При истоках вод

Ирина Шаманаева

Первая книга из цикла, посвященного судьбе вымышленного французского историка Фредерика Декарта, рассказывает о детстве и юности будущего ученого, его окружении, друзьях, первой любви, драматических и трагических происшествиях в его семье, событиях истории Франции, на фоне которых разворачивается действие книги. В прошлом семьи Декартов, французских протестантов, когда-то бежавших из страны, есть тайна, которую старшее поколение предпочло забыть. Со временем Фредерик ее разгадывает.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги При истоках вод предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава вторая

РОДНОЙ ЯЗЫК

— Господин пастор! Как удачно, что я вас застал. Вы еще ничего не слышали?

Всегда неторопливого и рассудительного, несмотря на молодость, Леопольда Делайяна, главного библиотекаря Ла-Рошели, было не узнать. Он бежал из библиотеки и размахивал только что полученной газетой. Он готов был поделиться новостью хоть с первым встречным, но когда увидел, что ворота дома Жана-Мишеля Декарта приоткрыты, то решил, что пастор гораздо лучше, чем первый встречный, и без церемоний влетел во двор, едва не сбив с ног хозяина.

— Спокойно, спокойно, Леопольд. Что еще стряслось?

Жан-Мишель собирался на заседание совета консистории. Он отпрянул и потер ушибленное плечо: ему чувствительно досталось тяжелой дверью.

— В Париже совершено покушение на короля! — выпалил Делайян.

— И кто этот храбрец? — спросил Жан-Мишель. По его тону было непонятно, с иронией он говорит или всерьез.

— Некто Фиески, корсиканец. Он попытался убить Луи-Филиппа посредством адской машины, но вместо этого убил восемнадцать человек из его свиты, а король отделался царапинами!

— Адской машины? Вы серьезно?

— Увы. Я не ожидал, что подробности ее устройства появятся в правительственных газетах, никто ведь не хочет, чтобы у Фиески явились подражатели. Но в «Конститюсьонель» упоминают, что адская машина была сконструирована из двух десятков начиненных порохом ружейных стволов. Она взорвалась, когда король возвращался с военного парада. Сила взрыва был чудовищной! Тех, кто оказался слишком близко к эпицентру, буквально разметало по бульвару Тампль — фонтан крови, руки, ноги, головы в разные стороны… Ох, простите, господин пастор!

Делайян вздрогнул и осекся, когда заметил, что из-за куста форзиции за ним наблюдают две пары детских глаз. В следующую минуту дети, которые играли возле каретного сарая, подбежали к отцу. Четырехлетняя Мюриэль тянула за руку своего младшего брата. Оба они были точной копией своего отца — крутолобые мордашки, серые глаза удлиненного разреза, темные, слегка кудрявившиеся волосы, у мальчика аккуратно подстриженные, у девочки распущенные и перехваченные лентой. На лицах не было ни следа испуга — только безграничное любопытство. Правда, непонятно было, что вызвало это любопытство — сам ли Делайян, или то, что он сказал.

— Я не заметил, что Мюриэль и Фред тоже здесь. Клянусь, их не было, когда я только начал рассказывать, но я все равно виноват, что слишком увлекся, — библиотекарь не находил места от смущения.

— Фреду всего два с половиной года. Он ничего не понял, — успокоил Жан-Мишель. — Да и Мюриэль едва ли поняла.

— Er ist dumm, absolument dumm! — заявила Мюриэль, вскидывая глаза на Делайяна. Она отпустила Фредерика и засунула руки в карманы своего передника, расставив в стороны острые локотки, как будто ощетинившись: она, в отличие от брата, уже начала вытягиваться и утрачивать младенческую пухлость. — Er sagt kein Wort bien qu’er ist schon nicht der Kleine!

Леопольд развел руками и с улыбкой наклонился к девочке:

— Признаться, дорогая мадемуазель, из того, что вы сказали, я понял только слова «хотя» и «абсолютно». — И немного удивленно посмотрел на ее отца. — В немецком ваша дочь гораздо сильнее меня.

— Она назвала своего брата глупым и посетовала, что он не говорит ни слова, хотя он уже не такой уж маленький, — пастор слегка вздохнул. — Сама она, правда, болтает за двоих, но большого повода для радости я в этом не вижу.

В словах пастора явно слышалась горечь, но Делайян не понял, в чем ее причина. А тот уже снова перевел взгляд от детей на него и на газету в его руке.

— Рассказывайте дальше, Леопольд, только без кровавых подробностей. Кто такой этот Фиески? Вы сказали, он корсиканец. Конечно, бонапартист?

— Самое удивительное — нет. Правда, участвовал в итальянском походе, но пиетета к памяти Бонапарта не высказывает. В его заговор были вовлечены и бонапартисты, и республиканцы, однако сам он придерживается непонятных убеждений, а может, их у него вообще нет. Добрый католик, регулярно ходит к мессе, — так о нем пишут. Еще пишут, что у него чрезвычайно отталкивающая наружность, и многие считают, что она сама по себе выдает в нем преступника.

— Я все думаю о другом… — проговорил Жан-Мишель Декарт. Он рассеянно взял на руки Фредерика, и малыш немедленно запустил пальцы под его воротничок, где белела специальная вставка — коллар, знак его пасторского сана. — Вы все на свете знаете, Леопольд, и вы, конечно, уже посчитали, которое это по счету покушение на короля за пять лет его царствования. Четвертое или пятое, не так ли?

— Если начинать отсчет от заговора Нотр-Дам, то четвертое. А если от тайного общества, в котором был замешан юный Галуа, математик, то даже пятое. Люди всегда чем-то недовольны, хотя по сравнению с Карлом Десятым Луи-Филипп просто воплощение либерального монарха. Конечно, и на Карла покушались, и свергнут он был в результате революции, но…

— Люди, которые недовольны, не хотели либерального монарха, Леопольд. Они хотели республику. А заговор этот явно не последний, потому что на дальнейшие послабления сейчас рассчитывать не придется. Закроют самые смелые газеты, запретят собрания, словом, все как всегда…

— Здесь, в Ла-Рошели, все будет тихо и спокойно, господин пастор. Вы знаете, даже в пору революционного террора здесь скатилась с плеч всего одна голова — несчастного Дешезо, депутата, обвиненного в связях с жирондистами.

— А четыре сержанта6? — спросил Жан-Мишель.

— Я помню четырех сержантов, хотя был тогда мальчишкой, — проговорил Делайян. — Знаете, что самое удивительное? Наш город не назовешь прореспубликанским, мало кто симпатизирует карбонариям. Но вся Ла-Рошель единодушно сострадала этим молодым людям, заточенным в Фонарной башне. У них здесь были невесты, четыре местные девушки не побоялись объявить, что свяжут с заговорщиками свою судьбу. Когда их все-таки увезли в Париж и казнили, в Ла-Рошели их разве что не причислили к лику святых. Не удивительно, что и вы знаете об этой истории, хоть и не жили здесь в то время.

— Когда я приехал сюда, Фонарная башня уже называлась в народе башней Сержантов…

Дверь дома открылась, вышла Амели. Несмотря на августовскую жару, она была в длинном глухом платье с длинными рукавами. Однако высоко подколотые светлые волосы открывали белую точеную шею, и Леопольд Делайян невольно задержал на ней свой взгляд. Он в который раз подумал, что если бы не всегдашняя угрюмость мадам Декарт, ее можно было бы даже назвать красивой женщиной.

— Мое почтение, мадам, — приподнял он шляпу.

— Добрый день, мсье, как поживаете? Как себя чувствует мадам Делайян?

Она равнодушно скользнула глазами по его взволнованному лицу и по ослабленному из-за жары узлу галстука. Амели недолюбливала этого интеллектуала за то, что он, по ее мнению, слишком любил выставлять напоказ свою эрудицию, но симпатизировала его жене, милой и скромной Маргерит. Делайян женился в прошлом году, сразу после назначения на пост главного библиотекаря Ла-Рошели. Теперь они с женой ждали первенца.

— У нее все хорошо, благодарю, мадам.

Амели подошла к мужу, забрала у него Фредерика и мягко подтолкнула в спину Мюриэль. «Дети! Быстро домой!» — скомандовала она по-немецки. Ей совсем не понравилось, что они стоят тут в обществе отца и одного из его друзей и слушают разговоры, неподобающие их возрасту.

— Я задерживаю вас, господин пастор? — спохватился Делайян. — Вы в церковь или в музей? Позвольте мне проводить вас.

— Пойдемте, мой друг, буду рад прогуляться с вами. Церковный совет без меня, конечно, не начнут, но надо поторапливаться, — сказал Жан-Мишель. Не оглянувшись на жену и детей, он открыл калитку. — Правда, я думаю, сегодня мы будем обсуждать не предстоящий ремонт нашего органа, не выходное пособие учителю воскресной школы, и не награды лучшим ученикам, а сугубо мирские дела.

— Мэр ведь тоже состоит в вашем совете? Он, разумеется, уже знает о покушении на монарха, и не сомневаюсь, что он возмущен до глубины души.

— И я не сомневаюсь, — буркнул Жан-Мишель.

Пьер-Симон Калло, друг пастора, мэр, который присутствовал два с половиной года назад на крестинах Фредерика, человек молодой, либеральный и очень просвещенный, год назад подал в отставку, не выдержав постоянных стычек то по одному, то по другому вопросу с префектом департамента. Новым мэром стал Жан-Жак Расто, также протестант, из богатой семьи судовладельцев, гораздо больший консерватор, чем Калло. Теперь между мэром и префектом Адмиро было полное взаимопонимание, и даже те, кто, как Жан-Мишель, любили прежнего мэра, нехотя признавали, что мир между двумя ветвями власти пошел на пользу городу.

— Понимаю, что вы, протестанты, как и мы, католики, не обязаны быть во всем единодушными. Но почему-то я все же удивлен, что мэр Калло и префект Адмиро не нашли общего языка, — признался Делайян.

— Это ведь риторический вопрос? Что до меня, к примеру, то я нахожу в своих взглядах на политику больше общего с вами, Леопольд, хоть вы и католик, чем со многими моими единоверцами, — ответил Жан-Мишель. — Я даже немного удивлен, сколько среди них монархистов и легитимистов, для которых и режим Луи-Филиппа слишком либеральный и грозит пошатнуть опоры общества.

— Многие наши протестанты таковы, — ответил библиотекарь. — Для них эти взгляды, можно сказать, общее место. Если бы ваши предки Декарты не уехали в разгар контрреформации, а остались здесь, вас бы тоже так воспитали. Монархизм благополучно унаследован городской верхушкой, состоящей на добрую половину из потомков гугенотов, с тех самых времен, когда Ла-Рошель выторговала у короля неслыханные вольности и платила за них абсолютной лояльностью сюзерену. Зато уж земельной аристократии здесь поживиться было нечем, мы бы не потерпели — и не терпели! — всех этих спесивых дворянчиков с их замками…

Жан-Мишель промолчал. Он это и так знал.

— Как жарко! — шумно вздохнул Делайян. — Вам нравится здешний климат? Я люблю свой город, кроме нескольких недель в году, когда мечтаю оказаться где-нибудь в Гренландии. У моря легче дышать, но ведь нельзя вместо службы целый день провести на пляже или в купальне.

— Организуйте передвижную библиотеку прямо на пляже Конкюранс, мой друг, я уверен, что горожане выстроятся к вам в очередь, — улыбнулся пастор. — Только представьте: вы сидите в кресле под зонтиком с книгой в руках, или бродите по песку, а ваши ступни ласкают волны прибоя…

— Ах, да ну вас! — фыркнул Леопольд.

Какое-то время они молча шли по улице Вильнев. Пастор глядел по сторонам. Больше восьми лет он живет в Ла-Рошели, а строгие фасады домов из белого песчаника, шпили на крышах, решетчатые ставни от солнца, двери всех оттенков синего, от небесно-голубого до глубокого ультрамарина, умиляют его все так же, как в те дни, когда он увидел их впервые и понял, что здесь его настоящая родина. И жара, как сегодня, когда внутри городских стен чувствуешь себя будто в каменном мешке, и зимние дожди, и шквальный ветер, который иногда обрушивается на город, как в том начале января, когда родился Фредерик, — все это Жан-Мишель Декарт принимал с несвойственным ему смирением и даже можно сказать, еще сильнее любил за это Ла-Рошель. Потому что любить прекрасный старый город на берегу океана было бы слишком легко, а пастор, как любой влюбленный, жаждал совершить какой-нибудь подвиг или хотя бы принести неопровержимое доказательство своей преданности. Этим доказательством стала его безоговорочная лояльность Ла-Рошели. Все несовершенства этого города и его жителей, которые пастор обнаружил за прожитые годы, только открывали новые оттенки и обертона в той мелодии, которая заставляла петь его сердце. Со своей пасторской службой он примирился, на семейные неурядицы научился закрывать глаза и уши. Все это было неважно до тех пор, пока никто не покушался на главное — на его право жить здесь и чувствовать себя своим.

— Послушайте, господин пастор, — вдруг сказал Делайян, когда они почти дошли до улицы Сен-Мишель. — Только не сердитесь на меня. Мадам Декарт всегда говорит с детьми и при детях по-немецки, как сегодня?

— Кажется, да, — ответил застигнутый врасплох Жан-Мишель.

— Ваша жена тоскует по родному дому, ее можно понять. Но ведь у Мюриэль и Фредерика дом здесь, а не в Германии. Вы не задумывались о том, что пройдет несколько лет, и им придет время идти во французскую школу? Фредерик все равно заговорит, не волнуйтесь на этот счет. Я читал, что у детей, которые появились на свет в результате трудных родов, это иногда бывает. Вопрос — на каком языке он заговорит?

— Владеть вторым языком на уровне родного — совсем неплохо, мой друг. Я тоже так рос. Отец говорил со мной по-французски, а улица, школа и все остальное окружение — по-немецки.

— А ваша мать?

Лицо Жана-Мишеля затуманилось. Эта рана была еще слишком свежа. София-Вильгельмина умерла в конце февраля 1833 года, через месяц после того, как у Райнера и Адели родился сын, нареченный Эберхардом.

— Моя мать была одной из образованнейших женщин своего времени и в совершенстве владела несколькими языками, — ответил пастор. — Но, к сожалению, ни я, ни брат ее способностей не унаследовали. Латынь я, разумеется, знаю хорошо, экзамены по греческому и древнееврейскому сдал и до сих пор еще кое-что помню, а вот на изучение живых языков мне всегда было жаль времени. Поэтому я благодарен обстоятельствам за то, что у меня оказалось два родных языка вместо одного.

— Но много ли вы говорите со своими детьми по-французски? — не унимался Делайян, в котором проснулся школьный учитель. — И в парке они всегда гуляют только с матерью, и со своими ровесниками не встречаются…

— Я пытался убедить Амели доводами насчет школы, — нехотя ответил на это Жан-Мишель. — Она меня не слушает.

— Хорошо, что я не протестант, — засмеялся Делайян. — А своим единоверцам лучше в этом не признавайтесь. Кто же захочет слушать священника, мнение которого ни во что не ставит собственная жена? Ей-богу, в такие моменты я понимаю, для чего нашим святым отцам понадобился обет безбрачия.

Последний поворот, и они вышли на улицу Сен-Мишель. Пастор издали увидел на крыльце протестантского храма невысокого худощавого человека с развевающимися седыми волосами, в роговых круглых очках — аптекаря Поля-Анри Сеньетта, секретаря совета консистории. Он беспокойно вертел головой, поглядывая то налево, откуда должен был появиться пастор, то направо. Значит, еще не все собрались, и ждут не только его. Жан-Мишель подал руку Делайяну с сердечностью, не слишком искусно прикрывающей неловкость:

— Спасибо, что зашли ко мне, Леопольд.

— Спасибо, что выслушали. Ну, удачного заседания, и пусть ученики воскресной школы все-таки не останутся без наград, а церковь — без органа.

Но к ним уже бежал Поль-Анри Сеньетт, и за очками в его глазах плескался ужас пополам с любопытством:

— Господин пастор, господин библиотекарь, вы еще не знаете нашей главной новости? В Париже совершено покушение на короля!..

…Когда Фредерик Декарт учился в начальной школе, он впервые услышал фамилию Фиески от своего учителя и понял, что она ему откуда-то уже знакома. Более того, он смутно помнил, что каким-то образом там замешан и король. Позднее, в лицее Колиньи, он узнал точную дату покушения Джузеппе Фиески на Луи-Филиппа, 28 июля 1835 года, сопоставил с другими отрывочными картинками раннего детства и решил, что это и было его самое первое воспоминание.

Рядом с ним в плотном тумане, окутывающем первые годы жизни, смутно мерцало еще одно происшествие. Может быть, оно случилось тем же летом. Однажды жарким утром отец впервые показал Фредерику океан.

Они пришли всей семьей на пляж Конкюранс довольно рано, пока солнце не стало слишком припекать. В то время за стенами Ла-Рошели — «extra muros», как выражалось образованное сословие, кроме портов находились лишь два примечательных заведения, и одним как раз были общественные купальни «Мария-Тереза», основанные всего семь лет назад. Порой на удобных участках побережья открывались и другие купальни, но все они разорялись, а эти, «окрещенные» самой герцогиней Ангулемской Марией-Терезой, дочерью казненного короля Людовика Шестнадцатого, посетившей в 1826 году Ла-Рошель, пользовались неизменной популярностью, и пляж Конкюранс, в соответствии со своим названием, процветал. Над купальнями вдоль берега моря тянулась широкая, длинная, прямая как стрела аллея Май, обсаженная вязами и итальянской сосной. Здесь по праздникам играл оркестр, а в будние вечера гуляли парами и семьями. Внутри городских стен улицы были слишком узкими и не годились для массовых гуляний.

Совсем не подходила для них и набережная Старого порта, называемая в те годы набережной Горшечников, потому что на ней был крупнейший на всем западном побережье склад фарфоровой и фаянсовой посуды: французские, испанские, английские и голландские фабриканты отправляли сюда продукцию своих мануфактур, чтобы через порт Ла-Рошели торговать этим хрупким товаром со странами Востока и с Америкой. Набережная к тому же была вся изрыта землечерпальными машинами. Гавань то и дело затягивало илом и песком, ее приходилось чистить, и в жаркие дни над ней висела вонь донных отложений. Привычным был и запах рыбы. Рыболовные суда швартовались в самом сердце города, и тут же в огромном ангаре пойманную рыбу, выгруженную из трюмов, взвешивали, паковали в ящики, продавали оптовым торговцам и развозили по лавкам и ресторанам или разделывали и пересыпали солью, чтобы она доехала до Ньора, Пуатье и далее.

В общем, пастор Декарт со всеми своими чадами и домочадцами в этот день покинул городские стены, и никто бы его за это не осудил. Стоял один из лучших дней лета. Прилив был в самом разгаре, волны бурлили и лизали берег, продвигаясь все выше по песку. Мюриэль была здесь уже не в первый раз и нетерпеливо пританцовывала, ожидая, пока мать заплатит в кассу несколько сантимов за право воспользоваться раздевалкой. Амели с Мюриэль и Жюстиной ушли в ту тщательно огороженную часть купален, которая была предназначена для дам и девиц. Пастор сказал жене, что пока побудет с Фредериком на берегу, а когда она вернется, то и сам искупается.

Он поставил мальчика в метре от воды и сказал: «Посмотри-ка, Фред! Это наш Гасконский залив, наше Аквитанское море, часть большого океана».

Небо было пронзительно синим, а вода — мутной от песка. Неприятно пахло гнилыми водорослями. Под ногами попадались выброшенные на берег мелкие медузы и шкурки акульих яиц. Море шумело мерно и как будто успокаивающе, но оно не было спокойным, оно предупреждало о своей силе и не терпело непочтения. Маленький мальчик сморщил нос и задумался: заплакать? Убежать? Прильнуть к отцовским ногам? Он выбрал самое неожиданное решение и внезапно пошел вперед, навстречу быстро прибывающей воде. Первая волна окатила его по пояс, и он покачнулся, но устоял на ногах и даже сделал еще один шаг. Вторая волна оказалась очень высокой и сбила его с ног. Он успел увидеть стремительно опрокидывающееся небо, и мир наполнился соленой горечью, она хлынула в уши, в нос, в рот и в глаза и сделала их непроницаемыми для звуков и красок летнего дня. Только теперь задумавшийся о чем-то Жан-Мишель опомнился и подхватил сына под мышки. Очутившись в безопасности, мальчик наконец позволил себе разрыдаться на весь пляж. Пастор похлопывал его по спине, чтобы прошла икота, гладил, успокаивал, но ничего не помогало. Фредерик безутешно плакал не потому, что испугался воды, а потому, что он только что получил подтверждение реальности своего другого, еще более сильного страха. Оказывается, бездна, в которой жили его ночные кошмары, была совсем рядом. Он временами видел во сне вязкую темноту, которая обступала его и не давала дышать. В такие ночи он просыпался в слезах, и тогда ни Амели, ни Жюстина не могли его успокоить до самого рассвета. Хотя в остальном он был довольно спокойным ребенком и днем почти не доставлял хлопот своей матери.

Поздней осенью все того же 1835 года Фредерик начал говорить. Он не позволил долго умиляться своим первым словам, вскоре очаровательный детский лепет у него сменился длинными путаными предложениями. Их синтаксис был немецкий, три четверти слов тоже были немецкие, но по-французски он тоже кое-что понимал и вплетал в свою речь и французские слова. Теперь и Мюриэль не смогла бы назвать своего брата «глупым» — она ведь говорила точно так же, как он! За последний год, правда, французский у нее улучшился, потому что она полюбила болтать и секретничать с няней Жюстиной. Фредерика смущали их таинственные перешептывания, он подозревал, что иногда они смеются и над ним, и никогда не присоединялся к их компании. Он спокойно играл в детской один — то фребелевскими кубиками, которые бабушка Фритци в свое время привезла для Мюриэль, но сестра к ним даже не притрагивалась, то солдатиками, подарком дяди Райнера и тети Адели.

У Эберхарда в Потсдаме был такой же набор солдатиков. Когда мальчикам было по четыре с половиной года, Картены приехали всей семьей в Ла-Рошель, и Фредерик наконец познакомился со своим кузеном, родившимся в один год с ним, с разницей ровно в три недели. Тот был маленьким, щупленьким и очень задиристым. Фредерик сначала решил, что Эберхард ему совсем не нравится. И в этот момент дядя Райнер вытащил из чемодана две новенькие одинаковые коробки и вручил их сыну и племяннику. Они тут же подружились и стали практически неразлучны. Весь месяц, пока Эберхард и его родители гостили в доме пастора Декарта, мальчики в любую свободную минуту устраивали сражения между своими армиями. В какой-то момент они додумались перенести игру на лестницу, которая вела в детские спальни, и соревнования в захвате господствующей высоты приводили их в восторг — ровно до тех пор, пока Эберхард не поскользнулся и не пересчитал головой ступеньки. Он так расшибся, что пришлось бежать в госпиталь Сен-Луи за доктором Дювосселем. Тетя Адель и дядя Райнер и не думали в чем-то винить Фредерика, для них не имело значения, кто из мальчиков первым предложил играть на лестнице. Но Амели в назидание все равно заперла его до обеда в «библиотеке» — так называлась маленькая комната с закрытыми на ключ книжными шкафами, столом и парой стульев, попасть в нее можно было только из кабинета пастора.

Когда через час Амели открыла дверь, то не сразу увидела сына. Стулья были пустые, портьера отдернута, подоконник пустой. А Фредерик растянулся прямо на полу, и перед ним лежал раскрытый большой атлас-определитель насекомых, который сегодня утром листали, да так и не убрали в шкаф на место потсдамские родственники. Мать обошла Фредерика на цыпочках, заглянула ему в лицо и не поверила своим глазам. Она точно знала, что Фред еще не умеет читать. Однако он не просто разглядывал картинки, он водил пальцем по строчкам и самозабвенно шевелил губами, как будто и в самом деле пытался разобрать латинские названия.

Пасторша не знала, то ли ей радоваться, что сын теперь уж точно не останется бессловесным дурачком, то ли огорчаться, что в ее доме на ее глазах подрастает еще одно несомненное продолжение рода Картенов и Сарториусов. Ох уж эта эгоистичная порода! Как и старшая дочь, сын всего лишь воспользовался ее телом, чтобы появиться на свет, и не взял ровным счетом ничего ни от Шендельсов, ни от Видмеров. Амели это по-настоящему беспокоило, она была уверена, что с такими задатками очень сложно добиться чего-то в жизни. Мюриэль и Фред непослушны, дерзки, своевольны, не имеют ни малейшего понятия о дисциплине. Только и слышишь от них: «то хочу, это не хочу», «то интересно, это не интересно». И если Мюриэль хотя бы веселая, открытая и временами ласковая девочка, то о Фредерике и этого не скажешь. Вечно думает о чем-то своем. Окликнешь его — молчит, смотрит стеклянными глазами, как будто изучает невидимую сторону вещей. Реагирует он только после того, как мать, повторив свой вопрос несколько раз, срывается на крик и обещает надрать ему уши или дать подзатыльник. Амели не признавалась мужу в том, что несколько раз доходило и до этого. Жан-Мишель пришел бы в ярость, если бы узнал, что жена применяет к детям телесные наказания: его мать София-Вильгельмина, разумеется, их с братом за все их детство даже пальцем не тронула, их дерзости она считала проявлением независимого характера и свободного ума. Даже свекор, Мишель Картен, убежденный в том, что дети должны знать твердую руку и беспрекословно подчиняться старшим, первым осудил бы невестку. Проклятые лицемеры. Амели не сомневалась, что свекровь специально сделала все, чтобы сыновья запомнили ее как идеал матери, а их жены обречены были всю жизнь проигрывать битву с ее тенью. И умерла она так рано тоже не без умысла, — чтобы у всех в памяти остались ее белоснежные крылья и нимб над головой!

Когда Фредерику исполнилось шесть, а Мюриэль скоро должно было исполниться восемь лет, от них ушла Жюстина. Летом к ней посватался молодой рыбак по имени Клод. Служанка несколько месяцев не могла решиться сказать окончательное «да», хоть ей уже исполнилось двадцать три года, еще немного, и ее стали бы считать засидевшейся. Рыбаки и матросы хоть и составляли заметную часть населения Ла-Рошели, считались не слишком подходящими женихами для девушек с каким-никаким положением и приданым, — слишком опасная у них была работа и непредсказуемая судьба. Жюстина вовсе не мечтала стоять с малыми детьми на берегу вместе с другими рыбацкими женами и вглядываться в морскую даль — вернется ли сегодня лодка с добычей, или рыбакам не удастся найти хороший косяк сардин и они в лучшем случае выйдут в море впустую. А то попадут в какую-нибудь переделку, и тем, кто на берегу, останется только молиться о том, чтобы снова увидеть своих мужей и отцов своих детей.

Девушка обратилась за советом к пастору Декарту и мадам Декарт, выходить ли ей за Клода. Амели считала, что неотесанный рыбак ей не пара, но оставила свое мнение при себе. В конце концов замуж выходить все равно придется, не за этого — так за другого. Жан-Мишель сказал: «Знаете, Жюстина, был такой древний грек по имени Платон, он сказал, что есть три категории людей — живые, мертвые и те, кто ходят в море. Вы понимаете, что я имею в виду?» Она быстро возразила: «По крайней мере, он тоже реформат», — как будто это был единственный аргумент в пользу замужества.

«Буду рад обвенчать вас и Клода. Или вы хотите венчаться в родной деревне?» — спросил Жан-Мишель. Служанка ответила, что и у нее в Сен-Ксандре, и в Маренне, откуда родом ее жених, протестантских семей очень мало. К тем, кто не может обойтись без церковного благословения, приезжает пастор из Рошфора, венчает и крестит в зале общественных собраний (Жан-Мишель понимающе кивнул, он тоже время от времени объезжал ближайшие к Ла-Рошели коммуны, читал проповеди и совершал обряды для горстки прихожан). Ее родители, например, вообще не венчались, обошлись записью в мэрии — это было при Наполеоне. Но если господина пастора не затруднит совершить обряд, она не станет, конечно, отказываться от свадьбы в храме на улице Сен-Мишель, и сошьет себе красивое платье, чтобы все было как полагается. Пастор сказал: «Назначьте дату, в ближайшее воскресенье я сделаю оглашение», — и ушел в кабинет. Амели обняла Жюстину, пожелала ей терпения — главной добродетели в супружестве, и поблагодарила за то, что она была рядом в самые трудные дни и помогала растить детей и исправлять их дурные задатки. Один Бог свидетель, как Амели дальше будет одна справляться, ведь от Жана-Мишеля помощи никакой. Жюстина молчала, не хотела показаться неблагодарной. Хотя именно так — не про детей, конечно, а про Жана-Мишеля — она и думала.

В порыве сентиментальности Амели открыла свой сундук, привезенный из Потсдама, достала две новые льняные простыни, отделанные кружевом, и полдюжины салфеток тонкого полотна, и вручила их Жюстине со словами: «Наш свадебный подарок». Уже через полчаса она об этом пожалела, но сделанного было не вернуть.

К свадьбе Жюстины Мюриэль захотела новое платье, и мадам Декарт ушила для нее свое конфирмационное, из белой тафты. Мюриэль была рослой девочкой, так что над переделкой не пришлось долго трудиться. Заодно мать решила сделать новый костюм и для Фредерика. В сундуке нашлись кюлоты и курточка из темно-лилового бархата, принадлежавшие когда-то ее младшему брату Карлу-Антону. Фредерик недоуменно сморщил нос при виде этих тряпок, выглядящих так, будто их тоже сшили из старого платья матери. Еще в три года его, конечно, одевали в белое платьице в оборках, похожее на то, которое носила маленькая Мюриэль, но теперь-то ему было шесть, он все это благополучно забыл и с гордостью носил длинные холщовые штаны, в которых можно было и бегать, и прыгать, и лазить, и строить песчаные замки, и ловить лягушек по канавам — в этом болотистом краю их было великое множество. Фредерик отказался надевать бархатный костюм, и только угроза мадам Декарт, что в таком случае они оба с Мюриэль будут сидеть дома взаперти, и слезы сестры, которая так мечтала пойти на свадьбу в новом платье, заставили его подчиниться.

После того как пастор совершил венчание и все поздравили молодоженов, Жюстина, разнаряженная, затянутая в корсет и надушенная, поцеловала мальчика в макушку и сказала: «Храни тебя Господь, мой дорогой, будь умницей, — а впрочем, что я говорю, ты у нас и так уже умница», — засмеялась и убежала к жениху. Они рука об руку вышли из церкви под нестройные звуки фисгармонии (органист господин Дельмас неожиданно захворал, и за музицирование пришлось взяться Бартелеми Рансону-младшему, который хорошо играл на флейте, но за непривычным инструментом то и дело спотыкался). Мюриэль, гордая своей ролью маленькой подружки невесты, бросала в молодых пригоршни риса и пшена.

Жюстина и Клод пригласили семью пастора на свадебный ужин. Те обещали ненадолго заглянуть. Гости ушли, Жан-Мишель привел в порядок церковь, погасил свечи, убрал книги и облачение, Амели взяла метлу и вымела за порог всю крупу вперемешку с мартовской грязью с башмаков гостей, бранясь на этот расточительный обычай. Затем они пешком пришли в Старый порт вместе с детьми. Молодые сняли верхний зал в какой-то рыбацкой харчевне. Скудно освещенная, душная комната с низким потолком была битком набита гостями. О Декартах все забыли, и когда они появились, им едва нашли место на скамье с краю длинного стола. От Жана-Мишеля тут же потребовали произнести здравицу. Пастор, слишком уставший, раздосадованный множеством проблем, которые поставил перед его семьей уход Жюстины, чувствовал себя в этой обстановке неуютно и красноречием не блеснул. Амели тоже здесь не нравилось и она мечтала поскорее уйти, но она понимала, что для вздоха разочарования, прокатившегося по рядам гостей, был повод: на свадьбе рыбака и служанки можно было обойтись и без цитат из античных и французских классиков!

Чтобы разрядить обстановку, мать велела Фреду подняться и поздравить молодых. Ему было уже все равно: на нем весь день, с самого утра были дурацкие короткие лиловые штаны, белая рубашка с рюшами, как будто позаимствованная из гардероба его сестры, и кургузая бархатная курточка, и он устал прятаться по углам, чтобы в церкви поменьше людей заметили, что он в этом наряде. Он послушно вскарабкался на скамью и повторил то, что сзади ему нашептывала мать: что они с Мюриэль поздравляют свою няню Жюстину, которая всегда была с ними такой доброй, желают ей счастья и много детей, и чтобы ее муж неизменно возвращался с хорошим уловом из каждого плавания. Звонкий детский голосок заставил гостей сначала улыбнуться, да только они не поняли ни слова, потому что Фредерик сказал это на немецком языке. Амели подсказывала по-немецки, потому что ее домашним языком так и остался немецкий, ну а Фредерик, не зная никакого другого языка, просто повторил слово в слово то, что она говорила. Улыбки так и застыли на лицах родителей Жюстины и Клода, их родственников из деревни, а также друзей молодожена — рыбаков и портовых рабочих. Только Жюстина не смутилась, потому что за шесть с половиной лет, проведенных в доме пастора Декарта она научилась понимать родной язык госпожи пасторши. Мальчик немного удивился тишине, наступившей в комнате. Но ведь просьбу матери он выполнил, ругать его не за что! И он сел на место и спокойно принялся за десерт.

— Виноват, господин пастор, — громко подал голос отец жениха. Гости сидели уже давно и успели как следует разогреться. — А только почему это ваш малец говорит не по-нашему?

— Он просто пошутил, — сказал Жан-Мишель, но все-таки немного растерялся.

— Странное время и место для шуток! — покачал головой другой крестьянин. — Вдруг там было что-то для нас обидное?

— Что вы, мсье, он только сказал, что поздравляет жениха и невесту.

— Так почему бы, — крикнула мать жениха, женщина с усталым, изборожденным морщинами лицом и неестественно черными волосами, — не сказать это по-людски?

Не успел Жан-Мишель ей ответить, как со своего места вскочил предыдущий крестьянин, недовольный тем, что его назвали «мсье». К нему-де никогда в жизни так не обращались, он не из таковских, и оскорбления не потерпит — он требует, чтобы господин пастор извинился и назвал его как подобает, «папаша Фирмен». Жена его, «мамаша Луизетт», как она тут же отрекомендовалась, закричала, что он не должен так говорить с господином пастором, уж как назвали, так назвали, потерпит, от него не убудет. И папаша Фирмен после недолгой супружеской перепалки уже готов был с ней согласиться, но тут поднялся какой-то старик, видимо, совершенно глухой и не понимающий, из-за чего все вокруг так расшумелись. Этот гость ни с того ни с сего заявил, что он солдат старой гвардии, был с императором в русском походе, переправлялся через Березину и столько всего повидал, что даже полковой капеллан был ему не указ, а не то что молодой сопляк, никогда не служивший в армии. Тут поднялся совсем уже страшный шум. Жюстина и Клод без особого успеха пытались призвать своих гостей к порядку.

Фредерик мало что понял из ругани гостей, но догадался, что именно он стал причиной общего недовольства. Напряжение этого дня наконец его переполнило, нервы у него сдали, он швырнул ложку, оттолкнул недоеденный «плавучий остров» (а было все-таки жаль, он в жизни не ел ничего вкуснее!) и бросился вон из комнаты. Мать и сестра выскочили следом. Жан-Мишель попытался было спасти свое достоинство и дать объяснения, но Жюстина сделала ему умоляющие глаза, и он тоже удалился. Все, на что хватило присутствия духа — это уйти шагом, а не бегом.

— А ну-ка объясни, почему ты валял дурака за столом? — голос пастора, когда они шли домой, был непривычно тих и грозен.

— Что я делал, папа? — переспросил Фредерик по-немецки.

— Ты что, не понимаешь, что значит «валять дурака»? Так я тебе объясню. Это как раз заниматься тем, что ты устроил перед всеми гостями и продолжаешь заниматься сейчас, когда я, твой отец, с тобой разговариваю!

Разгневанный пастор уже поднял было руку, чтобы дать сыну подзатыльник, но встретил взгляд жены и остановился.

— Фред, посмотри на меня.

Сын поднял на него глаза. Пастор сразу понял, что мальчик не шутит и не издевается.

— Ты знаешь, как называется страна, в которой мы живем? — спросил он по-немецки, стараясь держаться как можно спокойнее.

— Да, папа. Франция.

— И на каком языке здесь говорят?

— На французском.

— Вот именно! Во Франции все говорят по-французски, кроме иностранцев. А мы не иностранцы, я перешел во французское гражданство девять лет назад! Вы с Мюриэль здесь родились! Французский — твой родной язык! Почему, ради всего святого, ты не можешь на нем разговаривать?

— Не знаю, папа. Мы всегда говорим по-немецки.

— Кто это — мы?

— Я, мама и Мюриэль. Мы говорим на мамином языке.

— Вот как. На мамином. — Жан-Мишель метнул свирепый взгляд в сторону жены. — Но ведь Мюриэль говорит и по-французски, хоть и с ошибками! Она научилась! А ты почему не можешь?

— Меня научила Жюстина. И потом, папа, разве вы забыли — я ведь хожу в школу, а Фред еще нет, — напомнила девочка.

— И какие у тебя там отметки?

— Разные, — коротко ответила она.

О том, что весь этот год ей приходилось терпеть насмешки учительницы и передразнивания других девочек в классе, Мюриэль никогда не говорила матери — боялась, что та будет ее ругать, скажет, что она просто занимается недостаточно усердно. А теперь вот и отец в бешенстве. Лицо красное то ли от гнева, то ли от стыда, смотрит прямо на нее и Фреда сузившимися от злости глазами. Таким она его еще не видела. Раньше он скользил по ее лицу равнодушным взглядом, едва ее замечал…

— Фред, послушай меня, — Жан-Мишель несколько раз вдохнул и постарался взять себя в руки. — Скажи по-французски: «Наступила весна, ярко светит солнце, зеленеет трава».

— Der Frühling ist da…

— Да нет же!!! Мюриэль, не помогай. Я знаю, что ты знаешь. Пусть он скажет.

С огромным трудом, даже вспотев от напряжения, мальчик составил в уме эту фразу, сказал и все равно ошибся — он так и не вспомнил, как по-французски «трава».

— Кто, — страдальчески простонал отец, — кто тебя научил этой дикой смеси французского и бранденбургского?!

Фредерик догадался, что на этот вопрос лучше не отвечать.

— Если бы твои дети для тебя хоть что-то значили, ты бы не удивлялся! — сказала мужу Амели, стараясь не повышать голос, хотя ее лицо покрылось красными пятнами. — Смесь французского и бранденбургского, скажите на милость! Думаешь, наверное, что я должна обидеться? Как будто ты сам не бранденбуржец, что бы ты ни воображал на свой счет!

— Амели, потише, не обязательно устраивать скандал при детях и прохожих, — поморщился Жан-Мишель.

— Я, я устраиваю скандал? — возмутилась мадам Декарт, но голос все-таки понизила. — Это ты на седьмом году жизни сына внезапно открыл, что его никто не научил говорить по-французски! Кто, по-твоему, должен был это сделать? Ты считаешь себя французом, вот и позаботился бы о том, чтобы твои дети тоже стали французами. А я — бранденбурженка, я никогда этого не скрывала и не притворялась кем-то другим. И Фред, и Мюриэль отлично умеют говорить, читать и писать по-немецки. Фредерик хоть завтра поступит в начальную школу в Потсдаме и будет там лучшим учеником. Я свою часть работы выполнила!

Жан-Мишель побледнел.

— Никакого Потсдама, — сказал он. — Этого я не допущу.

— Посмотрим, — ответила Амели.

— Нам давно пора поговорить серьезно. Как уложишь детей — приходи в кабинет.

— Мне, знаешь ли, не до разговоров. Пока у нас нет постоянной помощницы, я сама таскаю уголь, ношу воду, растапливаю плиту, бегаю к булочнику, зеленщику и мяснику, готовлю завтрак, обед и ужин, мою посуду. Мадам Фабер придет только послезавтра, чтобы помочь мне убраться в доме. Я не собираюсь лишать себя сна ради того, чтобы заниматься склоками.

— Речь идет о будущем наших детей, как ты не можешь понять!

— Поздновато ты о нем вспомнил!

Они уже шли по улице Вильнев. Родители спорили яростно, но очень тихо, и лишь перо на шляпе матери раскачивалось вверх и вниз. Идущие сзади Мюриэль и Фредерик напрасно вытягивали шеи, они могли расслышать только отдельные слова. Однако то, что сказала мать про школу в Потсдаме, прозвучало отчетливо.

— Они говорят о тебе, Фред! — прошептала Мюриэль. — Ты поедешь учиться в Потсдам, потому что не умеешь говорить и читать по-французски.

— Если я буду жить у дяди Райнера и тети Адели, то я согласен, — быстро ответил мальчик.

— Как бы не так! — возразила сестра. — Тебя наверняка поселят у дедушки.

Уточнять, у какого из дедушек, не было необходимости, потому что дедушка Шендельс не упоминался отдельно от бабушки Фритци. При мысли о дедушке Мишеле Картене, папином отце, Фредерик поежился, хотя он никогда его не видел. Он ни разу не был в Потсдаме, а дедушка после смерти бабушки Софии-Вильгельмины стал, говорят, почти затворником, и уже шесть лет его путь не сходил с колеи, наезженной между Потсдамом и Берлином, а еще точнее, между пунктами «дом», «церковь», «вокзал» и «университет».

— Почему у дедушки? — спросил Фредерик с надеждой, что старшая сестра сейчас засмеется и объявит, что пошутила.

— Потому что… потому что… — Мюриэль сделала загадочное лицо, пытаясь придумать на ходу причину поубедительнее. — У дедушки в Потсдаме огромный дом с целой кучей холодных пустых комнат, и он живет там один, а у дяди Райнера и тети Адели с Эберхардом совсем крошечный домик! Дедушка поселит тебя в зале с привидениями! Днем они прячутся в напольных часах, а ночью вылетают и воют, вот так: ууу! уууу!

Фредерик тяжело вздохнул. Он привык безоговорочно верить сестре. Если она говорит, что он поедет в Потсдам к дедушке Картену, значит, так оно и будет… Мюриэль уже забыла о том, что ему сказала, и отбежала в сторону — сорвать цветок под соседскими воротами. А Фредерик с этой минуты не мог думать ни о чем другом. Привидения его не так уж сильно пугали, хотя он не сомневался в их существовании. Сам дедушка был гораздо страшнее. О нем в доме Декартов редко разговаривали. Но всякий раз, когда Жан-Мишель получал письмо от своего отца, он становился молчаливым и мрачным, и в такие дни домашние старались не попадаться ему на глаза.

Амели проследила, чтобы дети вычистили зубы толченым мелом и как следует умылись, развела их по спальням, помогла Мюриэль снять красивое платье, а Фредерику — выпутаться из его ненавистного бархатного костюмчика. Расчесала длинные волосы дочери и заплела их на ночь в косу. Вспомнила, как Мюриэль порхала сегодня по церкви прелестным маленьким мотыльком, и впервые подумала о том, что девочка обещает вырасти красавицей. Ну что ж, хотя бы за это можно поблагодарить Картенов — за яркую внешность, которую они передали ее детям.

Как ни злилась на мужа Амели, как ни взвинчивала себя перед предстоящим разговором с Жаном-Мишелем один на один, сегодня она думала о похожести детей на их отца без досады. Сама она — одно лицо с господином Шендельсом, а он типичный остзейский немец, светловолосый, светлобровый, и глаза как у рыбы, светло-серые, почти бесцветные. Про мать и говорить нечего. Крупную, ширококостную Фритци даже в молодости едва ли кто-то назвал бы красивой. Амели бросила придирчивый взгляд на дочь. Она еще ребенок, и черты ее могут измениться с возрастом, но она очень миловидна и, скорее всего, будет становиться все лучше. И глаза у нее хоть и серые, зато не блеклые, а такого цвета, какое бывает у неба перед грозой. Лишь бы только она не унаследовала фамильный нос отца и дедушки Картена! Фредерика это не испортит, как не портит Жана-Мишеля, а вот Мюриэль больше подошел бы прямой изящный носик самой Амели. Что ж, Господь до сих пор был милостив… Амели внезапно вспомнила, что Жан-Мишель в ту пору, когда они еще бывали нежны друг с другом, как-то сказал, что Мюриэль, сидящая на у нее на коленях, напоминает ему своей ангельской прелестью маленькую деву Марию на руках своей матери Анны — он видел эту миниатюру в старой французской Библии, хранящейся в епископате Бордо.

Мать пробормотала вечернюю молитву, пожелала Мюриэль спокойной ночи и заглянула к Фредерику. Ну вот, так она и знала! Спать он даже не думает. Стоит в ночной сорочке, босые ноги на полу, и листает при свече сказки Гофмана! Амели сама, конечно, виновата, что оставила в комнате сына зажженную свечу. Все-таки, несмотря на сознание своей полной правоты, она немного волновалась из-за предстоящего разговора с Жаном-Мишелем.

Как тогда, в библиотеке, Фредерик даже не поднял голову при звуке ее шагов. Амели остановилась и стояла, затаив дыхание, наблюдала за ним. Склонился над ночным столиком, одна рука под подбородком, другая теребит уголок страницы. Время от времени он поднимает то одну, то другую ступню и греет о собственные икры: в нетопленной спальне в начале марта довольно холодно… Сначала Амели показалось, что сын просто рассматривает картинки. Но нет, он и в самом деле полностью погрузился в книгу. «Щелкунчик и Мышиный король», судя по вклеенной гравюре, которую он только что перелистнул. Эта книга принадлежала самой Амели, но она Гофмана не читала, не любила, боялась всех этих порождений его больной фантазии. А вот Фред, как ни странно, даже перестал плакать во сне с тех пор как научился читать. Почему-то его совсем не пугают выдуманные миры, зыбкие, странные, рисующие вещи совсем не такими, какими их видят глаза при дневном свете…

Читать он начал в прошлом году, конечно, только по-немецки — французских детских книг в доме не было. Жан-Мишель ни о чем не позаботился, хотя его друг Шарль Госсен теперь владеет книжной лавкой на улице Августинцев. Отец даже ни разу не поинтересовался, что именно читает его единственный сын! А вот Амели, как только дети чуть-чуть подросли, попросила мать прислать из Потсдама ее собственных «Рейнеке-Лиса» Гете, «Ундину» де ла Мотт Фуке, Гофмана, Вильгельма Гауфа. Фридерика Шендельс тут же это сделала и еще добавила несколько книг от себя. Страсть к потустороннему живет в душе каждого немца. Только одни благополучно выздоравливают после прививки, сделанной в детстве, и затем спокойно живут реальным и настоящим, а другие так и остаются verrückte7, но кого постигнет какая судьба — заранее все равно не угадать…

Вообще, конечно, то, чем сейчас был занят Фредерик, заслуживало наказания. Он уже не раз оставался утром без завтрака за то, что после подъема первым делом хватался за книгу вместо того, чтобы умываться, одеваться и делать гимнастику по Фребелю, и в результате опаздывал в столовую. Жан-Мишель, Амели, Мюриэль и Жюстина уже были за столом, перед ними стояли горячие булочки из пекарни на соседней улице Брав-Рондо, масло, жидкий кофе в кофейнике и молоко в молочнике, порой уже скисшее, потому что Амели ради экономии покупала его через день или через два. Фредерик сразу понимал при виде всей собравшейся семьи, что он опять пришел последним, и с надеждой смотрел на часы — а вдруг минутная стрелка еще не дошла до половины восьмого и его в этот раз не накажут? Но обычно он зря на это надеялся. Он заливался краской до ушей. Мюриэль отводила глаза — она любила младшего брата, и ей совсем не хотелось быть свидетельницей его унижения. Мать указывала на часы и спокойным, холодным тоном объявляла сыну, на сколько минут он опоздал. Если у него были криво застегнуты пуговицы или не завязаны шнурки башмаков, указывала и на это. После чего Амели выливала его чашку кофе обратно в кофейник, отодвигала булочки и масло и ставила перед ним стакан воды и засохшие обрезки хлеба, оставшиеся от вчерашнего ужина. Так бывало всегда. Ни один его проступок против заведенного в доме распорядка не оставался безнаказанным. Но сегодня Амели сама оставила свечу и не хотела быть несправедливой. Кроме того, ей до сих пор было стыдно, что после сегодняшнего выступления Фреда на свадьбе Жюстины отец сорвался и накричал на него, а она не заступилась, хотя мальчик уж точно не был виноват в том, что мать не учила его французскому.

— Фредерик!

Так почему-то повелось: он с рождения был для нее Фредериком или Фредом, а не Фрицем, хотя она говорила с ним по-немецки. В конце концов, старого Картена в Потсдаме тоже ведь все называли Мишелем, а не Михаэлем. А если пастор Декарт, обычно не замечающий немецкой речи, которая целыми днями звучала из уст Амели, вдруг услышал бы, что в его собственном доме его сына зовут Фрицем, вот тут скандал он бы закатил обязательно.

Мальчик обернулся и вздрогнул. Тяжелая книга чуть не выпала у него из рук.

— Простите, мама, я только…

Амели поняла, что сын ее боится, и почувствовала злость на себя. Почему она не может обращаться со своими детьми так, как Фритци воспитывала ее и Карла-Антона? Мать тоже была строгой, но невозмутимой. К окрикам она прибегала крайне редко, добивалась послушания от детей лаской и спокойной твердостью и никогда не теряла чувства юмора. Из-за аптеки она редко приезжает в Ла-Рошель, но Фред и Мюриэль ее любят и часто вспоминают. А будут ли они вспоминать с любовью свою нервную, раздражительную мать, если она, скажем, заболеет раком и рано умрет, как София-Вильгельмина Сарториус?

— Ложись спать, сынок, — очень спокойно, со всей выдержкой и лаской, на какую она была способна, сказала Амели. — Нельзя читать при таком слабом свете, зрение испортишь. У тебя впереди школа, коллеж, а а потом, не исключено, и университет, и еще много книг, которые ты сможешь прочесть, если сейчас наберешься терпения.

Фредерик еще боялся поверить, что мать действительно не сердится. Он вернулся в постель и натянул одеяло до подбородка.

— Замерз?

Он кивнул.

— А как же грелка? — Амели сунула руку в изножье кровати и вытащила сосуд из толстого стекла, заткнутый пробкой. В нем переливалась давно остывшая вода.

— Это ведь Жюстина всегда приносила теплую грелку мне и Мюриэль, — сказал Фредерик почему-то виновато. И он, и его сестра думали (хотя не делились друг с другом своими предположениями), что Жюстина ушла потому, что они были плохими, непослушными детьми. Будь они хорошими детьми, она, конечно, предпочла бы остаться с ними, чем выходить за этого Клода и жить с ним и его противными родственниками!

Мать едва не пообещала, что сейчас наберет горячей воды, но вспомнила, что они пришли со свадебного ужина и плита стоит холодная. Она выдвинула ящик комода с постельными принадлежностями и достала второе одеяло. Зимой дети укрывались двумя одеялами, но с наступлением календарной весны оно убиралось, и даже если конец марта стоял холодный, нужно было довольствоваться одним.

— Февраль ведь уже закончился! — Фредерик даже испугался, мать готова была нарушить одно из ею же самой учрежденных правил.

— Я думаю, что стоит вернуть два одеяла, пока погода не установится, — сказала она. — Спокойной ночи, малыш.

Она поцеловала его в лоб и уже готова была прочитать молитву, но тут он решился.

— Мама?

— Что, Фредерик?

— Я поеду учиться в школу в Потсдам и буду жить у дедушки Картена?

— Посмотрим. — Она даже не удивилась его осведомленности. — А ты хотел бы?

— Я бы хотел жить у дяди Райнера и тети Адели, — осмелел мальчик, — но если у них нельзя, то ладно, можно и у дедушки.

— Есть ведь еще дедушка и бабушка Шендельсы, — возразила мать. — И довольно на сегодня разговоров. Это будем решать мы с папой, а не ты. Спи, и смотри, не вздумай опоздать утром к завтраку.

Уже спускаясь по лестнице, она вспомнила, что не благословила сына. Торопливо зашептала молитву, стараясь настойчивостью искупить в глазах Бога свое небрежение. В руках у нее было платье Мюриэль с пятном от шоколада на лифе и с рукавами, испачканными соком одуванчика. Надо оставить его в прачечной и завтра подумать, чем вывести эти пятна… А тут еще Жан-Мишель со своими разговорами не ко времени. Он ее ждет, под дверями его комнаты на пороге лежит пятно света от лампы, сливочно-желтое, как здешняя галета. Фритци очень любит шарантские галеты. Надо бы купить пару фунтов, сложить в жестяную коробку и завтра же послать матери в Потсдам…

Жан-Мишель Декарт весь вечер расхаживал взад и вперед по кабинету. Только перед приходом жены он чуть-чуть успокоился и сел за стол. Отодвинул лист с тезисами будущей проповеди, план доклада, который он прочтет в следующую пятницу на заседании Библейского общества Ла-Рошели, опись коллекции жесткокрылых и полужесткокрылых насекомых, собранную одним любителем на юго-западе Нижней Шаранты, где нужно было проверить всю атрибуцию перед помещением в музей, и бережно положил сверху отчет Флерио де Бельвю префекту департамента о падении метеорита в Жонзаке. Этот документ он взял в префектуре на несколько дней, чтобы прочитать ради интереса. Метеорит упал давно, еще в 1819 году, то есть ровно двадцать лет назад, но свою коллекцию минералов, в которой были и осколки упавшего небесного тела, Флерио в начале года как раз подарил музею. Далекий от геологии пастор Декарт на том историческом заседании Общества естественной истории Нижней Шаранты с большим интересом разглядывал эти образцы, смотрел вместе с Флерио под микроскопом на кусочки оплавившейся поверхности метеорита и выслушивал объяснения старшего товарища и наставника о том, что она состоит из спекшихся кристаллов и является таким же продуктом действия огня, что и большинство земных минералов магматического происхождения. Префект Жан-Луи Адмиро позволил пастору взять домой отчет Флерио де Бельвю с величайшими предосторожностями, заклиная не потерять ни листочка — он представлял большую ценность.

Но даже этот документ не смог надолго удержать внимание пастора Декарта. Настроения заниматься делами у него не было, особенно после происшествия на свадебном ужине. Жан-Мишель взял в руки сегодняшнее «Эхо Ла-Рошели» и порадовался, когда вспомнил, что утром в суете забыл его прочитать. Но не успел он углубиться в хронику городских происшествий, как дверь скрипнула и на пороге появилась Амели в халате и мягких домашних туфлях.

— Ну, что ты хотел мне сказать? — сварливо заговорила она. — Давай скорее. Я только что уложила детей, а мне еще нужно приготовить им белье и одежду на завтра.

— Сядь, Амели. Это разговор не на пять минут.

Мадам Декарт нехотя прошла в кабинет и опустилась в глубокое кресло напротив рамки с тропической бабочкой.

— Я, конечно, тоже виноват, — сказал Жан-Мишель. — И наверное, не должен тебя упрекать за то, что ты воспитывала наших детей, как тебе одной казалось правильным. Но мы с тобой совершили ошибку, надо это признать и подумать, как ее исправить.

— Может быть, ты мне объяснишь, в чем моя ошибка? — тут же взвилась Амели.

— Ладно, можешь думать, что я совершил ошибку, если тебе так больше нравится. Только сути дела это не меняет. Фредерик должен учиться в Ла-Рошели. У меня всего полгода, чтобы подготовить его к начальной школе. Сам буду с ним заниматься, если не найду домашнего учителя, который не запросит слишком дорого. Но я тебе твердо обещаю, что ни Фред, ни Мюриэль не поедут в Потсдам.

— А почему бы Фредерику туда не поехать? Тебя послушать, так я собираюсь отправить сына не в просвещенный столичный европейский город, в котором — надеюсь, ты не забыл? — мы оба родились, а в преисподнюю к самому дьяволу!

— Потсдам не плох и не хорош, — ответил Жан-Мишель, — я даже допускаю, что школьное образование там поставлено лучше, чем во Франции. Но наши дети — французы, а не пруссаки, и будут учиться во французской школе, а потом Фредерик пойдет во французский лицей и, надеюсь, в университет. Я выбрал эту судьбу для себя и для своих будущих детей, когда решил, что навсегда останусь во Франции. И напомню, моя дорогая, что ты тоже согласилась на все это, ответив мне «да».

Амели почувствовала, что к горлу подступает тягучий ком. Это была не первая их с Жаном-Мишелем ссора, но раньше она всегда отмалчивалась. Ее недовольство выдавали только неподвижные губы и пришедшие в движение брови. В жонглировании аргументами Жан-Мишель все равно легко бы ее победил, а плакать перед ним было слишком унизительно. Она точно знала, что если не совладает с собой и вместе со слезами у нее вырвется упрек «Ты меня не любишь!», муж не скажет прямо, что да, не любит, но и не станет это опровергать… Однако сегодня Амели чувствовала себя доведенной до черты. Разговор обещал быть тягостным, но вечная ложь и недомолвки были еще хуже.

— Ты меня обманул, — сказала она, стараясь если не быть, то хотя бы казаться такой же невозмутимой, как и Жан-Мишель. — Я думала, что выхожу замуж за пастора реформатского прихода Ла-Рошели, и готовилась стать тебе надежной и верной помощницей. А когда приехала сюда, оказалось, что я вышла за охотника за кузнечиками и жуками. За человека, который носит пасторский коллар, но при этом не стесняется прямо в нем прилюдно ползать на коленках в траве под кустами, будто какой-нибудь студент, и набивать карманы коробками с этой мерзостью! Ты даже не смог сдержать обещания, что ни одна шестиногая тварь не выползет из твоего кабинета. Помнишь, я собрала свои вещи после того, как обнаружила в постели огромного отвратительного жука, которого ты плохо усыпил!

— И что же тебя остановило? — он смотрел на нее с усталой иронией.

— Ты прекрасно знаешь, что. — Амели досадовала на себя, что вообще упомянула жуков — теперь разговор мог пойти не туда, куда нужно. — Мюриэль только что родилась.

— Я попросил у тебя прощения за тот случай, и это больше не повторилось. И если уж мы начали упрекать друг друга в небрежении обязанностями… Мадам Сеньетт недавно столкнулась со мной в мэрии и спросила, здоровы ли наши дети. Я немного удивился, но ответил, что да. Тогда она сказала, что Общество протестантских дам-благотворительниц обеспокоено, почему ты с января не появляешься на заседаниях, и они с мадам Расто не могут предположить, какая еще благовидная причина задерживает тебя дома.

— Ох уж эта мадам Сеньетт! Терпеть не могу эту злобную старую ведьму. Хуже только ее дочь Мари-Сюзанна, которая даже не скрывает, что считает меня ничтожеством и что ты совершил ужасную ошибку, женившись на мне.

— Амели!!!

— А что, неправда? Старая мадам Адмиро, супруга префекта, еще в первый год после нашей свадьбы проговорилась, что вся община была уверена в твоем скором сватовстве к Мари-Сюзанне Сеньетт. Не удивительно, что я для них чужачка и они меня ненавидят, даже если сказать это вслух ни у кого не хватает смелости.

— Уверен, что ты заблуждаешься, Амели. Ты просто предубеждена и наслушалась сплетен.

— Я ведь пыталась быть полезной… — Голос Амели затрепетал. — Сразу после того как мы сюда приехали, помнишь, я испекла немецкое печенье трех сортов, хотела угостить дам из комитета. А они сказали, что между обедом и ужином ничего не едят, и к моему угощению даже не притронулись. Только мадам Рансон из любезности съела кусочек и похвалила. Все остальное так и пролежало до конца заседания, и мадам Адмиро, уходя, предложила мне отнести это в больницу для бедняков.

— Наверное, это было досадно, — согласился Жан-Мишель. — Но нужно понимать, что здесь у людей другие привычки и вкусы, не такие, как в Потсдаме. Спросила бы сначала у меня, стоит ли угощать этих дам печеньем, я бы тебе отсоветовал.

— А потом, когда я хотела устроить благотворительный музыкальный вечер в свой первый Сильвестр в Ла-Рошели? Меня никто не поддержал, даже мадам Рансон, хотя она добрее и приветливее остальных и немного говорит по-немецки! Мадам Адмиро — та вообще сказала, что музыки нам достаточно в церкви, а в день Сильвестра лучше устроить еще одну рождественскую распродажу всякого старья, чтобы заработать денег на содержание протестантского госпиталя.

— Этот город возник и расцвел благодаря торговле, считать деньги здесь умеют хорошо. Мадам Адмиро, мадам Рансон, мадам Расто — все они жены, сестры и дочери крупных судовладельцев, их с детства учили вести деловую переписку и разбираться в бухгалтерии. Они не так разносторонне образованы и, может быть, не так сведущи в музыке, литературе и изящных искусствах, как некоторые наши потсдамские знакомые. Но в практических вещах их суждениям стоит доверять. Я думал, ты это понимаешь, ты ведь тоже дочь коммерсанта.

Амели поморщилась. Жан-Мишель считал своего тестя, господина Шендельса, таким же коммерсантом, как здешние торговцы рыбой, солью и вином, но сама она рассматривала ремесло отца как гораздо более благородное, в ее глазах он был ближе к медицине, чем к торговле. И вообще ей надоела эта игра в адвоката дьявола.

— А ты ни разу меня не поддержал! — Она перешла в наступление. — Помнишь, однажды я вызвалась заменить органиста, когда господин Дельмас сломал себе руку, не на все время, а только пока он не вылечится. Но ты заявил, что не женское это дело — играть в церкви на органе или на фисгармонии! Сегодня я сама не стала предлагать свою помощь на свадьбе Жюстины, знала, что ты все равно откажешь. Хотя ты прекрасно знаешь, что в Потсдаме есть женщины-органистки и что я умею играть. Даже твой отец позволял мне иногда музицировать в церкви вместо нашего органиста, и его не страшило, что за инструментом сидит молодая девушка. А ты вдруг испугался, что подумают твои прихожане, если гимны им будет играть твоя собственная жена!

— Но пойми же, Амели! — простонал Жан-Мишель. — Потсдам — это одно, а Ла-Рошель — это совсем другое. Здесь другие люди, другие обычаи. Порядки здесь отличаются от тех, к которым ты привыкла.

— Это очень странные порядки. Я думала, что знаю, каково это — быть женой пастора. Но оказалось, все, что я умею делать хорошо, никому здесь не нужно. И тебе в первую очередь! Я чувствую себя как актриса, которую зачем-то взяли в спектакль, а роли не дали, и уйти она не может, и ей остается только бессмысленно ходить по сцене, путаться под ногами и всем мешать!

— Ты считаешь, я в этом виноват?

— Ты-то, конечно, думаешь, что виновата я! Но если бы ты вел себя более по-пасторски, то и меня уважали бы гораздо больше.

— Мою мать уважали не потому, что ее муж вел себя по-пасторски, а потому что она поддерживала основанную ее отцом, профессором Сарториусом, школу для девочек в Потсдаме. Она помогала этой школе деньгами и личным участием почти до последнего дня, до того, как окончательно слегла! Если ты этого не понимаешь, значит, ты действительно не способна видеть дальше своего носа. Девять лет назад ты уехала из Потсдама и до сих пор носишь его на себе и в себе, до сих пор не можешь от него освободиться, как улитка от своей раковины!

— А ты не можешь и двух фраз произнести, чтобы не вспомнить или своих друзей-натуралистов, или свою драгоценную матушку!

— Амели, замолчи. Не говори такого, о чем потом пожалеешь.

Часы в гостиной пробили полночь. Мадам Декарт поднялась и пошла к двери.

— Тогда я иду спать. Но сначала я еще кое-что скажу тебе, Жан-Мишель. Иногда мне кажется, что мир перевернулся, и я одна стою на ногах, пока все остальные вокруг меня ходят на головах и делают вид, что так и надо, и еще потешаются надо мной — как это я смею оставаться на ногах, почему не переворачиваюсь вместе со всеми на голову! Меня учили думать, что семья, родина, религия — это самые главные вещи на свете, и я была уверена, когда выходила замуж, что и ты так думаешь. Но что я увидела в твоем окружении в Ла-Рошели? Семья? Тебе она только мешает, не дает полностью отдаться твоим мухам и жукам. Ты едва замечаешь и меня, и детей. Честнее было бы поступить так, как твой боготворимый Флерио де Бельвю, и вообще не жениться. Видишь, кое в чем я готова отдать ему должное. Родина? О, да, ты страстно любишь родину, любишь ее всей душой, — но почему-то не свою, а чужую! Если бы тебе сказали: «Забудь свой родной язык, вымарай из своей метрики настоящее место рождения, и тогда ты станешь настоящим французом», — ты бы это сделал без малейшего угрызения совести. Религия? Я еще никогда не встречала разом столько безбожников, которые пунктуально исполняют все обряды и предписания, а потом выходят из церкви и отправляются на заседание научного общества, чтобы и все вместе хором, и каждый по отдельности опровергать существование Бога. И когда я пытаюсь при тебе назвать все-таки белое — белым, а черное — черным, ты тут же меня обрываешь и говоришь: «Да нет же, глупая женщина, белое — это черное, а черное — это белое!» Я боюсь, Жан-Мишель, что скоро сойду с ума. Но я поклялась быть с тобой в болезни и здравии. Если бы клятва перед алтарем для меня ничего не значила, я бы давно уехала в Потсдам и стала помогать родителям в аптеке. От Карла-Антона толку все равно нет.

Пастор смотрел на свою жену с возрастающим удивлением. Он вышел из-за стола и приблизился к Амели. Она раскраснелась, губы пересохли, пальцы беспокойно теребили кисти пояса ее шелкового халата.

— Амели…

— Жан-Мишель, мы еще никогда не были так откровенны. Заклинаю тебя, позволь Фредерику учиться в Потсдаме. У меня сердце разрывается от мысли, что я расстанусь с ним на несколько лет и буду видеть его только во время каникул, но я готова пойти на это ради его будущего. Не заставляй его ломать голову, когда он вырастет, над тем, француз он или немец.

— У него как раз не будет сомнений, кто он такой, если он останется в Ла-Рошели.

Пастор Декарт положил руки ей на плечи. Когда Амели не вела себя как образцовая немецкая женушка и не рвалась перебелять его проповеди и греть его ночные туфли, она ему нравилась. От девушек, разбирающихся только в кулинарных рецептах и рукоделии и способных довести мужчину до нервного тика своей преданной заботой, он в свое время сбежал во Францию, и чуть не возненавидел Амели, когда понял, что ein gutes Mädchen8 все равно его настигла. Но порой, как сейчас, она с ним спорила и тогда становилась ему интересна. Он чувствовал в ней сильный характер и острый злой ум, в такие минуты она была способна зажечь искру между ними. Он сомкнул руки за ее спиной и стал осыпать поцелуями ее щеку, шею, мочку уха, сжатые в суровую складку губы. И Амели дрогнула, сдалась, ответила на его поцелуи. Начиная этот спор, она заранее понимала, что снова проиграет. Но хотя бы она сказала мужу то, что давно нужно было сказать. А дальше пусть исполнится воля Божья.

— Свеча сейчас догорит… — прошептала мадам Декарт.

— Хватит, чтобы дойти до спальни, — тоже шепотом ответил Жан-Мишель.

Через полчаса они оторвались друг от друга, и усталая Амели подумала, как же ей не хочется вставать и возиться со спринцовкой. Ладно, может, ей повезет и ребенка и так не будет. А если будет, то это уже не станет настолько не ко времени, как ее беременность сыном, когда дочери едва исполнился год. Она смотрела на своего мужа, на его темный силуэт, который двигался между умывальником и гардеробной, с новой, непонятной тоской. Никогда еще ее чувства к нему не были такими смешанными: немного любви, немного жалости, немного презрения. И полное, лишенное всяких иллюзий понимание, что ей стоит надеяться только на себя и на Бога, больше не на кого. А пастор Декарт поспешил закрепить свое священное право поставить точку в сегодняшнем споре с женой и сказал из темноты спальни:

— Леопольд Делайян как раз на днях говорил мне о некоем Блондо, бывшем учителе французского языка и литературы из Королевского коллежа Ла-Рошели. Он безработный с рождественских каникул — по слухам, директор его уволил за то, что он злоупотреблял вином. Теперь Блондо ищет работу и уже согласен на половину прежнего жалованья. Раз ты тоже понимаешь, что Фредерик должен пойти в школу в Ла-Рошели, Леопольд сведет меня с Блондо. Надеюсь, мы договоримся, и я найму его частным учителем.

Амели молчала. Ее, конечно, уязвило, что у Жана-Мишеля все было заранее решено, и об ее согласии он говорил как о пустой дани вежливости. Но сейчас она угрюмо размышляла о том, сколько же пьет этот Блондо, если даже здесь, где выпитое за ужином вино измеряется не бокалами, а кувшинами, люди думают, что это все-таки слишком. И этот человек будет учить ее сына! Что бы на ее месте сказала или сделала мать? Так и не придумав достойный ответ от лица Фритци (где-то в глубине сознания ей показалось, что она слышит звон разбиваемой аптечной посуды), мадам Декарт отвернулась к стене и закрыла глаза. В пять часов придется вставать, растапливать кухонную плиту, греть воду. Скорей бы они нашли постоянную служанку, вот о чем надо думать, а не о пьянице-учителе!..

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги При истоках вод предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

6

Четыре сержанта из Ла-Рошели — Жан-Франсуа Бори, Жан-Жозеф Помье, Шарль-Поль Губен и Мариус Pay, сержанты 45го линейного полка, революционеры, члены общества карбонариев, участники заговора против Людовика XVIII. В 1821 году планировали устроить государственный переворот в Париже, но полк за неблагонадежность был переброшен в Ла-Рошель, считавшуюся глухой провинцией. Заговорщики попытались и там поднять восстание, были захвачены, содержались под стражей в Фонарной башне. Затем увезены в Париж и после громкого судебного процесса казнены в 1822 году.

7

Сумасшедшими (нем.).

8

Хорошая девушка (нем.)

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я