Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?

Лена Аляскина

Незадолго до своего двадцать первого дня рождения она узнаёт, что умрёт через полгода, а значит, пришло время попрощаться с вечно накрывающим город, недоизученным звёздным небом с ледяными сугробами, которыми уложено пространство штата, со спальней в постерах и виниловых пластинках, с любовью к человеку, который ненавидит себя.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся? предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

iii. ты на вкус как четвёртое июля

время сравнимо с дикой фантастической тишиной звёзд.

энн карсон

Миша из её снов был не тем Мишей, которого встречали васильковые туманы улиц вечерних огней и истощённые холодом кости Анкориджа: он был близким, распахнутым настежь до горячей сердцевины, как низина океана с проблесками мальков и скатов в полупрозрачности дна. Уэйн однажды видела или ей думалось, что она видела этого человека — годы назад, до той белоснежно-чёрной ночи февраля с умирающей, кровавой обивкою бликов крест-накрест, до того взгляда в каскаде пламени фар, того чудовищного шёпота-фимиама — робкого «я хочу стать кем-то значительным», прячущегося за каждым переулочным обветшалым углом. Она с тягостью отходила от подобных видений; они были чем-то более реальным, чем просто снами или всплывающими, как замороженными кубиками, ошмётками воспоминаний, ей каждый раз представлялось, что осенняя тьма, как гноем сочащаяся ливнями, с оглушающим скелетным звоном продавит стёкла, выльется в комнату смертоносным цунами, и она захлебнётся в её черни, в грязи с улиц, в пролежнях мрака, точно в густых чернилах гелевых ручек.

На кухне она наблюдала за сестрой, натирающей кружку скрипучей губкой: измученные плавностью движения, винная водолазка с забористостью высоко-невыносимого воротника, словно бы специально напяленная для того, чтобы невозможно было разглядеть эллипсоид света-кожи тона рыбьей чешуи под нею. Она подложила под голову ладони и взором задела эфир оконного стекла, за рисунками летающих тарелок мелками раскрывающий высь — высохшее небо, сыро-серые крыши двухэтажек в паре кварталов, облака-полутучи, похожие на мазки масляной краской. Вспомнила ливневые стрелы и Еву. Спросила: ты веришь в судьбу?

Проехала мимо по квартальной улочке машина скорой помощи очередного, одноликого платного медцентра с размашистым грифом поперёк мелового покрытия — красно-синее пятно по краю стенного рубежа вспыхнуло и угасло на её одежде сквозь окошко, завизжала и умолкла сирена. Телефон рядом мгновенно вобрал крошки позднего восхода и накипь подоконного сияния, засыпав уведомлениями, ни одно из которых она не собиралась открывать.

— Ну и вопросы с утра пораньше, солнце, — выдохнула сестра, не застревая, как обычно, в розеточной пропасти угла. Сосредоточенная, не как раньше, когда следила за каждый движением ноги, чтобы не задеть Сильвию. — В судьбу… Смотря что ты под этим подразумеваешь.

Сильвия всё чаще дремала на полках в шкафах, скучая по хозяйке, про неё говорили — стареет, больше спит, реже умывается, и тогда, словно назло, она начинала потягиваться и выпускать когти. Уэйн гладила её вдоль отощавшего горба, за лилейными больными ушами, добывая кипы посеревших пушинок. Отца в этом доме давно не было, зато была Сильвия, исколотая паразитами, полуослепшая. Отца не было, такие как он в первые дни войны пропадали в автоматных очередях, а змиев, занимавших их оболочки, Уэйн увидела ещё в детстве.

Звонкий пар крутил ей кончики чёлки, вода стукнула о плиту — кран заткнулся, но звуки слиплись с шумом, накатившим в уши. Она надела прихватки и сдавила улыбку, а Уэйн поглядела в ответ с немою ухмылкой, отзеркалив на дне зрачков то же удивление несколько мгновений назад, и маятником внутри метронома с неохотой откинулась на стул, когда перед нею поставили плошку с белой горкой, когда пар, напомнивший о прошлом, от неё втёк в нос. Время не лечило. Были дни, в которые она могла использовать собственные топливные слёзы вместо воды, чтобы умыть лицо и руки, и вкус финиша мокрых дорожек на губах напоминал пересоленную крупу: терпеть. Она должна была терпеть, абстрагироваться, ждать. Вокруг ежедневно случалось всё что угодно, неожиданно, больно, не было никаких пределов и границ, — она хорошо уяснила этот урок что тогда, три года назад после топящего ударной волною звонка с полиции прямо после пробного экзамена, что несколько дней назад в голодно-солнечном кабинете врача, услышав прогноз на своё ближайшее, остаточное, последнее будущее.

Забавно, но когда прощалась с мамой и обглоданным тенями апрелем на том расстоянии, тогда, стоя поперёк могильного креста и увесистых снежнобелых мимоз, даже не смогла заплакать и стряхнуть эти прозрачные капельки с корешков, и было чистым, таким чистым небо, не как сейчас, несмотря на то, что стоял сезон дождей. Терпеть, терпеть, терпеть, терпеть, терпеть — она годами твердила это себе до тех пор, пока не начинал предгорьем на морозном стекле заплетаться язык, пока не отболела со всеми завязями и семенами-росточками клумба под нездоровым побитым сердцем, пока губы не сжевались до такой степени, что никакая гигиеничка не смогла бы восстановить, пока меж стенок черепа не отгремел выстрел, пока звуки до единого не потеряли смысл. Она так сильно хотела, чтобы тот месяц просто выскользнул из памяти.

— Знаешь, выражение такое есть, — продолжала сестра, обращаясь, скорее, больше к самой себе и бормоча нерасчленёнными предложениями под нос, — мол, бог помогает тем, кто помогает себе сам. Я, конечно, особо не верю во всё это. Но если что-то и предопределено в нашей жизни, как ты говоришь… судьбой?.. наверное, у нас всё-таки есть шанс построить остальное своими руками, а? — она вздохнула и, видимо, задумавшись, упустила момент, в который скала рисовой горки обогнула наливной чашечный край. — Понятно, что каждый живёт как может и как считает правильным. Но бывают же случаи, когда понимаешь, что всё неслучайно!

Уэйн оскалилась, преодолевая звон меж висков, слушая, как последними аккордами промытые рисинки стукаются о эмаль раковины, впаивая это в мозговые скопления кадрами, и не двигалась с места.

— Ты, наверное, веришь в жизнь после смерти?

Смирно врезалась зрением в лесенку из цветных коробок хлопьев на полке, ждала. Пока будет сплетено жемчужное световое поле из слов и размножение кольчатых шелкопрядов в мозге не закончится ядерною зимою; тошнотворно-серой, но очень тихой.

— Ох. Солнце, ты начинаешь меня пугать, — она опомнилась и цокнула на собственную невнимательность, потянувшись за тряпкой над изгибом стола. — То про судьбу, то про смерть. Кошмар приснился? Про-

— и, оборвав собственный голос на сфальшивевшей ноте, замерла. Уэйн замерла тоже, взглянула ей в затылок — будто бы пыталась прожечь; «давай, скажи это» — но стоически молчала, подавляя больше похожий на старт истерики смешок ещё глубоко под рёбрами, не разрешая ему зародиться, — и гулкая тишина, как неделями назад в чреве бассейна, тишина, преследующая её в осенних лилово-кровавых, сахарозаменительных сумерках, опрокинулась сквозь потолок, от свода отразилась стен.

— Веришь? — пролепетала она настойчивее, качнулась и уронила-таки плошку; кошка вздрогнула, тут же впаявшись в неё пересохшими глазами, песчинки зернистыми кружочками раскатились вдоль пола, очертили тень стола и квадратного стула, но ей было всё равно. Она обернулась, выдержала долю секунды зрительного контакта — и неловко подтянула губы, так нещадно, что у самой свело щёки:

— Я слышала, мол, учёные говорят, что люди сделаны из звёздной пыли. Выходит, после смерти мы возвращаемся туда, откуда пришли. Это считается за жизнь после смерти?

— Возвращаемся на звёзды? — она сглотнула.

Она, не переставая тяжело улыбаться, выудила метлу, от которой понесло паутинными залежами, из комода-надгробия, обогнула стол, подобрала миску — снова они оказались по две баррикады паркетного раскола и на разных фронтах кухни. Пару сверхновых назад Уэйн обещала ей и маме позвать друзей, чтобы сделать здесь свежий ремонт, превратив дом в подобие особняка Джея Гетсби, снять паутины, выкрасить стены в «миндальное искушение», украсить их по направлению ступеней картинами художников школы «мусорных вёдер», выкупить натяжные потолки в белой отделке, повесить шторы, принтованные Блэк Уотч; хотя никто из них не переставал шутить, что было бы гораздо проще всё здесь сжечь до основания и задекорировать заново. Больше всего планов они сколачивали и воздвигали именно тогда, когда до тяжёлой потери оставалась пара воздушно-капельных шагов сумасшествия, — теперь это казалось таким же далёким, как Нептун в бирюзовом ореоле. У половины еды в холодильнике истёк срок годности, морозилка не работала месяцев восемь, но было проще делать вид, что всё под контролем, к тому же в стеллажах всё ещё оставались любимый мамин малиновый чай в крафтовом пакете, консервы с говядиной и тунцом, с десяток кульков риса и бесконечный запас лапши быстрого приготовления — вытянуть бессмыслицу остаточного полугодия вполне возможно.

А дальше она, возможно, окажется на звезде.

— Мы созданы из звёзд и все однажды ими станем, так или иначе. Наша планета тоже состоит из звёздной пыли, и всё-всё вокруг нас, Уэйн. Я думала, уж ты лучше знаешь. Из праха созданы — в прах возвратимся.

— Вот как.

Задержалась пауза. Она собрала зыбью бисера просыпанные комочки риса.

Сквозь плиты массивных облаков пробивалось побледневшее, голубоватое небо, — казалось, будто вот-вот всё рухнет, развалится; будто сейчас эта глицериновая синева прольётся вниз и затопит город, как гуашь водяное пятно, и всё замёрзнет в осенних буднях, в разрыве-надрыве — язве, замёрзнет и…

— Так почему ты спросила об этом?

Ничего не происходило.

— А, ну… — и её переклинило: звёздная пыль. Космос. Вега и Альтаир. Сердечная недостаточность. А ты будешь грустить, если?.. Тёмный взгляд из-под ресниц — красные огоньки-лазеры под солнцем — в них дома и дороги, звёздочки в колпаках метеоратушей, трава, башенный кран, бешеные псы с побережья, винтовая лестница больницы, спирт, берег бумаг и неисчерпаемое, рекурсивное небо несколько раз. — У меня появилась идея для дипломной работы. Она очень сырая, поэтому дай мне примерно полгода, сис, и я всё тебе расскажу. Точнее, ты сама всё увидишь.

— Только полгода?

— Ага, — пришлось делать вид, что интонация не проколола ложь шприцем. — Тогда всё увидишь, хорошо?

Она отложила с нетронутым рисом вилку (ещё и удивилась себе: руки-то дрожали, всё-таки) и натянула жилисто-уверенную, по-глупому бесстрашную, почти ритуальную фикцию улыбки: на секунду ей показалось, что сестра угадала в этой кривоватой дуге фальш. Дурнотворная тошнота не позволяла даже притронуться к пище. Последними зайчиками барабанило по форточке — после сентябрьской жары деревья вокруг Джеймса Кука в Резолюшн-парке выцветут и тишайше задохнутся тощими скелетиками листвы, тревожно опустеют кварталы, закудрявятся спиральками худенькие прядки зелени неотцветшей на височных долях гидроаэропорта.

Уэйн не знала, что ей хотелось, чтобы она сказала, если бы узнала. Предполагать не получалось.

Она ушла — убежала, — оставив Уэйн одну в доме. Скоро ей предстояло отправиться в очередную командировку ближе к смуглым побережьям Калифорнии, но ни разум, ни тело по-прежнему не щадили себя ежедневными заработками, она не возвращалась домой сутками, чтобы покрыть все счета и оплатить летний курс лечения «любимой младшей сестрёнки», и Уэйн на минуту задумалась о том, на какую из шести прошлых подработок ей лучше вернуться. Без сестры, голоса её в скважинах бетона в полумглистой кухне не было ничего материального, кроме разделочной доски в антигравитации вместо стола, газовая плита, гардины, — поэтому скребущие небеса плиты крыш, смутные предвкушения вертолётных площадок на макушках, телеграфные исполины, уходящие в космос, целующие самоубийц в макушки, не встречая сопротивления меж стеклопакетов, глядели прямо в прорези комнат: миражВселенная в белоснежной рамке была похожа на билборд над разводными чикагскими мостами, после града бесплодные деревья, дважды мёртвые с корнями, сбрасывали с себя поломанные листья, застылые кисти. После её исчезновения дом опустеет сильнее. Было время, когда они втроём покидали его, и перед самым порогом Уэйн, дрожащая от сострадания, страха и напряжения, оборачивалась и провозглашала: «Рея Сильвия, ты за старшую!» — но теперь дух живого существа в застенках истончился настолько, что они обе перестали его замечать.

Она уткнулась взглядом в эту разделочную доску, отвернулась от силуэта города с атомным декабрём по курсу движения, пытаясь собраться с мыслями, к безликой стене, по которой солнце почти воскресшее водило, слегка оттеняя углы, шафранным; потом стала наблюдать за рассыпанными по чистому потолку лампами.

«Сейчас такое время. Люди влюбляются, разочаровываются, расходятся, сходятся».

Покачала головой — надеялась, так все голоса и фрагменты, подсунутые памятью, глыбы распаренного ужаса вылетят, стукнутся о кости черепа или рассеются дряблым дымком сквозь барабанные перепонки; она даже не была уверен, существовала ли эта россыпь лампочных световых звёзд в пушистости потолка на самом деле, или она уже сейчас, пред изломом трезвучия сияющего полудня последней своей осени, начала стремительно бежать к пропасти — и её уже настигала оголтелая, пока скудно оформившаяся, слегка наивная мысль, искрящимися, глянцевыми буквами твердящая поскорее стереть себя из памяти всех, кому она могла быть нужна. Бросить танцы. Бросить учёбу. Никуда не выходить и никому не причинять боли. Может, придётся уехать. Умереть от любой из страшных вещей, что перечислял доктор, в бесконечности страха и желания. Испариться, никому ничего не сказав. Ведь так это принято в их семье?

Уэйн накинула джинсовку, поглядела прямо в потолок — подумала: когда же уже обвалится, но ничего не происходило. Выбежала в душь улицы, в пасть серебрящегося форда. Чехол переднего сидения провис под пачкою сигарет, салон от неё же моментально пропитался сладкой ягодой, — кожаный руль, с трудом повернувшись под градусом, скрипнул, когда Уэйн уронила на него ослабевшие руки.

Только полгода. Вот всё, что у неё осталось на самом деле.

Стерильное, минерально-голубоватое в своей очищенности и будто бы хрустящее солнце — как на холсте со слепцом встающее каждый день в разные стороны — уходящего сентября, точно через хмарь, едва-едва пробивалось на восточном своде, по кусочкам мозаики втекало в город, его мерцающим золотом были затоплены асфальты и беззвучные извилины-языки больничного квартала; мерещилось, что всё это в момент могло бы… исчезнуть. Но Уэйн привыкла к исчезновениям.

Уход из коллектива всегда воспринимался остальными болезненно и с негативом: она видела, как ястребино заострились зрачки ребят в студии, когда Люси приходила отдать ключи от шкафчика. Но она чувствовала ярую необходимость сделать это, глядя худруку в глаза — чем больнее надавит сейчас, оставит позади, тем легче им всем будет после догнать собственные сознания. Наверное. Она добралась до искривлённой, перешёптывающейся залы с регистратурой промеж развешанных вдоль крашенных кирпичей карт, стараясь из последних сил держать себя в руках, проделывая эти двести одиннадцать зазубренных шагов от парковки к холлу (никогда бы не призналась, что считала каждый из них — каждый день), взошла на приевшийся лестничный узор, в ореол подрагивающего солнечного света и на этаж ближе к репетиционной, заранее не ожидая ничего — ни хорошего, ни плохого — от товарищей по команде; если бы не объединяющая страсть к танцам, она едва бы желала знать, как зовут этих смешливых младшегруппников, светящихся своими амбициями, и как они выглядят, и это, вероятно, было взаимным. Чем ощутимее в студии с глади одного из полотен, которыми здесь между зеркал были увешаны стены, на неё смотрел через белоснежного голубя человек в большой шляпе, и потом откуда-то из угла — Ева с Мишей, — тем исправнее она понимала, что отступать назад было просто невозможно, поэтому состроила печальное лицо, разговаривая с худруком о том, что завалы на учёбе, петли дедлайнов и курсовых медленно съедали всё её время, качала головой, слабый канцелярский ветерок подхватывал волосы-ремешки её тяжёлыми волнами и расщеплял их, толок.

Зал потемнел, заглохла музыка. Что-то долго и муторно приправленными горькостью словами размазывал худрук. Ястребы на расстояние неприступного, застывшего под рёвом потолка соскребли отчуждение со своих век. Вся жизнь двигалась сквозь и через неё, но всё равно мимо, шевелились ритмы и басы, бежало время, тонкий аромат мускусного парфюма доносился до носа и сразу млел. Сомнений быть не могло: это он возле безликой смоляной прорези пристально вглядывался с затемнённой стороны, возрождая предчувствие опасности, возрождая тепло сновидения, это его глаза хлестали и фонтанировали фосфором — идеальной формы круги зрачков и очерченные реснички, которые ей так нравилось прорисовывать, и когда Уэйн обернулась, успела перехватить крошечные желтоватые, пресные огоньки в волосах, словно звёздочки, — Миша вдруг дрогнул, почувствовав это, чёлка чуть подлетела от косметической световой эмали; взгляд его двоился, троился — молочно-чернильная клякса на проекции — кружился, менялся местами с зеркалами, отражателями, колонками, был прикованным, пристальным, растерянным, удивлённым, острым и каким-то снежно-пронзительным чрез драпировку до самого неба, словно горные пики Аляскинского хребта миражами по трасе Анкоридж — Фэрбенкс.

У неё перед глазами стоял серебряный глиттер — переливающийся свет, и застывший в мановении Орион с картины продолжал где-то в студии искать восход. Посреди чужих растянутых губ и молний-гроз конских хвостов, извилистых рук-лапищ, киношных декораций — все жили, и только Уэйн сейчас в этом зале пыталась выжить.

— Ты что, уходишь, Фрост? — спросил кто-то из пустоты. — У тебя что-то случилось?

— Почему ты такая грустная? Всё в порядке?

— Мы будем очень скучать.

Из бронх вдоль по лёгким, по глотке и всему телу ударило Большим Взрывом и затем, остаточно, осадками к мозгу, застыв за лбом, заложило уши. Она сглотнула. Выпрямилась, кивнув руководителю. Оправила рубашку. Поймала щеками лучи-радиоимпульсы неоновой полосы на распятьи: сделала шаг назад и сорвалась с места без направления.

Даже не имело значения, куда, в первую попавшуюся дверь, ведущую сквозь запасной выход в гроздь служебных помещений, в узкий и тусклый пустой коридор, картонный, длинный, точно кишка, подальше от жидкой, сожалеющей, лживой человеческой массы — она знала, что никто не будет скучать, — от него; просто чтобы не смотреть больше, просто потому что страшно, страшно было сохранять дистанцию зрительного контакта, страшно возвращаться в ушедшую, безвозвратную, полную надежд, которым не суждено было сбыться, весну юности и, плавясь под реакторными брызгами звёзд, страшно прислушиваться к отсутствию звуков.

Она не знала, на что обернуться, кого вспомнить, как разложить своё детство и лечебноромашковую долину памяти с журавлями и мини-революциями и не испугаться, она привыкла к исчезновениям, и она опасалась их: от папы не осталось ничего, кроме звона стекла в головном отделе, голосом мамы на прощание шуршали фантики Oreo с двенадцатого дня рождения. И акварель. И она ни разу не просила Уэйн встретить её после работы.

Ни разу не просила.

Однажды Ева, любящая перетаскивать верстаткою человеческие нутра в систему знаков, сказала, что её мама похожа на вопросительный знак: противоположность её самой, сумасшедшего, неугомонного, массивного восклицания, совсем далёкая от колебаний минуса-плюса Лилит, оборванных интонаций Люси, прячущегося в запинках Льюиса, ещё не понятного Миши. Уэйн могла бы быть тире, подобная проросшей в гравии остановке дыхания.

От истраченной координации по лбу стукнула тошнота, так же, как тишина ударила по ушам в самом желудке коридора, под остановившимся небомпотолком, слабо, воздушно и плотно, и у неё пол завибрировал под ногами, как будто в попытке помочь заглушить стук воющего обо всём оставленном сердца и перестать бормотать фразу — судьбу — клеймо — оправдание, — которую уже выжгла у себя под кожей. Сердечная недостаточность.

Казалось, на километры вокруг исчезло абсолютно всё, кроме неё, заблудшей в артериях спорт-центра, и собственной прорези в сердце.

— Уэйна.

Вокально поставленный голос прозвенел слишком жалким для подобной сценической площадки, располосованная серая стенка, располосованный серый кафель — растрепались все нотки из связок, обтянутых подарочной лентой; но Уэйн остановилась. То, что он первый обратился к ней и вот так, в этих тихих размытых бликах пустоты, единственный последовал сюда, может, в желании задержать, сбежал посреди занятия только для того, чтобы выронить из утробы три погасших слога, больно и нежно кольнуло под клапаном сердца, и что-то вытекло под мембраной холодное, холоднее, чем хвост кометы, она чувствовала, что взгляд Миши прожигает-оглаживает до оборота заглоточного пространства целую шею очень внимательно и контрастно, царапая спину.

— Только не иди за мной, — на грани слышимости, искрящейся от то вспыхивающей, то топящей густоты света, отрезала она, громче не вышло — горло было сверхнапряжено. Боковым зрением можно было высмотреть в заоконном просторе долгострой жилого комплекса, вычурный край там, где толстая бетонная скрижаль обрывалась косо, неровно, и распахивала пролёт. — Опережая вопросы, у меня всё в порядке и я знаю, что делаю.

Внизу рисовался строительный котлован, возвышались со дна землисто поблёскивающие штыри. Уэйн умела лгать — она была особенно хороша во лжи тогда, шесть лет назад, когда обещала Мише, что однажды они вдвоём превратятся в сияющих звёзд на сцене Нью-Йорка: чудовищно большой срок для дороги с конечным пунктом, ничтожно маленький для принятия, как одна двенадцатая того, что ей осталось. Сейчас от вдохновлённого, зажжённого Миши с той хмурой от росы и люминофоров набережной за её спиною и затылком выжила, наверное, одна оболочка.

— Ты совершенно точно не знаешь, что делаешь, — сказал он в вычищенный млечножелезный путь нескончаемого коридора, затянутый порослью до скрипа натёртых стен, который сёкся перед ними бескрайним оптическим тупиком — выхода отсюда не было. И тихо завершил — ни то просьбу, ни то приказ: — Повернись ко мне. Пожалуйста.

Голос его, срезав клумбы-сады в окольцованных рёбрах под корень, сильно окреп, обрёл сейчас как будто незнакомые интонации в обрамлении строгих тоскливых ноток; во рту у Уэйн похолодело от этого осознания. Стремительно бегущая куда-то жизнь, оставившая её позади стекать по косе беговой дорожки, копясь в чужих изменениях, проливаясь облепиховой теплотою во снах, выделывала с телом во взвеси раскрошенного угля-опоздания вещи похуже, чем смертельная болезнь могла бы.

— Ты сейчас почти минуту смотрела мне в глаза, а теперь не можешь даже обернуться, — снова посетовал Миша спустя короткий интервал молчания. — Не планируешь поделиться, в чём причина твоего внезапного ухода прямо перед выступлением? Это может остаться только между нами, если хочешь.

У неё не было времени спорить с Мишей, давать ему на себя смотреть мимо груд изуродованного долгостроя, потому что то, что она делала в данный момент, вполне могло оказаться последним её поступком на Земле, последней ошибкой, щупальцами цепляющей спинной мозг — в мире больше не оставалось никакой силы, которая могла бы гарантировать ей, что она проживёт ещё хотя бы минуту.

— Как давно ты передумала? — Миша, почувствовавший оттепель, замер за её спиной, Уэйн ощутила это всей поверхностью неожиданно сверхвосприимчивой кожи; замер и вдруг заулыбался на самом деле, и в этом жесте будто бы стал снова самим собой, это был её Миша, движение его губ клубникою в янтаре, пульсирующие краски тинта, которые не спутать ни с какими другими — но Уэйн всё равно подумала, что ещё немного, ещё пара вопросов, и она либо спрячется в астеносфере, либо выпрыгнет из окна. — Танцевать, я имею в виду. Люси тоже ушла неожиданно… И тоже никому ничего не говорила. Почему ты поступаешь так же, как она?

— Есть… причины, — с чувством разыгравшегося азарта пробормотала Уэйн непривычно серьёзно, с косою улыбкой через белый призрак себя и петардовой вспышкой злости. Миша, похоже, так надеялся, что она всё же выговорит что-нибудь ещё, но она не стала.

— Это я понял, — ровно, но как-то несвязно, неловко отозвался он за позвоночником с почти безэмоциональной напористостью, из которой сочился бледно-серый пробегающими мимо облаками-китами: поворот тонких плеч — матовый блеск в приглушённой облицовке играл по ключицам и сгибам. — Я ведь не обвиняю тебя ни в чём. Прости… ну… правда, почему не можешь хотя бы посмотреть на меня?

Жалко — и забавно в той же степени. Без глушащих в застенках-перифериях отзвуках и битах подсветкою по зигзагу зеркал, без обёрточной плёнки дизайнерских одежд и трёхсот наслоек крема для уверенности он был словно опустевшим сосудом, механизм не работал, если не делал его руки похожими на расплавленный мел.

— Ты продолжаешь искать тайные смыслы во всём, что люди говорят тебе или что они делают, — она обернулась. Миша только и смог, что вдохнуть — тревожно подрагивая, будто внутри у него дребезжали невидимые глазу струны. Черты, впитавшие чёрную подводку, крошечные комочки свернувшейся туши, светящиеся на этот раз цветочным угловатые скулы, занесённые, будто скалы массами айсбергов, матирующей пудрой, золотые витки на кудряшках как фонарики в ночной промозглой пластмассе казались истончившимися, даже в мрачном мареве искусственного освещения серебрящееся молниями небо отражалось в обкатанной гальке глазниц, и пирсинг змейками кусал его за разрозовевшиеся мочки уха.

Разморившаяся передозировкой блестящего песка-трипа и узорчатых звёздочек индустрия развлечений, в которую он так пробивался попасть, потрогала измазанными в алом пальцами его вечно махрово-фрезийное бледное лицо, очертила румяную ретушь, нимбом чуть приоткрыла и увеличила губы, оставила мелкую просыпь мокрого лоска по линии роста волос, с которой вслед за лампочным венцом стекали вниз слова и звуки… выдохами обнимала за лопатки.

«Миша!» — в конце коридора показалась Ева в милых очках-авиаторах на манер разреза кошачьих глаз, поверх которых всё равно было отчётливо видно, как горели красным белки — вспышки на Солнце; двери захлопали — Уэйн дёрнулась, а Миша, так и замерев взглядом на её лице, в прострации, даже не обернулся. Едва ли он достаточно настажировался в хорошего артиста или кого бы то ни было «значительного», если позволял себе сбегать за кем-то вроде Уэйн прямо во время репетиции перед важным ивентом только для того, чтобы сейчас услышать здесь её словно бритва холодно-острый голос, выплёвывающий все эти слова. Это казалось до жути смешным.

Когда Уэйн шагнула дальше в безмолвствующий пролёт, над головою в один миг не очутилось больше ни потолка, ни сплетённых воедино бетонных ветвей — одно только дождливое звёздное небо, подёрнутые туманом края нашедших навесных туч.

Она действительно собиралась исчезнуть.

Всё, что осталось в обострённой реальности, сохраняло равновесие на краю и заставляло её пытаться понять перед смертью нечто самое важное, нечто предельное и объёмно-глубоко-необходимое, — важнее всего того, что её окружало, но Уэйн не знала, что именно это было.

Тошнота не отступала, но на открытом воздухе стало легче, и белый статический шум за барабанными перепонками на время исчез. Холод защипал за шею, нос, стал стремительно вертеться миром вокруг, утягивая в образовавшуюся на засохшем травянистом клочке воронку всё — её ноги, её колени, её одежду, ключи от дома, смартфон с непрочитанными сообщениями внутри, голову и волосы, прекрасные шелковистые водопады локонов ничуть не хуже, чем модельные с фотосессий, которые совсем скоро должна была смыть внеочередная порция медикаментов, втягивая белый размазанный контурами диск за прослойкой водяного солончака, бледное небо, почти испуганное, удаляющихся в кривой горизонт болтающихся людей… «Я слышала, сегодня будет дождь». Клин улетающих прочь иволг резво метался по воздуху. «Доставай быстрее зонтик!»

Промокали все картонки от чизбургеров, бумажные пакеты из Мака, брошенные на крыльцо, где крошечными поступями рисовались кружева, пеплом седым скользила меж линеечных анфилад столбов и фонарей вода, вилась ящерицами под ногами. На голову сыпались какие-то мотыльки, — вместо шаровых и седых капель. Конечно, только она одна во всём чёртовом городе оказалась без чёртового зонта. Октябрь со своими непрекращающимися стонами-брызгами шипучей мороси заморозил эти прогнившие улицы вместе с течением её жизни — насквозь.

Чья-то холодная ладонь вдруг схватила за запястье и рывком обернула назад, под навес крыльца, заставив на половине оборвать шаг; меньше всего хотелось увидеть сейчас там Мишу, который, даже несмотря на ауру предательства подтанцовки, всё же рванул за ней прямо под дождь в одной рубашке, но это был именно он, — и стоял, дыша напряжённостью, глядя вот так: ну всё, я поймал тебя и ты больше не сможешь сбежать, не отвертишься от моего взгляда, моих прикосновений, моего запаха, моего голоса, моих вопросов, моего любопытства, всего меня.

«Когда я уйду, закопай моё тело под цветущей вишней».

Она застыла, нервничая, — нервничая, переплетались ноги, потому что в голове хрупким-сердцеударным буйствовал страх, что Миша отпустит её руку и пропадёт, как и всё остальное, станет вишнёвой тесьмою на кронах молодых стволов, станет ветром, станет отчаянным воплем птиц. Кукольные проволоки в собственных локтях скрипели, как натёртые верёвки, более плотные, чем бинты, пластыри, плёнки для заживления. Уэйн в дрожь бросало от строк, приходящих в голову, — это были её мысли или его? — она стояла, вглядываясь Мише куда-то в область ключиц, где под беспробудно-безоблачного цвета рубашкою, под прожжённою мегаполисным солнцем кожей тревожно светила пряная, ясная повязка-звезда, вёдрами побуревшей воды отражалась в привязи зрачков. Она ожидала, что он скажет хоть что-нибудь, чтобы сгладить поспешную нелепость собственного поступка, который лишь оправдывал его звание безрассудного сгустка хаоса, продолжит спрашивать, стащит её телефон, чтобы навести панику, защекочет, закричит, разозлится, перевяжет объятиями, потянет обратно в танцкласс, погладит по волосам ещё раз и более неосторожно.

Но он, почему-то, просто молчал. И одинокий фонарь хватался белёсыми хлипкими пальцами за шнур-фитиль, придушенный и мгновенно вспыхивающий между их лицами, первый светоч подкатывающего, последнего Рождества в её жизни, растапливающий лёд осени-зимы, снеговым сиянием расползающийся ввысь, до самого рая. На самом деле, Уэйн могла бы гордиться своею зловещей выдержкой. Удивительное терпение: теперь она точно уверилась, что самый увесистый якорь уляжется на речное мёрзлое дно только на пару с ней.

— Не уходи, — попросил Миша, заломив к низу брови, и улыбка, словно туман над морем к полудню, испарилась. — Уэйна.

Без орбитального массива блестяшек-колец ладонь его чудилась совсем худой, раньше Уэйн боялась контуров кожи, висящей чахоточною бумагой на его узких костяшках, пока как под гипнозом рассматривала чёрточки чертежа жизни — её вдруг прошило осознанием: она ведь и правда уйдёт, оставив Мишу, и Еву, и сестру, и всех остальных ни с чем, кроме снега и заоконных фонарей границами да пересечениями четвертованных бескостных вселенных. И она опасалась этого: потонуть, бросив после себя абордажные крюки рубцов и шрамов боли на людях, которым была дорога, пусть и не в том смысле, в котором хотелось на самом деле.

Они спрятались от дождя под стеклянно-прозрачным грибом-навесом автобусной остановки: Миша не захотел возвращаться на тренировку, но Уэйн была утешена хотя бы тем, что в нём нашлось благоразумие забрать свою куртку из гардероба, пускай на приказ застегнуться он и не реагировал — всё болтал без умолку про каких-то новичков в младшей группе, подпевал отшлифованному эйсид-року из плейлиста в ютубе, пока выискивал фотографии в разноцветных залежах галереи, расчёсывался и отбрасывал камушки с подножия скамьи. В жизнь Уэйн он годами назад ворвался эскизно схоже: смерчем беспорядка и своеволия, опрокидывающим привычные вещи на позиции, в которых их потом не найти — в нём было много безыскуственности и раскованности, но ещё больше любви. Ломкий пасмурный свет ливневых гирлянд выбеливал его контуры, а за пределами огораживающей решётки ровною шеренгой квадратиков-крестиков чертились вдоль по мутному маркеру трассы ярко-цыплячьи, горчичные дома-халцедоны, покрытые рыжеватым антенны, бессолнечные сети проспектов с остро заточенной разметкой лесов; сумасшедший микс оттенков и градация окрасок сверлили танцующую спираль Уэйн где-то в мозге. Она неосознанно сморщила нос, пропуская мимо ушей половину всего, что Миша вдруг начал рассказывать о Люси.

Потом он (весь растрёпанный, черника волос впитала ярость приближающегося пеплового шторма) замолчал, а затем спросил, что, по мнению Уэйн, стоит делать, но Уэйн не нашла в себе сил ответить, и тишина повисла между ними, пока она, щипцами голоса рассекая её, не выдавила:

— Я думаю, что вам надо поговорить, — и отвернулась, вытягивая из кармана пачку «Лаки Страйк». — Честно, открыто и с глазу на глаз. Как и все нормальные люди.

Миша несколько секунд дожидался возобновления зрительного контакта, косами сплетающегося с клубнично-табачным кольдкремом, стал, суетясь, застёгивать куртку. Губы его снова исказились насмешливо-весело — но только они, потому что глаза с запечатлённою доскою расписания остались неподвижны:

— «Нормальные люди»… По-твоему, это относится ко мне? — вздохнув, он откинулся на холодную скамейку. — Я так не умею. Каждый раз, когда мы разговариваем с ней по душам, у меня ощущение, что она закрывается только сильнее.

Уэйн сама запнулась взглядом о нагнетающую тряску рук. Не выдержала — выхватила ещё сигарету из скомканной уже упаковки — с резкостью чудом не разорвав на части — протянула Мише, помогла зажечь и села рядом, глядя туда, где за темечком его тянулась в недостижимую высь молочная высотка.

— Ты принимаешь таблетки? — спросила она ненавязчиво, затягиваясь в рассеивающееся небо. Миша картинно повёл ключицей, которую так и не смог прикрыть полиэстер, и плечом от самой шеи:

— Не-а. Не смотри так, мой рецепт истёк, а за новым я ещё не ходил, — поспешил пояснить на вскинутую бровь, каждый слог сопровождался клубом дыма, почти беспокойно, но в беспокойстве не нашлось потаённой задушенной паники, это было, скорее, естественное его состояние. — Вообще, я думаю, что и без них неплохо справляюсь. Атаки происходят гораздо реже по сравнению с тем, что было весной.

— А снотворное?

— От него тоже откажусь. Скоро.

— Тогда откажись от сигарет тоже, — выпалила она в ответ, внутренне всё больше поражаясь тону их разговора, выхватывая взглядом тонкие пальцы — Миша недовольно и удивлённо вместе с тем убрал горящий кончик ото рта — а затем и глаза его, словно солнечного зайчика, отражённого в окуляре; клякса света намочила подводку, подогрев хрусталик и роговицу, заглотила внутренности.

— Вот как ты со мной, да? — и он затянулся сам: — Может, услуга за услугу? И я брошу все вредные привычки, если только ты вернёшься на танцы.

— Серьёзно?

Коктейль удивления и горечи, не поместившийся в выразительную интонацию, пришлось дополнить вздёргиванием бровей, которые Миша встретил приступом смеха и которые на мгновение попытались пересечься над переносицей.

— Абсолютно, — сквозь глотки смешков проговорил он. — Я никогда не видел тебя настолько… переполненной надеждой. С тебя танцы, с меня борьба с зависимостью. С зависимостями, — и сосредоточился на том, чтобы смахнуть с кончика сигареты излишек пепла, не обжигая палец. — У меня кровообращение перезапускается только от того, что я говорю это.

— Типа… абсолютно серьёзно?..

— Типа абсолю-ю-ютно! — протянул голосом, похожим на тот, с каким пальцами выделывал сердечки во время праздничных тостов для чужих семейных праздников и церемоний. — Ты похожа на щенка, — и, снова рассмеявшись, приобнял Уэйн, подставив руку с уже возрождёнными кольцами и браслетами-цепями белоснежному акрилу, и зажмурился, не скрывая внезапного умиления; у него блестело платиной и янтарём на веках — пугающе. И он погладил её по голове в её же манере: — Глать-глать.

В теноре дождя звенел в подвесках снежный обсидиан. Миша очень любил этот камень, подумала Уэйн невпопад. Он иногда тоже мечтал стать невидимкой: тем, у кого отберут имя и документы, — но оставался чем-то сродни главной дорожной артерии столицы с пробками в шесть рядов. Там, откуда он родом, было много невидимых людей. А кошки-бездомыши, которых они подкармливали в юности во дворах, заснули, и птицы досыта наелись их трупами.

Она не знала, откуда приходили эти бессвязные, обваленные сами в себя мысли.

— Хочешь, я позвоню Люси?

— А, всё в порядке, я сам позвоню, — быстро пробормотал Миша, улыбаясь, и отвернулся вновь, посмотрел на уходящее в никуда шоссе, где то меркла, то разгоралась лунная сероватая подсветка, и снова долго молчал.

— Волнуешься.

— Волнуюсь, — легко согласился он.

Надо было собраться с мыслями. Ему всегда требовалось время для того, чтобы тщательно обдумывать то, что он хотел передать Люси — так, будто каждое слово, вылетавшее из вкрапления рта, стоило миллиард долларов — или миллиард секунд времени. Он немного покрутил в ладони телефон, потом поднялся к станционному щитку, точно призрак, накинувший лосковый тюль на голову, потушил в маслянистой влаге сигарету, отошёл к другому краю остановки, как белоснежная подводная лодка в голубом тренчкот-плаще. Затаил рокот дыхания, увидев знакомое имя над цифрами номера. Бесконечные пять гудков — вызов сняли слишком неожиданно, и он опешил.

— Лю, привет… — выдавил через силу с облегчением и неясной долькою тревоги в перекачивающем сотню эмоций за раз тоне. — Это… я… ты занята?

Бесконечные пять секунд молчания — и мир снова: кульбит, кувырок и сальто — завертелся перед глазами кипятком и врезался больно куда-то — туда, где остался металлически-жестяной вар синякя с чьего-то последнего удара.

— Привет. Да, если честно, немного занята, прости, — наконец, раздался её приглушённый по ту сторону провода голос, Миша от адреналина не смог разобрать ни одного отражённого чувства, но на всякий случай прикусил язык; тем более, Уэйн продолжала, отвернувшись к дорожной бездне, поглядывать на него исподлобья. — Занимаюсь с Амандо. Завтра важный тест. Что случилось?

— Что? Н-ничего не случилось, ты о чём? Всё супер. Просто подумал… — он стал ковырять кончиком кроссовка расплывшийся, весь в следах хляби и песка, отломившийся кусок плитки. — Может… Мы могли бы встретиться вечером. Или я бы мог приехать к тебе… Провести время вместе… Поговорить…

Снова молчание. Миша так сильно погрузился в трясину телефонной связи, в фанатичную надежду на положительный ответ, что перестал слышать трескучий ропот капель дождя по навесу.

— Ты там, Лю?

— Прости, мы, наверное, будем заниматься до ночи, — он вдруг услышал голос Люси почти у себя на плечах, всё боясь двигаться с места и просто застыв ледяной фигурой в уксусной кислоте; казалось, сейчас тот омут, который глядел на него с иллюзорного дна бассейна, разверзнется под подошвами расплавленным бетоном или картинкой светопреставления, весь измазанный почвою, поглотит их — разом, всех. — Амандо неплохо шарит в статистической физике. Да, понимаю, информация из серии «а нафига мне это знать», но… тест очень сложный. От него зависит мнение препода обо мне, — едва прошипела она и так же шипяще бросила кому-то, видимо, Амандо, в своём пространстве бесцветное «подожди немного». — А прошлый я завалила, помнишь, рассказывала?

Рассказывала?..

В лицо ударило холодным воздухом. Миша свободной рукою потёр висок.

О чём ты вообще говоришь? Я же сейчас сойду с ума!

Я же сейчас захлебнусь своей грёбаной бессильной злобой!

— Да, я понимаю, Лю, — вздохнул он тяжело, вспомнив их тяжёлый разговор в соцветии водянистых створок, от которого, судя по всему, глубоко внутри до сих пор не смог оправиться, — думаешь, я не знаю? Преподы везде одинаковые… Ну, тогда удачи. Ты со всем справишься, я верю в тебя.

Это всё были переработанные учёбоцентризмом и чужими людьми шорохи перехоженных пальцами, знакомых предметов: ключи с брелком Бэтмена, забытый Мишей в чужом рюкзаке лак для ногтей со стразами, фитнес-батончики, презервативы, влажные салфетки, колода Таро в цветастой пачке, подаренная Лилит, и в чужом голосе ощутимо сквозило тусклое и серое:

— Точно ничего не случилось? — словно предвкушение внеочередной и практически ожидаемой истерики, даже взволнованный отпечаток не испортил усталости в её полушёпоте. Миша протараторил, почти на одном дыхании:

— Эй, ты считаешь, я звоню тебе только когда что-то случается? Всё хорошо, говорю же. Ещё увидимся. Постараюсь сегодня поспать, — и сбросил звонок.

Уэйн закуривала вторую подряд сигарету, продолжая пилить взглядом его спину, а потом он обернулся подле обрыва, не улыбаясь, посерьёзнел и зашагал обратно к скамье; стекловидный блеск дождя-отзвучия просвечивал вновь расстегнувшуюся сапфировую куртку, видимо, от навалившегося жара, и Уэйн, хорошо понимая это болезненное, жадное нежелание раскрывать тайны, видела смутные очертания тощих плеч и долговязое волнующееся кружево старых шрамов, не удивляясь атласной белизне кистей, — лишь на суженных парапетах у запястий кожа молочно желтела. Возможно, если бы её родители развелись с ужасным скандалом и битьём фарфора, а потом разъехались по разным концам планеты, разорвав её сердце на два кусочка, она тоже всё что могла делала бы только для того, чтобы никто больше никогда её не бросал.

— По тебе всё видно, — выдыхая дым, она сделала шаг близко-близко к Мише, захотела обнять его или просто коснуться, но, отчего-то, сумела лишь молча наблюдать за тем, как его силуэт медленно пожирает дождливый монстр, не решаясь даже быстро застывающих в белокровном вакуумном фоне-шуме слов вытолкать больше, кроме: — Она занята, не так ли?

— С головою в учёбе, — хмыкнул Миша.

Даже одна мысль о брошенности, которую он наверняка сейчас испытывал, об этом паршивом чувстве, смывшем с него улыбку — вместе с кисейным градом наступающего на пятки, как конец света, похолодания, разросшегося за автобус ой остановкою высоким ельником — плечи им облеплялись, как паутина; рассечённо, — заставила Уэйн поёжиться. Выбросив окурок, она угостила пронзительно блёклую тишину: «Тогда поехали ко мне».

Показалось брошенным невпопад, точно запущенный на дно пруда камень, останавливая время и его мерное течение, темп и громкость буквально на мгновение. Миша от внезапности вскинул промокшую голову:

— К тебе?..

— Ну, в общежитие ты всё равно не собирался, не так ли?

Он сначала нахмурился — и Уэйн засмотрелась на эту чёрточку бровей (точно на чертеже в том месте, где быть её не должно), на неизвестностью дрожавшую ладонь с телефоном, которую очень хотелось взять в свою; от ледяного ровного удивления в глазах у неё билось-разбивалось внутри, градус желудка и прочих органов взрывал всевозможные шкалы измерения, потому что таких отметок ещё не успели придумать. Миша подскочил, точно через асфальт ему к макушке провели разряд тока, радужки рассыпались у него искрами:

— Уэйн-а-а! Ты лучшая, ты знаешь? Знаешь? — и заключил её в объятия, которые она так ждала.

Дождевые воды внизу были чёрные, белизна от скопления галактик походила на клыки. «Я бы хотел забрать всю твою боль себе», — дуновение зефира, поцелуй дождя невесомый в самый висок на поверхность, размытый-размытый — мираж под густым стационарным небом, расстояние в два шага — снова начинался ливень. Обниматься так долго было внезапно приятно и щекотливо, многослойное молчание держалось нависшей над просторною станцией тьмою. Это были его мысли или её? Откуда они приходили?

Гигантский механизм этого города, эта осень пожирали её сердце, и блестящие нити звёзд, на которые Уэйн в детстве загадывала заветные желания, минуя послемрак Джуно, падали именно в Анкоридж, — летели на крыши этих зданий.

Каждый раз с приходом Миши к ней домой в безмолвный, наполненный до потолка пустотою мир излишне, но греющим светом пропитанных комнат беспорядочно, как первый октябрьский снег, вползала анархия — подобие льющейся жизни, оставляющее отметки рук, голоса, переставленных с места на место предметов повсюду в стенах, напоминающих внутренность помещения из «Ходячего замка». Уэйн набивалась участием, словно монстеры, которых окатывало хлорной ежевичною водою в тот миг, когда кто-нибудь небрежно прыгал в бассейн, с такою же безумной космической торопливостью: он мог просто ходить туда-сюда по гостиной, то и дело тонув в охристом освещении, разглядывая расставленные на стеллажах вдоль стен фотографии — старые и потёртые, с косыми дефектами и пиксельными датами, моросью, изображения молодой девушки с двумя детьми среди декораций большого, горящего порта; а Уэйн уже чувствовала себя переполненной, словно кратер спящего вулкана.

Миша с трудом признавал себя на собственных детских снимках, отпечатанных между микрорайонами Чикаго и Москвы, но в девочке с бесчисленных фоторамок мог узнать маленькую Уэйн сразу — бумажная кожа, выцветшие ресницы над кошачьи-довольным взглядом, косточки скул. Женщина рядом с ней переливалась из общей обоймы вырванным изображением, выставленная до серости картинка, — её, измотанную и отчего-то расстроенную, Миша помнил и четыре года спустя точно такой же: она то вставала, шумно перетирая ножками пол, то переходила от стола к раковине (высокие каблуки обволакивали ноги — ловко влезали на ступни и истошным эхом бряцали вдоль половиц: личное минное поле), разливала по глиняным кружкам чай, а ещё забирала тогда игривую и упрямую Сильвию к себе на колени и в затишье слушала, как та мурлычет, — и только желтоватые, мутные лампочки горели в полной под потолком недвижности, что казалось, будто вокруг на сотни миль за холодным оконным стеклом сплошная ночь, и будто в ней никого, кроме их четверых — Миша прибавлялся к платонической «семье», — не существовало. Он так любил бывать в этом доме хотя бы отрезками, клочками, запрятанными в антресолях, даже теперь, когда место, в котором после смерти матери жила Уэйн, кишело эфемерностью и льдами.

Ему нравилось включать на их большой плазме трансляции чьих-нибудь концертов, они часами слушали мощный раскатистый вокал Адель или смотрели хореографии на композиции Сии от учеников малоизвестных хорео-школ, у Уэйн в такие моменты под кожей, понемногу затёртой несиритидом, разливалось горючее и будоражившее, вязкое, фигуристо-едкое, и она прикрывала лицо огромным плюшевым котобусом на всякий случай.

Полгода — она напоминала себе, что без пяти месяцев вечность осталась на сигаретный дым среди холмистых звёздных долин-журавлей и на то, чтобы как можно безболезненнее выскочить из чужих жизней. Хотя её немного кроила по швам мысль о том, что ворот каждой её блузки в гардеробе однообразных вешалок-виселиц насквозь пропах духами Миши, что Миша как-то затушил надорванный хохот губами где-то в этих подушках, что Миша однажды забыл в кладовке любимый истёртый плед с рисунком Большой Медведицы, под тумбочкой — когда-то случайно смахнутые порывом слияния ладоней поломанные часы, а ещё засушенные под гербарий листочки прошлогоднего сентябрьского цветения, веточки, жвачки по скидке, брелки для ключей, места которым на связке найтись уже не могло, опустошённые, но слишком навороченные дизайном коробки из-под товаров с маркетплейсов в самом уголке её ухоженного рабочего стола; что Миша забывал здесь всё, кроме самого себя.

Они заказали пиццу, потому что он, раскрыв белоснежную айсберговую гладь холодильника, — свеже-воздушная гуща разнеслась от дверцы, опалила ему впадинки под ресницами и россыпь родинок у правого глаза, — красноречиво заявил, что «тут мышь повесилась» и он сейчас следом откинется с голоду. Потом поставил концерт Нирваны с Лос-Анджелеса за девяносто третий год и промотал на кавер, посвящённый Риверу Фениксу, и переливы гитары витали над ними в дробной яркости домашнего вечера, пока не сменились на лавандовые голоса, чревовещающие о депрессии Беллы Хадид. Почти натощак допивая колу с привкусом крови, который становился всё отчётливее, Миша засмотрелся на отражение в черноте экрана, как только закончилось выступление, будто оно, с впитавшимися искусственными текстурами, могло помочь не захлебнуться в тепле близости и в собственном страхе, — лицо его без кремов, красок выглядело непривычно юным: макияж перекраивал аспекты, словно они были дефектными. С таким же интересом на орнаментированные графичные стрелки и меловые тени по зоне радарной стратосферы пялились мотыльки-однодневки в ночных барах — и в слитый голос твердили о том, какой он не по-земному красивый, мог бы подрабатывать моделью в фотомагазине профтехники. С нимбом из неоновой палочки над макушкой, отвратительно трезвый, взвинченный.

Миша не любил это. Как и адаптационное коверканье при произношении его имени. Ему мерещилось, что в наказание громоздкое созвездие Андромеды грозилось раскрошить макушку, в кошмарах оно почти всегда срывалось с небесного полотна, напряжение конвульсивно билось и спрессовывало тушку в пищевую массу, и тогда от страха и предвкушения, по-детски спаянного с ними тревожного восторга прикусывалась изнутри щека, напоминая ему голосом топящих за бодинейтральность Лилит, что тело было просто телом, лицо было просто лицом. Но Миша заглядывал всем в глаза — и видел только лицо и тело, плотно покрытые слоем мрака, и ничего больше.

В спальне Уэйн ураганами крутилось тепло с запахом исписанной бумаги, кокосового масла и бальзамов с персиковым экстрактом, аромат проникал через тернии рёбер куда-то к низу живота, рождал невероятную, приятную ностальгию, лёгкое возбуждение, действуя, словно концентрированный афродизиак, — со стен глядели макросхемы звёздного неба, растворялись космосом в кирпичах и брусчатке, в балконных винтах, и среди тёмной мебели реял чей-то бестелесный дух. Пока переодетый в её оверсайз-пижаму с котятами он стучал пальцами по клавиатуре в поисках более-менее годного хоррора, Уэйн обклеивала его зажигалку какими-то крохотными бархатистыми наклейками с медвежатами, а затем занялась смешиванием геля с миндалём, дыней и маслом ши и жидкого антибактериального мыла с морскими минералами, чтобы получить кератин неба в бутылке; она обожала, хотя и не признавалась в этом, милые аккуратные вещи, хранила в закрытой полке под плоскостью стола, на котором фантасмогорией выводились силуэты техногенного Анкориджа, коллекцию умилительных чехлов для своего телефона (византийские кресты и ангелы, полупрозрачные медвежата, пятнышки коровьей шкуры в сердечках, Анубис, коллаж из песен с альбома «SOUR», а на одном из них, наиболее затасканном, был изображён скелет с подписанными на латыни костями). С какой бы стороны Миша не подходил к её образу, мысли неизменно сводились к этой двойственности. Чем больше они сближались, тем боязнее ему становилось. Листая её скетчбук (шариковые каракули, левитация чернил с блёстками на страничках, скреплённых крыжовенным мылом — фигурки роились и падали, как созвездия) с таким усердием, что каждый оборот молочной бумаги поднимал чёлку волнушками, Миша добрался до разворота противоракетных косточек, вылепленных в глазные яблоки, окружённых призраками, и блеснул выжженным взглядом-пудрой с немножко потемневшего куска комнаты.

— Это Люси, — объяснила она раньше, чем прозвучал вопрос. Миша задумался, ещё раз оглянул рисунок, почуял переизбыток и перенапряжение. Ромашки. Много ромашек.

— Такая… потерянная. Нет. Потерявшаяся.

— Потерявшаяся, — пожала плечами Уэйн, ощущая, как ликующее сердце разваливается пополам и частички катятся к рёбрам. — В последнее время я её совсем не чувствую, вот почему.

— Я тоже, — грустно признался Миша. В извиняющем рёберный скулёж жесте листнул дальше; потому, что он вырос на Никелодеоне, насыщенные цветом картинки привлекали больше, чем наброски карандашом. Скетчбук требовал пополнения, и он начертил там тюленя в окружении созвездия Волос Вероники, расколотом надвое, штрихи обострились, словно хронические заболевания. Отыскал в Тик-Токе и поставил на повтор видео с фокстротом. Иногда он подходил к фотографии мамы Уэйн на столе и рассказывал ей что-то про танцы. Иногда зачитывал её лику что-нибудь из Катулла.

Уэйн на автомате погладила праздношатающийся в грудной клетке орган, вросший, как опухоль.

Окна распахнулись настежь на улицу, по-вечернему заглохшую после грибного стрекочущего ливня, всю в завянувших садах и розовых клумбах, усилием Миши, и он, нависая над бортиком подоконника, запускал во двор под ставнями бумажные самолётики, а «Изысканный труп», из которого он безбожно и бессовестно вырывал страницы, растерзанный, одиноко лежал на чужой постели рядом. Над высотками и горными пиками вдалеке, в чернеющем комьями своде начинали туманно и остроносо сверкать льдинки звёзд, верхушки снежных цементных шапок секлись лучами синих, как водяная акварель, уличных фонарей — веяло сыростью и бензином, порывы в апофеозах насквозь сочились под шёлк рубашки, и где-то вдали корчилась в дёгте припадка сирена скорой. Он вдруг вспомнил, как Тео однажды наказал ему, застёгивая молнию на — его — приторной парке: «Если я уеду, не надо бежать за мной, как собачка за хозяином». Бесконечная весна выливалась в каждом окне, мимо которого Миша продирался, на виноватое небо, в которое свешивал зубные нити ветвей, резиновых бельевых верёвок.

Вечером совсем стемнело, и им пришлось собирать самолётики с засохшей дворовой травы. Разговоры растворились в шведском столе из чудных инсай-дшуток и выбросов мелких, мало значащих мыслей, как и бывало обычно. Он пытался высмотреть в реющих тенях-сливках отблёскивающую амальгаму чужих отросших, подёрнутых рублёным льдом волос, чувствовал белизну, чувствовал приятный запах мыла.

Перед сном он лазал по аккаунту Тео в инсте, представляя, что звонкое «о» на конце ника напоминало ёрмунганда, пожирающего самого себя, а задушенная «t» в начале походила на крест. В желудках окошечек-экранов лицо его было на декаду бледнее, заострённее, чем он помнил с их прощания, сквозь годы отфильтровано сыворотками и поверх не менее двух толщ тоналки и трёх сбитых спонжем пятен консиллера выбеливателем кожи, поскольку скобы растворовой графики выворачивали черты, превращая его в оцифрованную повзрослевшую копию того мальчика, которого кто-то когда-то знал.

Он отбросил телефон на тумбочку, поднял вихрь печатных страничек, свалил на пол любимую книжку. Повернулся к Уэйн, тоже рассматривающей что-то с — как всегда — тусклого дисплея. Принялся перебирать пальцами складки на её футболке над животом, — сочетание тепла чужой кожи и однообразных жестов помогало расслабиться, и Уэйн не была против. Она никогда не была против.

Она читала его лучше, чем он читал астрономические карты. Надо лбом её со стены сиял огромный плакат с обложкой «Stranger in the Alps». Протосолцна бегали, разогнавшиеся, по контурам бумаги до самого афелия, словно по ровной дорожке на мотогонке вдоль отвесных скал.

— Помощница библиотекаря или работница в приют для кошек? — спросила она, заметив, что Миша замер и огляделся по сторонам словно в полусонной попытке уловить реальность.

— Это что? — улыбнувшись, он снова стал водить рукою ей по футболке. — Новые персонажи Геншина?

— Я ищу подработку, — не поворачиваясь к нему, произнела Уэйн, поглядела на кинутый на тумбочку смартфон; сквозь створки вдоль мебели струился половинчатый лунный свет. — Меня расстраивает, что сис так много работает. Я бы хотела облегчить ей жизнь в этом плане.

Миша быстро составил конструкцию в мыслях, приложив пазл один к другому.

— Так всё из-за денег? — и придвинулся, патлами задев простынь остаточного пространства между ними, прошептал: — Поэтому… ты уходишь с танцев?

Уэйн не была уверена, что стоило отвечать на этот вопрос; учитывая, что и боком можно было уловить, как с глубоко тёмной части гробницы-постели Миша глядел на неё в точности как на предательницу, потому что любил цифры только тогда, когда они не превращались из понятия в валюту, тем более — таким допытывающимся взором когтистых глаз. Ответ «да, из-за дурацких денег, которые нужны на дурацкое лечение» едва ли удовлетворил бы его устремлённость и его любопытство, общая неприязнь к финансовым условностям родилась в них из-за Лилит, которые постоянно повторяли, что страх и неспособность противостоять системе капиталистических отношений преследуют их даже во снах. Тем не менее, Уэйн сделала над собой титаническое усилие, чтобы выдавить:

— Почему ты так решил? Мне просто нужна работа.

— Просто нужна работа, — Миша передразнил её интонацию. — Определённо, всё из-за денег, Уэйн.

И не поспоришь даже. Уэйн сглотнула. Бездна. Ева, говорившая пару дней назад о том, что смерти не существует, слова сестры о звёздном прахе, диагноз на бумажке — всё моментально и миражно всплыло у неё в памяти вместе с подточенными, остроконечными зрачками Миши, как будто в кошмарном наваждении, одно событие за другим, построением домино: в какой момент она задела первую из костяшек, разрушила цепь? Заметив рассредоточенность в чертах её и лице, Миша расширил улыбку до оскала:

— Над чем ты задумалась?

— Ладно, хорошо, вау. Допустим, это из-за денег, — выдохнула, но не смогла осознать, почему вдруг стало так тяжело пошевельнуться. — Теперь ты назовёшь меня жертвой общества потребления или пешкой в капиталистических играх?

— Если бы я был Лилит, именно так и сказал бы, но я не во всём разделяю их мнение.

— Кстати, в круглосуточный через пару кварталов вроде требуется продавец на ночную смену, да? — задалась вопросом Уэйн, готовая к завершению спора. Ей переставали нравиться ситуации, в которых Миша обходил её логикой и подавлял, и прямо сейчас он делал именно это, но лёгкое беспокойство быстро редело от знакомых обстоятельств: расплывчатая подсветка, запах собственной спальни, его голос. — Я слышала, за ночную больше платят.

— Да, а спать ты когда будешь? В перерывах между парами? — это мишино барахтающееся недовольство продолжало попытки сопротивления, брызгало обидой, и он оставил вопрос риторическим путаться в воздушных потоках. Пальцы прошлись по чужой футболке, в своего рода перемирии задели чужие.

— Что-нибудь придумаю, — выбросила Уэйн вслух всем (одеялу, стенам, астрономическим картам) и никому разом — потому что у неё больше не было никаких планов, целей, желаний, кроме как самой разобраться со всеми тратами, и даже отчаяния почти что не осталось, а у Миши — причин находиться здесь и с ней рядом до конца, когда он узнает правду. Ни у кого не было и не должно было быть причин беспокоиться о ней. Миша мог вернуться в оставленную отцом квартиру, в инфраструктурный отвлечённый дом кого-нибудь из родителей или в шумное общежитие, а может, в скорбные, отравленные жалостью пристанища не знакомых Уэйн людей, в зависимости от того, в чьи руки ему хотелось упасть. Её сестра могла теперь вернуться на любимую работу к ласковым тилландсиям-грифонам. Она могла.

Отпечатанный в памяти бледно-убогий кабинет врача, глупые картинки из вклеек под потолком и ничтожный фельетон удобного кресла — она запомнила каждый метр коридора больницы на втором этаже быстрее и явственнее, чем углы собственного дома. Земля за нею была проклята.

Безмолвно подкравшаяся Сильвия обнаружилась пригретой у них в ногах, сопела немножко и подрагивала то и дело, вздымая белые пушки. Вдруг ударило уведомлением — Уэйн вытащила прилетевшее сообщение под пирамиду света, и Миша незаметно подглянул в экран: целый метр неотвеченных… наверное, ребята беспокоились о том, по какой причине она внезапно решила покинуть хореогруппу. Ему тоже было интересно разузнать истину, но он боялся, что если станет храбрее хотя бы на толику, то случится то же, что в ночь на уэйнов день рождения между ним с Люси.

— Ева просит скинуть конспекты, — рассказала Уэйн, проигнорировав в серебрящихся тенях чужие пальцы, попытавшиеся её задержать от поднятия, обогнула кровать-пропасть, задев мишину голень, его замершую не то в возмущении, не то в тревожном предвкушении и пристально за ней следящую фигуру, впитывающую, как мочалка, каждый жест, склон дверного проёма — бессловно двинулась к письменному столу. Она вечно была такой — неуловимой, быстрой: Мише почему-то казалось, что рано или поздно она точно так же просто ускользнёт из его жизни, и это пугало, хотя было не должно. — Естественно, она ведь проболтала с тобой всю лекцию о том, какого чёрта вы до сих пор дружите.

— Ну, я по крайней мере записывал, пока вёл дискуссию.

— Если бы ты записывал, она бы у тебя и спросила.

— Но тогда тебе не пришлось бы так мило суетиться за нас перед экзаменами, верно?

— Как и каждый год. Я вас хорошо знаю.

Миша резко застыл в желобке полуоборота и уставился на маячащую перед столом с тетрадками спину с ни то вопросом, ни то мольбою в глазах, он и сам толком не понял, пусть и знал, что Уэйн даже не увидит этого взгляда; понял лишь, что монтажный призрак прошлого был запредельно близок к нему, уже входил в его систему координат и угрожающе дышал куда-то в сцепленные проекцией лопатки. Дымное марево от табака ягодности перекрыло материковую луну на сваях. Миша медленно стянул с рук все кольца и браслеты, смутно осознавая, чего ему хотелось сделать.

Обиженная человеческой натурой Сильвия сбежала с ног, а потом из комнаты, и он так разволновался, что искал витиеватый белёсый огонёк в полутьме ещё некоторое время. Ему нравилась эта кошка, как и всё теплоёмкое, бесцеремонно ласковое и живое, что существовало только в пределах этого квантового поля, потому что во всех остальных дорогих ему людях, словно несправедливым заразным мором, выспевала аллергия на шерсть.

— Уэйна, — позвал он просто для того, чтобы вылезти из собственной головы. — Время странных вопросов. Как по-твоему, какой на вкус первый поцелуй?

Утрамбовал телефон в одеяле и — взмах прядок вибрацией в застойном воздухе — обернулся; перед дверью, очерченная коридорной тьмою, грязной и болезненной настолько, что отливало лазурью, как-то странно замерев в движении, Уэйн удивлённо поглядела на него и резко опустила голову.

— Не знаю, — пробормотала она, скидывая тетради в хрустящих обёртках сверкающими лилиями с конспектами в одну стопку сахаристого, сдавливающего аромата, неловкость, смех. — Как это описать? Как губная помада? Как слюни?

Миша провёл по металлу каркаса рукой, накрылся соцветием апельсинов с рисунка на одеяле как тонким балахоном, и ритм созвёздчатых трасс за окном совпал с ритмом его пульса, и вдруг захотелось остаться здесь навсегда, захотелось плакать — то ли от усталости, то ли от… Он не знал, почему вдруг это спросил. Тревожность накатывала к ночи, подкрадывалась к трахее, но зуд её больше раздражал, чем пугал.

— Некоторые говорят, что это на вкус похоже на клубнику или землянику, — не слушая себя, он водил ладонью по бортику кровати, и в чёрной, бесшумной, мёртвой комнате с останками гербариев под слоем пыли стола, как на светолучном, пышно-пенистом, нежном июльском пляже пахло морскою солью. — Я однажды вообще слышал, что это — будто впервые увидеть море.

Уэйн дёрнула плечом:

— Море?..

Она выключила лампу и под лазерным светом преодолела обратный путь до постели, вновь задев его раскрытую голень — складки футболки её вывернулись в кресты, построились линией к линии, холодком, — но упала не на спину, как до этого, а на бок, так, что целая полоса-линейка созвездия Гончих псов уместилась бы рядом, и от неё повеяло стиральным порошком совсем по-сентябрьски; прогнулся матрас, немного занесло простыни, взметнувшиеся молочношоколадным облаком, стали проступью ярче отблески тумбы, и Миша, повернувшись, оказался ровно напротив неё, достаточно близко, чтобы чужое дыхание морозило кожу шеи. Он отложил занятие моторикой насовсем, как-то бессмысленно, почти обречённо уставившись в гладь стены в том месте, где его резала мятная смятая тень, и в её футболку: пальмовые аллеи Лос-Анджелеса — тускло-болотный квадрат в рыжей рамочке — задыхались там в паровых выхлопах и морском ветре, печать принта съела бы плоть, не оставив конечностей валяться в луже типографического принта.

В какой-то момент Уэйн придвинулась ещё ближе, и пружины постели под её телом инфернально взвизжали, смазали по вискам льдистую пустошь, Миша услышал и даже почувствовал, как щёку закололи ворсинки в этом движении, как над обесцвеченными волосами завился кудрями трескучий кислород. Её губы оказались невероятно близко, и он поймал себя на мысли о том, как неожиданно и серьёзно ему захотелось проверить, сохранили ли они тот самый вкус. Если бы это был сон, наверное, её слитые с радужкой, неподвижные в орионовом зареве зрачки, бетонный холод, что палил ресницы, как изнутри, не были бы такими… зловещими.

— Миша, — помолчав, после минутной тишины позвала она. — Помнишь? Ту поездку на море. Мы ещё тогда с Алисой в метро заблудились, а карту унесло попутным ветром куда-то в тоннель. Ты помнишь?

Миша неуверенно, хотя доверительно улыбнулся от неловкости, ловя взглядом мир умирающего дня и огней красной улицы там, напротив, всматриваясь пристально: даже со страшной раннеосенней жарой в этой точке комнаты было холодно, как в Антарктиде под бактериальным блеском, воздух вокруг головы чужой становился талым, сердоликовым.

— Помню, конечно… — выдохнул он, спустя мгновение осознав, что выдох осел на кожу рядом — Уэйн прямо на кончик носа, и она всё равно не отстранилась. — Почему вдруг спрашиваешь?

Не переставая смотреть на него дольше всех привычных раз, изучая, быть может, пытаясь запомнить рисунком немного снизу вверх, Уэйн улыбнулась — странно, хотя слабо верилось, что стараясь сбавить неловкость ситуации, в которую сама вгоняла их, как гвозди в стенку; казалось, даже немного съёжилась и покраснела. Заборов ветошь с футболки её глядела на Мишу зубчатой пастью: где-то в стежках Палм-Спрингс дышали на светофоры юностью прошлого, рыжее солнце, песчаная дюна с экрана, вот бы можно было просто вытянуть руку и пролезть в пространство «palm springs» © a/w 2020 на этой калифорнийской ткани.

Они застряли в тишине, и Миша с трудом отыскал способ из неё вырваться:

— Эй, так почему ты спрашиваешь? — он замер, скапливая слюну, в паузах пытался не дышать. К ладоням заластился шёлк простыни, звёздное скопление NGC 3293 в созвездии Киль, всё Малое Маггеланово Облако, в чёлке запутался вишнёвый малахитовый дым — а Уэйн посмотрела тяжёлым, до одури душным из-под ресниц взглядом, срединной летней раскалённостью, с глубины квартала донёсся до них звон серебра, — и попросила:

— Поцелуй меня.

Стараясь в сумрачной полумгле разглядеть его лицо.

Миша проморгал несколько раз; он не чувствовал себя удивлённым, гораздо больше загипнотизированным искорками хрусталя и звёздного неба, сломанными под движениями, как в трансе, как тем самым безрубежным летом из прошлого с небесами без лимитов и пределов и ласточкиным пятилучевым солнцем над кромкой океана, потому что они находились так непозволительно близко, что от влажности пересекающихся дыханий у него голова пошла каруселью, а от мягко подкрадывающегося возбуждения кожа покрылась спазматическими мурашками. Он на самом деле мог это сделать.

Уэйн отчего-то тихо засмеялась, как если бы странные мысли пришли ей в голову, наконец отпрянула и перевернулась на спину, уставившись взглядом в картографическую проекцию земных полушарий над изголовьем. Сердце билось — можно было расслышать обжигающе-горький стук, порывистый и несподручный, — будто птичка в клетке, рвущаяся на свободу, и где-то там, с другой стороны под неоном ночных прицельных фонариков, лиственницы врастали в небо. Так безрассудно. И смело. Эта комната, пристанно серая комната, в которой они под круглой лаймовой лампочкой-рыбкой-бананкой часами, прижавшись плечом к плечу, смотрели фильмы на её компьютере, впервые показалась Мише непроходимым болотом.

Он инстинктивно приподнялся на локте — россыпь зарниц обожгла поблёскивающее рыхлостью покрытие постельного берега, — и услышал собственный вздох, отдающийся где-то в белках глаз, почти воплем, кисть шелохнула волос, случайно-не-случайно задев у головы корни; пока холодная вода, полная звёзд и молний, обнимала его за плечи, дыхание Уэйн в сознании рубило по мускулам и глоточным мышцам мечом северо-западного ветра, и ему казалось, будто что-то грузное, увесистым рёвом оглушая меж висков, ударяя без остановки, бьётся неразборчиво во все стенки-плитки: это, наверное, стучало его замиравшее от страха, возведённого в абсолют, от жажды любви и ужаса рвущееся сердце.

— Пожалуйста, — и, когда металлические раскаты скольжения шин с улицы разорвали пространство, Уэйн вдруг коснулась его ладони движением пальца — не успевший ничего сказать Миша дрогнул от прикосновения, и лучевой, как ядерный космический шар, свет, пресекаясь перпендикуляром, обвил его, — и рассыпался на осколки; и дело было не в тактильности, впитавшейся давным-давно, вколовшейся иглами-шприцами привязанности и подснежниковой нежности, не в этом доверительном полушёпоте, несмелом жесте, а в том, что неожиданная, как полощущий свод раскат грома-кинжала, просьба сделать то, что ему самому хотелось сделать, безумным образом его заводила. Он не сомневался в том, что сделает это, но он как никто другой знал, чем мог закончиться этот пространственно-временной тест на расстояние — как далеко можно зайти?

— Ты точно хочешь? — спросил он и не слишком внятно решил, что если Уэйн ответит согласием, то не выдержит и сорвётся, действительно рискнув.

Стиснувшие органы щупальца внутри него разжались, и напряжение отпускало, почти стыдливо, уступая место жару возбуждения.

— Я точно хочу.

«Ты знаешь, какая звезда самая яркая во Вселенной?»

Дистанция между ними становилась стремительно-меньше: Миша как в беспамятстве скинул подталое одеяло и одним ловким взмахом уселся Уэйн на бёдра, нависнув сверху в эпицентре взрыва, всмотрелся в эту оранжевую плоскость пальмовых аллей, — его как магнитом тянуло к этой футболке, а потом к губам, и наконец он, не выдержав, дотронулся до верхней части чужого подбородка большим пальцев, надавив, чтобы рот Уэйн приоткрылся, — и касание показалось слишком внезапным, необдуманным, запретным, но очень, очень пьянящим; у него мурашки волною прошлись по позвоночнику, он сомневался две секунды прежде, чем вырваться из воздушно-рассветного кошмара синевы спальни, и вдруг наклонился, выдыхая свежесть и солнце в тут же с готовностью приоткрывшиеся губы, едва касаясь их — своими, ещё слишком осторожничая, чтобы углубить поцелуй. Тут же ощутил, как она сама несмело, с присущей ей тактичностью бережно провела языком по краешку рта, — и он впился глубже, влился в податливый пласт вместе со слюной, слизнул вдруг начавшую стекать струйку кончиком языка, словно нырнул в ледяное море с головою.

Полотна стен комнаты разорвало космическим светом мышечной памяти. Извёстка обернулась взрывом сверхновой, чёрной мглою и хлипкими, броскими каркасами сшивов, в несколько секунд обрушивающихся к полу-земле, словно погнутых кошачьей лапой.

У него закружилась голова.

«Ну… Я не помню точного названия, но это та звезда в Золотой рыбе, да?»

От податливости Уэйн в этом влажном тепле между губ, зубов, языков, от непривычного обесцвеченного ощущения волокна под нёбом, безропотного онемения его рук на собственной груди сквозь тоненькую рубашку, сжатых холодно-бледных пальцев, она кружилась ещё сильнее, перекрывая дыхание и сбивая его лишь на короткий оборванный вдох, который заместо насыщения лёгких ободрал глотку. Он непроизвольно улыбнулся в поцелуй, и Уэйн — он не знал, намеренно или нет — скопировала улыбку.

«Ты решила так только потому, что прочитала в учебнике?»

Миша отстранился на меньше, чем половину сантиметра, перенеся опору с ладоней на локти, вместо того, чтобы нависать, как статуя, вытянул ноги и просто лёг сверху, даже ощутил сердцебиение — размякшее пухлое солнце под собственными или чужими рёбрами, ритм сращивался с другим, но всё равно стучал быстрее кашеобразным золотом; а потом продолжил целовать, не давая Уэйн сделать вдоха, и ощутил, как она вздрогнула. Вибрации нежности покатились волна за волной от солнечного сплетения вниз, налились топлёным маслом в желудке. Он переплёл их ноги и скорее по памяти, чем по умыслу нетерпеливо проник расплавленным от удовольствия языком поглубже, прилипая кофейно-грозовыми волосками-приливами ко впадинке купидона, плотнее прижимаясь в трении к чужим бёдрам. Тело начало таять под лучами тьмы гуще воска, застрявший ножом поперёк глотки вдох перетёк в чужой рот и поглотил там из бронх вырвавшийся, скребясь, тихий стон наслаждения, который тут же смущённо погас. Расщедрившись на этот звук, Уэйн позволила себе больше и с усилившейся взрывной откровенностью запустила в волосы Миши пальцы, бережливо проведя по коже головы, чуть надавливая на затылок, слегка оцарапала кожу пробора, задела созвездие родинок на верхушке шеи.

«Если честно, я сам не знаю, какая звезда самая яркая. И никто на Земле не знает. Вселенная бесконечно огромна, и…»

Он не хотел останавливаться, не хотел задумываться; он хотел избавиться от тянущего пекла, порывисто спускающегося в пах. Он провёл мокрую горячую дорожку по скуловому пруту, в яблоневые розоватые тени ресниц и щёк, стёк языком к уху, несколько раз поцеловал висок, почти по-детски, пальцами сдвинувшись к лямке футболки чистого хлопка и стягивая её вниз траектории плеча — влажными губами коснулся пульса, почувствовав бёдра, вдруг сдавившие ему талию.

Внезапно, мокро, непоследовательно, нежно, полузабыто, почти жадно…

«Может, мы так никогда и не сможем найти самую яркую звезду».

Он не знал, почему поддался рвению взглянуть ей в глаза — он всегда пытался заглядывать внутрь глаз тех, с кем целовался или спал, пытался отыскать там… за стёклами… нечто. Уэйн не улыбалась, тяжело дышала распахнутым ртом словно от стремительности всего, грудь её вздымалась вверх с пугающей периодичностью, и под ресницами, ещё посеребренными льдом, свистело морским бризом и в радужках мерцали прозрачно дельфины, и вскипали, словно видение или галлюцинация. Миша отражался в каждом из них, и зыбкое его отражение рябило, ломалось, хрупкое, как первый лёд, и разбивалось, чтобы собраться заново. И это был тот, другой он, из кошмарных снов, на фоне темнеющих ветвей, где рассеивался свет и кресты отливали на сверкающей пляжной дорожке, на которой до последнего оставались видны свои-чужие, незнакомые, но родственные черты.

И это был настоящий он.

Мгновенно выпрямившись, он слез с Уэйн и увалился на прежнее место рядом на дистанции нескольких сантиметров, уставившись в потолок, не в состоянии восстановить потоп дыхания. Вскипевшие удовлетворением артерии ещё колотились, как заражённый бешенством пёс, сорвавшийся с цепи, во рту оседала оборванная ласка. Если мгновение, когда их губы соприкоснулись, показалось ему погружением в ледяную прорубь, то сейчас он чувствовал себя заледеневшим наполовину после смертоносного контакта. Искусственный поцелуй утопленника. Штормовое предупреждение. Перешагивание невидимой грани. Уэйн, сдерживая громкие вдохи-всхлипы, прижалась к нему всем телом, уложив голову между плечом и линией подбородка — волосинки закололи вдоль щеки; она выдохнула краткое, лихорадочное «спасибо» куда-то в надостную мышцу. Миша не ответил.

Поймал рикошет бенгальских огней автомобиля на потолке.

От этого отражения, выловленного в её глазах, его грудь напиталась каменностью и готовилась расколоться. Был ли он тем, прежним, человеком, которого слепил из прошлого с момента вступления в новую жизнь — для других, для Уэйн, для самого себя? Тем, который с чудовищной стремительностью терял контроль над собственной жизнью. На улице догорала непрожитая горно-минеральная осень, крепчал ветер, напевали похоронные мелодии безголосые жаворонки и соловьи, и в ушах вишнёвым эхом раздавалось только умоляющее, как отчаянная, но вынужденная остаться без ответа молитва:

«пожалуйста, поцелуй меня».

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся? предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я