чернилами пипеточной авторучки летят стихотворные строки. Вспомнила. Это же Валерий Мадестов, поэт из Самары! Высокий стройный красавец. Приезжал в Москву ради нас с Юрой, в нашу «богему». Жил у приятеля, инженера Чулкова, сокурсника по какому-то техническому вузу. Любил, даже рвался приходить к нам в гости на Преображенку, в нашу убогую пятиэтажку. (И в мастерскую в Сокольниках.) На наши творческие вечеринки-тусовки. Писал стихи, посвящал их мне (и Юре). Вот и это лихо записано в мой бордовый бархатный альбомчик, и тоже чернилами от руки, его рукой:
«Ах, соколики вы, соколики! ⁄ Без подков вам легко плясать. ⁄ Вы домчите меня в Сокольники ⁄ За какие-то полчаса. ⁄ И пождите меня немножко. ⁄ Непременно я знак подам. ⁄ Если люб я — шляпа в окошко. ⁄ Если нелюб — выброшусь сам!».
Жаль, не попал он с юности, яркий, порывистый человек, в свою судьбу, в свою профессию. Так в каком-то самарском НИИ всю жизнь инженером и проработал, так и сгорел там на поприще нелюбимого дела. Хотя всё же успел издать одну тонкую, этакую голубенькую книжечку стихов. Неплохих стихов. Ах, как это важно — вовремя найти себя! Попасть в себя точно. Иначе потом — вся жизнь насмарку.
14. В жизни я уже многих похоронила. В разных городах и весях. На разных кладбищах. Потому скажу коротко. Умирают не люди. Умирают миры.
15. А вот ещё пара слов о Достоевском. Я частенько размышляю о его гении. (Есть у меня постулат: «Талант — это мера. Гений — безмерность».) Так почему мне этот гений не близок? Почему? Ведь дан такой диапазон характеров, образов! От убийцы и недоучки Раскольникова, от разгульного купца-богача Рогожина до тишайшего, богоподобного князя Мышкина. Вон какая палитра, какие цвета, какие разбросы! От чёрного к белому. А между — все цвета радуги. Все гаммы, все ноты музыки. Все семь полных октав! И всё это богатство сидит в одном человеке, в авторе. Ну разве не гений?.. Но… тут же приходит ответ. Но ведь и у Толстого не меньший диапазон! Но почему-то рука к книге Толстого тянется, а к Достоевскому — нет. Так в чём же дело? Может, во мне, читателе?.. Но почему? Вот я и размышляю. Вижу, тут не одна причина, как я думала раньше. Мол, наверно, в небрежности текста, в присущей Достоевскому скорописи? В неприемлемой, дисгармоничной форме подачи? Короче, в рваной и грязной строке?
Но нет, вижу, что нет. Тут всё глубже гораздо. Во-первых, у нормального человека не возникнет даже вопроса «вошь я ползучая… или право имею?». А у убийцы вопрос не возникнет тем более. Он убивает, не спрашивая. К тому же на что право-то? Убить? Убивать человека иного? Но ведь ты изначально крещёный. Ты христианин. И знаешь Заповеди. А значит, вопрос этот пуст или ты попросту ненормален. И вся эта разборка «наказания» — не удел художника-автора, а дело медиков, медицины. И уже потому мне всё это чуждо и неинтересно. Во-вторых, если уж и брать это за основу и так глубоко нырять в разборку «наказания совестью» самим «больным», то в этом случае такая проза неинтересна уже потому, что автор не оставляет мне, читателю, возможности стать его соавтором. (А соавторство всегда крайне важно.) А тут в тексте всё забито до такой степени, что задыхаешься. Для вздоха нет и глотка воздуха. Всё заполнено, всё впритык. Вплоть до запаха пота, до слипшихся волос на лбу убийцы, до его бледности и обмороков (наступающих в нужные моменты, как рояль в кустах).
Однако всё это, конечно, лишь по-моему и для меня. (Как для читателя пишущего.) А для других, может быть, всё иначе?
Вот, судя по всему вышесказанному, Достоевский меня не трогает. Он как бы далёк от меня и уже потому неинтересен. И, знаю, не только мне. Знаю, что так же думает блестящая журналистка Маргарита Симоньян (жена Тиграна Кеосаяна). Очень близкая мне по духу, по убеждениям. И зря великий стилист Владимир Набоков, как бы стесняясь, так неглубоко, даже, пожалуй, поверхностно разбирает своё неприятие этого гения. (Про «Братьев Карамазовых» я тут и не вспоминаю. А может быть, зря?)
16. Звонили (вроде директор) из музея-квартиры известного советского художника-станковиста Дмитрия Налбандяна. (Он портреты писал почти всех советских вождей, большие полотна: «Сталин и Ворошилов», «Сталин встречает рассвет», и пр., и пр.) Просили меня дать для их экспозиции какие-нибудь материалы о моём муже Юрии Ракше (1937–1980). Альбомы, фото или что-то ещё. Ведь это именно Налбандян, светлая ему память, в 1954 году открыл дорогу в Москве Юрочке Теребилову (Ракше), убогому, тихому мальчику, прибывшему из глухомани в прекрасный мир живописи, в мир большого искусства. И мальчик не подвёл. В столице он с медалью окончил спецшколу (для одарённых детей) и смело вошёл в этот мир. Стал известным живописцем и художником кино Юрием Ракшой, чьи работы теперь — в Третьяковке, в музее им. Нестерова, в других музеях. А я написала об этом рассказ «Мой дядя — полотёр» — об их первой знаменательной встрече в мастерской Налбандяна на Тверской улице, на чердаке, почти возле Кремля.
17. Какой скверный сленг у молодых в разные годы этих столетий! Надо бы внимательней проследить. Вдруг пригодится. Хотя этим серьёзно учёные занимаются. Лингвисты.
Вот, например, простая мысль: «Это меня не касается». Звучать стала так: «А мне наплевать», «А мне начхать», «Мне это до фени». Или: «Мне пофиг». Или: «А мне фиолетово». Или: «Да мне пополам». А недавно даже слышала: «Мне это перпендикулярно». И такое можно услышать и в СМИ, от дикторов ТВ и радио. Конечно, «пипл» всё это «хавает». Но интересно, что дальше? Когда и теперь, кажется, дальше уж ехать некуда.
18. Вышли из печати для православных два больших календаря-тетради с моими рассказами. Для десяти московских храмов, для их православных приходов. А эти районы — почти миллион читателей. Апрель — из новеллы «Пятое Евангелие». Май — «На помин души» (или «Ступени памяти» — мой самый короткий рассказ). Это о четырёх поколениях мужчин моего рода, о защитниках Отечества от врагов. За два прошлых века. Эти журналы-календари в пандемию мне принесли домой сёстры милосердия из храма Благовещенского и Св. Митрофания Воронежского, всего по три экземпляра. Спасибо им. И что приятно особенно — эти тексты мои напечатаны рядом с мудрыми проповедями отца Димитрия (Смирнова). Он мой духовник. Почётно, приятно и ответственно. Значит, не зря я тружусь. Значит, и моё скромное слово нужно православным. Отправлю по экземпляру календаря в Госархив и в Московский архив частных коллекций. Там у меня давно есть «своя» полка.
19. Какой же это замечательный писатель — Валентин Пикуль! Он и учёный-историк, и художник Слова. А это редко сочетается и потому нечасто встречается. Я не была с ним знакома. Он жил сперва в Ленинграде, потом в советской Риге. Какие же у него интересные, ёмкие, какие ПЛОТНЫЕ миниатюры, исторические новеллы. Не устану вспоминать Горького: «Можно писать как угодно, но только не скучно». (С Пикулем не соскучишься.) И сколько бы его ни кусали, сколько ни пинали за какие-то неточности и огрехи учёные-историки и господа иные — все эти критики-завистники сдохнут (дай Бог им, конечно, здоровья), а Пикуль в литературе останется. Выживет. Ибо он мастер, он талант и любит людей. И это — от Бога.
20. Всегда готова снять шляпу перед истинным Профессионалом, будь то слесарь или профессор. (Ведь и слесарь может быть в своём деле профессором.)
21. Коронавирус ещё держится. И в Москве, и по стране. Но всё же спадает. Вышел на плато. Сижу дома, работаю. Внучка Маша сегодня должна меня порадовать — принести экземпляры моей книги «Избранное» (где на обложке Юрины «Современники». Стараюсь на всех обложках своих книг печатать его прекрасные картины.)
Маша получила вчера «Избранное» на складе в Мытищах. (Печатали в Новгороде, типография там.) 100 штук в подарок автору. (Скоро они пойдут в магазины, в продажу. 5 тысяч экземпляров.) Волнуюсь, как при встрече со своим дитём новорождённым.
22. В моих текстах, где я пишу о реализме, в котором всегда работаю (жанр ли это или же метод?), следует добавлять слово — «в высоком». Поскольку высокий реализм вездесущ, всеохватен. Широк и глубок. Поскольку — от Бога. А все остальные «измы» и «псевдо» (даже самые привлекательные) — они от беса. Они были всегда, они есть и будут. Только надо твёрдо знать — они от беса. Вот в чём суть-то дела. И каждый, берясь за кисть, за перо или садясь к компу, заранее должен знать — кому ты намерен служить, кому ты служишь. Вот и всё. Очень всё просто.
23. Умная журналистка Анастасия Соколова в какой-то своей статье назвала мои «мемы» (мемуары, блокнотные записи, зарисовки) «малой энциклопедией второй половины XX века». Знаю, и почему малой, и почему энциклопедией, и почему мне надо и дальше продолжать писать в том же духе. Спасибо ей, дорогой Асе, за одобрение, за вдохновение. Пишущего это всегда ободряет.
24. Орден «Знак почёта» был у нас в стране учреждён в 1937 году. И мой папа Евгений Ракша, начав работать на ВСХВ (после Тимирязевки) директором павильона «Хлопок», был награждён этим орденом в числе первых. Это был первый и мирный папин орден. А потом — война. И награды танкисту, гвардии лейтенанту вручались уже военные. На фронтах. На поле боя. И редчайший орден Александра Невского, и многие другие.
25. Написать надо про прекрасного поэта и человека — Инну Гофф, жену поэта Константина Ваншенкина. Про то, как мы вместе, сердечно поддерживая друг друга, работали в СП. Как отстаивали истинные таланты, как боролись с бездарями-чинушами, с бюрократами, дружно голосуя и выступая на заседаниях Бюро прозы. Да-да, она ведь и прозу писала. И дочка её тоже была художницей. И надо подробнее вспомнить про её великую песню «Русское поле». Которую создали три таланта, три советских еврея: поэт Инна Гофф, композитор Ян Френкель и исполнитель Иосиф Кобзон. И как они все трое покоятся на своей родине, в России. Да будет им пухом родная земля! Их бессмертное РУССКОЕ ПОЛЕ!
26. У японцев, судя по Куросаве, с которым нам с мужем пришлось на к/ф «Дереу Узала» плотно общаться более года, можно научиться не только восточной выдержке, спокойствию, мудрости, но и скрытности, хитрости и… лживости. Да-да, хитры, скрытны и лживы. Это тоже «Секреты Востока». К сожалению, печальные.
27. Я вот поймала выразительное сочетание слов «ПУЧИНА бедности». (Попал в пучину бедности.) Страшновато до мурашек. Видится этакий серый застывший вулкан. Наверно, это от сочетания несочетаемого. «Пучина» — это когда пучит, что-то пухнет, вспучивается, когда чего-то много. А «бедность» — это когда чего-то мало… Признаюсь, в жизни такую пучину я видела, испытала, поскольку порой в ней жила. Это и в Останкино было, и на Чукотке, и на БАМе. Правда, я не знала тогда, что это пучина и что «пучина бедности». Всё нормой казалось. Наверное, потому что сравнивать было не с чем. И ещё всегда спасал мой характер: я оптимист, позитивист. С улыбкой жила, работала, вкалывала — всё с улыбкой… Так что пучину я увидела поздно и уже издалека. Покинув её. И потому не устаю повторять — спасибо Богу за всё.
28. Долго ищу название, имя любому своему материалу. Редко нахожу сразу. А порой, найдя, меняю снова и снова. Правильное название — это большая ответственность. Это как имя дать новорождённому. Оно не только должно быть информативно, но и нести интригу и глубину.
29. В периодической системе Менделеева есть такой химический элемент, как рутений, № 44. Он открыт ещё в девятнадцатом веке и назван так в честь России, Руси. Почему я раньше не знала об этом?
А недавно, в двадцать первом веке, в подмосковной Дубне открыт новый элемент — сверхтяжёлый металл московий, № 115. Что ж, здравствуй, рутений! Здравствуй, московий! Приятно познакомиться. Живите и будьте здоровы.
30. Вспомнила старый, но красивый анекдот.
В зоопарке дед с внучкой стоят у вольера слонов. Внучка читает вслух список их дневного рациона: «Каша — 10 кг. Морковь — 15 кг. Свёкла — 10 кг. Яблоки — 5 кг. Бананы — 5… — и с удивлением спрашивает: — Дедушка, неужели слоник всё это съест?»
В вольере возле слонов уборщик машет метлой. Услышав девочку, говорит, не прекращая мести: «Съесть-то он съесть… Да кто ему дасть?»
И смешно, и совсем не смешно.
31. Когда в 60-е годы в Сибири началось строительство БАМа, у меня за спиной уже была целина. Начало 50-х. И я с радостью туда кинулась. На эту новую великую стройку страны. Стала летать в командировки, на освоение и прокладку этой заброшенной ранее железной дороги. (К тому же к железным дорогам у меня любовь особая, давняя.) Долетала до Тынды, а там работала по всей трассе. И по тайге. Жила и у строителей-укладчиков, и у топографов, и т. д. С тех пор запомнились мне два имени, два значительных человека, два начальника, от которых там зависело очень многое. Баулин и Побожий. (Имён не помню.) Потом Побожий даже книгу о строительстве БАМа выпустил. Мне подарил с сердечным автографом. Не раз я летала с ним (отдельно с Баулиным) на хлипких «кукурузниках» на восток, в тайгу, вглубь трассы. «Под крылом самолёта о чём-то поёт ⁄ Зелёное море тайги». Живала в палатках «первопроходцев» в непроходимой глуши (которую они проходили-таки), на берегах речек малых и рек больших. «Зея-Бурея, Зея-Бурея». Не уступают распутинской Ангаре.
Вернувшись в Москву, печатала свои очерки о БАМе. Один в журнале «Литературное обозрение» был даже отмечен «лауреатством» и премией. В «Детгизе» вышла о БАМе моя очень красивая книжка «Необыкновенное путешествие» с прекрасными иллюстрациями художника Эдика Зарянского. На многих языках. Для многих стран Запада и Востока. На обложке — цветной чудо-рисунок, полосатый бурундучок, сидя на рельсе железной дороги, грызёт орешек, держа его в лапках, как белка…
И вот теперь, через полвека, опять заговорили о БАМе, об этой второй, так необходимой в Сибири нитке железной дороги. Ведь пространства-то там такие бескрайние, такие перспективные — без такой магистрали просто не обойтись… О, дай-то Бог её построить! Это будет дорога к Храму!.. Давненько я ждала этого — и вот наконец дождалась. Обрадовалась, как празднику… Только жаль, слетать сама туда уже не смогу. Наверно, уже не успею.
32. Наткнулась в архиве на мятый листок конца 70-х годов с рукописно начертанными словами:
«Остаюсь всегда с Ракшой ⁄ Всей душой. ⁄ Даже в спину хороша ⁄ И. Ракша. ⁄ Тихо издали гляжу, ⁄ Лучше слов не нахожу… ⁄ Ваш поклонник и собрат ⁄ А. Рубашкин, Ленинград».
Вспомнила. Этот пожилой автор бывал у нас в гостях в Москве. Вместе со своими друзьями — детским ленинградским театром режиссёра Зиновия Карагодского. (Приехавшим на гастроли.) Но об этом чудо-руководителе и его легендарном театре, о постановке у нас в просторной Юриной мастерской (100 кв. метров) отрывков из их спектакля «Бемби», об актёрах: изящной Ирочке Соколовой (оленёнке Бемби, вскинувшей над головой руки, словно рожки), о ясноглазой, романтичной Тоне Шурановой (княжне Марье Болконской из кинофильма «Война и мир»), о её любимом Саше Хачинском (удалом актёре, певце, музыканте), много игравшем у нас на нашем «Циммермане», — надо писать отдельно. Подробно и трогательно. Поскольку всё это было неповторимо прекрасно. (И Юрочка мой рисовал каждого из актёров. И рисунки щедро дарил. Где-то они сейчас там, в Петербурге?) Только дай мне для этого, всесильный Боже, ещё кусочек времени!..
Ой, надо бы тут же добавить. Наша дочь Анечка, ещё подросток, свой первый в жизни букет роз (помнится, алых) получила, как «дама», от сына Зиновия Карагодского, тоже юного художника. Он и позже к нам приезжал. Признавался Анечке… в чём? Лишь догадаться могу. (Но без взаимности.)
33. Как-то в СМИ меня спросили: «Вы — писатель. Вам всё интересно. А что вам неинтересно? Что не трогает вашу душу?» Я тут же ответила: «Если в несколько слов, отвечу. Меня никогда, даже в молодости не интересовали: деньги, секс, спорт. Ещё, пожалуй, пиар, пресса. Особенно жёлтая. И всякие там детективы, фантастика. И, конечно, вся поп-культура…» Возможно, кто-то этого не поймёт, усмехнётся и не поверит. Но это именно ТАК. Я отвечаю за каждое слово. Могу каждое расшифровать.
34. Здесь, на земле, мы жить привыкаем, привыкаем быть, бытовать. Привыкли быть, ГОСТИТЬ в собственном теле. Мы ведь в нём гости. Но из гостей надо когда-нибудь и уходить. Закрыть за собою дверь. И именно этот уход нас страшит. Хотя он неизбежен. А жаль. Жаль, даже до слёз.
35. Жёнам моих коллег — членов СП (поэтов, прозаиков, критиков) и прочим домохозяйкам успешная молодая писатель Ирина Ракша не могла нравиться по определению. И в годы моего расцвета и становления я искренне хотела, мечтала быть мужчиной. Жалела, что мужчиной не родилась. Скольких бы трудностей, интриг, несправедливых обид тогда избежала бы! Помните четвёртый сон Веры Павловны, героини Чернышевского? В его романе «Что делать?». Вот как раз об этом я и мечтала.
36. В разговоре никогда нельзя чертыхаться. Даже походя, даже мельком. Хвостатый так и ждёт, чтоб его назвали, позвали, вызвали. И тут же с радостью явится. Усядется на плечо и с удовольствием будет портить вам жизнь… Так что уж лучше выругайся как-нибудь по-другому, но не зови хвостатого. Не чертыхайся.
37. Какое это счастье (а не просто удача), что я с молодости попала в СВОЮ профессию! Просто перст Божий. И пишу я легко и с удовольствием. Словно слышу небо над головой. Однако написать, родить прозу мало. Её надо вырастить, как дитя. (Хотя путь к идеальному бесконечен, как к горизонту.) И, написав, я её улучшаю, дорабатываю, как ювелир кольцо. Долго и кропотливо. Но с радостью. Порой это долго, затратно (дольше порой, чем родить), но ведь так хочется, чтобы твоё дитя вошло в мир здоровым, красивым.
37. Из современников мне дороги и близки по духу многие. Шолохов и Бондарев, Шукшин, Михалков и Бондарчук… То есть те, кто поднимает большие нравственные проблемы. Но, добавлю ещё, моя любовь и слабость — один «ленинградец», драматург и писатель Александр Володин. Очень тонкий, талантливый человек, фронтовик, по фамилии Лифшиц. Он и человек редкий, чудесный. На земле таких мало. Я порой размышляю о его феномене. Он милосерден, благостен, нежен. Каждый образ и даже слово у него ценны и неслучайны, всегда в десятку. Чужую боль он чувствует остро, как свою. Тут в плюс ему, конечно, и острота восприятия мира его иудейской вековечно страдающей кровью, душой. Возможно, будь он лицом и телом не так непригляден, не так внешне мал и убог, он не был бы столь прекрасен. Словно сам Господь Бог исправил Свою ошибку, скомпенсировал несправедливость. Уравновесил Тело его и Душу. И щедро, даже с лихвой одарил его на земле редким талантом. И стал Володин для всех неповторимо, неотразимо прекрасен.
Но что особенно ценно — он сам, всё сознавая и верно оценивая, научился использовать это во имя добра и людей. И в своём бытии, и в творчестве.
38. Талант — это сострадание. Обычного человека от талантливого и отличает степень сострадания. У Художника она наивысшая (Юрий Ракша).
39. Вот один из моих постулатов, обращённый к нынешним авторам: «Пиши наряду со мной. Пиши лучше меня. И только своё. Черпай “из себя”. И не изобретай велосипедов».
Но есть закон воистину золотой. Надо чаще его вспоминать: «Если можешь не писать — не пиши».
40. Чем лучше живём, тем больше в стране растёт и пухнет псевдоэлита. Её кредо — быть вечно и всем недовольной, что у них в салонах становится даже хорошим тоном. Но это заразно, как вирус. И шоу, и псевдокультура, и обыватель уже заразились. Болезнь скверная и опасная.
41. Режиссёр Элем Климов (муж нашей подруги Ларисы Шепитько) был очень талантлив и… хладносерден. Иначе бы он не снял такие горячие, жгущие фильмы, как «Посторонним вход воспрещён» и особенно «Иди и смотри». У другого бы сердце не выдержало такого накала. А тут всё как-то уравновесилось. (Во ВГИКе любили показывать очередным первокурсникам изящную короткометражку Элема, курсовую работу «Жених».)
Жаль, конечно, что в последние годы Элем ушёл от Шепитько к Лене Романовой, хорошей художнице, в её студию-мастерскую. (И та чуть не подарила ему ребёнка, о котором мечтала.) Да и Лариса, влюбившись в Штатах в великого режиссёра Копполу (вполне взаимно), даже «расписалась» с ним в Лас-Вегасе. (О чём потом рассказывала, приходя к нам с Юрой в гости.) Однако они с Элемом казались, всем и всегда на зависть, блестящей вгиковской парой. Долго соединяли Огонь и Пламень. (Лариса ведь сама отбивала и отбила-таки его у первой его жены, сценаристки Сони Давыдовой.) И вот под конец всё рухнуло. Всё. Фиаско. И даже смерть. Жестокая Божья правда: «Не знаешь, где найдёшь, где потеряешь». А если ещё мудрее, то: «Человек полагает, а Бог располагает».
43. Понимаю, язык — вещь подвижная, как и сама жизнь. С годами меняется. В разные времена и язык разный. Но не настолько же, что сегодня деды не понимают внуков? Примеров полно. Искажают даже пословицы. Недавно слышу: «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не вешалось», «Не мешайте идиотам заводить себя в болото». А в СМИ то и дело звучит изуродованная поговорка: «Где родился, там и ПРИгодился». В этот момент мне так и хочется вскрикнуть, оборвать оратора. Поскольку не «пригодился», а «сгодился». Сгодился, сгодился, сгодился! Только ТАК, именно так на Руси говорили испокон века. Неужто говорящий совсем глух, родился безухим? Не слышит ритма, лишнего слога? Ведь надо произносить: «Где родился, там и СГОДИЛСЯ». Лишь так грамотно. И по ритму, и по смыслу.
А ведь «пипл хавает», привыкает. Повторяет фальшь и ошибки. И не только эту… А что в языке творится с числительными? Например, слышу: «Нет семи-СТА рублей». Я так и подскакиваю. Ору возмущённо, глядя на коробку радио или в телеэкран: «Не “семиста”, не “.. ста”, а “.. сот, сот, сот” рублей!” (Родительный же падеж! Ещё в школе учили!) И куда только смотрят редакторы СМИ, пропуская такое в эфир? За что зарплату берут? Почему преступно молчат?.. Как гадко это издевательство над моим родным языком! Отвратно и гадко.
А это дурацкое слово «трусятся» (украинизм?). Да нет же, говори не «трусятся», а «трясутся»! По-русски говорить надо. Глагол есть такой — «трясутся, трясётся». Корень в нём «тряс», «тряска», а не «трус». Всегда смотри в корень. И сам запомни, и дети пусть на носу зарубят. Навсегда, на носу — «ТРЯСУТСЯ, ТРЯСЁТСЯ…».
И ещё заруби себе на носу. Нет слова «вылазят». Есть глагол «вылезают», «вылезает». Откуда? Из дыры, из автобуса, из окна. Что делают? Вылезают. Но никогда не «вылазят». Именно этим и определяется степень культуры каждого человека. Обнажается. Выявляется.
44. Я оптимистка с душой нараспашку. Любой встреченный, любой «чужой на дороге» мне нравится априори. Готова влюбиться в него. Интуитивно наделяю его лишь добрыми качествами. А потом удивляюсь, страдаю, порой до душевной боли, когда оказывается, что ошиблась. Вздыхаю: «Ну вот, опять на старуху проруха». Но ведь и посейчас изменить себя не могу. Душа опять нараспашку. И руки опять распахнуты для объятий. Видно, и правда горбатого могила исправит.
45. Недавно мне сообщили официально приятную весть, что я открыватель совершенно нового выражения (в два слова), ранее никогда не бывшего в русской речи, в родном языке. «ВОЗРАСТНОЙ АСКЕТИЗМ».
Как оно пришло ко мне? Да очень просто и органично! Само собой явилось в строке как-то недавно, когда я писала свой «Калейдоскоп». Я обыденно так подумала, что к старости успокоилась как-то, поумнела в сравнении с годами юного легкомыслия и даже зрелости.
Решила нырнуть в прошлое (интересно же), в историю языка. Ну хотя бы неглубоко, лишь в век Золотой и Серебряный. Увидела. Конечно же, прародителем, изобретателем ряда выражений и слов был наш гений Пушкин. (Например, его словцо «вурдалак».) И Карамзин с его словом «трогательно», филолог Тредиаковский со словом «искусство». И художник Карл Брюллов со словечком «отсебятина», и Достоевский со словом «стушевался», и ещё Некрасов, и Салтыков-Щедрин с его «халатностью» и «головотяпством». И Козьма Прутков, и Велимир Хлебников в двадцатые годы с новеньким словцом «лётчик», да-да, не удивляйтесь, «лётчик», ранее было только «пилот» и «авиатор». А чех Карел Чапек — со словом «робот». И Игорь Северянин с его словцом «бездарь», и Маяковский с бессмертными «серпастый» и «молоткастый», «голоштанник», «испавлиниться». И даже Владимир Поляков с его советской сеткой, «авоськой». И этот длинный список родителей, однажды вынесших из роддома на свет Божий слова-первенцы, можно продолжать. Лингвисты лучше об этом знают. А вот теперь, в год 2020-й, в третьем тысячелетии, учёные мне вдруг сообщили и о моём новорождённом. По имени ВОЗРАСТНОЙ АСКЕТИЗМ. Что ж, коли уж это наукой отмечено, то, как говорится, «спасибочки за внимание». Это похоже на яблоко, что упало однажды кому-то на голову. И назвали это — Закон тяготения. Вот вам и возрастной аскетизм.
46. Ветхий Завет. Плач Иеремии. «По милости Божией мы, люди, пока не истощились. Велика Вера Твоя».
Съезд советских писателей.
Делегаты И. Ракша, Е. Воробьёв, С. Дангулов
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Разговор о будущем предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других