Роман “Патологоанатом” – история о жизни и смерти, которые всегда рядом; о глубокой, подлинной и чистой любви, ее обретении и потере. Книга вдохновляет читателя принимать жизнь, независимо от того, насколько невыносимой она может порой казаться, и продолжать искать свет. История охватывает две жизни одного человека, прожитые им с разницей в 20 лет. Невозможно не полюбить роман и его главного героя. Его жизнь подарила ему такие уроки, которые легко могли бы раздавить любого, но не его. Его путь удивляет своей силой и воодушевляет читателя жить ради жизни, света и любви, несмотря ни на что. Философия жизни. Философия смерти. Философия любви. Содержит нецензурную брань. Лариса Сегида, доктор наук в преподавании английского как второго языка; музыкант, выпустивший 5 соло альбомов и 3 альбома "Earth's Songs", "MW" и "IgLa" (iTunes) с Игорем Корнилом, виртуозом игры на Чапман стике.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Патологоанатом предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
“ПАТОЛОГОАНАТОМ” ЛАРИСА СЕГИДА
ЧАСТЬ 1
ГЛАВА 1
Нож двигался медленно, подобно лайнеру, хладнокровно вспарывающему кожу океана. Это и была кожа с той лишь разницей, что состояла она не только из воды. Миллионы клеток, еще недавно опекаемых жизнью, теперь втягивала в себя иная сила. Несколько часов без вмешательства профессионала — и продукт неизбежной метаморфозы приобретет самую что ни на есть уродливую для человеческого глаза и отталкивающую форму. Страшен переход, перешагивание, перетекание, переделывание в иное, когда беснуются запахи и картинки разрушения. Плоть цепляется за этот мир, изрыгая свою разлагающуюся зависть и ненависть к тем, кто еще имеет время остаться, но, бессильная помочь себе сама без дыхания неосязаемой великой силы, утекает в черную воронку неведомого.
Реберный нож двигался медленно, бесстрастно вмешиваясь без санкции своей жертвы в то, в чем еще некоторое время назад пульсировали желания, мысли, чувства достоинства, гордости, неприкосновенности, исключительности, единственности и кажущейся вечности. Все оно куда-то испарилось, бросило свою некогда любимую оболочку, предало ее, оставило ее тем, кому она совершенно безразлична.
Чужие руки в резине прикоснулись к телу, некогда любимому лишь избранными, растянули по сторонам разрезанную ткань и без смущения явили свету тайну, которая еще недавно имела смысл для ее обладателя.
Жизнь ушла из лежащего на мраморном столе существа, так принято считать, что ушла, когда гаснет семафор ее признаков. Кровь не фонтанировала, а лишь тонкими ручейками, словно стоячая вода сквозь дыры ржавого садового бака, вытекала из глубин чрева на его поверхность через длинный продольный разрез. Чужие руки не спешили набрасываться на кровяные дорожки, чтобы уничтожить их влажными марлевыми салфетками, если бы тело пациента подверглось оперативному вмешательству. Движение этой крови из тела уже никого не волновало.
Чужой голос мурлыкал веселые нотки. Это всего лишь работа, есть объект и субъект деятельности и процесс между ними и ничего более.
Медбрат работал руками с изяществом фокусника. Все необходимое для точного анализа патологоанатома было подготовлено. Внутренние органы переместились из родного дома на стальную столешницу и теперь располагались в ногах их хозяина.
— Готов! — патологоанатом услышал журчание воды, что смывала кусочки плоти с резиновых перчаток медбрата. Тот соловьем насвистывал мажорную песенку, довольный, что его смена на сегодня закончена. Три клиента — норма, достаточная, чтобы не валиться с ног от усталости и дать волю своему мастерству. С единственным в городке патологоанатомом работали посменно два медбрата. Этот был лучший. Сама аккуратность, доходящая порой до чистоплюйства, немногословность, педантичность на фоне фанатичной преданности делу слепили из парня хорошего профессионала, в паре с которым не побрезговал бы работать искусный хирург. Но юноша выбрал именно морг. Почему? Об этом он не распространялся и уже почти шесть лет после воинской службы корпел над любимым делом.
Патологоанатом не спешил покинуть теплое, еще купающееся в вечерних лучах солнца крыльцо. Весна набирает силу, весна очень сильно хочет жить, как хочет того все живое, а может, и мертвое, уже покинутое жизнью. Все рвется сейчас наружу из тайников оболочек, скованных, замороженных зимою. Все дышит, судорожно хватая ртами, жабрами, клювами, порами живительную силу воздуха. И все счастливо, потому что каждый глоток воздуха — это еще одна секунда жизни, дарованная кем-то или чем-то на определенный, неведомый никому срок, однако, кем-то или чем-то наверняка устанавливаемый.
Обитатели белой комнаты, которые ждут терпеливо патологоанатома, лишены всяческих движений, и даже одно единственное из них, едва заметное, то, что волнует мельчайшие клеточки живого тела, держа его на зыбком полюсе жизни, уже не вибрирует в них. Они не дышат, но, быть может, у мертвых процесс общения с миром, присутствия в нем происходит иначе, так, что смертный глаз далек от возможности наблюдать иные формы бытия или же небытия.
Сигарета казалась особенно вкусной, по-весеннему ароматной. Патологоанатом втягивал табачные облачка, наполнял ядами губку своих легких, и даже такое отравленное дыхание казалось наслаждением. Оно все равно означало жизнь. А там, куда ему предстояло сейчас войти, ее не было, вернее, не было той, какою ее все дышащие, болтающие, мыслящие, ходячие и бегущие принимали и знали. Заходить в помещение совсем не хотелось и не потому, что его ждала там только работа, причем, весьма специфическая, а потому что именно весной мир вне морга и внутри него слишком диссонировали друг с другом. Пьяная, бесшабашная, вечно юная, смешная, поющая весенняя жизнь так сильно била по высохшим чувствам патологоанатома, что вся его профессиональная железная собранность как-то расстраивалась и не подчинялась его твердой воле. Он любил весну, но не желал и нe ждал ее именно за это, за ее способность властвовать над ним. Она обволакивала его, просачивалась в каждую клеточку его спартанского тела, согревала изнутри и начинала плавить замки, что держали взаперти его сердце. Oн подчинялся весне, как любящий отец подчиняется маленькой, шаловливой дочери, позволяя ей слишком много, даже против своего желания, но понимая и соглашаясь с тем, что без ее любви он превратится в каменную глыбу.
Патологоанатом проводил грустным взглядом уходящее солнце и вошел в свой храм. Прежде чем пройти к рабочему месту он всегда бросал долгий взгляд на свое отражение в огромном, от пола до потолка, зеркале. Его он установил много лет назад, с первого дня своей работы. Присутствие движущейся фигуры, пусть даже в зеркале, быстрее возвращало его к жизни после кропотливого общения с молчаливыми подопечными. Он слыл действительным мастером своего дела, потому что любил своих клиентов, как вообще можно любить людей, независимо от того, в каком состоянии они пребывают: бодрствования, сна или смерти, не брезговал ими, независимо от того, какая смерть их настигла, естественная или насильственная. Они оставались для него людьми, высшими разумными существами с высшей формой организации тела. Он ценил человека таким, каков он есть, и был последним, кому мертвые могли поведать то, что они не успели рассказать о себе своим живым собратьям. Патологоанатом не боялся их. Но это хладнокровие и спокойствие пришли не сразу, как не сразу приходят понимание и знание. Страх, как правило, сковывает эмпириков и бессилен перед аналитиками. Все, что разум способен разложить по полочкам, покоится на них и уже не тревожит своей непознанной тайной сознание.
Было время, когда при одном только слове «морг» его мальчишеский лоб, ладони и подмышки источали липкую, соленую влагу. Ему едва исполнилось семь лет, когда однажды из уст взрослой девочки, что считалась заводилой дворовой компании, он услышал потрясший его рассказ Эдгара По «Убийство на улице Морг». Образ страшной черной гориллы с окровавленным лезвием в лапах настолько прилип к его романтичной душе, что долгие последующие годы был отождествлен им с мрачным белым одноэтажным зданием с зашторенными или замазанными краской окнами, которое одиноко покоилось на территории больницы. Он старательно обходил морг окольными путями, когда был вынужден посещать врача или больных близких, но тот упрямо лез ему на глаза голубоватыми слепыми окнами, в которых ему мерещилась обезьяна-убийца.
Сейчас этой обезьяной стал он сам для десятков, а может, и сотен пугливых душ. Его знали в городе все, кого с ним столкнуло несчастье, называемое смертью. Люди сторонились его, смущались своих прошлых слез, которые укатились далеко в закутки их памяти. Все они когда-то пережили смерть близких, расстались с нею и постарались забыть ее в радостной и шумной суете жизни. А патологоанатом для них был лицом, живущим рядом со смертью, напоминающим их беспечным головам о ней. Встреча с ним — так им казалось — для многих означала предвестие беды; некоторые даже перебегали на другую сторону улицы, меняли маршрут, избегая его, как черную кошку. Он знал это и старался как можно реже появляться в городе.
Он виделся с солнцем только на крыльце своего храма, своего маленького, чистенького, мытого-перемытого хлоркой и содой железно-стеклянно-мраморного морга, где те же люди, что избегали встреч с ним в миру, низко кланялись ему, когда приходил в их дом горестный час, приносили подношения, молили об особой внимательности к сохранению красоты их близких. Она почему-то очень волновала живых, как будто задевала их самолюбие, подчеркивала их безграничную любовь к усопшим, хотя зачастую все было далеко не так. Его всегда удивляла та настойчивость, с которой они акцентировали именно эту просьбу. Он читал на лицах, на застывших лицах своих мертвых подопечных большее. Они могли поведать достаточно много, но только тому, кто мог, кто был способен понять их.
У каждого была своя маска смерти. Она не нравилась живым, и они просили переделывать ее на свой лад, сообразно вкусам и моде их времени. Косметика, прическа, чтобы все, как у живых. Люди боятся смерти, ее взгляда, ее холодного, всасывающего поля. Они не знают ее и не хотят знать, гонят в бесконечность из своих маленьких голов черные мысли о неизбежном конце.
Он всматривался в свое зеркальное отражение, как делал это всякий раз перед погружением в чужую тайну. Маленькие, сухие, колючие, проницательные глаза, тонкая кожа с красными прожилками, туго обтягивающая монголоидные скулы, высокий лоб с двумя параллельными, как рельсы, морщинами, густая борода в пол-лица с проседью, среди жестких волосков которой прячутся узкие полоски губ, совсем не чувственных, а наоборот, плотно сжатых, будто не познавших и не желающих знать сладкой боли поцелуя. Маленькие, острые, словно у волчонка, уши и черные, когда-то густые и роскошные, а ныне поредевшие, истонченные длинные волосы, собранные в хвост. Его облик напоминал выжженного солнцем индейца, насквозь продымленного и так глубоко познавшего и прочувствовавшего этот мир, что тот обратился для него в одно сизое табачное облако, нужное ему лишь затем, чтобы подпитывать дурманом собственные силы.
Патологоанатом дотронулся длинным, тонким указательным пальцем до губ и перенес это прикосновение до зеркала. То был особый знак, которым он награждал себя ежедневно, выполнял его как никому непонятный ритуал. Затем надел белый халат, шапочку, клеенчатый фартук цвета пенки на домашней ряженке, резиновые перчатки, достаточно плотные и вместе с тем прозрачные настолько, что под их кожицей проступали его набухшие вены. Давно, пo молодости лет, для пущей чувствительности пальцев, он насмешливо отвергал резину, не брезгуя погружаться в мертвую плоть голыми руками. Неизвестно, сколько бы долго продлилась эта бравада, если бы инфекция однажды серьезно не поразила его кожу. Кисти, особенно впадинки между пальцев, покрылись багровой, зудящей сыпью, которая, не мешкая, поползла вверх к локтевому суставу. Лечение, конечно же, было проделано вовремя, что сразило одного из представителей «кокков» и спасло будущего мастера патанатомии от возможных тяжких последствий. С тех пор перчатки вернули себе его расположение и уважение.
Снимать уличную обувь не было необходимости. Ни один из самых злостных микробов, добравшийся до морга на пыльной обуви патологоанатома, уже ничем не мог навредить его пациентам. Но, следуя своей какой-то внутренней дисциплине, он всегда менял ступням место обитания перед началом работы. И на этот раз скинул любимые замшевые мокасины, надел резиновые тапки-калоши. Последний взгляд в зеркало — на него смотрел уже иной человек, более подходящий не внешнему разноцветному миру, а безмолвному за той дверью, куда не желает ступать вне срока ни одна нога живущего.
Для патологоанатома не существовало рабочего времени и расписания. В морге он проводил большую часть своей жизни. Утро, день, вечер, иногда и ночь. Его уходы были связаны лишь с действительными нуждами — купить еды, сигарет, сменить одежду — с теми бытовыми мелочами, которые мешали ему целиком отдаваться своему делу. Частенько он сутками не покидал рабочее место, и тогда сослуживцы заботливо подкармливали его и снабжали табаком.
Он прекрасно знал, что представляют собой легкие курильщика. Но эта неприглядная картинка поразила его воображение лишь однажды, на первом вскрытии. Он опасался наступления того дня. Неделю перед этим пил, курил до посинения, набивал уши садистскими медицинскими анекдотами, что, как горох, сыпались из уст старшекурсников. Ему было уже за двадцать пять, когда азы избранной им профессии лишь только начали отпечатываться в его гуманитарном мозге. Над его печальным романтизмом подшучивали юнцы-однокашники, уже к своим двадцати ставшие циничными акулами-медиками. Они демонстрировали перед ним свое фиглярство в самых что ни на есть неподходящих местах. А предстоящий поход в анатомичку вообще раскрепостил их фантазии.
Он не спал в ту ночь. Отказаться, сославшись на болезнь, не имело смысла. Он добровольно бросил свою жизнь в склизкие, пропахшие формалином лапы данной профессии, и ему ничего не оставалось, как молча подавлять рвотный рефлекс и сливаться с ужасом предстоящего.
ГЛАВА 2
Он стоял серо-зеленый возле анатомического мраморного стола. Казалось, даже дыхание соседа нарушит его равновесие, и будущий патологоанатом рухнет на кафельный пол. Он держался, призывая на помощь всю свою мужскую волю и гордость. Свалиться — означало нескончаемое презрение сокурсников и всего института. И он держался.
Прискакал вертлявый, психопатического вида педагог с приросшим к пухлым, мокрым от слюны губам бычком, поострил на предмет внешних прелестей его жертвы, которая, по его словам, будет еще краше изнутри, и приказал медбрату действовать. Тот полоснул тело от шейной ямочки до лобка, срезал кожу с ребер, раздвинул ее, как кулисы в театре ужасов, вынул грудную клетку и явил страждущим человеческое чудо. Красоты в том зрелище было мало.
Педагог-анатом кривлялся, тыкал указкой в разноцветные органы, что-то лопотал про них, подмигивал симпатичным студенткам, быстро перенося указку с трупа на живых, дабы подчеркнуть их полнейшее тождество. Бычок отцепился наконец от губы лектора и угодил прямо внутрь растерзанного тела. Но это, казалось, нисколько не смутило опытного «ученика» Везилия, а лишь позабавило его. Где была душа подопытной жертвы, что она чувствовала в те минуты? Благо, если она презрела помещение анатомички и летала вне его стен, прощаясь с привычным земным окружением. Мать родная не выдержала бы такой картинки, такого шоу, такой пытки над ее чадом, а что говорить о душе, самой близкой той плоти субстанции, а может, и настолько далекой, что, освободившись от сей бренной оболочки, она с радостью забирает с собой всю ее какую ни на есть красоту, обретает долгожданную свободу и носится, счастливая, меж стихий, смеясь над краткостью человеческой жизни.
Тело источало слабый гнилостный запах, несмотря на его относительную свежесть и недавнюю смерть. Значит, процессы распада шли уже давно и при бьющемся сердце, как они невидимо идут у миллионов живых. Печень изучаемого трупа напоминала полусдутый резиновый мяч гнойно-желтого цвета с красными кровеносными дорожками, что дало основание самовлюблённому лектору обозвать свою жертву алкашом. Сколько литров пойла процедил через этот несчастный, измученный фильтр его нерадивый хозяин, не смог бы ответить, наверное, даже он сам.
Потом в самостоятельной профессиональной жизни патологоанатома было множество вскрытий, анализов, экспертиз. Все они сплелись в единый серый клубок суеты. Но тот первый опыт стоял в кладовой его памяти под броской табличкой «Погружение № 1». Он рылся в человеческих болячках, изучал их природу, удивлялся глупости и бессмысленности людских привычек, но сам не стремился к совершенству и жил точно так, как его подопечные: не воздерживался от дурных пристрастий, некоторые культивировал, полагая смерть естественной развязкой своего жизненного отрезка и не желая насиловать жизнь всевозможными модными запретами.
Он всегда с легкостью и желанием открывал дверь, предназначенную строго для мертвых и для избранных из мира живых. Только лица, связанные профессионально с человеческой смертью имели туда доступ. Никаким родственникам, близким, друзьям, сослуживцам, любимым, да, особенно им, не позволяли правила находиться в стенах этого печально известного в миру места. Для медиков, напротив, морг оставался всегда предметом их язвительных нападок, злых шуток, черных анекдотов, aреной профессионального цинизма.
Он любил запах, царящий в этом помещении. Если клиенты оказывались жертвами насилия или несчастного случая, если смерть поражала их здоровые тела, тогда ничего, кроме хлора и флюидов крови не наполняло воздух. Хуже, когда его подопечных убивала инфекционная или опухолевая болезнь. Дух распада растекался мгновенно по всему моргу и в первые годы, случалось, гнал патологоанатома, еще пока что свежеиспеченного новичка-медика, в туалет. Сейчас гнилостные запахи не вызывали в нем никаких обмороков, кроме сочувствия к их хозяину, превратившему свой некогда совершенный организм в больное это, благодаря тысячам неправильностей, совершаемых человеком в своей жизни. Написано и сказано об этом светлыми головами уже много, но мало кто хочет обуздать свое «я» десятками запретов и лишений, пока болезнь не заставляет тело протянуть ноги на больничной койке.
Прежде чем заняться непосредственно клиентом, патологоанатом совершал ритуальный квадрат почета, со всех сторон и с разных углов осматривая объект своей деятельности. Яркое освещение позволяло это делать без напряжения глаз. Он никогда не курил в этой комнате, хотя это и не возбранялось. Тот, первый в его жизни педагог-анатом настолько втерся в его сознание, что запах дыма рядом со вскрытым телом мгновенно вырисовывал уродливый образ фигляра перед глазами и неизменный в связи с этим приступ тошноты. Перед работой и в паузы отдыха патологоанатом основательно забивал никотином ячейки своих легких там, где свежий воздух волновал его сознание более интересными картинками, нежели облик его первого учителя.
ГЛАВА 3
В комнате располагались три настоящих, предназначенных именно для патологоанатомического исследования стола, что являлось гордостью городского морга. Далеко не всякая провинциальная больница могла похвалиться наличием оных. Нередко их заменяют суррогаты, заказные заводские металлические подделки, что с точки зрения непрофессионала не имеет существенной разницы, но бьет по самолюбию действительных знатоков этого мастерства. Мраморные гиганты размером 1,1 на 2,7 метра относятся к разряду вечных как с высоты времени, так и качества. Не гигроскопичны, следовательно, не подвержены ни гниению, ни ржавчине, основательны и внушительны, как памятники древности. Они даруют свое гладкое, прохладное ложе бездыханной плоти для прощального наслаждения ею миром живых.
Во дворе морга уже много лет мокла под дождем и снегом лишняя, четвертая, мраморная столешница, брошенная не столько за ненадобностью, сколько из-за нехватки места в помещении для еще одного рабочего места. Так она лежала в ожидании своего часа, который мог настать только после реконструкции морга, но власти не спешили вкладывать средства в дело во благо мертвых, так как живые нуждались в городских деньгах больше.
Патологоанатом любил в сухие, солнечные дни присаживаться на край этой столешницы и погружаться в давние воспоминания, где кружили яркие бабочки, каких он не видел не то что в городе, но даже и на луговых просторах. Бледненькие, будто выгоревшие лимонницы, голубянки, желтушки, аляповатые крапивницы только и радовали в пору природного цветения его глаз. Мир поблек, перестал волновать его своей непредсказуемостью, случайностью так, как это воспринималось им ранее, его юной бесформенной, безграничной душой. Чужие и собственные беды и слезы выхолостили из него банальную, трогательную способность удивляться как мелочам, так и большим событиям, окрашенным в белые или черные тона. Испытания прошлого притупили его чувства, отшлифовали их, будто залили нервные окончания тончайшим слоем изоляционного лака. Даже смерть, чужая, близкая или собственная, перестала волновать его сердце.
Так сидя в теплые деньки на краю непригодной для дела мраморной столешницы, патологоанатом мечтал когда-то в будущем заполучить ее в виде собственной надгробной плиты. Да, это будет его единственным желанием и завещанием — обрести свой вечный покой именно под этой громадой. За долгие годы службы он сдружился с нею, если не сблизился, доверял ей свои сомнения и думки, сказанные им вслух во время многочасовых бесед с самим собою. Столешница, так ему казалось, чувствовала движение его мыслей, его клеток, всей его жизни. И она должна была стать его посмертным одеялом.
Средний из трех столов, что использовались в морге по назначению, почему-то среди медбратов этого заведения считался элитным местом. Среднее, значит, не такое одинокое, окруженное с двух сторон вниманием, как тумба под номером один пьедестала почета. Работники морга любили съязвить кому-либо из своих потенциальных клиентов, сталкиваясь с ними в бытовой перепалке где-нибудь в очередях или общественном транспорте: «Ну, не быть тебе посередине!» Это звучало из их уст как шутливое проклятие. Простой смертный, конечно, не догадывался о жутком смысле такого высказывания, пожмет в недоумении плечами, глядя на своего не совсем нормального оппонента, да и пойдет восвояси, не предполагая, что его лицо отпечаталось в мозгу профессионала, а это может грозить ему в будущем пренебрежительным отношением к его плоти на анатомическом столе. Но волнует ли это мертвых?
На средний стол клали самых симпатичных, ухоженных, с отпечатком благородства на лице либо юных и невинных. Вскрытие почему-то всегда начиналось с этого же стола.
ГЛАВА 4
Патологоанатом жил один. Ему принадлежала большая квадратная комната в коммунальной квартире сталинского дома. По другую сторону длинного, широкого коридора проживала шумная семья. Она состояла из мужа, разгуливающего по дому всегда в черном лоснящемся трико с вытянутыми пузырями на коленях и грязно-белой майке, прилипшей к тугому пузу, мятой жены в полинявшем халате, в пройме которого виднелись застиранные лямки бюстгальтера, метрового бесполого чада с зелеными сталактитами под носом и догообразной псиной, белой с черными пятнами. Патологоанатом был равнодушен к проблемам данного семейства, летающим в затхлом воздухе квартиры, но приходить домой ему хотелось гораздо реже, чем того желает нормальный человек, уставший после напряженного рабочего дня.
Эта огромная квартира в зеленом центре города принадлежала когда-то родителям патологоанатома. В ней же прошло его милое, убаюканное сладким голосом няни детство. Отсюда он уехал в столицу осуществлять свои честолюбивые замыслы. Сюда же, но уже в разбитую, пропахшую квашено-чесночным бытом квартиру, вернее, только комнату, ему довелось вернуться после нескольких лет скитаний. Родители погибли в автокатастрофе, и городские власти передали госсобственность нуждающимся. По прошествии времени, друзья помогли отстоять для него только детскую священной когда-то для него квартиры.
Его мутило от запахов, что пропитали стены любимого дома, от истошных криков и базарной ругани, что рвали его ушные перепонки, от внешнего вида сожителей, интеллект которых смог добраться до завхозного и кладовщического кресел в иерархии городского рынка. Телефон трещал ежедневно и еженощно, в трубку и из нее летели рубли, килограммы, тонны, литры, цистерны, ящики, бидоны, хвосты, головы, туши. Последнее касалось мясников, особо почитаемых в этой семейке по причине ее исключительного мясоедства. С этой уважаемой профессией соседи патологоанатома любили сравнивать и его самого и отпускать как бы невзначай липкие шуточки, что доводило того до тихого бешенства.
Он приходил домой только днем, когда его чужеродных соседей будни вытягивали из теплой норки и заставляли трудиться. Взрослые выезжали в заграничной металлической банке на свою рыночную пасеку для «сбора меда», чадо топало ногами в школу, которая располагалась напротив дома. В квартире оставалось только безвольное теленкообразное, четвероногое создание с длинными, густыми слюнями до пола из вечно отвисшей челюсти, что придавало собаке глуповатый вид. Она и не мешала, при встрече с патологоанатомом падала перед ним на пузо, как лягушка, и, виновато прикрыв морду лапой, следила за его телодвижениями дружелюбно и лениво.
Удивительно, что при своем достатке соседи до сих пор не засунули квартиру в пластмассовую мыльницу стандартного евроремонта. Все оставалось прежним, как в детстве патологоанатома, правда, выглядело очень плачевно под прессом времени. Обои потемнели так, что их рисунок можно было разглядеть после вмешательства реставратора, потолок покрылся разводами и пятнами, будто кожа, съедаемая гангреной, на дверях зияли глубокие раны — следы зубов глупого животного, в окна проникал только тусклый, какой-то жирный свет, будто сквозь облако дымящегося на сковороде масла. Казалось, в последний раз к ним прикасалась рука с тряпкой несколько лет назад. Паркетный пол ныл и печально поскрипывал даже под легкими тельцами полусонных мух.
Всю квартиру, кроме, конечно, комнаты патологоанатома, оккупировали коробки огромных размеров, наглухо запечатанные и запломбированные. Соседи готовились к тотальному обновлению квартиры, но им мешал он, патологоанатом. Внешне они ничем не выказывали своего неприятия к его персоне, но втайне искали пути изолировать его от себя. Патологоанатому были неведомы их планы. Неведомы и безразличны. Родительская некогда квартира давно перестала быть для него чем-то вроде старой, любимой плюшевой игрушки, один взгляд на которую вызывал бы слезы умиления и доброй памяти. Здесь уже ничто не пробуждало его воспоминаний, а, напротив, томило его душу какой-то разорванностью существования, несуразностью и алогичностью. У соседского семейства отсутствовали даже слабовыраженные флюиды духовности и вкуса. И это угнетало патологоанатома, ущемляло его достоинство и в особенности оскверняло родительскую память. Еда возвышалась на священном постаменте молитвенного храма этих людей. Карбонаты, рулеты, шейки, грудинки, шпиги, языки, беконы, отбивные, сервелаты, стейки, окорочка, бифштексы, лангеты, ростбифы, зразы, шницели, чанахи, антрекоты, бефстроганов, бастурма употреблялись ежедневно килограммами на пропахшей чадом от пережаренного жира кухне. Все это поверх забивалось белым хлебом с толстым ковром сливочного масла и заливалось литрами холодного молока, о чем свидетельствовали разноцветные бумажные пакеты, что выстраивались к ночи в очередь у входной двери.
Раньше патологоанатом спотыкался об это скопление человеческих отходов в темном коридоре квартиры, скользил на молочных каплях или жирных мясных упаковках, что вытаскивала из помойного ведра дурная псина, и старался докатиться в таком унизительном падении прямо до двери своей комнаты, чтобы спрятаться в ней скорее от кричащего мещанства соседей, которое пугало его сильнее, чем волка красные флажки. Потом он научился втекать в квартиру, сливаясь с левой стеной коридора до радостного провала в спасительную дверь своего коммунального квадрата. Он сразу пытался уснуть в болоте затхлого, бесцветного сна, но ожидаемое помутнение сознания не наступало долго, чему способствовали отвратительные звуки за грязной рекой коридора, которые порождала разлагающаяся высокопротеиновая пища во вздутых животах его соседей.
Они наслаждались раем в бездонном пространстве телевизора, рыгали, хихикая, с разной степенью шума выпускали перебродившие газы из тяжелого нутра, посвистывали, тыча спичками в межзубные щели, покрякивали, похрюкивали, иногда гоготали над нелепостью экранного мира, если ее распознавало их серое вещество с узкоколейкой посередине. Где-то к полуночи из палитры звуков, что терзали привыкшие к тишине уши патологоанатома, исчезал истошный, нудящий, просящий, ноющий, как зубная боль, голос чада, и еще часа два стены квартиры будоражил нечленораздельный, бубнящий диалог взрослых. По всей видимости, шло подведение итогов дня, наметка новых маршрутов к успеху и подсчет суммы, причалившей к их порту. Любовных песен патологоанатому слышать не приходилось. Может, стеснение затыкало соседской парочке рты подушками, а возможно, оргазм от пережитого обогащения и обильного ужина был так достаточен для удовлетворения их плоти, что физическая близость не представлялась им еще чем-то обязательным и необходимым в их и без того гармоничной жизни. Как призыв ко сну звучал плевок воды в утробе унитаза, и на четыре часа квартира проваливалась в относительную тишину.
В шесть утра мощная звуковая волна встряхивала все живое в радиусе двадцати метров от эпицентра. Одновременно трещал будильник, включались телевизор, радио и магнитофон, а через несколько секунд вой и безудержное гавкание пса под дверью увеличивали децибелы, и вся эта какофония начинала жестоко насиловать невыспавшегося патологоанатома. Поначалу он приучился покидать логово за несколько минут до взрыва, а позднее осознал всю бесполезность своего ночного присутствия в домашней постели. Домом эту квартиру было назвать уже трудно. Если дом — это место, где хорошо и уютно душе и телу, то им для него стал морг.
В одном из маленьких подсобных помещений он организовал себе кровать из двух списанных кушеток, письменный стол накрыл маминой бархатной скатертью с бахромой. В центр его поставил старинный самовар, голубую стеклянную сахарницу, уже четырежды пытавшуюся покончить собой, чему всякий раз мешали его ловкие руки. Длинный, глубокий подоконник подарил своей любимице — музыке. На нем разместились магнитофон, проигрыватель, куча пленок и пластинок. Был один минус у этого жилья — санузел находился в противоположном крыле морга, что предполагало в случае нужды обязательный проход через секционный зал, где гостевали клиенты патологоанатома. Но это нисколько не напрягало и не смущало его. Он любил совершать частые обходы, дабы всегда быть уверенным в полном порядке своих дел. Мертвые не мешали ему так, как живые. Среди них он достиг состояния внутреннего покоя.
Свой коммунальный угол он отныне посещал совсем редко, только в дневные часы по надобности — сменить белье или прочитанную книгу. Одежды у него было много, изысканной, дорогой, привезенной во времена его молодости родителями-географами со всего света. Сейчас шмотки его совершенно не интересовали, форсить было не перед кем, незачем да и некогда. Весь день он проводил в белом халате, а в редкие ночные или вечерние часы выхода в город его удовлетворяла черная, немаркая, гамма одежды. Некогда волнующий не одно завистливое сердце модника или модницы гардероб пылился в шкафах. Ныне патологоанатому нужно было только чистое белье, нижнее и постельное. Хотя по долгу службы он мог пользоваться больничными, совершенно новыми, простынями, наволочками, пододеяльниками, полотенцами, он любил спать только на домашнем, причудливые расцветки которого когда-то выбирала в дорогих иностранных магазинах его мама, формируя тем самым сыновний вкус. Он любил глубокие природные цвета: бордовый, золотисто-коричневый, темно-синий, изумрудный, переплетенные в необычных этнических орнаментах. Это белье не линяло за годы стирки и продолжало сохранять свою какую-то земляную-речную-полевую-лесную-горную свежесть.
Перетащить из коммуналки все вещи, так же как и книги из большой домашней библиотеки, не представлялось возможным. Его новая комнатка занимала не более шести квадратных метров, а свободных дополнительных помещений в морге не было. Приходилось раз в неделю совершать неприятное дневное путешествие в святое место его прошлого, ныне загаженное инородными существами.
Отец патологоанатома собирал библиотеку всю свою сознательную жизнь. Он нырял в букинистическую бездну на родине и за рубежом, выискивая, вынюхивая, высматривая то, что интересовало его пытливый ум: уникальные личности с собственной картиной мира, независимо от их профессии, будь то математика, физика, философия, литература, медицина, теософия, политика или военное дело. Отец выстраивал свою систему мироздания через свое познание предшествовавшего ему опыта человеческой мысли. Такая глобальная задача так и похоронила его искания между страниц сотен не прочтенных, но приобретенных им томов. Патологоанатом не отдал себя в лапы книгомании, поставил точку в приобретении и бесконечном поиске новых экземпляров. Он решил прочесть хотя бы то, что уже было накоплено его отцом, правда, сомневался в достаточности отпущенного ему жизнью времени для столь благой задачи. В свободные часы он чинно и не без удовольствия погружался в сложные и запутанные мысли иных интеллектов. Здесь, в тиши морга, ему никто не мешал наслаждаться чтением.
Когда он уставал, а буквы лепили чушь в его сознании, он позволял себе нарушить молчание мертвых и впускал музыку в их храм. Его пленки и пластинки содержались в идеальном порядке, как и вся его жизнь. Никаких жирных пятен, трещин на коробочках, мятых, засаленных конвертов. В его коллекции жила часть его непонятной души. Он хранил и пестовал ее так же бережно, как когда-то взращивал семена любви в своем сердце. Он всегда знал, что будет слушать в данный момент, когда его посещало желание открыться музыке, никогда не смешивал исполнителей, общался лишь с одним, как прихожанин со священником в исповедальной беседе. Не понятно только, кто исповедовался: он перед музыкой или она перед ним. Он слушал час, иногда два, порой и всю ночь. Всегда лежа и с закрытыми глазами. Когда из комнатки патологоанатома раздавалась музыка, даже если это случалось днем, никто не нарушал его одиночество своим вторжением. Сослуживцы терпеливо ждали нужной им паузы. Они уважали мэтра за его профессиональные и человеческие качества, не лезли в его странный внутренний мир. Патологоанатом же, как человек тактичный и воспитанный, старался не злоупотреблять терпением коллег и предавался любимому занятию чаще всего вечерами и ночами, когда его молчаливые подопечные исправно исполняли роль благодарных слушателей, потому как наслаждение музыкой было для них последней радостью, какую дарил им человек в оставшиеся два-три дня присутствия среди мира живых.
Когда по городу поползли слухи, что патологоанатом сделал морг местом своего постоянного обитания, его персона перешла в разряд одиозных. О его ненормальности и психической сдвинутости заговорили открыто, иные перекрещивались при встрече с ним или лопотали ему вслед шипящие проклятия, правда, чуть слышно, боясь гнева господнего или дьявольского. Народ даже придумал ему кличку «извозчик», веруя в то, что он назначен темными силами отбирать несчастных и раньше положенного срока отправлять их в мир иной. Его темный облик различали за версту. Люди боялись его взгляда, черного взгляда, они прозвали его «поцелуй смерти», хотя на самом деле глаза патологоанатома имели светлый песочно-зеленый цвет.
Он любил людей, смеялся над их наивными предрассудками и, как мог, оберегал их от встреч с собою. Его соседское семейство насыпало вдоль порога входной двери и двери в его комнату в коммуналке сантиметровую дорожку соли, натерло наличники парафином, в углы косяков воткнуло булавки и всю квартиру обвешало иконами, крестами и лампадами, обратив свое логово в вульгарное подобие сельской церквушки. Раз в неделю сразу после ухода патологоанатома с котомкой чистого белья и книг квартиру посещала крупная, раскрашенная как «баба на чайнике» матрона, колдунья местного значения, размахивала по сторонам пухлыми пальцами, которые, казалось, вот-вот оторвутся от ладони из-за перетяжки золотыми кольцами, пучила густо намазанные зеленью, синевой и перламутром глаза, шлепала в экстазном шепоте малиновыми губами, вытягивала шею вперед, подобно змее, поплевывала на порченую дверь бывшей детской комнаты патологоанатома, потом втягивала шею назад, от этого второй подбородок удваивал в размерах и без того пышную из-за начеса голову жрицы. Семейство успокаивалось на неделю до следующего визита «извозчика».
ГЛАВА 5
На стальном столике рядом с извлеченными из тела органами с точностью аккуратиста были разложены в определенном порядке, как приборы в дорогом ресторане, патологоанатомические инструменты. Любимый медбрат патологоанатома работал через день. Другой, его сменщик, мог позволить себе небрежность, некую вольность, несоблюдение технологической последовательности в процессе вскрытия и подготовки рабочего места врача, за что и был выдворен из хирургии, несмотря на связи и приличный опыт по части анестезии. Патологоанатом не любил, даже брезговал приступать к работе после рук того медбрата.
В этот раз все было в порядке. Тело не забрызгано кровью, извлеченные органы хорошо просматривались, сердце и почки лежали отдельно в стороне, пять инструментов — в привычном для него расположении: пинцет лапчатый, ножницы, большой и малый ампутационные ножи, скальпель, тут же баночка для кусочков внутренних органов и их дальнейшего гистологического анализа.
Явная простота внутренних механизмов высшего земного разумного существа все же сохраняла для патологоанатома тайну. Тайну месторасположения в человеческом теле, мало чем отличающемся от тела животного, особенно млекопитающего животного, его уникального «я». Один из героев Романа Поланского так рассуждал о точке нахождения его «я»: «Если мне отрежут руку, я могу сказать, что это я и моя рука, если отрежут обе ноги, я тоже скажу, что это я и мои ноги, но если отрежут голову?» Где тогда будет это загадочное «я»? В сердце, отчлененном от головы, или в голове, отчлененной от сердца?
Патологоанатом наблюдал небольшую разницу в размерах и цветовых оттенках внутренних органов различных людей, вернее, трупов, в зависимости от их физического развития и болезней. Но вот духовное развитие почему-то никак не отражалось на тех почти одинаковых полотнах, что представали его профессиональному взгляду. Он давно понял, что место обитания «я», его большая или малая келья, неосязаемо, невидимо и недоступно ни одному живущему, даже проникающему в человеческое тело с помощью скальпеля. Будучи молодым, ему очень хотелось получить такую привилегию как доступ к человеческой тайне. Но к сорока годам своей изломанной судьбы он признался самому себе, что больше десяти лет обманывал свою больную душу ради придания смысла всему происходящему вокруг него. Тайны уже нет в телах, что попадают к нему на патологоанатомический мраморный стол с желобками по обе стороны для стока остатков крови, слизи, пищи, мочи, кала, всего, что имеет отношение к материи тела. В землю уйдет дом, в котором жила та самая тайна, которую уносит с собой душа неизвестно куда в одно мгновение, в момент одноразовой для человеческого тела, короткой пересменки жизни и смерти.
Близкие, родные, любимые плачут о потерях близких, родных, любимых, а в сердце патологоанатома покойники никогда не вызывали жалости и слез, потому что Некто, выше, сильнее, могущественнее его, смертного, доверил его профессиональным рукам только тело, мертвое, относительно одинаковое, пустое, свободное от тайны, что когда-то делала это тело живым, уникальным, наполненным любовью, мыслями, чувствами, сумасшедшими желаниями и волей. Раньше безрадостность его работы, ее приближенность к смерти скрашивалась для него осознанием собственной избранности и исключительности. Он считал себя паромщиком на реке, разделяющей живое и мертвое. Тогда же паром представлялся ему особой лабораторией, где все неизвестное обращалось в явь. Сейчас же он горько осознал, что все тринадцать лет служил лишь стрелочником, извозчиком, старьевщиком. Этот великий Некто оставил его епархии лишь шелуху, ошметки, как Василиса Прекрасная дураку Ивану лягушачью шкуру. Он — всего-навсего народный слуга, призванный живым людом совершать над телом предпоследний обряд, а никакой не ставленник Высших сил для подготовки и передачи почивших в их ведение. Все оказалось тривиальнее.
Такие мысли раньше мучили патологоанатома и мешали работать. Кому как ни ему проповедовать материализм до конца своих дней? Внутри вскрытого тела действительно ничего не говорит о присутствии в нем некогда идеальной, духовной силы, которая должна была бы как-то влиять на тело, взаимодействовать с ним, оставлять следы своего пребывания, видоизменять его в лучшую или худшую сторону в зависимости от качеств самого духа. Он поставил уже не одну тысячу окончательных диагнозов. Нынешний оказался точно таким же. Вот трахея, к ней прикреплены сосудами, волокнами легкие, желудок, селезенка, печень, кишечник, органы половой системы. Можно взять за верхушку трахеи, покрутить как флагом, и ни один элемент механизма не оторвется — так все прочно соединено между собой и не допускает никаких пустот, полостей для вмешательства иной субстанции.
Патологоанатом малым ампутационным ножом сделал небольшие срезы со всех органов, сложил их в одну стеклянную банку и принялся за исследование отдельно лежащих сердца и почек. Правда, необходимости в этом не было, как и в том, чтобы вскрывать черепную коробку. Его клиент был молод, еще здоров, правда, с легким воспалением стенок желудка, а простился с жизнью в результате аспирации — попадания рвотных масс во время алкогольного опьянения в легкие, что и вызвало удушение. «Прямо, как Бонзо», — патологоанатом вздрогнул при этой мысли. Наверное, он бы смог спасти того великого парня, если бы в тот критический момент оказался рядом с ним. Полостной разрез горла наверняка бы сохранил ему жизнь и предотвратил бы преждевременное крушение «свинцового дирижабля». И этот лежащий сейчас перед ним парень тоже оказался в окружении недоумков. Люди в общей массе своей несведущи в элементарных правилах спасения жизни. Их, клиентов патологоанатома, могло быть много меньше, не будь люди столь темны в отношении элементарной техники оказания первой помощи.
Из дальних отсеков, где располагалась приемная и холодильные камеры, донесся шум. Значит, привезли новеньких, «сынка» или «дочку», как их цинично называли меж собой медбратья, любители черного юмора. Среди ночи, как правило, привозили жертв улиц или автокатастроф. Патологоанатом тяжелее всего привыкал к этой категории мертвых, потому что основную их часть составляли дети и молодые. Пожилые реже позволяют себе лихачить на больших скоростях или гулять среди таинств и ароматов тьмы. Он давно отучился реагировать на любую смерть, но видеть гладкое, розовое, крепкое, стройное тело на мраморном столе до сих пор было ему невмоготу. Если рабочие столы патологоанатома оказывались свободными, несчастные могли попасть в основное диагностическое помещение сразу, минуя накопитель. Но даже в этом случае медбрат приступал к процессу вскрытия не раньше трех часов после наступления смерти клиента. Тело должно остыть. Патологоанатом встречался в своей практике с нетерпимыми медбратьями, когда погружение в чужую, еще теплую плоть приводило тех в состояние экстаза. Но такие люди не задерживались рядом с ним. Патологоанатом не любил крайностей психики и пресекал их воздействие на выработанный годами порядок его заведения.
Крайние столы под условными номерами «2» и «3» были свободны. Последний и единственный за нынешнюю ночь труп уже подвергся обследованию и ожидал восстановления своего пристойного внешнего вида. Обычно «упаковкой» занимался медбрат. Но ночная работа входила в его обязанности лишь в исключительных, в основном судебных случаях. Это же вскрытие ничем не отличалось от рядовых и совершалось в неурочные часы по прихоти самого патологоанатома. Потому и приданием телу божьего вида займется он сам.
Он вернул органы на места, в горло через трахею вставил тканый кляп, чтобы ни капли мертвой жидкости не вытекло из нутра через рот наружу, дабы не пугать родственников и близких, вставил грудную клетку, соединил края кожи и быстрыми, умелыми стежками, как заправский портной, сшил обычной суровой ниткой, а не кетгутом, что является привилегией живых, наверное, самую длинную полостную рану в человеческом теле. Тело переложил на каталку, обмыл из шланга мраморный стол, стальной столик и инструменты и повез своего бездыханного пациента в холодильное отделение, откуда уже как полчаса доносились глухое шарканье шагов ночной дежурной в войлочных чунях, унылый, будто плачущий, скрип носилок, неоднократное хлопанье дверью в приемной и недовольное клацанье запираемых замков.
Патологоанатом толкнул изголовьем каталки дверь в холодильный отсек. Там никого не было. Жизнь бродила лишь в следующей комнате приемника-накопителя. Он окликнул дежурную, чтобы справиться о причине шума. Ему ответила только тишина, а через несколько секунд — сдавленное платком сморкание и частый хриплый кашель. Ох, женщины. Опять эти соленые ручьи жалости и сострадания. Медсестра уже больше десяти лет неизменно работала в ночные смены, спасаясь от домашнего одиночества и холодной вдовьей постели. По паспорту ей не было еще сорока, а выглядела она на все пятьдесят с хвостиком. Ежедневные пачка сигарет и двести граммов коньяка, бездетность и ранняя потеря любимого мужа сделали свое неблаговидное дело. Дороги морщин, переплетенные, как на европейской карте, оставили живыми только бесцветные от выплаканных слез глаза на землистом, одутловатом лице. Маленькая, угловатая, сухая, как коряга, она скрывалась в морге от мира живых, потому что личное горе давно лишило ее этой самой жизни. Ее несчастье, о котором кричала и выла каждая клеточка ее тела, было слишком тягостно окружающим, а ей стала невыносима их суетливая, полная недоступных ей бытовых радостей жизнь.
Поначалу ее жалели, сочувствовали, лицемерно выражали соболезнование ее раненой душе, позже корили за ежедневное принятие алкоголя и полусознательное состояние во время работы, а спустя два года после гибели ее мужа общественный нарыв прорвался, и из него потек зловонный гной осуждения и проклятий в адрес маленькой, грязной пьяницы. Она мечтала об уединении, но монастырь лишил бы ее таких пристрастий, как табак и коньяк. А ломать и переделывать себя ей не хотелось вовсе. В детской больнице ей, врачу-реаниматологу, запретили работать по причине алкогольного разложения ее некогда сильной, способной и подающей большие надежды личности, но больничный воздух стал необходимым элементом ее дыхания, она обожала свою работу, но не могла устоять перед горем, что давило ее психику, словно катком для укладки асфальта. Тогда она избрала морг местом своего добровольного заточения. Здесь ее так называемая общественная аморальность в виде бесконечного пьянства никому не мешала, ни живым, ни мертвым. Коньяк уже давно сменил кровь в ее венах и артериях, но это ничуть не вредило ее умению справляться с небольшим кругом ночных обязанностей. Морг, конечно, бередил ее старые раны, она молча плакала всякий раз, принимая нового усопшего или погибшего, но слезы по чужому горю, как ни странно, облегчали ее собственное, она поневоле становилась сопричастной чьей-то беде, и своя уменьшалась в размерах и меркла перед костром чужой боли.
Она любила патологоанатома за его добрый нрав, чуткость, внимательность, удивительное спокойствие и уравновешенность, но любила не как женщина, а как сестра или мать. Она ничего не готовила, питалась только блюдами из больничной столовой, но всегда заботливо покупала на ночь порцию второго для него, своего шефа. Злые языки говаривали о ночных сексуальных оргиях этой отшельнической, безумной, странноватой парочки, подростки пугали друг друга страшилками о плясках смерти и любви, что, якобы, сотрясают морг в часы тьмы под заунывный, еле слышимый вой трупов. Сплетен ходило по городу предостаточно.
ГЛАВА 6
На этот раз медсестра плакала горше обычного. Значит, действительно привезли дитя. Патологоанатом осторожно надавил на ручку двери в приемное помещение морга и бесшумно вошел в его полумрак, чтобы не нарушить грубым вторжением страдание своей коллеги. Он видел только ее острую, сгорбленную спину, дрожащую в мелкой, безудержной истерике перманентного горя. Красной обветренной рукой с маленькими, короткими, как у куклы, пальчиками она гладила белый лоб вновь прибывшего на три дня постояльца морга. Медсестра что-то шептала и тихонько скулила. Ее сухие ноги-палочки утопали в безразмерных войлочных чунях, сделанных из валенок, которые она не снимала ни зимой, ни летом. Патологоанатом привык за многие годы сотрудничества к ее причитаниям, чистым и искренним, чего нельзя было сказать о слезных концертах, что порой устраивали перед ним родственники мертвецов и от которых за версту веяло фальшью.
Дежурная почувствовала присутствие патологоанатома. Работа в тиши морга развила в каждом из них особый звериный слух и чутье. Она повернула к нему опухшее багровое лицо, похожее сейчас на переспевшую водянистую, с крапинками плесени клубнику, еще больше перекосила его гримасой гopя и пошла к нему маленькими шагами, протягивая безвольные руки-плети. Он уже знал весь сценарий, сгреб в охапку совершенно непривлекательную внешне женщину, которую, казалось, беды и несчастья полюбили навсегда. Ей нужны были эти пять минут тепла, его пульса, его непонятной, замкнутой жизни, которые всякий раз возвращали ее в состояние покоя. Патологоанатом обнимал мокрый, соленый комок, что едва доставал ему до груди и пытался разглядеть поверх головы дежурной очередную жертву смерти.
Милое создание юного, цветущего возраста покоилось на носилках. Темно-каштановые волосы, еще не успевшие побывать в ядовитых челюстях перекиси, вздернутый озорной носик с полем веснушек, немного капризные пухлые губки, надутые детским здоровьем щеки, три сережки в левом, смешно оттопыренном ушке — все еще кричало о диком желании жить, жить и жить. Как часто ему хотелось убедиться в том, что это всего лишь ошибка и странный, с неуловимым дыханием сон. Ведь встречались такие случаи, но почему-то всегда их счастливыми избранниками были алкоголики и бомжи, а не чистенькие, ухоженные, домашние любимые детки. Что выкинуло русалочку на ненавистный ему мертвый берег? Что лишило ее самого драгоценного права — права на жизнь? Никаких следов крови, грязи, насилия, никаких пока следов смерти. Пока. Она просто спала, еще розовая, еще славная, еще милая, еще чувственная, как срезанная роза в первые часы своего умирания в вазе.
Медсестра шумно высморкалась в серый скомканный бинт.
— Я не стала беспокоить вас, думала, спите. Милиции сказала, что нет вас. Сама расписалась в получении девочки.
Она вновь завыла и спрятала лицо в складках его халата, будто пытаясь скрыться в его добром теле от жизненного ада и божьей несправедливости. Патологоанатом молчал, она сама все расскажет, надо только набраться терпения. Печальные истории его подопечных не были его увлечением. Он никогда не пытался знать больше, чем ведали о том сухие буквы документов. Иначе психика не выдержит. Он давал волю только редким рассказам этой медсестры, когда она пребывала в таком состоянии и нуждалась в нем, как в священнике. Сейчас она что-то бубнила, но он разбирал лишь отдельные слова: девочка… шестнадцать… машина… корова… позвонок….
Патологоанатом гладил ее торчащие жесткие волосы. Всхлипы уменьшались. Последняя волна дрожи пробежала по ее телу, и все оно обмякло и прилипло к его халату. Сейчас она попросит сигарету и обретет профессиональное состояние кажущегося безразличия. Так и случилось.
— Пойдем, покурим, — она подняла на него затуманенные, почти слепые от слез глаза, не боясь испугать его своей некрасивостью. Она любила патологоанатома за то, что он видел в ней человека и охотно общался с ее пропойной душой.
Они вышли в сырой воздух ночи. Шел дождь, а он даже не слышал его дроби. Так бывало часто, когда рыдания медсестры парализовали его чувства. Горький вкус дыма медленно возвращал его в реальность. Он вспомнил, что не курил больше двух часов. Легкие, изголодавшиеся по никотину, жадно всасывали отравленный сигаретными смолами и ночными заводскими выбросами воздух. Еще несколько затяжек, и он придет в норму.
С козырька подъезда вода свисала серым дырявым шелком. В трех метрах от его ног мокла та самая, лишняя, обиженная человеческим невниманием мраморная плита, так и не сослужившая свою службу из-за малых размеров городского морга. «Наверное, надо выгравировать на ней мое имя и дату рождения, чтобы уж точно досталась мне, — подумал патологоанатом. — А вторую дату оставить открытой. Да и кому вообще нужны наши даты, разве что для пересудов и сплетен живых, кои, быть может, первые десять лет еще и будут помнить о тебе».
Как-то смущенно забулькала жидкость, и запахло коньяком. Медсестра знала, что патологоанатом давно не пьет, по крайней мере, при ней этого не случалось никогда. Она слышала, что далекое, очень далекое прошлое топило его в мутных реках алкоголя, но ничего подобного не замечала за ним все десять лет сотрудничества, поэтому никогда не предлагала составить ей компанию, но без стеснения употребляла ежедневные двести граммов коньяка, который носила в грудном кармане халата в военной фляжке.
Коньячок пролетел в горло медсестры, и она вся в миг приободрилась, встрепенулась, как проснувшаяся собака, кривая улыбка слегка оживила ее раскисшую мину. Содержимое двух крошечных двадцатиграммовых серебряных рюмочек, кои она опрокинула подряд, уже грели ее проспиртованную утробу.
— Как там у вурдалаков — «кровь есть жизнь»? Для меня так это — коньячок, выпил чуток — и снова бодрок! Я знаю, девки, сестренки наши, в больнице спирт попивают, почти неразбавленный. Я ж до гибели мужа капли в рот не брала. Они мне все: «Лизавета Никитична, миленькая, примите капельку, легче станет», — это когда в моей реанимационной новорожденный какой-нибудь помирал. Выхаживаю его, недоношенного, шестимесячного, неделю, другую, месяц, два, три, а он, родименький, когда ему уже человечком пора становиться нормальным, почти в девять месяцев, а то и в год помирает. Ой, больно как на душе становилось! Я еще рюмочку, не возражаете?
Она виновато глянула на любимого коллегу. Он понимал ее забытую всеми душу, никогда не корил, не ругал, не кричал, и она, в свою очередь, старалась оберегать его от служебных неприятностей, частенько принимала огонь на себя, на свое трухлявое, как перезревший гриб, тельце. От скольких только бестактных, безобразных атак родственников умерших она его уберегла!
— Рюмочки эти серебряные моим покойным родителям на серебряную свадьбу подарили (патологоанатом слушал эту историю не в первый раз). Они так любили друг друга, как даже в самых красивых фильмах показать не могут. Мамочка когда моя умерла от закупорки вен и инсульта, так папочка каждый день на могилку к ней ходил, брал с собой бутылочку и эти две рюмочки, для себя и для мамочки. Там бутылочку и распивал, то за себя, то за нее выпьет. Так я его там и нашла, на маминой могилке. Так и уснул навечно, обнимая земельку сырую, что покрыла ее, мамочку мою. Три месяца всего прожил без нее. А я, видите, уже пятнадцать лет живу без муженька моего любимого, пью каждый день, а все не забирают меня на небеса силы Всевышние. Почему так? Не знаете? Ведь вы же больше всех живых про них, силы те, знаете?
Патологоанатом молчал. Ему не хотелось выцеживать ни слова. Он курил уже третью сигарету, а желаемое внутреннее облегчение не наступало. Детки, молодые — это его вечная боль. С нею он не мог справиться, она только затихала на время, но не дарила столь нужного ему профессионального безразличия и безучастности.
Дежурная снова наполнила до краев обе рюмочки.
— Я их так и таскаю с собой, мамочкину рюмочку и папочкину рюмочку. И пью из них: то за мамочкину память, то за папочкину. Они такие хорошие у меня были, как луна и солнышко, светили всем и днем, и ночью. А я вот, сморчок вонючий, только брезгливость во всех вызываю, хотя никому, окромя самой себя, зла-то не делаю.
Она со свистом сплюнула.
— Ну и что, что пью. На свои же денежки, в свою же глоточку лью отраву горькую, к своей же смертушке топаю. Что ж чужие-то так волнуются? Вы вот не волнуетесь, вас и ценю за это. Молчите? Ну, молчите. Попостится душенька в молчании и успокоится.
Она опрокинула обе рюмочки в черную щель на лице. Зажмурила глаза так сильно, что меж коротких и редких, как лапки паучка, ресниц выкатились на малиновые щеки прозрачные горошины. Патологоанатом следил за ее мимикой, и она не вызывала в нем брезгливости или уничижительной жалости к этой багровой развалине, напоминающей больше не женщину, когда-то блиставшую на общественном и медицинском поприще, а одинокую полу-сгнившую свеклу, позабытую крестьянином на холодной осенней земле.
Она похлопала, будто кукла, слипшимися от слезной соли ресницами и попыталась сосредоточить мутный, уже слегка пьяный взгляд на проницательных, колючих песчаных зрачках своего шефа. Но ничего не получалось. Ясность очертаний окружающих ее предметов заливали дождь и слезы. Это были алкогольные слезы. Они не имели отношения к ее душевному расположению в настоящий момент, а всегда выскакивали на поверхность после половины выпитой дневной нормы коньяка. Внутрь ее чрева ушла уже шестая двадцатиграммовая рюмочка, а взамен ее на свет божий выходила влага иного сорта.
— Знаете ли, читала я у греков древних, что душа, Психея, будучи беременной от возлюбленного своего Авгура, получила приказ богов молчать до родов, иначе, если заговорит о беременности своей с кем-либо, ребеночек родится мертвым. Молчание же вознаградит ее дитя божественностью. И он будет богом. Так оно тогда и вышло. Психея молчала весь срок, и дитя родилось здоровеньким и божественным. Следовательно, только в молчании дух человеческий возносится к сферам божественным. Вот вы часто молчите, значит, много больше простых смертных болтунов видите, чувствуете, слышите, понимаете. Молчание, оно ведь либо от тупости и скудоумия, либо от прозрения божественного. Вам, я думаю, дано последнее. А я где-то посередине барахтаюсь. Болтаю без умолку, каркаю, как ворона на железнодорожной станции: поезда воют без конца, и она им вторит. Вы когда-нибудь слышали звуковую какофонию железнодорожной станции? В ней магии поболе, нежели у Вагнера или Шёнберга. Помните, как там у Шёнберга, та-та-та-а-а-а-там-та-там-та-та-а-а-а?
Патологоанатом за много лет совместной службы привык к ее философическим излияниям. Она много читала ранее, не расставалась с книгой и по сей день. Сотни имен, событий, дат, теорий жили в ее душе и ее пьяненьких рассказах. На трезвую голову она, как правило, молчала, что тоже, следуя теории древних, могло говорить о ее особенности, что отличала ее от массы пустомель. В минуты ораторства морщины на ее печеном лице разглаживались, в глазах мелькал бесовской огонек, спрессованный бедами позвоночник вытягивался, из-за чего ее ощипанная воробьиная головка гордо вскидывалась вверх, к небесам, где летали ее мечты, ее сны, ее фантазии. В первые годы сотрудничества, они частенько спорили, обсуждали ночами до рассвета прочитанное, увиденное, услышанное, могли молчать, наслаждаясь музыкой или звуками темноты, их души не были родственны, но и внутренние миры не раздражали друг друга, а, дополняя, раздвигали их чувственное и интеллектуальное пространства. Но со временем их общение свелось к шоу одного актера, за логикой выступлений которого с каждым днем становилось уследить все сложнее. Ежедневный алкоголь в виде двухсот граммов коньяка совершал свое медленное, разрушительное действие, что сказывалось все явнее как на внешности дежурной, так и на ее психике и мыслительных способностях, поначалу превратившихся в свежий винегрет, который позднее стали навещать бактерии брожения и порчи. Из достойного интеллектуального партнера патологоанатома она стала превращаться в старую больную собаку, способную лишь радовать хозяина своей бесконечной преданностью. Когда-то первые симптомы ее алкогольной деградации испугали его, он пытался встряхнуть ее, возродить в ней, как в сухофрукте, что ошпаривают кипятком, аромат жизни. Но она лишь смущенно улыбалась и продолжала колдовать над двумя серебряными рюмочками своих умерших родителей. Теперь он наблюдал за ее психическим разложением будто издалека, оно уже не беспокоило его с прежней силой, он смирился с потерей своего последнего друга. И в этот раз он молчал, не вслушиваясь в хитросплетения ее сознания. Он думал о девочке, что ожидала его патологоанатомического вмешательства на холодной металлической каталке.
— Я бы дала ей тринадцать, как Джульетте, — ночная тема вернулась к речам Елизаветы Никитичны. — А по бумагам шестнадцать. Миниатюрная какая-то, совсем не акселерационная. Личико, как у куколки фарфоровой. Чистенькое, беленькое, щечки блестят, губки, будто клубничку только ели.
Дежурная тяжело вздохнула. Рыдания уже не имели смысла среди непрекращающихся дождевых потоков.
— Нет, я не буду плакать. Пусть небо за девочку поплачет, вдоволь… Родители ее за городом, ничего еще не знают. А мы вот знаем… Водитель-то жив, и машина цела. Ей нужно было в город, на день рождения к другу. Автобус не дождалась, поймала попутку. И зачем ту корову на шоссе понесло? Водитель-то сориентировался, затормозил очень резко. А девочку от толчка так сильно дернуло, что позвоночек шейный и переломило… надо же… маленькая косточка — и все… потому и чистенькая она такая, без крови и ран… как живая.
Патологоанатом ждал этого короткого рассказа, беспрестанно наполняя легкие никотином. Сейчас картина была ему ясна. Приступать к вскрытию он не мог — не прошло еще достаточно времени для остывания тела — да и совсем не хотелось. Пусть душа девочки насладится последними часами близости с красивым, юным телом. Нарушать целостность таких оболочек ему всегда казалось кощунственным. Если в морге работали студенты-практиканты, он перепоручал им молодые женские или детские тела либо проводил анатомическое исследование только в дневные часы, когда вокруг сновал медбрат и отвлекал его от тягостных мыслей.
ГЛАВА 7
Удар калитки и быстрое чавканье мокрой земли под чьими-то шагами вывели патологоанатома из оцепенения. В шатер крыльца влетел насквозь пропитанный водой взъерошенный парень. Не обращая внимания на парочку, он прямиком рванулся к двери морга и, если бы не мгновенная реакция патологоанатома, исчез бы в хлорированной атмосфере приемника. Удар ноги врача пришелся по двери, а та, в свою очередь, стукнула незнакомца в плечо. Тот вздрогнул от неожиданности, затормозил, резко обернул лицо к слабому свету лампочки, что болталась на проводе без плафона под крышей крыльца.
— А вот и сам «Ромео», — промямлила дежурная чуть слышно. — Что хочешь, милый?
Парня трясло. Не от холодной сырости. По частому, поверхностному дыханию угадывалась его долгая беговая дистанция. Видно было, что вмешательство чужой силы опешило его. Мальчишеский мозг не справлялся с происходящим. Несколько секунд парень бессмысленно мотал головой, фотографируя невидящим, туманным взглядом то пьяненькую женщину, то худого бородача напротив нее. С его мокрых волос по лицу стекала дождевая вода. В ресницах блестели капли — то ли от человеческих слез, то ли небесных. Он нервно кусал губы, и из уголков рта вытекали тонкие дорожки крови. Ему можно было дать от шестнадцати до двадцати лет. Стройный, как большинство его сверстников, среднего роста, в узких, прилипших к ногам черных джинсах, черных ботах на толстой подошве и в ярко-красной рубашке. И несколько серебряных пятен: три кольца, браслет, цепочка с крестиком и три серьги в левом ухе. Парень рвался в бой, но не знал с кем.
Наконец растерянность взгляда сменилась ненавистью: он понял, что именно эти двое — препятствие для достижения его цели. Он был готов разораться, нагрубить, лицо корежило от переполняющих его чувств, но мозг все же тормозил и не подчинялся его инстинктивным желаниям, и рот оставался безмолвным.
Патологоанатом привык к различным, диким и неуправляемым выходкам родственников и близких своих клиентов. Когда смерть ожидаема, вызвана болезнью или старостью, все проходит чинно, благовоспитанно, в рамках приличия и покоя. Иначе обстоит дело в случае неожиданности и трагичности жизненной развязки его подопечных. Никакой даже самый опытный психоаналитик не смог бы дать ему полный набор спасительных рекомендаций. Бывало много шаблонных ситуаций, но нередко торжествовала непредсказуемость. И тогда его выручала только интуиция и выдержка.
Он спокойно наблюдал за ночным гостем, предоставляя ему пока свободу действий.
— Она там? Она там, говорю, или нет, чего молчите? Дождичком любуетесь? ОНА ТАМ ИЛИ НЕТ?! ДА ИЛИ НЕТ?! ДА ИЛИ НЕТ?!
Парня прорвало, проклятия пулеметной очередью посыпались из него. Даже если бы дежурная или патологоанатом сейчас ответили ему, он бы их не услышал. Медсестра смекнула, что без успокоительного тут не обойтись, но оно было там, в морге, в ее заветном шкафчике, куда проникнуть в данную минуту было весьма трудно. Парень мог ворваться в помещение вместе с нею и устроить там разгром. Она сразу как-то протрезвела, взяла себя в руки, бросила коллеге заговорщический взгляд.
Патологоанатом сохранял внешнее спокойствие и будто бы не реагировал на мальчишескую истерию. Он медленно извлек из пачки предпоследнюю сигарету, поднес ее к губам, затянулся, задержал дыхание и также медленно выпустил сизый дым из своего прожженного нутра, но не обычной тонкой струйкой, а несколькими кольцами. Последнюю сигарету протянул парню. Тот оторопел от показного равнодушия к его вселенскому горю, от циничной наглости мужика, в чьем вонючем заведении, по его мнению, сейчас должна была находиться ОНА, его мечта, его сказка, первая и последняя любовь, размахнулся кулаком и двинул маленькую костлявую массу в лицо патологоанатома, но то ли от неумения, то ли от искусной реакции врача сумел попасть лишь по дымящей сигарете. Она описала в воздухе затейливый ярко-красный рисунок и утонула в луже недалеко от мраморной плиты. Патологоанатом схватил юношеский кулак сильной, цепкой кистью и на лету поймал второй, уже готовый к удару. Парень задергался, затрясся, начал неистово извиваться, но не мог освободиться от мертвой хватки противника.
Дежурная быстро воспользовалась ситуацией, юркнула в приемник, отыскала нужное средство, наполнила им шприц и вылетела обратно. Парень изрыгал незаслуженные проклятия в адрес ее любимого человека, морга и, конечно же, ее самой. Она вцепилась в мальчишеский рукав и с размаху, почти не глядя, четким, профессиональным движением воткнула острие иглы в плечо парня. После минуты ругани наступила тишина. Парень обмяк и навалился на грудь патологоанатома. Он плакал, как обиженный ребенок, тихо, почти беззвучно, только частые вздрагивания спины телеграфировали, словно морзянкой, о его страданиях.
Все трое тяжело опустились на деревянную скамейку под шатром крыльца. Дождь не прекращался. Небольшой дворик морга уже полностью затопила вода. Без резиновых калош утром отсюда не выбраться да и сюда не дошлепать без риска испортить кожаную обувь или подхватить простуду. Хотя ночного посетителя настигло и первое, и, наверняка, второе. Он был совершенно мокрый и холодный. Медсестра наполнила священным коньячным напитком обе серебряные рюмочки и влила их содержимое в безвольный рот мальчишки. Затем снова исчезла и вернулась с сухой одеждой — то было старое медицинское обмундирование: широкие хлопчатобумажные брюки на резинках, халат, косынка, тряпочные чехлы, одеваемые поверх обуви, но их она надела на голые ступни парня как носки. Переодевание не заняло много времени и было сделано с той же профессиональной сноровкой. Сколько тяжелых больных прошло через ее руки на бесславном пути от ведущего специалиста по грудничковой реаниматологии до медсестры, санитарки и, наконец, до дежурной морга!
Мокрую одежду парня она бросила на электрический обогреватель. Теперь в медицинском одеянии, с косынкой на голове он скорее походил на молоденькую, хорошенькую медицинскую сестричку, что просто устала от большого количества обязанностей, свалившихся на нее в первые дни работы.
Патологоанатом докуривал последнюю сигарету. Теперь придется добираться вплавь до единственного ночного киоска либо терпеть без курева до прихода сослуживцев. А это еще три-четыре часа. Сигарета таяла, огонек подбирался к губам все быстрее, а тело, казалось, пока не насытилось никотином. Может, у парня найдется табак? Дежурная угадала его молчаливый вопрос, бросилась опять в глубину морга и выскочила оттуда, подпрыгивая, как девочка, с мокрой, мятой пачкой «Parliament». Пижонит молодежь. Дорогие курит, с угольным фильтром. Он-то знал, что все это — обманные рекламные штучки табачных магнатов. Слабые сигареты или крепкие, розовый цвет легких все равно сменится пепельно-черным. Ему, по крайней мере, вместо пачки обычных сигарет понадобилось бы две-три дорогих, чтобы восполнить необходимую ежедневную потребность в никотине.
Патологоанатом немного успокоился — есть сигареты, пусть слабенькие и мокрые, их можно высушить на том же обогревателе, но они есть. Ведь ничто так не угнетает сознание как отсутствие или недоступность предмета желания. Оно, быть может, даже и не посетит его вовсе в ближайшее время, но знание того, что сигареты есть, что они рядом, успокаивало.
— Скажите, она действительно там? Я узнал… Она должна была приехать на мой день рождения к семи часам вечера. С родительской дачи. Я ждал до десяти, бегал вдоль шоссе… — слабая волна рыданий вновь окатила парня, и он уткнул мокрое лицо в живот патологоанатома.
Тот молчал. Он приучил себя не вмешиваться в чужие истории. Даже косвенно в качестве слушателя. Так было легче. Он умел не выходить из собственных раздумий, когда несчастные пытались изливать ему свои души, обычно избегал общения с ними, предоставляя такую возможность дежурной, что, к счастью, случалось довольно-таки редко, так как близкие и родственники допускались в помещение морга только с целью опознания тела, когда того требовала судебная экспертиза. Нынче он поневоле стал соучастником чужого горя, а роль душевного лекаря ему претила изрядно. Надо бы отправить парня домой, но его одежда все еще испаряет небесную влагу на электрической батарее.
Дежурная протянула руки к дождю, набрала несколько капель и освежила ими лицо.
— Ну и ночка выдалась! Ни почитать тебе, ни музыку послушать, — она подошла к парню и мягко положила ладонь на его взъерошенные волосы. — Ты подожди горевать-то шибко. Может, я и глупость какую говорю. Но твоя-то жизнь, она же не закончилась. Ты кто ей? Муж, любовник, друг?
Парень вскочил, кулаки взметнулись вверх, готовые обрушиться многократно на куриную головку этой помятой пьянчужки, что посмела учить его своей затхлой философии жизни. Но женщина не растерялась. Она гордо вскинула подбородок, соединила лопатки и насколько возможно выдвинула вперед маленькую, еле заметную грудь. И шепотом, железным, гипнотическим шепотом усадила юнца на лавку:
— Спокойно, милый. Помни, где ты. Раньше времени туда захотел? — она бросила взгляд на голубые окна морга. — Не стоит, успеется! На вот лучше, глотни последние капли волшебства! В них мудрости поболе, чем в твоей черепушке, что аж дымится от максимализма.
Она протянула ему наполненные до краев серебряные рюмочки. Это уже восемьдесят граммов, подаренных незнакомцу за просто так, подумал патологоанатом. Почти половина ее дневной нормы. Сможет ли ее организм смириться с такой потерей?
— С тебя чекушечка коньячка за мою добродетель. Не забудь! У меня тоже душа есть, и она тоже умеет плакать. Важно — как! С выпендрежем, насилующим других, или тайно. Не последняя любовь-то, наверное? А если и последняя, то скажу тебе, миленыш, что жизнь, даже без нее, любви твоей, все равно пройти надобно. Что ТАМ — мы не знаем и спешить туда не следует. Вот умри я от горя вслед за своим любименьким тогда, пятнадцать лет назад, и некому было бы теперь тебе коньячку подать да одежду сухую надеть. Помни об этом. Любовь, ведь она всякая бывает. У тебя вот теперь — только к ней, девчонке твоей, а у меня вот сейчас — к тебе, дураку несмышленому.
— Пустите меня посмотреть на нее, — парень произнес чуть слышно. — Простите.
— А вот в этом мы тебе помочь никак не сможем. Не по правилам это. Документов у тебя нет, родственником ты не являешься, — дежурная тяжело вздохнула. — Нет, хороший мой, только утром возможно и вместе с родителями ее, да и то, если позволят они.
— И здесь чинуши. Все сошли с ума. Я должен быть сейчас вместе с нею. С НЕ-Ю… Вы понимаете меня? — он таким нежным сыновним взглядом проник в ее страдальческие, высушенные многолетним зноем терпеливого одиночества глаза, что не будь рядом шефа, она бы плюнула смачно на все приказы и указы, распоряжения главврача и вместе с мальчишкой порыдала бы всласть возле тела девочки.
— Не могу, нельзя, — выдавила она с трудом и перевела взгляд на патологоанатома, давая понять тем самым, что не она здесь хозяин.
Парень понял, где собака зарыта. Молчаливый мужик, возможно, сдастся. Вся эта морговская прислуга не более, чем обычная пьянь. Деньги на несколько бутылок решат проблему. Он и молчит-то потому, что наверняка пропил голос и способен выцедить из глотки разве что окончательный диагноз.
— Принесите мне, пожалуйста, джинсы. Мне нужно взять кое-что в кармане, — ласково обратился парень к дежурной.
«Какой славный, все понял, без излишних нравоучений, скорей бы уж подсохло да отправить его отсюда», — думала дежурная, исполняя просьбу ночного посетителя. Она вернулась с теплыми, влажными штанами.
Парень улыбнулся дружески, извлек из кармана джинсов двадцатидолларовую бумажку и без слов протянул ее врачу. Тот продолжал смотреть на дождь, не замечая подачки. Юноша усмехнулся и добавил еще такую же купюру. Но реакции не последовало. Дежурная стояла в стороне и с интересом наблюдала за ситуацией. Она слишком хорошо знала шефа, чтобы предположить неожиданность его действий. Но нагловатая самоуверенность юнца ей импонировала тоже.
— Если бы у меня была выпивка, я бы не стал совать вам бумажки, но, увы, это все, что я могу сейчас вам предложить. Разрешите мне побыть там с нею наедине, без родителей и законников. У меня не будет другого шанса в оставшиеся три дня. А потом — похороны, и все. Конец.
Его голос дрогнул, он замолчал, по перекатывающимся желвакам и опущенному взгляду было видно, что он борется со слезами. Парень мучительно ждал малейшего звука из плотно сжатых губ патологоанатома, но тот продолжал безмятежно, как казалось со стороны, любоваться дождевой пляской.
— Мало? MAJIO?! Да? — парень вскипал медленно. — Вы все тут кормитесь на бедах и смертях! Кто вы вообще, чтобы лишать меня последних часов общения с самым дорогим мне человеком?! Кто? А? Медицинские отбросы, кого за неумение, пьянство низводят до работничков сего заведения! Или же отбросы человеческие, кто уже не может жить среди нормальных живых и прячется среди мертвых здесь, в этом склепе, куда заказан вход тому, кому это действительно нужно!
Парень кричал, и слезы горошинами сыпались на его щеки. Плотину все-таки прорвало, он захлебывался словами и рыданиями.
— У меня нет больше денег! Нет! Сейчас, с собой. Понимаете ли вы это?! Но я принесу, потом, позже, столько, сколько скажете! — и вдруг он сдулся, как воздушный шарик с развязавшейся веревочкой. — Только пустите, пожалуйста… Я хочу видеть ее… И больше ничего… ничего… ничего… понимаете, ни-че-го.
Его голос совсем перешел на шепот. Он опустился на дощатый пол, обхватил руками колени и спрятал в них несчастную растрепанную голову, пережившую за какие-то три ночных часа ужасы и бедствия, для него несравнимые даже со вселенскими.
Патологоанатом страшно хотел спать, ему порядком надоел этот истеричный малый, но избавиться от него, как он понял, до утра и прихода сослуживцев представлялось проблемой непростой, учитывая тот факт, что ему совсем не нравилось в таких случаях прибегать к помощи охраны или милиции. Звонить, по крайней мере, он никуда не будет, все должно решиться само собой.
Патологоанатом поднялся с лавки и подошел ближе к дождевой стене. Ему хотелось скорее остаться одному.
Он не был дотошным буквоедом, и нарушить предписание главврача не казалось ему чем-то из ряда вон выходящим. Дело было в другом. Многолетний опыт помог ему изучить психологию несчастных родственников, а тем более влюбленных. Ему ничего не стоило выполнить просьбу мальчишки, но это означало ни что иное, как медвежью услугу. Он слишком хорошо знал человеческую смерть, чтобы так легко потворствовать любой жалостливой просьбе живых. Его печальная практика открыла ему странную сторону человеческой психики. Он уяснил себе, что люди тяжелее переживают не сам факт смерти близких, хотя это, конечно, — самое будоражащее душу событие. Они боятся облика смерти. Ее мимика отпечатывается в памяти живых так явственно, что только собственная смерть способна разрушить снимки чужой смерти. Когда бы на то была воля патологоанатома, он бы запретил живым видеться с мертвецами. Он был убежден, что если бы в момент смерти вместе с душой исчезало бы в иную реальность и тело, черный призрак с косой скорее бы превратился в доброго, послушного ангела, чей долг — всего лишь исполнение в определенное время воли Всевышнего. Будь смерть невидима, она не была бы так страшна и столь способна властвовать над живыми. А они, глупые, смакуют ее разлагающийся вкус, фотографируют плачущими глазами ее противный жизни образ, тянут сами себе жилы, оголяют нервы, рвут на кровавые солено-сладкие куски свои сердца, чтобы еще на чуть-чуть оставить рядом с собою то, что уже принадлежит другому миру. И эти последние, полные печали, боли, страдания, горя, ужаса сцены выхолащивают из памяти все цветное, счастливое, радостное, чудесное, что составляло бытие человека при его жизни, а теперь уходящего в иное пространство. Да, прокручивал в тысячный раз в своих мыслях патологоанатом, это великая ошибка жизни, ее главный недостаток — позволить остающимся в этом мире живым увидеть чужую смерть в лицо. Он ненавидел жизнь именно за эту слабость, за этот маленький просчет Всевышнего. Со смертью должны общаться лишь избранные живые — специалисты, профессионалы. Всем остальным вход в ее обитель, даже взгляд на нее должен быть табуирован, а похоронные ритуалы отменены. Они, мертвые, — уже часть иных сфер, исполнители иных законов, субъекты иных отношений. Им тесно среди частокола человеческих норм и постулатов, обычаев и традиций.
Патологоанатом понимал, что не в его силах изменить общественное мнение, сдвинуть камень страха перед смертью. Люди боятся моргов, с трудом приняли крематории, а большинство так и продолжают отвергать этот продукт цивилизации, созидают кладбища, которые сами наполняют жутью и обходят далеко стороной. И все оно вместе беспокоит жизнь, угнетает ее и тем самым смеется над ее быстротечностью и конечностью.
Когда бы патологоанатом был действительным «из-возчиком» смерти, как нарекли его пугливые горожане, он бы прежде всего лишил живых встреч с умершими, а тем более погибшими, дабы сохранить живую память о них. Умер человек — знания этого факта должно быть достаточно, чтобы осознать его смерть, а со временем и привыкнуть к потере. Пусть об этом узнают уши, глазам видеть смерть не стоит. Патологоанатом вынашивал эту крамольную, на всеобщий взгляд, мысль, потому что более всех живых имел право на ее доказательство. Его бы воля, он бы никогда не показывал и не выдавал бы своих клиентов родственникам и близким. Не нужно оно им — патологоанатом выстрадал эту идею, он не мог претворить ее в жизнь, но любыми способами ограждал живой мир от своего молчаливого царства.
ГЛАВА 8
Дождь все сильнее барабанил по крыше крыльца. Стена воды стала почти непроницаемой. Раскаты грома звучали устрашающе. Патологоанатом безмятежно плавал в облаках дыма и осмысливал исключительно ради внутреннего покоя оправдание своего видимого безразличия к горю несчастного «Ромео».
Когда он все же вернулся в реальность, парень исчез. Совсем. Его не было на маленьком квадрате крыльца, его фигура не удалялась по направлению к калитке, да и калитка не болталась, как обычно, если бы кто-то несколько секунд назад потревожил ее висячее спокойствие. Дежурная, его преданный страж и цербер, растеклась на лавке бесформенной кляксой. Ее голова упиралась в перила крыльца, правая рука торчала из-под защитной крыши козырька и собирала в ладонь дождевые капли, как если бы ее хозяйка намеревалась утолить посталкогольную жажду. Сухие, узловатые ноги в войлочных ботах смешно расползлись в стороны, обнажая миру бледно-желтые застиранные панталоны. Косынка сбилась, узелок торчал на ухе, лица из-за этого не было видно, но струйка слюны, что тянулась к полу, подтверждала его наличие за белой платочной тканью.
Патологоанатом кинулся к коллеге. Мертва, пьяна или погружена в блаженный сон? Он сдернул косынку, обхватил ее голову и повернул к слабому свету лампочки. Поднял веко — желтоватый белок с красными прожилками. Пульс прощупывается, слабенький, но живой. Патологоанатом потянулся к дверной ручке, резко дернул, но дверь не поддалась его желанию. Кто-то запер ее изнутри морга. Такой глупой промашки в его практике еще не было. Он приложил ухо к прохладной замочной скважине. Ни звука, ни шороха. В окна не заглянуть и не забраться — замазаны краской и зарешечены. Есть еще дверь с противоположной стороны, но она закрывается щеколдой изнутри. Что делать? Бить тревогу нелепо — скандал неминуем, что лишь на руку городским сплетникам и в минус его и без того странной репутации. На что способен парень в состоянии нервного шока, оставалось только догадываться. Но патологоанатом гнал жуткие мысли. Он вспомнил о пожарной лестнице и чердаке, которым никто не пользовался, по крайней мере, на его памяти. Правда, существует ли люк с чердака во внутренние помещения морга, патологоанатом не знал. Но нужно было попробовать этот вариант, потому как других не имелось.
Он выскочил под дождевой массаж. Дворик заливала вода. Тапки-калоши тут же захлебнулись грязевой жижей, стали скользкими, и их хозяин в белом медицинском одеянии больно шлепнулся в лужу, ударившись при этом локтем о любимую мраморную плиту. Боль так остро прострелила все тело, что даже ставшая мокрой, холодной, липкой одежда не причинила ему, старому аккуратисту, никаких неудобств. Он весь утонул в боли. Локоть пылал, но кровь, что вырвалась наружу из разорванных капилляров, осталась незамеченной патологоанатомом. «Сама плита, видно, жаждет слиться со мною. Хорошо, не голова получила ее страстный поцелуй, иначе бы моя мечта стала реальностью», — он шевелил губами, но не произносил свои мысли вслух. Он вообще говорил мало и редко. В большинстве же случаев роль его рупора охотно играла ночная дежурная, которая в данную минуту совсем некстати валялась на крыльце. Даже днем в свободное от работы время она крутилась в морге, незаметная, но тут же проявляющаяся по мере надобности своему шефу. Сейчас бы она ой как ему пригодилась, хотя бы ее глаза и уши, чтобы зорко следить за главной дверью, пока он полезет на чердак.
Он снова взбежал на крыльцо, тряхнул за плечи свою помощницу, но та не приходила в сознание. Что случилось? Почему? Ведь она не выпила даже своей дневной нормы алкоголя, которая всегда сохраняла в ней полный рассудок и здравие. Ее подбородок блестел от обилия вытекающей слюны. Патологоанатом поднял с пола брошенную им же самим косынку и мягко вытер ею лицо женщины. В ноздри ударил слабый, сладковатый залах. Он поднес косынку к носу. Да, запах шел от нее, вернее, от чего-то мягкого, что было внутри тканных складок.
Он тряхнул платок, в ладонь выпал ватно-марлевый тампон, пропитанный, по всей видимости, хлороформом. Откуда?! Он лихорадочно попытался выстроить цепочку мгновений, что произошли здесь, на крыльце, в его же присутствии, пока он предавался непростительному сибаритствованию в аромате курева. Наверное, тампон принесла дежурная, не на шутку перепуганная истерикой малого, чтобы обезвредить его до наступления рассвета. А он оказался сметливее и хитрее и ее же оружие обратил против нее. Женщина была уже достаточно под хмельком, чтобы угадать его действия и среагировать на них. Парень воспользовался этим и безразличием патологоанатома, которое тот явно оказывал ему. Ситуация вышла из-под контроля, и сумасшедший влюбленный хозяйничает сейчас в морге, а сам патологоанатом бесполезным дураком разгуливает под дождем в грязи и крови.
За дверью, из глубины помещений послышалась легкая возня. Звуки были едва слышны, чтобы в голове слушателя сложилась картина происходящего там, внутри. Но патологоанатома они выводили из состояния железного спокойствия. Он перепрыгнул через перила крыльца, завернул за угол, держась за стены, чтобы уберечь себя вновь от унизительного падения в грязь на собственной же территории, фактически на его земле, месте его жизни и работы, увидел желанную, ржавую пожарную лестницу, подпрыгнул, но его роста оказалось недостаточно для достижения цели. Он кинулся искать подпорку.
Полусгнившая гробовая крышка, черная от времени, давно использовалась в качестве скамьи для летних посиделок медперсонала. Он побежал за нею, как за спасительной доской во время кораблекрушения. Крышка обросла травой и, казалось, пустила корни в землю — настолько сложно оказалось оторвать ее с насиженного, вернее, с належенного места. Патологоанатом изодрал пальцы; жирная, мокрая земля глубоко и больно забилась под ногти, он бил по крышке ногами, пока, наконец, она с ухающим вздохом не перевернулась.
Далее все полетело, как в кино. Он кошкой вскарабкался по лестнице на крышу, проник в чердачное окошечко и в кромешной тьме, так как спички превратились в мокрое месиво, а зажигалка отказывалась подчиняться воле хозяина, на ощупь принялся искать заветный люк. Он ступал очень тихо, боясь, что его шаги спугнут самозванца. Керамзитовая крошка предательски шуршала под ногами. Чердак покоился под покрывалом многолетней пыли и затхлости. Похоже, патологоанатом был здесь первым посетителем со времен построения этого здания. Никаких следов пребывания живности, ни кошек, ни голубей. Такое просторное помещение могло быть вполне переоборудовано под склад, хранилище или подсобку. Тепло, сухо. Об этом стоило поразмыслить. Но не сейчас.
Он обошел каждый метр чердака, но ни на какую иную поверхность, кроме шипящей крошки, его нога не ступала. Значит, весь пол засыпан, даже люк, если, конечно, таковой имеется. По металлической крыше гулко прыгали дождевые капли. Как по нервам. Он вспомнил о раненом локте. Рукав стал тяжелым от липкой крови. Патологоанатом, морщась от боли, стянул с себя то, что еще недавно называлось белым медицинским халатом, разорвал относительно чистый его участок на широкие полосы и туго, насколько хватило сил одной руки, перебинтовал кровоточащий локоть. Приступ тошноты вконец обессилил его и усадил на пупырчатый пол.
Ночной бал дождя. Вакханалия воды. Обычно патологоанатом любил плачущее настроение природы. Но сейчас пульсирующий танец дождевых капель с периодическим громовым ревом больше напоминал ему мерные удары молотка по черепной коробке, когда медбрат готовит клиента к патологоанатомическому диагностированию его умершего мозга. Звук вспарываемой кожи всегда не слышен, будто далек от святотатства такой процесс вмешательства в чужую мертвую плоть. Другое дело при жуткой какофонии инструментария, когда врач обязан забраться в тайник серого вещества. Патологоанатом полностью доверял это костоломство своему помощнику, а сам тем временем наслаждался музыкой иного свойства, что наполняла его существо через наушники.
Сейчас было некуда бежать от глухой барабанной дроби, что сыпалась на него сверху и мучила вместе с рваным локтем все его нутро. Он лег на спину. Шестьдесят секунд покоя, чтобы сосредоточиться, чтобы заарканить разгулявшиеся мысли. Прошлое кружилось в голове, как карусель с разноцветными зверушками, на каждом из которых восседал он сам, он один, размноженный на десятки мальчиков, юношей, мужчин, каким он был в разные периоды своей жизни. Карусель двигалась так быстро, что нельзя было внимательно рассмотреть самого себя во всевозможных ипостасях, скачущего по кругу на карамельно-ярмарочных животных. Ни одного свободного места, ни одной щелочки для него нынешнего в веселой, красочной круговерти. Лишь мерное цоканье копыт какого-то сказочного существа стоит в ушах, как шлепки небесных слез по крыше, как удары молотка по черепу. И человечки с его лицом на карусели все твердят в такт невыносимому цоканью: «Я возьму тебя с собой». Все повторяют шепотом, вкрадчиво, будто издалека, но не берут к себе и место не освобождают, и карусель не останавливается, только все быстрее и быстрее кружится. И он рад бы оторваться от земли и прыгнуть на ходу на чудной аттракцион, даже не зная, что ждет его там и не превратится ли он в кусок мяса на вертеле. Что-то манит, тянет, влечет его туда, сладко приговаривая: «Я возьму тебя с собой».
В голову патологоанатома дул слабый-слабый ветерок. Откуда-то снизу, из щелей керамзитового крошева его горячий затылок целовала приятная прохлада, будто карусель подарила ему волну свежего воздуха из своего безумного вихря. Он открыл глаза. Головокружение не проходило, но сознание вернуло его в действительность. Приснившаяся ему только что фраза не умолкала: «Я возьму тебя с собой». Очень тихо она просачивалась в пыльный чердачный мешок вместе с легкими порывами воздуха. Патологоанатом осторожно, маленькими пригоршнями начал разгребать место, несколько минут назад служившее ему изголовьем. Наконец он нащупал дощатую поверхность и углубление, выемку вместо ручки. Крышка люка была пригнана неплотно. Он потянул на себя дверцу, и глазам предстала все та же крутящаяся карусель. Он зажмурился. Прохладный воздух ударил в лицо. Прядь волос выбилась из резинки, что стягивала их в хвост. Значит, все реально, он не спит, локоть ноет еще сильнее под повязкой.
— Мы уйдем отсюда вместе, ты и я. Ничего, что ты не сможешь сейчас идти, не волнуйся, я буду нести тебя на руках.
Патологоанатом отчетливо слышал живую человеческую речь. Мягкий, спокойный юношеский голос.
Он открыл глаза. Перед отверстием люка что-то беспрерывно мелькало и волновало воздух. Конечно, это был вентилятор, который дежурная обычно включала на ночь. Лопасти и слабый шум вентилятора удачно скрывали патологоанатома от парня, но мешали врачу наблюдать за ним и проникнуть внутрь помещения.
Чердачное отверстие находилось как раз над каталкой, на которой покоилось тело юной девушки, прибывшей не по своей воле в морг перед полуночью. Парень, облаченный уже в свою одежду, лежал рядом с нею. Он не плакал. Его глаза излучали покой и радость. Патологоанатом знал причину такого состояния. Всего-навсего защитная реакция мозга на сильнейший нервный стресс. Так называемое кратковременное помешательство, ложное просветление, одурманивание счастьем и надеждой, которых нет, но которые придумывает себе сам организм, чтобы пережить страшную психическую боль и выжить. Сколько может продлиться смирение — полчаса или сутки — у всех людей по-разному, в зависимости от особенностей их нервной системы. Но исход может вылиться и в самые неприятные формы как буйное помешательство с действительным поражением психики или нервная истерия, опасная для самой личности — суицид — и для окружающих. Институтская методика в таких случаях вряд ли могла быть полезной. Патологоанатом полагался исключительно на свою интуицию.
Вдруг парень вздрогнул, извлек из кармана рубашки маленький шприц и две ампулы. Содержимое одной из них влил в свою вену на локтевой ямке, вторую дозу подарил своей девушке. Все это проделал без суеты, легкими, привычными движениями.
— Это поможет тебе. Ты встанешь, ты просто обессилела. Помнишь, тебе уже это помогало… и сейчас поможет… не может не помочь.
Его язык становился ватным, а речь тягучей, распевной. Он медленно, нежно гладил волосы девушки, целовал маленькие пальчики ее совсем еще детских пухлых, с ямочками на тыльной стороне ладони рук, целовал глаза с пушистыми, вьющимися ресницами без капли косметики, вздернутый аккуратный носик с бледно-коричневыми бусинками веснушек, еще ярко-розовые, чуть капризные губы. Ничто не говорило в ее облике о смерти, что несколько часов назад вмешалась в их любовь и теперь тащила девушку в свою бездну, пугающую живой мир. Казалось, юноша просто усыплял свою любовь, рассказывая ей волшебные сказки, лучшей из которых оставалась сказка их любви.
— Я отнесу тебя к озеру, к нашему озеру, положу на плот, наш плот, ты, конечно, помнишь и плот, и озеро. Молчи-молчи, отдыхай, не напрягайся. Я все сделаю сам. Мы поплывем на середину озера, где коса, где мы стояли с тобой по пояс в воде, танцевали, дурачились перед камерой… То ты, то я… Потом чайки прилетели. Много чаек. Белое одеяло укрыло озеро, воду. И мы вдвоем среди них. Не побоялись они нас… почему-то. Тебя разве можно бояться? Ты же свет, солнышко… теплое всегда, лучистое, смешливое, ясное, как то небо, что было над нами, и чистая, свежая, прозрачная, как вода в нашем озере. Мы доплывем до подводных скал, бросим якорь, там и останемся вместе… вместе… навсегда. Прилетят птицы, согреют наши тела перьями. Я не оставлю тебя здесь, не отдам тебя им. Они не найдут нас. Там мы и будем всегда… на наших скалах.
Патологоанатом благодарил вентилятор за его быстрые, широкие лопасти, что частично скрывали от него душераздирающую картину в приемнике морга. Мальчишеские слова рвали его видавшее многое сердце, больно щипали его высохшую кожу, натягивали нервные струны и нещадно перерезали их. Он не мог это слышать, а тем более видеть.
Карусель бешено крутилась в голове. Казалось, волчок в любую секунду сорвет его думающее устройство и умчится вместе с ним в черное чрево космоса. Но действовать в его положении было невозможно, оставалось только ждать в роли невольного свидетеля чужого горя, что разлилось перед ним безбрежным озером с маленьким деревянным плотом посередине, прямо над вершиной подводной скалы.
Парень говорил, говорил, говорил. Больше шепотом и поцелуями. Шум вентилятора доносил до патологоанатома обрывки слов. Только бы мальчишка уснул, тогда до рассвета можно будет успеть изменить ситуацию, какой-нибудь палкой остановить лопасти, проникнуть в приемник, вколоть парню успокоительное еще на два-три часа сна. Тогда все пройдет тихо, без шума, скандала и паники родственников. Еще эти чертовы ампулы, видимо, с наркотической дрянью, которые лучше скорее уничтожить во благо самого же мальчишки. Если его подружка при жизни тоже баловалась наркотиками, то ее разложение может произойти быстрее обычного. Такие трупы обезображиваются, темнеют, покрываются пятнами, как правило, в считанные часы с момента смерти. Неужели ее красота сгорит в пламени яда еще до его патанатомического вмешательства? А каково будет ее родным получить синюшную развалину вместо ангела?
Патологоанатом приподнялся, чтобы в чердачном пространстве поискать крепкую палку для остановки вентилятора. Ничего, одна крошка на полу. Он выбрался на крышу, спустился по лестнице во двор и стал рыскать по нему. В этой суете он даже не вспомнил о дежурной. «Я возьму тебя с собой!» — стучало в его голове как симптом болезни, которую он обязан был уничтожить.
Он нашел в сарайчике метлу дворничихи, попытался сорвать прутья, но ничего не вышло, только еще более изодралась рука, теперь уже левая. Так с этой метлой он и полез на крышу.
Увидеть в ту ночь патологоанатома, странного типа со странной репутацией, на крыше морга с метлой желали бы многие городские обыватели, чтобы убедиться еще раз в правоте своих опасений относительно его сатанинской сущности. Сей факт пришелся бы как нельзя кстати его соседям для немедленного выселения его из бывшей родительской квартиры. На его счастье, безлунная, дождливая ночь прятала окровавленное, бегущее по крыше тело от чужого, злого глаза.
Патологоанатом с легкостью раненого кузнечика снова запрыгнул в чердачное окошко. Сердце билось громче булькающих звуков воды о гулкую крышу. Он задыхался. Смола в легких, накопленная за годы курения, давала о себе знать. Еще чуть-чуть, еще метр — и ситуация окажется под контролем его всегда спокойного, сдержанного разума. Это не мистика, не наваждение, это всего лишь глупая ошибка дежурной и его легкомысленная недооценка изворотливости юноши. Все закончится через триста секунд. Триста секунд — и все встанет на свои места.
Он подкрался, насколько тяжелые, бухающие, быстрые шаги можно назвать подкрадыванием, к заветной дыре и опустил в нее всклокоченную голову. Каталка одиноко светилась в полумраке приемника. Патологоанатом до звездочек сжал веки, выдернул из пустоты голову, встряхнул ею и вновь погрузил половину своего тела в отверстие люка. Та же желтизна клеенки и ничего более. Останавливать палкой лопасти вентилятора и прыгать вниз уже не имело смысла. Он побежал назад к чердачному окну, уже в четвертый раз протиснулся в его маленький квадрат и, стоя на блестящей от воды, скользкой крыше, попытался осмотреть окрестности своей обители.
Серая завеса дождя скрывала все дальше пяти метров. Он направился к пожарной лестнице, но вдруг потерял равновесие, ноги смешно и неуклюже разъехались, задергались, пытаясь приклеиться, прилипнуть к капризной, будто полированной крыше, пальцы цеплялись за воздух. Тело сопротивлялось неминуемому падению с таким упорством и упрямством, что казалось, что законы тяготения признают победу и волю одержимого мужчины в драном, грязном, окровавленном одеянии и сохранят за ним оставшуюся целостность.
Но природа все-таки взяла свое. Патологоанатома понесло к краю пропасти, ноги взлетели, копчик рухнул на мокрый металл, отчего сознание мгновенно притупилось и перестало реагировать на это нелепое погружение в тартар. Когда пустота уже готова была принять его в свои объятия, левая кисть вцепилась за последнюю соломину — невысокое проволочное ограждение. Тело поболталось на высоте трех метров и свалилось в огромную лужу, бесцеремонно затопившую ухоженный дворик морга.
ГЛАВА 9
Патологоанатом открыл глаз. Только один. Второй, как и вся половина лица, был в луже. Врач лежал на правом боку, на больной руке, и не мог опереться на нее, чтобы подняться на ноги. Было холодно. Теперь все его тело кромсала боль. Она впилась остренькими зубками в его кожу, проползла тысячами иголок под ногти, ныла в зубах, жгла глаза, ела его мякоть и крошила на маленькие порции кости. Патологоанатом тупо смотрел одним глазом на тусклую лампочку, что освещала крыльцо морга, и не понимал происходящего. Голова ныла, шумела, гудела, погружая его то в морскую пучину, то в жгучие песчаные барханы, а лампочка казалась палящим солнечным блином, который почему-то совсем не грел его замерзшее тело. Но тут в ее туманном свете появился корабль, нет, парусник, яхта красного цвета с кремовыми парусами. Они танцевали на легком ветерке, плавно колыхались в такт маленьким белым волнам, рассыпались в лучах солнца на длинные, тонкие золотые нити, завораживали отрешенный взгляд патологоанатома. Словно сирены, сладкоголосые дочери речного бога Ахелоя и музы Мельпомены, эти кремовые паруса манили его к себе, тянули из липкого, холодного месива за собою в свою непостижимую тайну на восьми небесных сферах космоса. Патологоанатом забыл о больном локте, надавил на него всей своей разбитой массой и медленно начал поднимать верхнюю часть туловища из лужи, стараясь сесть. С волос, ресниц, носа, плеч мутными струями стекала вода, застилала четкое видение происходящего. Мутное сознание, мутная вода, мутный образ парусника, мутное состояние. Тошнота подступила к горлу — его вырвало кисловатой массой.
Ничьи продукты жизнедеятельности так не противоестественны как человеческие. В этом патологоанатом был убежден, потому как видел человеческое разложение каждый день. Дикая природа тонко балансирует между жизнью и смертью своих обитателей, между приходом и уходом, меж поглощением и испражнением. Природная круговерть порождает и уничтожает, не нарушая своей красоты, чистоты и вечной девственности, чего нельзя сказать о человеческом обществе. Природа пульсирует жизнью, хотя и в ней есть место смерти. Но продукты последней не видны. Есть особи: гиены, шакалы, стервятники, вороны, мириады насекомых и микроорганизмов, питающихся падалью. Природа не строит памятники смерти, как это делают люди. Она не воспевает смерть, она уничтожает ее плоды во имя вечного торжества жизни. Поэтому-то в ее объятия, в благоухающие объятия природы, хотя бы изредка за глотком этой caмой жизни бегут люди. А здесь, в роскоши цивилизации, они проходят свои коротенькие дистанции в постоянном страхе перед смертью, среди безвкусных карнавалов смерти, которую сами воспевают на кладбищах, во время похоронных процессий, в кровавых сценах киношных фантазий, в безжизненных мелодиях заупокойных литургий, в садистских и вурдалакских образах криминального чтива. Сами. Сами люди боятся ее и сами культивируют ее. Это вдалбливают в еще умеющие удивляться и радоваться детские уши церковники, святоши, моралисты и фарисеи. Помни о ней, страшной! И все помнят ее, молят ее о благосклонности, каждый день просят ее не явиться раньше срока, и так в этом унизительном рабстве перед смертью проползает вся человеческая жизнь.
Патологоанатом не боялся смерти, он слишком хорошо знал ее повадки, как знают деревенские мужички своих жен, с которыми обычно проходят через всю жизнь. Почему деревенские? Потому что тайна и обман приживаются к деревенскому человеку труднее, нежели к особи в туманном пространстве города. Патологоанатом жил в царстве смерти, дышал ее воздухом, но никогда не встречался с призраками, хотя по россказням горожан ими был начинен морг, как многослойный пирог. Но красная яхта с кремовыми парусами, что выплывала сейчас перед его воспаленными глазами из дверей морга при слабом освещении лампочки, вполне походила на призрак. Очень красивый призрак, за которым хотелось плыть.
Яхта замерла рядом с телом дежурной, что продолжала пребывать в безмятежном, счастливом сне, качнулась и поплыла из янтарного солнечного облака в сырое пространство дождя. Еще немного покрасовалась ярким пятном на сером дождевом шелке и исчезла. Патологоанатом заставил себя подняться на ноги. Он должен догнать это чудо, потрогать его, если оно осязаемо, плюхнуться на его теплое деревянное дно и поплавать в сказочной пустоте, где нет ни людей, ни трупов, ни жизни, ни смерти, ничего. Хотя бы час или два побыть в полном одиночестве со своим «я», задроченным бестолковой суетой. Он доплелся до крыльца, ухватился за перила, уронил на них голову, перевел дыхание. Все кружилось, ноги не покидала слабость. Нужно идти, а они не могут.
Тело на лавке крыльца зашевелилось, хрюкнуло, засопело, зазевало, зачмокало. Проснулось.
— Ой! Что с вами?! Мамочка родная, папочка родименький, пресвятая дева-богородица! Кто ж вас так?! А я-то что ж, дура, тут валяюсь?
Дежурная вскочила, но ее тут же отбросило к стене.
— О-о-о-й! Голова-а-а-а. Ломается. Лопается. Неужто перепила? Нет-нет, я ж пареньку половину в глотку его орущую вылила.
Она, перебирая неуверенно руками по перилам, приблизилась к шефу.
— Родненький мой! Давайте сюда, здесь сухо, сейчас я одежу другую принесу, вот так, посидите секундочку, я мигом!
Женщина рванула дверь морга, та беспрепятственно открылась и пропустила ее в теплый полумрак.
— А-а-а-а… Ma-a-a-a… Ma-ма-а-а-а… — ее вопль разорвал предрассветную тишину.
Дежурная вылетела пробкой из морга. Прямая, вмиг протрезвевшая, потрясенная. Рот безмолвно раздувал меха, как испорченная гармонь, выпученные глаза говорили много, все сразу, но беззвучно. Она размахивала руками, артистично жестикулировала, словно глухонемая, но информация никак не прояснялась. Она засеменила к дождю, холодные капли остудили ее, подбежала к патологоанатому, прижалась к нему, как полоумная, закатив глаза, и зашептала в его ухо:
— Нет ее, нет-нет-нет, понимаете? Ни-ко-го-там-нет, понимаете?
Оторвалась и — в другое ухо:
— Девочки нашей миленькой нет!
Потом уставилась в глаза шефа и затараторила:
— Я пошла за одежей для вас, за сухой одежей. Вхожу. Тихо, чисто, тепло. Я ведь здесь на крыльце совсем продрогла, оттого и проснулась. Захожу поискать сухое белье. Думаю, дай посмотрю на красавицу нашу. Как она? Так ли свежа, как прежде… А ее… Нет. Ой, что делать будем? Куда же девочка наша девалась? Может, я совсем пьяна была, и мне все приснилось? Может, не было той девочки-то? А? Что вы все молчите? Я же с ума сойду от неведения!
Она легонько потеребила шефа за плечо.
— Может, увезли ее, пока я тут дрыхла? А? Что же теперь со мною будет? А?
Она зарыдала в голос по-бабски, с причитаниями, с театральным заламыванием рук и вознесением глаз к мудрому, всезнающему небу.
Патологоанатом все вспомнил, все события безумной ночи, свои восхождения на крышу — туда-сюда, сюда-туда, словно пацан безголовый. Далее — неудачное падение и кремово-красную яхту, вконец одурманившую его мозги. Они уплыли на этой штуковине, он и она, вернее, этот призрак и был влюбленной парочкой, единством сумасшедшего и мертвеца, из-за которых он сам чуть не лишился разума и жизни. Они ушли, точнее, он, парень, с мертвой девушкой на руках. Скоро начало рабочего дня. Что будет, если этот призрак увидят нормальные люди, спешащие на работу, в школу, на прогулку с собакой? Паника, скандал, изгнание его с родительской квартиры, быть может, с работы и из города. Он смирился с тем, что его давно вычеркнули из городского общества. Он научился довольствоваться самим собой и своим одиночеством, но его профессиональная репутация оставалась для него действительной ценностью, которой он дорожил и которая связывала его с родным городом.
Патологоанатом мягко обхватил преданную коллегу за талию. Как давно, видно, никто не любил, не ласкал, не целовал это жалкое, изуродованное судьбой создание!
Он провел ее в теплый коридор морга, усадил на кушетку, спокойно посмотрел в испуганные глазки, нежно поцеловал влажный от волнения лоб, свекольные щеки, сухие, растрескавшиеся губы, что-то шепнул в ухо, чмокнул его и удалился. Когда женщина очнулась от магнетического гипноза, выскочила с ворохом сухой одежды на крыльцо, то, кроме плачущего неба, ничего не увидела. Разбитая, она вернулась в тепло приемника, упала на кушетку и зарыдала так горько, так отчаянно, что природа, вторя ей, усилила свою дождливую ораторию.
ГЛАВА 10
Рассвет хладнокровно разрезал на куски ночь. Даже плотная пелена воды не могла удержать пробивающийся на землю сквозь тучи солнечный свет. Все приобретало четкие, но какие-то болезненные очертания. В мире царствовал мертвенно-сизый цвет. Всего лишь первый рассветный час. Потом все обнажит свои подлинные тона, когда день окончательно выбьет трон из-под ночи. А пока патологоанатому приходилось напрягать зрение, чтобы увидеть в мышиной безликости удаляющийся от эпицентра ночных событий предмет, ту самую красную яхту с кремовыми парусами. Через каждые двадцать шагов он прикладывался к пузырьку со спиртом, который прихватил на выходе из шкафчика дежурной. Сама она спиртом никогда не баловалась, но держала его на всякий случай, для слабонервных посетителей.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Патологоанатом предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других