In medias res

Лев Мочалов, 2013

Предлагаемая вниманию читателя книга составлена из текстов, возникших «по ходу жизни». Здесь – фиксация каких-то историй, воспоминаний, фрагменты дневникового типа, заметки из блокнотов и записных книжек. Эти материалы относятся к периоду с конца 1960-х и по 1990-е годы, с последующими коррективами и добавлениями. Точные даты даются в случаях необходимости, подсказываемой соображениями содержательного порядка, – когда они что-то проясняют или документируют. Автор

Оглавление

Встреча после долгой разлуки

…Фигура деда, силуэтом вырезавшаяся на снегу — в ушанке со свисающими тесемками и в черных валенках — четко отпечаталась в моей памяти. Автобус уже тронулся и, покачиваясь, поехал. А дед всё стоял. И мне — моим глазам — было не оторваться от него, как бы становящегося — по мере отдаления — всё более усохшим и согбенным. Я — вдруг! — понял, что больше его не увижу.

Он просил меня остаться. Хотя бы на день. Но, как тогда мне казалось, я не мог. Не мог потому, что обещал. Был заведен, точно будильник, который переставить уже не представлялось возможным. Сам предписал себе к вечеру вернуться в Москву.

А приехал я в Елец, где жил мой дед после семнадцатилетнего пребывания в сибирских лагерях и в ссылке, накануне вечером. Они — с Валентиной Алексеевной, его женой, маленькой хлопотливой старушкой, с неподдельным провинциальным радушием приняли меня в своей «квартире», — снимали какую-то часть старого деревянного дома.

О чем мы успели поговорить? Он, конечно, расспрашивал меня о моих делах. И я ему воодушевленно отвечал, делясь тем, что тогда для меня было важным и о чем сейчас уже не помню.

Что узнал я от деда? — О нем! — Почти ничего. Запал в память только один эпизод, спокойно и с усмешкой рассказанный им. Допрашивал его следователь, еще совсем молодой. И в какой-то момент, пытаясь защититься, дед сказал: «А как же Конституция?» И услышал в ответ: «Подотрись ты своей Конституцией!»

Эта, с осязательной зримостью вспыхнувшая передо мной, сцена так обожгла меня, что, может быть, заслонила или оттеснила какие-то другие моменты нашей беседы. Но и развернуться-то ей — не было времени. Встреча после долгой разлуки расплескивается в мелочах, в чем-то сиюминутном. До самого важного дело не доходит. Потому не услыхал я того, что — теперь уверен — хотел бы мне поведать дед. И два его образа в моем представлении не совмещаются. Один, — относящийся к концу тридцатых, когда он, поседевший, но высокий и подтянутый (военврач, в петлицах две шпалы) приезжал к нам в Ленинград; а другой — к концу пятидесятых (к эпохе «позднего реабилитанса»), когда он стал ссутулившимся, придавленным годами стариком, — для меня — навсегда одиноко стоящим на снежной белизне…

Что пролегло между нами? И что было до этого?

Дома у нас, до 38-го года, когда деда забрали, висел его овальный фотопортрет в неширокой черной раме. На меня с требовательной серьезностью смотрело лицо с ежиком темных волос. От отца мне было известно: это мой дед — по выходе из тюрьмы. Сидел за участие в революционном движении. Вот ведь… И при царе — был неугоден. И при советах… Никогда мне уже не узнать, как сам дед объяснил бы это…

На прощанье он подарил мне очешник. Самодельный, поразительно искусно вырезанный там, в местах ссылки. Каким-то зеком-умельцем. С монограммой: ИВМ (Иван Васильевич Мочалов) сверху и с надписью по латыни на внутренней стороне крышки:

«In medias res.» — По самой сути, без околичностей.

…А женщина, к которой я спешил, получила доказательство привязанности к ней. И непонятно, что больше: была ли обрадована или удивлена моим — в обещанный срок — возвращением…

* * *

Прошло время. И автор смотрит на себя прошлого, как на своего героя: он отдалился от самого себя и может — в каких-то случаях — произвести замену местоимения первого лица на местоимение третьего. Не «я», а «он». И если даже герой говорит «я», то это всё равно «он». Потому что автор живет по своему адресу, там, где прописан. А герой прописан в книге…

* * *

Он говорил: так я ничего и не успел — имея в виду, что жизнь уже на излете, — в надежде услышать Её опровержение. Но Она, — избранница «на всю оставшуюся жизнь» после томительных лет его вдовства, молчала. А ведь ему только и надо было — Её признание. Именно Её. Потому что он преклонялся перед Ней… Но, может быть, и вообще, думал он, не нужно признания со стороны многих. Быть кумиром тысяч и миллионов — сомнительная честь и участь. Вполне достаточно, чтобы у тебя был один читатель, чтобы он тебя понимал и любил. И если нас принимает хотя бы один человек, — это уже путь ко всем. Пусть не буквально, но в принципе. Важно убедиться, что твой звук находит соответствующий отзвук, или зов — отзыв. В этом главное.

* * *

Картины и мелодии пути. Картин — много. Их невозможно представить все вместе. Одна сменяет другую. Мелодия — общая. Настроение непрерывное. Скажем, тональность начинающейся, кое-где уже пробившейся желтизной, осени.

* * *

Очевидно, с читателем нужно уметь играть. Читатель любит, чтобы с ним играли. И хорошо, когда и самому писателю играть интересно. Это игровое начало очень сильно в ряде не столь давних прозаических вещей. Например, у Катаева — «Алмазный мой венец», где читателю почти предложена викторина: загадки или задачки на раскрытие прозвищ-псевдонимов. Наша интеллигенция может тешить себя тем, что разгадала (разоблачила) стольких-то реальных персонажей. Здесь есть свое соревнование, своя шкала самоутверждения в успехе. Всё это к тому же приправлено анекдотами, рассказанными очень вкусно.

А если писать без игры, позволяющей автору как бы скрываться за ширмой, показывая лишь марионеток своей памяти или фантазии? Писать, так сказать, на полном обнажении. Возможно ли это? И нужно ли читателю? Так или иначе — потребность в этом несомненна. Писать — не про экзотику внешнего. Ибо внешнее — это всегда экзотика, а про свое. Писать о подлинной реальности, а реальность — это мука душевная.

Конечно, писать о своем как-то стыдно; стыдно и раздеваться у кого-либо на глазах и изображать себя центром Вселенной. Но ведь всё равно человек (личность!) чувствует себя пупом земли, средоточием боли мира. И не в этом ли всечеловечность личной трагедии каждого? Так уж водится — для людей наиболее ценно то, что каждый человек знает о самом себе, любимом. В конечном счете — всё сводится к одному, так сказать, жанру — письмам к самому себе. Вся наша духовная жизнь — письма к самому себе и не более.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я