1. Книги
  2. Зарубежная образовательная литература
  3. Лия Гринфельд

Национализм. Пять путей к современности

Лия Гринфельд (2008)
Обложка книги

Философская работа известного культуролога, профессора Бостонского университета Л. Гринфельд «Национализм» посвящена актуальному вопросу формирования национального самосознания в России, Англии, Франции, Германии и США. Какие предпосылки приводили к возникновению наций? Что за люди стояли у истоков, какие события влияли на этот процесс? Почему столь различными оказались как пути развития, так и сформированные национальные идеи? В своем фундаментальном труде автор детально и глубоко разбирает упомянутые проблемы в историческом контексте, начиная с зарождения наций и до сегодняшнего дня. Точка зрения автора во многом революционна, но исключительно убедительна, благодаря привлечению огромного количества фактологического материала: исторических трудов, свидетельств, писем и литературных источников, в том числе редких. Свои мысли автор излагает увлекательно и остроумно, что нечасто встречается в научной и даже научно-популярной литературе. Все это делает книгу интересной не только для специалистов, но и для широкого круга читателей, интересующихся данной проблематикой.

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Национализм. Пять путей к современности» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 1. Божий первенец. Англия

Множество людей, которые удерживаются вместе с помощью силы, пусть и под одной и той же властью, нельзя назвать множеством людей, объединенных правильно, такое сообщество (body) также не является НАРОДОМ. Именно общественный союз, конфедерация и общее согласие, основанное на некоем общем благе или интересе, объединяющем участников такового союза в общность (community), и делают людей единым НАРОДОМ. Абсолютная Власть уничтожает the publick (общественность), а там, где этой общественности нет, там, в действительности, нет ни Родины, ни Нации.

Энтони Эшли Купер, Эрл Шафтсбери

Божий первенец. Англия

16 мая 1532 г. английское духовенство официально признало Генриха VIII верховным главой церкви, а сэр Томас Мор подал в отставку с поста лорда-канцлера. 6 июля 1535 г., после того, как его обвинили в измене, великий ученый и автор «Утопии» был обезглавлен. До самого конца он настаивал на единстве христианского мира. За свою судьбу в ответе он сам. Сэр Томас Мор был христианином: он предпочел скорее умереть, чем признать верховную власть короля в делах англиканской церкви и отринуть власть Папы. Причины подобного поведения были описаны им в письме от 5 марта 1534 года к Томасу Кромвелю — главному организатору отделения Англии от Рима. Томас Мор писал: «Я никогда не слыхал и не читал ничего такого, что бы могло подвигнуть меня на то… чтобы отречься от главенства Папы, данного нам Богом, ибо, ежели бы мы это сделали… то даже я и представить себе не могу, что бы из этого воспоследовало, ибо главенство сие установлено телом Христовым и для великой и неотложной борьбы с ересями, и подкрепляется главенство сие своим успешным, более чем тысячелетним существованием. И поскольку весь наш мир христианский единое тело есть, не можно мне вообразить, как какой-либо орган его может без общего согласия тела всего отделиться от общей главы».

В апреле того же года от Мора потребовали дать присягу the Act of Succession, а поскольку он отказался подтвердить отрицание верховной папской власти, подразумеваемое в этой присяге, то его заключили в Тауэр. Его искренне пытались убедить отказаться от своего мнения и спасти от королевского гнева и связанных с ним последствий, но попытки эти провалились. Уже будучи в Тауэре, он писал об этих попытках: «И тако рек мне my Lord of Westminster, что каким бы не казалось дело моему собственному разуму, мне надобно опасаться, что собственный разум мой заблуждается, ибо зрю пред собою великий совет королевства, убеждающий мой разум в сем, и потому мне должно переменить свою совесть. Я ответствовал, что, ежели б на моей стороне находился только я сам, а на другой — весь Парламент, я бы сугубо устрашился противопоставлять единственно разум свой столь многим умам. Но, с другой стороны, в сих вещах, из-за коих отказался я давать присягу, я имею (мнится мне) на своей стороне столь же великий совет и даже более великий. И посему не обязан я переменять свою совесть и заверять в сем совет одного королевства, супротив общего совета всего христианского мира» [1].

Сэр Томас Мор был христианином, такова была его идентичность, и все его роли, функции и обязательства, которые из нее не проистекали, но подразумевались (как, например, то, что он был подданным английского короля), были для этой идентичности несущественны. Убеждение в том, что «одно королевство» может быть источником истины и требовать абсолютной верховной власти, казалось ему абсурдным. «Королевства» были всего лишь искусственными второстепенными подразделениями в абсолютно неразделимом теле христианства. Важно отметить, что причиной такого его поведения, как он сам это представлял, было вовсе не спасение души. Его отказ признать главенство короля был основан на чем-то отличном от преданности догме. Скорее, Мор отказывался потому, что не мог отрицать вещи, кажущиеся ему совершенно очевидными. Сэр Томас видел мир сквозь призму донациональной Эры. Для него позиция судей была непостижима. Он не смог осознать, что они уже изменились и для них — быть англичанами уже не было несущественным видом преданности, как это было для него самого, а стало самой сердцевиной их существования.

Более чем 400 годами позже его судебный процесс приобрел глубоко символическое значение. Тогда друг другу противостояли два фундаментальных мировоззрения — донациональное и национальное. И поскольку эти мировоззрения определяли саму идентичность человека, никакой промежуточной позиции между ними быть не могло; там была когнитивная пропасть, явственный разрыв в континууме. Объединенный мир, который видел своим внутренним зрением сэр Томас Мор, был миром исчезающим, и автор «Утопии» был одинок на фоне растущего числа неофитов новой национальной веры.

Резкий сдвиг в этом отношении, который выражался в том, что слово «нация» стало применяться, когда речь шла о народе, и который в разных смыслах означал начало современной эпохи, начался уже в 30-е гг. XVI в. [2]. В течение XVI в. этот сдвиг захватил значительную часть населения Англии, и к 1600 г. существование в Англии национального самосознания и идентичности и, как результат, нового геополитического единства нации, стало фактом. Нация воспринималась как сообщество свободных и равных личностей. По своему глубинному смыслу это было гуманистическое понятие и базировалось оно на нескольких предпосылках. Главной среди них была вера в то, что человек есть активное, изначально разумное существо. Разум был определяющей характеристикой человечества. Обладание им, то есть умение рассматривать и делать выбор между альтернативами, давало человеку право решать, что для него является лучшим и было основанием для признания независимости личной совести и принципа гражданской свободы. Более того, поскольку люди в этом очень важном отношении были равны, то в принципе они имели равное право на участие в коллективных решениях. Таким образом, подразумевалось, что в природе человеческой натуры заложено политическое участие, активное членство в политическом сообществе, к которому данный человек принадлежит — то есть то, что мы сейчас понимаем как гражданство. Поэтому патриотизм — гражданская добродетель Возрождения и ревностное служение своему политическому сообществу — стал рассматриваться не только как добродетель, но и как право.

В понятии «нация» подразумевалось чувство уважения к личности и особо уважение к личному достоинству человека. Человек имел право на национальность (членство в нации) по праву своей принадлежности к человечеству. По существу, нация была сообществом людей, осознающих свою национальность, связь такого сообщества с определенными геополитическими границами — дело второстепенное. Любовь к нации — национальный патриотизм или национализм — в этом контексте означает, прежде всего, принципиальный индивидуализм, обязательство отстаивать свои собственные права личности и права личности других людей. Благодаря этому, в то время как везде возвеличение нации стало возвеличением самого себя, в случае Англии оно стало возвеличением самого себя как человека — свободного разумного индивидуума — и поэтому возвеличением человеческого достоинства, человечества в целом.

Связь между понятием «нация» и реальностью не была совершенной, совершенство вообще встречается редко. Не весь народ Англии был фактически включен в нацию в это первое столетие ее существования — и многие длительное время оставались вне ее. Дар разума, теоретически обязательно сопутствующий человечеству, на практике считался распределенным неравномерно и поэтому не все заслуживали одинакового наслаждения правами, которые следовали из этого подарка. Несмотря на это, поклонение идее нации наиболее активной и имеющей возможность высказаться части населения Англии знаменовало глубокие изменения в политической культуре. Это не могло не повлиять на реальность, и в конце концов между идеей и реальностью возникла более тесная связь.

Отражение национального сознания в дискурсе и чувстве. Изменения в лексике

Эволюция национального сознания отразилась в меняющейся лексике. В период с 1500 по 1600 гг. некоторые очень важные понятия изменили свои значения и вошли во всеобщее пользование. К этим концептам относились — «страна» (country), «общее благо» (commonwealth), «империя» (empire) и «нация» (nation). Изменения в значении пришлись в основном на XVI столетие. Эти четыре слова стали осознаваться как синонимы, приобретя тот смысл, который они (с небольшими изменениями) сохранили и в дальнейшем, но который отличался от их прежних отдельных значений. Они все стали осмысливаться как the sovereign people of England (суверенный народ Англии). Безусловно, значение слова «народ» тоже соответственно изменилось.

Ни одного из этих очень важных слов нет в Promptorium Parvulorum издания 1499 г. (впервые изданном в 1440 г.) [3]. Однако там есть статья common people (простонародье, чернь), словосочетание, которое переводится как vulgus gineu, и Emperoure, которое переводится как император. В словарях XVI в. ситуация уже другая. Слово country, первоначальное значение которого, согласно Perez Zagorin [4], было county (графство), то есть административная единица, где человек проживал, и которое изменило свое значение в период Interregnum (междуцарствия), стало, очевидно, синонимичным слову «нация» и приобрело дополнительное значение patria уже в первой трети XVI в. Новое значение сосуществовало с более старым, но оно было доминирующим и, явно, более важным. Уже в Latin-English Dictionary 1538 г. [5] Томаса Элиота (Thomas Elyot) patria переводится как a countraye. Точно такой же перевод дан этому слову в Thesaurus Linguae Romanae et Britannicae Томаса Купера (Thomas Cooper) издания 1578 г. (впервые изданном в 1565 г.) [6]. Nationes refinae здесь переводится как the countreys where resin (reason) groweth (страны, где разум вырастает). Толковый словарь 1589 г. Джона Райдера (John Rider) Bibliotheca Scholastica [7] дает следующие значения для слова «страна» (country) и сопутствующих ему слов: a Countie or Shiere — comitatis; to do after the countrey fashion — вести себя на деревенский манер; a countrey — regio, natio, orbis; our countrey, or native soyle — patria; a lover of his owne countrie — Philopolites; countrie man, or one of the same country — патриот, компатриот.

Литературные источники тоже подтверждали изменения в чувстве и значении, присущим этому слову. «Кто ж здесь настолько полон зла, чтоб не любить свою страну?» — так спрашивает Брут в «Юлии Цезаре» Шекспира, а Марло вкладывает тот же самый риторический вопрос в уста Правителя в трагедии «Тамерлан Великий»: «Виллан, неуж тебе милее рабство, чем честь твоей страны?» [8]. «Страна» в этот период была одним из наиболее часто произносимых слов, и из контекста многочисленных сочинений того времени ясно видно, что, говоря «моя страна», англичанин XVI в. не имел в виду свое графство (county). Он говорил о великом единстве, которому отдал свою величайшую преданность, о patria, о нации.

В то время как «страна» определялась как «нация», «нацию» определяли как «страну». В словаре Джона Райдера статья «Нация» начинается таким образом: A Nation, or countrie, а первое значение слова «народ», переводимое как populo, тоже — «нация». Следовательно, эти понятия имеют одно значение и приравнены друг к другу. Там также есть статья «Простонародье» (the common people), которое переводится как plebs. В некотором отношении более двусмысленным, является перевод слова natio в куперовском Thesaurus. Natio переводится как «нация», которая потом определяется как «люди, имеющие своим происхождением страну, где они проживают». «Natio me hominis impulit, ut ei recte putarem», однако недвусмысленно переводится как «моя страна заставляет меня действовать или меня принуждает». В словаре Элиота, хотя большинство статей и снабжены толкованием, к «natio» дается только одно слово — «нация». Очевидно этот перевод сомнений не вызывает и не требует никаких пояснений. Populus переводится как народ, а commune people является переводом слова plebs.

Уравнение страны с нацией, которая, в свою очередь, определялась как народ, — вещь очень существенная: среди прочего, это ведет к переистолкованию символического значения дореволюционного конфликта между двором и страной, о котором мы еще будем говорить позднее и больше. Если страна означает нацию, то это был не конфликт между городской и сельской субкультурой, как это утверждалось [9], а явно осмысленная борьба за верховную власть между монархом и народом.

Такая борьба за верховную власть внутри организованной общности (polity) бывает возможной только в том случае, когда считается, что сама эта общность наделена верховной властью. Уже достаточно много англичан полагали, что Англия является именно таковой общностью. Это относилось как к новому восприятию действительности, так и к изменению понятия «империя» [10], которое ему соответствовало. В средневековой политической философии понятие «империя» (imperium) было признаком, свойством королевского сана, это была сущность бытия императора. Император обладал верховной властью в своем королевстве в делах мирских. Таким образом, термин «империя» означал эту верховную власть в мирских делах. В Act of Appeals (1533) было декларировано, что значение этого слова резко и намеренно изменяется. В этом законе говорится, что значение слова «империя» расширяется, и оно теперь будет также включать в себя верховную власть и в делах духовных, «империя» теперь будет определяться как «политическая единица, самоуправляемое государство, свободное от власти каких-либо иных повелителей… как суверенное национальное государство». По общепринятому мнению, в цели и намерения тех, кто принял этот закон, входило наделить короля верховной духовной юрисдикцией совершенно беспрецедентным образом — подобная вещь могла быть по закону осуществлена лишь на основании того, что само понятие «империя» подразумевало такую духовную власть — однако некоторые историки полагали, что факт расширения толкования слова «империя» в самом законе является «в лучшем случае двусмысленным» [11].

Казалось бы, буква закона подтверждает мнение большинства. Закон был издан в качестве реакции на жалобу Риму Екатерины Арагонской. Принят он был для того, чтобы в дальнейшем признавать обращения подобного рода незаконными, тем самым он отбирал у Папы верховную власть над английскими подданными и отдавал ее властителям внутри королевства. Обоснование этой революционной меры изложено в преамбуле закона, которая гласит, что в древних аутентичных хрониках и летописях открыто провозглашалось и декларировалось: «Королевство аглицкое империя есть, о чем весь мир христианский осведомлен был, и управлялось же оное королевство нашим главою верховным — королем» [12]. Мы не можем полагаться только на текст, поскольку понятно, что его можно интерпретировать по-разному. Но поменяло радикально в этот самый момент слово «империя» свое значение или нет, ясно одно — в течение XVI в. это слово стали все больше осмыслять как «суверенную, поначалу не обязательно национальную, организованную общность», государство (polity).

Тот факт, что в Promtorium Parvulorum (1499) появляется слово Emperoure, а слово empire там нет, можно, вероятно, объяснить следующим образом: в то время понятие «империя» понималось просто как нечто, принадлежащее императору, как его атрибут, как абстрактное качество его существования, то есть слово содержало свой средневековый смысл. В словаре Элиота Imperium не переводится, но ему дается дефиниция — «единоличная власть, высшая власть, королевская власть». Из этого можно заключить, что в 1539 г. слово «империя» не было таким уж важным понятием. Однако (и вот это действительно важно) определение Элиота не ограничивает понятие «империя» делами мирскими. Более поздние словари дают некоторое представление о растущей частоте употребления этого слова. В тезаурусе Купера, хотя Купер и заимствует элиотовскую дефиницию «империи», добавляется перевод — «власть; доминион, империя (empyre)». Джон Райдер тоже включает в свой словарь empire, каковое слово он тоже переводит без проблем как Imperium; Dominium.

К 1582 г. все еще считалось желательным подчеркивать и артикулировать новое значение понятия — под предлогом его аутентичности — в обращениях к населению, публиковавшимся во благо этого населения. В этих обращениях содержались разъяснения, обвинявшие Папу в том, что он «строит козни против природных повелителей — императоров, так же, как и против других властителей христианских». Неизвестному автору казалось «более чем удивительным, что какие-либо подданные… могут поддерживать чужих иностранных узурпаторов в борьбе против собственных суверенных повелителей и родной страны». То, что они тем не менее это делали, автор объяснял их невежеством и незнанием слова Божьего, и Папы, по его мнению, были в этом невежестве виноваты, «держа население в тенетах неведомого иностранного языка». Таким образом, Папы «выхватывали власть» из рук суверенов — «их древнее право на империю» и скрывали, в чем состоит это право от населения. «Если бы подданные императора узнали бы о своем долге перед своим повелителем из Божьего слова, они бы не дозволили Папе Римскому убедить их предать своего государя-императора, нарушив клятву верности» [13]. Короче говоря, истинное и первоначальное значение слова «империя» подразумевало как мирскую, так и духовную власть; это истинное значение намеренно утаивалось от населения римскими церковниками. Скрывая от народа Божье Слово, они, благодаря этому, смогли узурпировать власть в делах духовных и извратили само понятие «государство» (polity), которое и было империей и которое, на самом деле, было, соответственно, суверенным государством. В духовных и мирских делах оно было самодержавно и являлось автономным единством в том смысле, в каковом ни одно государство, находящееся под духовной юрисдикцией главы христианского мира, быть не могло.

Усвоение нового смысла слова «империя» как независимой организованной общности, государства (а это значение, с несущественными изменениями, мы и унаследовали) имело колоссальное значение для развития первой нации. Понятие теперь подразумевало, что мир делится согласно политике, а не конфессии. Сепаратистская тенденция, которую выражало это понятие, была в данном случае поддержана религиозными течениями того века. Хотя слово «империя» означало нечто большее, чем принадлежность к истинной вере и борьбу с ересью, оно подразумевало, что внутри истинной веры существуют абсолютно независимые государства (polities), а жизнь людей, их населяющих, связана с судьбой этих государств гораздо теснее и существеннее, чем с судьбой их собратьев по религии.

Понятие «империя» никогда не становилось синонимом «нации». Эти два понятия скорее относились к разным сторонам одного и того же феномена. Слово «империя» также никогда не употреблялось так часто, как остальные слова, связанные с этим явлением. В общем, это слово в душу не запало, вероятно, это происходило потому, что в слове «империя» присутствовал дополнительный оттенок значения королевской абсолютной власти, в то время когда идея подобной власти сама по себе теряла привлекательность.

«Общее благо» (commonwealth) было еще одним словосочетанием, которое в этот период получило широкое распространение. Это был буквальный перевод словосочетания res publica, но латинский термин можно было толковать по-разному. В тогдашней Англии этот термин стал синонимом слова «общество», «общественность» (society). Это значение ему приписывается и в словаре Элиота, и в словаре Т. Купера. Элиот переводит respublica как a publike weale, а Купер переводит это же слово как common weale (общее благо, богатство, достояние); как common state (общее состояние). В 1531 г. в Boke named the Governour Элиот интерпретирует a publike weale как «хорошо управляемое общество». «Respublica, — пишет он, — это живое сообщество, однородное или состоящее из разных земель и людей, которое имеет свой строй и управляется законом и разумом» [14]. Во многих других важных источниках, таких как The Commonwealth of England сэра Томаса Смита (Sir Thomas Smith) термин оставался нейтральным. В смысле «общество», общество, к которому человек принадлежал, слово commonwealth употреблялось взаимозаменяемо со словами «страна» (country) и «нация» (nation). Однако это не было его первоначальным значением в дискурсе XVI в. Первоначальным значением было «общее благо» или «общее благосостояние». В Promptorium Parvulorum интерпретация слова respublica еще более буквальна — «общие вещи, общее благо». Позднее во многих текстах термин употребляется в нескольких смыслах, и его можно интерпретировать и как «общество» (a society) и как «общее благо» (см. например, в книге The Tree of Commonwealth (1509), написанной одним из первых воспевателей и слуг новой монархии Эдмундом Дадли, где он говорит «об общем благе Королевства сего»).

Важно отметить, что слово state в этом контексте появляется в словосочетании common state, которое Т. Купер предлагает в качестве перевода к «respublica» — во всех ранних словарях не имеет никаких политических дополнительных смыслов, которые оно приобретет позже [15]. Слово это обозначает либо «статус» — Купер объясняет его как «условие или состояние чьей-либо жизни или какой-либо другой вещи» — либо оно обозначает estate (то есть собственность). Этот термин не изменил своего значения до конца столетия, когда он стал другим близким синонимом «нации», но он не вызывал столь сильных чувств и не использовался так же часто, как остальные термины.

Язык парламентских документов

Новые понятия проникали в язык постепенно и неосознанно, в их введении в язык не было ничего революционного, и в конце концов стало казаться, что они в нем существовали всегда, что реальность, которую они отражали, всегда была частью английского государственного устройства, что английская конституция, другими словами, всегда была национальной. Парламент скорее следовал, чем способствовал движению национального чувства, которое существовало вне парламента, и медленно и осторожно усваивал развивающийся язык национальной идентичности. Но, поступая таким образом, он давал этому языку официальное признание и ореол законности. Это были еще всего лишь своего рода изменения в лексике, но лексика-то была парламентская, в результате, когда она была полностью трансформирована, это означало, что изменилась сама реальность.

В законах Генриха VII Англия называлась королевством и менее часто землей (the land) в манере, лишенной тех эмоциональных обертонов, которые этот термин (земля) приобретет позднее. В The Statute of Treason (Закон об измене, 1495 г.) подданным этого (King’s) государства напоминается о том, что они должны, когда это потребуется, участвовать в защите (своего короля) и «земли», каковой король является верховным властелином (Sovereign Lord). Правление короля тем не менее подлежит проверке — как в Законе о престолонаследии — на основании того, служит ли оно «благу Всемогущего Господа нашего, богатству, процветанию и спокойствию королевства аглицкого и довольству подданных сего королевства» [16]. Здесь используются понятия «общее благо» и «общее благосостояние», но также не употребляется термин common wealth. Наличествуют также постоянные отсылки и апелляции к «законам земель». Однако концепция государства (polity), которая проходит через документы этого царствования, остается концепцией королевского государства или королевства, то есть «королевской собственности». Остальное население имеет к этой собственности отношение только в качестве жителей данной земли и королевских подданных, и доля населения в ней имеет характер утилитарный, если не случайный.

Документы следующего царствования тоже называют Англию «сим королевством», «сим благородным королевством» (см. Tunnage and Poundage Act, 1510 г., The Act of Appeals, 1533 г., The Dispensation Act, 1534 г., и другие). Но восприятие отношения подданных к земле меняется. Закон 1534 г. «Об отчуждении первого урожая и десятины в пользу короны» начинается со следующего утверждения: «Долгом и священным долгом, естественным побуждением всех добрых людей, как вернейших, преданных и послушных подданных, является искренне и со всем желанием обеспечивать не только общественное благо своей родной страны, но также и поддержку, и защиту королевской собственности их величайшего, милостивейшего и достославнейшего Государя, от которого и исходят вся этих подданных радость и благосостояние». Долг подданных по отношению к суверену покоится на утилитарной основе, ибо, предположительно, его благо означает их благо. Но в то время как этот долг требует подтверждения, предполагается, что «желание обеспечивать общественное благо своей страны» является естественным побуждением, к которому на самом деле приравнивается и долг по отношению к королевской собственности, и это желание подтверждения не требует. Здесь уже отношение населения к земле и к государству (polity) рассматривается как внутренняя привязанность, и интерес к сохранению земли и государства проистекает из «естественной» к ним любви этого населения. Нельзя еще сказать, что понятие polity (государства как организованной общности) в качестве, главным образом, королевской собственности, где остальные имеют лишь крайне ограниченную часть, исчезло совершенно. По-видимому, две точки зрения сосуществовали. Третий закон о престолонаследии, относившийся к воинственным намерениям Генриха VII касательно Франции, представляет конфликт в чисто династическом и даже личном свете как дело, не имеющее к населению прямого отношения. «Наш достославнейший повелитель и король…Божьей милостью намеревается предпринять поход… в королевство Францию супротив своего старинного врага короля французского» (курсив автора). Наличествует также двусмысленность в отношении понятия «общее благо». Так же, как и в предыдущее царствование, власть и действия короля неизменно поверяются их содействием общему благу, и термин commonwealth время от времени употребляется в этом смысле («общее благо»). Однако значение этого термина становится амбивалентным, и непонятно, означает ли он «общее благо» или «общество» (a society). В Statute of Proclamations (1539), например, он появляется дважды в следующем отрывке: «Для достижения единства и согласия, которое должно иметься у преданных и послушных подданных сего королевства и прочих его доминионов, а также исполнясь заботы об общем благе (курсив переводчика) и спокойствии своего народа… более чем необходимо, чтобы его королевское величество, король сего королевства в настоящее время, по рекомендации своего достопочтенного Совета, объявил бы чрезвычайное положение для блага и политического порядка и управления сим своим королевством Англией… для защиты своего королевского достоинства и для дальнейшего укрепления его common wealth и спокойствия его подданных» [17].

Первый закон об измене Эдуарда VII, 1547 г., в отличие от приведенного выше отрывка, определенно трактует понятие commonwealth в его новом значении — «общества»: «Такие времена иногда настают в commonwealth, что требуется ужесточение законов». В других документах термин все еще используется в двойном значении. Например, в Act Concerning the Improvement of Commons and Waste Grounds (1550) говорится «о законодательных парламентских актах… способствующих commonwealth сего королевства Англии» [18]. Но данные о том, что это слово становится близким синонимом слова «королевство» (realm) — которое все еще употребляется очень часто — в наличии имеются. Понятие «королевство», таким образом, приобретает значение «организованной общности» (polity) государства, каковое является скорее коллективным предприятием, чем собственностью короля, — сдвиг в восприятии этого слова был вызван несовершеннолетием Эдуарда.

Документы царствования Марии[3] не более чем сохраняют то же состояние дискурса, которое было при ее брате Эдуарде VI. Дальнейшего развития нет, но важно отметить, что нет и движения назад. Ее правление тоже поверяется вкладом в «общее благо сего королевства», и термин «общее благо» по временам используют в двойном значении.

При Елизавете[4] политический дискурс претерпевает основополагающие изменения, что со всей очевидностью было отражено в произведениях того времени, таких как Commonwealth of England Томаса Смита или Laws of Ecclesiastical Polity Ричарда Хукера (Hooker). Слово «страна» произносилось на одном дыхании со словом «Господь», оно пробуждало религиозные чувства и приобрело значение, сходное с религиозным понятием. Термин «нация» распространялся все шире. Слово commonwealth (общее благо, государство) использовалось для обозначения английского (или любого другого) государства (polity) и общества (society). Лексика же документов времен Елизаветы, хотя, конечно, и менялась, но от времени отставала. Слово commonwealth в парламенте употреблялось все еще, в лучшем случае, в нескольких смыслах. Парламент использовал его в архаическом смысле, как будто он намеренно отказывался признавать новое понятие — или выражать это признание. Когда употреблялись новые термины — а в их число входили такие важные слова, как часто употребляемое state (государство как территория и проживающая на ней организованная общность) и редко употребляемое nation (нация) — они также использовались так, как будто они не были признаны официально. Их употребляли не для того, чтобы сделать какое-либо утверждение, а почти как неосознанное отражение уже принятого языка. Концепты и идеи, с которыми с течением времени стали ассоциироваться новые термины, отображали ситуацию, связанную с борьбой за верховную власть в государстве (polity). Однако парламентарии тех лет были в большей степени озабочены внешними угрозами и не желали ввязываться во внутренние раздоры. В языке их, поэтому, хотя он и был яростно антииностранным, выказывается несколько поразительное (по сравнению) отсутствие такой же страсти относительно дел внутренних.

Слово state, в большинстве случаев, используется в форме estate (территориальное владение). В Act of Supremacy (1559) говорится о «возвращении короне старинной юрисдикции над State Ecclesiastical and Spiritual»; в Законе об измене (1571) появляется фраза «благоденствие всей state и подданных королевства»; а в Act of Surety of the Queen’s Person в том же самом клише используется слово estate: «для счастья и благоденствия всей территории сего королевства». В Lay Subsidy Act (1601) тем не менее термин имеет другое значение. Здесь он появляется в преамбуле: «Мы, Вашего Величества нижайшие, верные и преданные подданные…собрались здесь… чтобы обсудить… и предоставить… любые средства, необходимые или которые могут быть необходимы для того, чтобы предохранить Вас и нас от тех явных опасностей, которые могут угрожать этому State (государству)». Здесь на этом термине делается акцент и им намеренно заменили слово «королевство», которое представляло polity (государство как организованную общность) в качестве личной собственности монарха. В данном случае государство (state) является синонимом «commonwealth» (государства как отчизны, государства как общего блага); оно представляет собой деперсонализированную организованную общность, в которой «Ее Величества нижайшие, верные и преданные подданные» принимают такое же участие, как и сама королева, и поэтому имеют такое же право на политическое решение. Этот закон вообще был демонстрацией парламентских «мускулов»; использование термина state в этом контексте служило для того, чтобы показать, что парламентарии осознают, в чем заключаются их права, и собираются их отстаивать. В отличие от этого термина, слово «нация» в елизаветинских законах используется в совершенно нейтральной манере. Например, «Второй закон об измене» (1571) использует его как одну из возможных характеристик человека или людей: «Для всех людей и каждого человека, любого ранга, любого состояния, нации, происхождения и территории» [19]. Закон, главным образом, имел отношение к подданным Елизаветы, из чего мы можем сделать вывод, что понятие «нация», вероятно, обозначало не более чем род и семейственные связи.

С восшествием на престол Якова I (1603) и тон, и лексика документов резко меняются. В это царствование парламент с замечательным постоянством утверждал свое право на равную долю участия в управлении страной, это отстаивание своего права выражалось в том, что парламент настаивал на представительном характере своей позиции, и в том, что у него изменилось восприятие объекта службы. Объект службы — Англия — уже не был больше «королевством Его Величества короля» (термин потерял смысловой оттенок собственности), Англия стала «нашей родной страной», государством в значении общего блага (commonwealth) — res publica — и нацией.

В этом пункте ясность была внесена уже в первом, мирном по сравнению с другими, которые за ним последовали, документе этого периода. Акт о престолонаследии 1604 г., бывший «самым радостным и праведным признанием непосредственного, законного и несомненного наследования престола, по происхождению и праву короны», растолковывал Якову I то, какими «великими и многообразными благами Всемогущий Господь наградил это королевство и нацию», благодаря союзу домов Йорка и Ланкастера. Королю также напоминалось, что «по закону сего королевства считается, что в парламенте присутствует все королевство (как организованная общность) и каждый отдельный его житель, либо лично, либо через своих представителей (каковых он выбирал собственноручно)» [20]. Apology and Satisfaction of the House of Commons (1604) также начинается с напоминания королю о том, что палата общин представляет английских «рыцарей, граждан и буржуазию», и после комплиментов Якову I относительно его мудрости этот документ доводит до сведения короля-чужака, что «никакая человеческая мудрость, сколь бы великой она ни была, не в силах объять все особенности прав и обычаев людей…если только она не пользуется опытом и правдивым отчетом тех, кто этих людей знает». По этой причине, констатировала палата общин, «мы вынуждены, исходя из нашего долга перед Вашим Королевским Величеством, которому мы служим так же, как и нашей любимой родной стране, для каковой мы и служим в парламенте», дать королю совет. Палата общин советовала уважать и обращать внимание на «права и вольности сего королевства», более всего имея в виду признание за парламентом равной или даже большей доли участия в управлении страной. Она оправдывала свое недовольство поведением Якова «долгом перед Вашим Величеством так же, как и перед нашей страной, городами и местечками, которые нас сюда послали». В конце этого документа парламентарии предполагали, что «Его Величество был бы рад получить публичную информацию от своих Общин в Парламенте для цивильного управления и власти, ибо… считается, что глас народа, касательно тех вещей, которые входят в его разумение, есть глас Божий» [21]. Такая несколько специфическая, концовка была ярким свидетельством того, что у парламента изменилось восприятие собственного статуса и политической реальности. Документы конца этого царствования пестрят подобными утверждениями.

Интересно, что дух изменившегося дискурса проникал также и в Парламентские речи короля. В речи «Относительно союза с Шотландией» (1607) Яков назвал Англию и Шотландию «двумя нациями» и представил свое стремление объединить их в союз только лишь как намерение «распространить величие Вашей империи, находящейся здесь в Англии». В речи «Относительно королевской власти» (1610) он снова подтвердил свое намерение, апеллируя к «чести Англии», говорил о «государстве commonwealth (общего блага), «древней форме этого Государства (state) и законах сего королевства». Он согласился с тем, что Парламент является «органом народа» и «представительным органом всего королевства в целом» [22]. Даже в письме в палату общин (1621), где Яков выражал свое недовольство палатой, он, безусловно, считая, что управление Англией есть исключительно прерогатива королей, писал следующее: «Никто здесь (в палате общин) впредь не должен осмеливаться на вмешательство в любые дела, касающиеся нашего управления государством (state) или в наиболее серьезные проблемы государства». Используя новое неличностное понятие организованной общности (государства, polity), Яков вряд ли хотел подчеркнуть, что государство, на самом деле, являлось общим предприятием, где доли имелись у многих участников, но точка зрения, что страна есть просто собственность короны, уже была невообразима. Политическая реальность уже была не той, что прежде, и для того, чтобы выражать свои мысли по ее поводу, требовались новые понятия.

Переосмысление парламентом политической реальности — а оно формировало эту же политическую реальность не меньше и не менее прямо, чем любая экономическая или политическая революция, — продолжалось и при несчастном сыне Якова Карле I[5]. Слова «королевство» и «государство» (commonwealth) проговаривались на одном дыхании. Тот, кто совершал какие-либо действия, противные их или, скорее, его благу, должен был быть объявлен «предателем вольностей английских и врагом таковых же»; Великое увещевание (the Grand Remonstrance) 1641 г. было мотивировано желанием восстановить и возвратить «былую честь, величие и безопасность короны и нации». Сам король в Writ for the Collection of Ship Money апеллировал к старинным обычаям английской «нации» [23].

Конфликта «между королем и его народом» избежать было можно, а вот признания национального характера государства (polity), после того как эта новая перспектива развивалась беспрепятственно в течение полутора столетий, — нет. Этот конфликт послужил запалом для утверждения национального государства; это утверждение определило характер гражданской войны и отразилось, кроме всего прочего, в языке документов кромвелевской эпохи. Документы эти отличаются недвусмысленно национальной позицией в интерпретации государства как организованной общности (polity). А в то время государство прямо определяли как нацию. Само это слово (нация) использовалось с необычайной частотой и постоянством; оно стало главным термином для термина «Англия». Термин «королевство» (realm), напротив, появляется лишь в редких случаях. Синонимами слова «нация» были «народ» и «государство (как общее благо)»; последнее, правда, имело, пожалуй, более специфическое определение после отмены королевской власти.

Изменившийся тон официальных документов стал виден сразу же. В 1644 г. в указе парламента о назначении Комитета по сотрудничеству с Шотландией говорится об управлении «делами обеих наций в общей деятельности, в соответствии с целями, которые были зафиксированы в последнем договоре и договоренностях между двумя нациями: Англии и Шотландии», хотя, в действительности, договор был между двумя королевствами. Главы делегаций в 1647 г. обещали королю, что в случае утверждения договора и, если «вещи, в нем предлагаемые, будут осуществлены в целях утверждения и сохранения прав, вольностей, мира и безопасности королевства, то особа его Величества, Королева и их потомство смогут снова пользоваться безопасностью и свободой, и находиться в достойном положении в сем королевстве» [24].

Естественно, наиболее ясно и мощно этот язык отражен в документах 1649 года, в Законах об упразднении Палаты лордов, упразднении королевской власти, установлении Республики (Commonwealth), и создании высокого суда справедливости для процесса над Карлом I. Палата лордов была упразднена, согласно Первому закону, потому что «она была бесполезна и опасна для народа Англии» [25]. Для Закона об учреждении высокого суда справедливости для процесса над Карлом I были использованы те же основания. Закон гласил, что «король, недовольный теми многими посягательствами на права и вольности людей, которыми отличались его предшественники, возымел нечестивое желание полностью ниспровергнуть древние и основные законы и вольности этой нации… и развязал и разжег жестокую войну в стране против парламента и королевства». Посему и «для предупреждения любых дальнейших попыток, умыслов и побуждений с целью порабощения или уничтожения английской нации, было решено в законодательном порядке, что его следует предать суду». Закон об упразднении королевской власти, принятый двумя месяцами позже, гласил, что «в опытном порядке стало известно, что королевская власть в сей нации и Ирландии… не является необходимой, она есть тягостное бремя, и является опасной для свободы, безопасности и общественных интересов народа». Поэтому законом устанавливается, что «впредь власть короля над этой нацией упраздняется», а «самым счастливым путем для этой нации… будет вернуться к своему праведному и былому праву, быть управляемой своими собственными представителями». Власть, как там дальше говорится, будет «теперь осуществляться в форме Commonwealth». Понятие commonwealth получает здесь новое значение: республиканское правление. По-прежнему существовало некоторое смешение терминов, которые использовались в качестве близких синонимов к слову «нация». Закон об установлении Commonwealth (Республики) декларировал, что «весь народ Англии и всех доминионов и земель, ей принадлежащих, теперь и отныне, в законном, установленном и заверенном порядке будет Commonwealth and Free State (свободным государством общего блага), и впредь управлять этим государством будет высшая власть сей нации, то есть представители народа в парламенте» [26]. В то время как слово «commonwealth» явственно обозначало республику (в отличие от монархии), это понятие, так же, как и state (государство как территория и организованная общность и власть) — все еще приравнивалось к «народу английскому». А народ, конечно же, ни к какой форме правления отношения не имел, термины могли быть уравнены по значению только, если они все подразумевали новую форму организованной общности, т. е. нацию.

Предположение о том, что лексика парламентских документов была сознательно изменена, хотя и не парламент эту лексику изобрел, а она существовала как часть общего политического дискурса, поддерживается тем фактом, что при Реставрации вернулись более ранние формулировки. Англия снова стала «королевством» (realm), хотя было вполне понятно, что это уже не прежнее королевство, и главное слово «нация», хотя и не исчезло совсем, использовалось неосознанно, там, где оно не очень много значило. Однако оно присутствует и достаточно значимо в тайном письме-приглашении Вильгельму[6] и Марии (1688), а также в Билле о правах (1689). Факты эти свидетельствуют о том, что, с одной стороны, все заинтересованные лица прекрасно понимали, что стоит за различными терминами, а с другой стороны, что частичный возврат к старой риторике был скорее косметическим, чем фундаментальным изменением в дискурсе: возврата к донациональному понятию организованной общности не было.

Ранние проявления национального чувства

Зарождение национального чувства в Англии можно отнести к первой трети XVI в. Это чувство проявляло себя различными способами. На уровне народа существовала сильная нелюбовь к иностранцам. В 1517 г. эта нелюбовь выразилась в яростном бунте против ремесленников-иностранцев, который подавил кардинал Вулси[7]. Ремесленники-иностранцы в то время составляли значительную часть населения Лондона, и Эдвард Холл (Edward Hall) в своем Chronicle утверждал, что конкуренция с их стороны не давала урожденным англичанам зарабатывать себе на пропитание [27]. Но именно в этот период влияние иностранцев в Англии стало ослабевать, и Холл чувствовал, что ксенофобию его соотечественников скорее можно было бы объяснить презрением к ним со стороны иностранцев, нежели исключительно экономическими факторами.

Действительно ли иностранцы испытывали это презрение, не так уж важно. Важным и новым здесь является то, что англичане стали особенно уязвимы и чувствительны к подобного рода обидам. Эта чувствительность ярко отразилась в сочинениях двух наиболее известных ранних английских националистов: Джона Бейла и Роджера Эшема (John Bale and Roger Asham). Оба неистово защищали Англию от подозреваемых в неуважении к ней иностранцев. В 1544 г. Бейл никак не мог простить Полидору Верджилу (Polydore Vergil) — первому, кто систематизировал историю Англии, — которого Бейл называл не иначе как этот «римский джентльмен, папский прихвостень», недостаток пиетета к английскому духовному богатству. По мнению Бейла, Полидор «самым постыдным образом осквернил наши английские хроники своим римским враньем и прочими итальянскими пакостями». Бейл настаивал на том, что Англия славна «своими замечательнейшими умами». Он писал, что, по его разумению, «самой необходимой работой в честь Господа, украшения королевства, человеческой эрудиции, следующей за священными текстами Библии, будет труд по представлению английских хроник в их правильном виде» — он умолял ученых англичан этим заняться [28].

Жив или мертв обидчик — не имело значения. Эшем в более поздней работе The Scholemaster высмеивал Цицерона, чье мнение об Англии было не слишком лестным, за столь нелепую оценку. «А знаешь ли ты, господин Цицерон, — писал он, — что, слава тебе Господи, спустя 1600 лет со дня твоей смерти, можно сказать, воистину, что для пожертвований в одном лишь Граде английском есть более глубокая тарелка, чем в четырех самых гордых городах всей Италии, включая и Рим». А что до учености, то «кроме знания всех ученых языков и изящных искусств, даже ваши собственные книги, Цицерон, в Англии так же много читают и вашим замечательным красноречием так же восхищаются и, воистину, последовательно учатся ему, как это происходит сейчас, или происходило когда-либо в ваше время, в любом городе Италии» [29].

И Эшем, и Бейл постоянно сравнивали Англию с другими обществами, античными и современными. Практически никакая сфера жизни не была оставлена без внимания. «Артиллерия Англии, — писал Эшем в Toxophilus (1545), «намного превосходит все другие королевства». Бейл в The Examination of Anne Askew (1547) сравнивал Анну с Бландиной, мученицей «первобытного начала… христианства», описанной Эвзебием. Было довольно затруднительно, но он с этим справился, показать, что Анна Аскью в каждом аспекте своего мученичества напоминала Бландину и была похожа на нее силой и чистотой духа и даже внешне — доказательство того, что английские мученики были равны любым из тех, кого породило христианство [30]. В сочинениях Бейла патриотизм и религиозное рвение причудливым образом смешиваются. В Chronicle of… John Oldecastell он сравнивал христианских мучеников с теми, «кто, либо погиб в битве за свою родную страну, либо подверг свою жизнь опасности, сражаясь за свое государство (commonwealth)», и считал, что они одинаково заслуживают «вечной памяти» [31]. Подобные сравнения, отождествление служения своей родной стране со служением церкви, подчеркивали, по мнению Бейла, то, что в них являлось общим и похвальным в смысле человеческого поведения. И те и другие были героями, заслуживающими высокой оценки, отдавшими жизнь или покой за ту общность (collectivity), к которой они принадлежали. Мученичество не рассматривали как вещь чисто религиозную, или, пожалуй, религиозные сообщества все больше и больше рассматривали как некую разновидность наций.

Творчество в культуре этого периода почти целиком и исключительно мотивировалось патриотизмом. Наступило возрождение Чосера; Вильям Тинн (Thynne) собрал, издал и переиздал рукописи Чосера, первый том вышел в 1532 г. Toxophilus был написан в знак авторской любви и долга по отношению к королю и в знак привязанности писателя к своей стране. По этой же причине он был написан «для английского народа… и на английском языке». Эшем объяснял, что «хотя написать его на другом языке было бы полезнее для моих штудий, а также для славы имени моего, но буду я считать высокой наградой труду своему, если от малой выгоды моему состоянию и имени может произойти какое-либо умножение удовольствия или комфорта джентльменов и йоменов английских, во имя которых я и написал этот труд». Томас Элиот в Proheme к Governour сказал так: «Ничто в этом мире я не ценю так высоко, как ваше королевское государство (книга была посвящена Генриху VIII)… и общее благо (public weale) моей страны». Книга была написана как размышления о том, в чем состоит его долг «перед родиной», каковой Элиот страстно хотел «отдать часть своих изысканий, памятуя истинно о своем долге перед Господом, перед Вашим Величеством и родной страной». В общем, патриотизм стал заменять другие формы преданности. Сэр Томас Уайет, дипломат и один из первых поэтов столетия, ставшего в Англии Веком великих поэтов, писал: «Мой Король и моя Страна — вот кого единственно люблю я», а Томас Старки (Thomas Starkey) в Dialogue в 1530 г. требовал от кардинала Поула (Pole), чтобы тот посвятил свою жизнь своему отечеству (Commonwealth) [32].

Новая аристократия, новая монархия и протестантская Реформация

Англичане были не первыми, кто заявил о своих обязательствах перед политической общностью, и не единственными, кто об этом в XVI в. заговорил. Ник-коло Макиавелли, почти современник первых английских националистов, был оригинальнее их, сказав, что он любит Флоренцию больше собственной души, и совершенно очевидно (и из природы самих понятий, и из того, на чем были воспитаны их пропагандисты), что англичане сильно попользовались идеями итальянского Ренессанса. Но то, что произошло с этими идеями в Англии, в это время не смогло произойти больше нигде. Только в Англии, благодаря замечательному совпадению, цепи обстоятельств, в которых не было ничего неизбежного, этим идеям удалось сохраниться и развиваться в течение целого столетия. Эти обстоятельства способствовали тому, что все большее число людей из различных социальных слоев усваивало и развивало эти идеи. В результате к 1600 г. эти идеи стали уже не просто чем-то умозрительным, а превратились в реальность, способную порождать новые идеи и трансформировать социальные структуры. Главными из этих обстоятельств — в порядке возникновения скорее, чем по важности, — были изменение социальной иерархии и беспрецедентное увеличение социальной мобильности в течение XVI в., характер и нужды сменяющихся царствований Тюдоров, и протестантская Реформация.

История редко снабжает нас событиями, которые произошли бы в одночасье и обозначили бы четкий разрыв с прошлым, так чтобы можно было бы вычленить причину многого из того, что случится впоследствии. Хотя, по крайней мере, некоторые из тех обстоятельств, которые способствовали возникновению английского национализма и нации, можно сказать, берут свое начало на Босвортском поле, в последнем сражении Войны роз[8] и в восшествии на английский трон династии Тюдоров. Во всяком случае, это событие добавило последний символический штрих к распаду английского феодального сословия (к чьему стремительному упадку последовательно приложили руку два Генриха[9]) и стимулировало реорганизацию социальной пирамиды согласно другому порядку.

Утверждение национальности английского государства как организованной общности шло рука об руку с настоятельным требованием, чтобы народ имел право участвовать в политическом процессе и управлении страной через парламент. Практически в этом случае быть Англией как нацией и обозначало таковое участие. Английский народ стали представлять как нацию. Это символически возвышало его до положения элиты, у которой было право на самоуправление и от которой это и ожидалось. Национальность (nationhood) приравнивалась к политическому гражданству. Это символическое возвышение подразумевало капитально изменившийся взгляд на социальную иерархию и традиционную классовую структуру.

Литературные источники того времени дают обильные свидетельства подобного изменившегося взгляда на вещи. Особенно ярко это новое мировоззрение выражалось в новом отношении к высшим и низшим слоям общества. К ним теперь относились восхитительно одинаковым образом. С одной стороны, английские писатели требовали уважения к простому народу. Джордж Гаскойн умолял духовенство: «Молитесь за простой народ, всяк по-своему» и говорил: «Молитесь за него (землепашца) попы/ Пусть он потный и вонючий/ Не презирайте его/ Ибо именно такие люди попадают в Рай, впереди чисто выбритой знати)» [33]. С другой стороны, благородное происхождение и происхождение вообще быстро утрачивали свою важность [34]. Знатность теперь определялась не родовым именем, а индивидуальными личными качествами и поведением. Джон Бейл в Examination of Anne Askew посвятил небольшую главу предмету Nobility, whereof it riseth (откуда происходит знатность) и, говоря об Анне, определял знатность следующим образом: «Рождена она была в Линкольншире и была из очень древнего и знатного рода. Но нет никакого достоинства в плоти или в любом мирском благородном звании перед Стражем Господним, без разрешения которого никто не будет допущен в Царствие Небесное… Только верою в него, истинной любовью и страхом, можем стать мы достойными, благородными детьми Господа. Марло заявил в «Тамерлане Великом»:

«I am a lord for so my deeds shall prove

And yet a shepherd by my parentage.

(Я по делам своим достойный лорд,

Но предки мои были пастухами)…»

Барнаби Гудж (Barnabe Googe) точно так же расширил применение термина «джентльмен»:

For if their natures gentell be

Though birth be never so base

Of gentlemen (for mete it is)

They ought have name and place.

(Ибо, если у них благородная натура, а происхождение — не столь, то им следует иметь звание джентльмена и занимать положенное ему место).

Многие были в этом отношении более избирательны и, как Джордж Чапмен (Chapman), считали, что «знатным делает человека ученость». Джордж Путнем (Puttenham) противопоставлял «воинственное невежество», которое традиционно было фирменным знаком знати, «похвальной учености», а Генри Пичем (Henry Peacham) полагал, что образованность есть «существенная часть знатности» [35].

Касательно данного вопроса, замечательной по своей полноте была точка зрения Томаса Элиота, высказанная им в Boke Named the Governour. Элиота иногда рассматривают как защитника иерархического социального порядка, и, безусловно, он им и был, и тем не менее его точка зрения на социальную иерархию, которую он обнародовал в 1531 г., имела очень мало общего с понятием феодальной общественной структуры [36]. Для него основанием иерархии служил природный ум, который он называл разумением. Разумение, писал он, «есть самый замечательный дар, который человек мог получить при сотворении, именно здесь он наиболее всего является Божьим подобием, и, посему, было бы правильно и согласно, ежели кто-либо превосходит иного в этом качестве (качестве разумения), то, поскольку это приближает к Создателю, значит, он находится ближе к Господу — следовательно, личность эта должна быть поставлена на то место, или получить такой ранг, где бы от ее разумения был толк». Соответственно, только это и являлось справедливым и разумным обществом — a publike weal (общим благом), «где, поскольку Бог распространил в нем вышеописанное влияние разумения, места и ранги распределяются в соответствии с превосходством в этом качестве». Элиот отчитывал тех знатных господ, которые «бесстыдно смеют утверждать, что для высокородного джентльмена зело неуместно быть высоко образованным и называться грамотеем». Сама знатность была лишь «наградой и оценкой добродетели», а основой этой добродетели служили разумение и ученость [37].

Ученость действительно выросла в престиже и важности. В 1531 г. нарисованная Т. Элиотом картина относительно того, как ценится или скорее не ценится образованность в Англии, была довольно мрачной. Всего лишь пятнадцатью годами позже Р. Эшем сравнивал сложившуюся ситуацию «с временами отцов, когда не читали ничего, кроме куртуазных рыцарских книг, читая которые, человек влекся лишь к убийству себе подобных и кровопролитию» и отмечал значительную разницу. «В наше время, — писал он, — каждый человек скорее предпочтет больше узнать, чем лучше жить». Сомнительно, чтобы в действительности это было совершенно объективным утверждением, ибо даже позднее, когда в 1622 г. Пичем написал «Совершенного Джентльмена» (Complete Gentleman), то и тогда он ставил себе цель «излечить» молодых английских джентльменов от «тирании сих невежественных времен, от обычного образования, которое означало, носить самую лучшую одежду, есть, спать, много пить и ничего не знать». И все же, несомненно, в отношении к образованию был заметный сдвиг, ученость становилась важной ценностью и признаком джентльменского поведения. Она заменяла собой другие признаки, по которым ранее определялось благородное сословие. Ее называли «благородной», вслед за страхом Божьим ее считали «источником всяческого, разумного мнения и указания», и она исполняла важнейшую роль в нации: «Молитесь за кормильцев нашего благородного королевства», — говорил духовенству Дж. Гаскойн. — Я имею в виду наши достойные университеты» [38].

Литература, в этом случае, лишь отражала тенденции, отчетливо заметные в реальности. В XVI в. Англия претерпевала глубокую социальную трансформацию. Это был период беспрецедентной мобильности, который, благодаря ряду обстоятельств, беспрепятственно продолжался на очень высоком уровне долгие сто лет или около того. Первым звеном в этой цепи обстоятельств было вымирание древней знати «сверхмогущественных подданных позднего Средневековья» [39], окончательно завершившееся к 1540 г. Этот процесс был в интересах монархии, которая никогда не упускала случай ускорить его с помощью казней, конфискаций, лишений гражданских и имущественных прав или с помощью комбинации вышеперечисленного, и, в общем и целом, он шел, благодаря целенаправленной политике короны.

Одновременно с уничтожением древней знати появлялся слой, призванный ее заменить. Новая аристократия — аристократия Генрихов — отличалась от той, которую она заменила и в смысле своего функционального базиса, и в смысле социального облика ее представителей. Это была, главным образом, служилая элита. Массовое возведение в пэрское достоинство достойных этого королевских слуг началось не раньше 1530 г. [40]. Однако в то время оно совпало с отстранением духовенства от ключевых административных постов [41]. Таким образом, корона стала зависима от службы университетски образованных мирян. Большинство новых ставленников были людьми скромного происхождения, но замечательных способностей и образования [42]. Их набирали из мелких джентри (нетитулованное дворянство) или даже из более низкого слоя. Аристократия фактически изменилась по природе своей и стала открытой для таланта. В то время как благодаря вымиранию древней знати освобождались важные посты и стала возможной определенная мобильность, новая аристократия в действительности эту мобильность приветствовала.

Переопределение аристократии в литературе как статуса, основанного на заслугах и достоинствах, а не на происхождении, было простым признанием этой трансформации, перемещения власти от одной элиты к другой, которое буквально происходило на глазах. Но фундаментальная трансформация подобного рода требует осмысления и морального оправдания, простым признанием здесь не обойтись. Я считаю, что именно при стечении этих обстоятельств и зародился национализм. Идея нации — народа как элиты — привлекала новую аристократию, и та медлительность, с которой корона до 1529 г. подтверждала статус этой аристократии, награждая ее титулами, только усиливала привлекательность этой идеи. Национальность, некоторым образом, делала любого англичанина знатным человеком, и голубая кровь уже была необязательной, чтобы достичь или претендовать на высокое положение в обществе. Новая аристократия была аристократией природной, элитой по уму и добродетели, и ее более высокое положение оправдывалось службой, которую она могла выполнять для других, благодаря столь выдающимся достоинствам.

К 1530 г. идея службы для нации вошла или, во всяком случае, входила в дискурс, так же, как и понятие «Англия», в качестве отдельного целостного единства и организованной общности (polity), которая была уже не просто королевской вотчиной, а общим достоянием, благом (commonwealth). Эти идеи ясно отражены в источниках. Несомненно, частично они были модификацией определенных идеалов Ренессанса, для их выражения часто использовался идиом классического патриотизма, и первыми представителями зарождающегося национализма были в основном люди «нового образования». Но совершенно очевидно, что в данном случае это не было пассивным заимствованием и усвоением чужих идей. Эти идеи, которые «как души, витали в мифологическом забвении» над всей Европой нашли и обрели тело в Англии [43]. Потребность новой элиты в мировоззрении, которое бы ободряло, помогало осмысливать действительность и узаконивало ее положение в реальности, была, по крайней мере, столь же важна, сколь и заимствованные понятия, участвовавшие в создании такого мировоззрения [44].

Поскольку идею «нация» первой оценила новая аристократия, слой населения, нуждавшийся в ее осмысляющей и законодательной мощи и находивший эту идею привлекательной, рос постоянно. Новая аристократия пользовалась достоянием, экспроприированным у церкви во времена разрыва с Римом, которое было просто отдано достойным слугам короны или продано по ценам, гораздо более низким, чем была истинная стоимость этой собственности. В 1540 г. из-за финансовых нужд, в свете военной кампании во Франции, еще больше церковных земель было продано и перешло ко все увеличивающемуся количеству народа. Большинство новых лендлордов происходили из сельского дворянства и наиболее богатых йоменов. Объединенное новым богатством, это большинство способствовало созданию большого слоя населения, иерархии сквайров, ставшей главным поставщиком новой элиты.

В свою очередь, в иерархию сквайров вливались те, кто с успехом пережил процесс расслоения традиционного сельского общества и реорганизацию сельского хозяйства, которая происходила в это время. Патерналистские отношения между лордом и арендаторами и традиционные соглашения об общинном использовании земли постепенно заменялись рыночными отношениями и соглашениями. Общинные и пустые земли огораживались, фермы поглощались, чтобы эффективнее использовать землю. В результате множество людей согнали с земель, что породило тяжелейшую социальную проблему того времени и стало объектом большей части законодательства в области социального обеспечения. Многие же люди остались безземельными сельскохозяйственными рабочими. Для меньшего, но тем не менее значительного количества людей, огораживание открыло новый путь к продвижению наверх, эти люди улучшили свое положение, стали процветающими арендаторами и землевладельцами и постепенно просачивались в нетитулованное дворянство [45].

Таким образом, нетитулованное дворянство (джентри) росло и по количеству, и по богатству. Этот рост дополнялся параллельным развитием профессий, особенно это касалось юристов, а позднее духовенства и торговцев. Лоуренс Стоун (Lawrence Stone) охарактеризовал это параллельное развитие как «главный факт английской социальной истории между 1540 и 1640 гг., и по его последствиям, как главный факт английской политической истории» [46]. Действительно, значение его было колоссальным, ибо развитие профессий создало то, что социологически определяется как средний класс. Этот слой не только буквально располагался посередине социальной пирамиды, но он еще и был широким, разнородным и целеполагающим (achievement-oriented). Он сам находился в постоянном движении, люди в нем перемещались то вверх, то вниз, новые люди вливались в него из низших слоев, другие же переходили из него в аристократию.

Стать сельским дворянином можно было через владение землей, профессии предлагали другой путь к продвижению — через образование. Как и передача земельной собственности и даже, может быть, в большей степени, образование было великим уравнителем. В школах, университетах и в судейских Иннах (коллегиях) младшие сыновья нетитулованных дворян готовились к профессиональной деятельности вместе с детьми сквайров, аристократов, купцов и ремесленников. Все они смешивались там с молодыми сквайрами и аристократами, поскольку предполагалось, что теперь тонкий высший слой общества будет состоять из ученых людей. Аристократия и джентри XVI и начала XVII вв. были действительно необыкновенно хорошо образованы. Пример образованности джентри представляет палата общин 1640 года, которая «в смысле формального высшего образования ее членов» с точки зрения 70-х гг. XX в., была «самой образованной из всех когда-либо существовавших». Ясно видно, насколько же замечательным стало образование в Англии, если вспомнить, что в начале XVI в. по оценке Эразма Роттердамского, в Лондоне было пять или шесть (sic!) эрудитов и одна «тощая» библиотека [47].

Умаление важности происхождения и увеличение значимости образования в качестве критерия знатности стало причиной переопределения социальной иерархии. Категории высокого статуса стали очень широкими и включали в себя людей, у которых в былые времена были бы совершенно разные жизненные пути. «Благородное имя Рыцарь может относиться и к Герцогу, и к эрлу, и к лорду, и к рыцарю, и к сквайру», — писал Гаскойн. Джентльмены в Англии стали «расхожей монетой», к ним все больше стали принадлежать люди из широких слоев населения. Наблюдатели отмечают размывание различий между ранее резко отличавшимися друг от друга стратами. «Любой господин (gentleman) из подлого сословия может жить так же, как в прежние времена жили принцы и лорды.…У человека подлого звания может быть дом, достойный принца», — писал Старки не позднее 30-х гг. XVI в. Социальная структура на некоторое время стала необыкновенно открытой. Это было время людей, которые сами себя сделали (self-made), столетие отличал дух авантюризма, бал правили амбиции. Казалось, что никто не был доволен своим положением, и все добивались более высокого статуса. «Землепашец жаждет получить звание йомена, йомен — джентльмена, джентльмен — рыцаря, рыцарь — лорда, лорд — герцога», — отмечал Джон Бэйт (John Bate) в 1589 году [48]. Многие биографии того времени служили подтверждением тому, что как ничто не могло удержать человека от падения, так ничто и не мешало ему преуспеть и занять высокое положение.

Идея «нация» была привлекательна для постоянно растущего среднего класса не менее, чем для новой аристократии. Она de facto подтверждала равенство между ними во многих областях, так же как и притязания представителей среднего класса на расширение их участия в политическом процессе и на большую власть. Эта идея давала людям возможность гордиться своим положением в жизни, каким бы это положение ни было, потому что прежде всего и превыше всего они были англичанами, и они были уверены в том, что могут достичь большего, ибо то, что они были англичанами, давало им право быть тем, кем они пожелают. Многие, пожалуй, большинство писателей, развивавших и пропагандировавших националистические идеи, начиная с сороковых годов XVI в., вышли из этого среднего класса. Его представители также заседали в палате общин. И в то время как увеличивающееся значение парламента служило еще одним доказательством тому, что они действительно были представителями нации, их национальное самосознание заставляло их требовать для парламента все большей власти. Таким образом, власть парламента и национальное самосознание питали друг друга, и этот процесс усиливал их обоих.

Национализм в Англии рационализировал и легализовал то, что Токвиль, впоследствии и в другом контексте, называл демократией — то есть тенденцию к уравнению условий существования разных социальных слоев. И хотя слово это, применительно к политическому режиму правления большинства, звучит одиозно для защитников и адептов статуса английской нации (nationhood), которым эта идея вовсе не была симпатична, политическая демократия была именно тем, что подразумевала идея «нация». Именно к политической демократии эта идея самой судьбой была предназначена в конце концов привести. Однако в XVI в. английский национализм в основном сосредоточился на особе монарха — важного символа английской особенности и верховной власти (sovereignty). Корона, со своей стороны, благоволила к национализму, время от времени поддерживая его официальными мерами, которые сильно способствовали его респектабельности, и в целом оказывала ему определенную поддержку, в которой он нуждался для своего развития.

Английские правители из династии Тюдоров снова и снова оказывались в зависимости от доброй воли своих подданных. Генрих VII завоевал трон на поле битвы, и его власть почти полностью покоилась на желании людей, иметь его своим правителем. Он также зависел и от их кошельков, каковые были под контролем у парламента. Поэтому, имей Генрих какие угодно намерения, роль деспота он играть не мог и вынужден был править «конституционно», то есть в соответствии с «законом земли». Вероятно, он делал это неохотно, говорили, что он обычно пользовался советами юристов «окольно и явно ни для чего другого как для того, чтобы посмотреть, насколько безопасны его проекты, и с наименьшей опасностью от них (этих проектов) отклоняться». Несмотря на это, важно, что он вообще просил совета и старался представить «отклонения» таким образом, чтобы «его действия внутри страны соответствовали если не духу, то хотя бы букве общего права». Он также заботился о том, как мы видим из официальных документов той поры, чтобы утвердить свою власть, повышая общее благосостояние своего народа.

Хотя положение Генриха VIII было прочнее, чем у его предшественников, ему все равно постоянно приходилось петь почтительные стансы народу, его представителям и общему праву. Возможно, что у него, как и у его отца, было желание править самовластно, но это желание и в его случае никогда не стало реальностью. Причина этого, по крайней мере частично, была случайной — «слишком много надо было сделать за слишком короткое время» [49]. «Дела», кроме всего прочего, обозначали разрыв с Римом. Отделение от Рима, хотя, казалось, оно было предопределено событиями, имевшими личный и необязательный характер, отражало изменившееся настроение и изменившуюся реальность английского общества. В целом можно высказать корректное утверждение, что «когда Генрих VIII национализировал веру, он выполнял не высказываемое пожелание… своего народа, жаждущего сохранить сущность своего вероучения, и не менее озабоченного тем, чтобы избавиться от малейших следов ненавистного иностранного присутствия» [50]. Потому ли, что Генрих не смог этого осознать, или потому, что он рассчитывал что-нибудь от этого получить в дальнейшем — представляя свое «великое дело», явным образом, как борьбу за «общее благо (государство, commonwealth)», — но он вовлек в эту борьбу парламент и обеспечил активное парламентское участие в разработке и осуществлении этого отделения. Он рассыпал хвалы своей «мудрой, рассудительной и политичной палате общин»» [51], и не был против растущего национального самосознания внутри нее.

По своим собственным причинам он поддерживал рост национального самосознания. Даже те, кто отказывается рассматривать the Act of Appeals как момент бесповоротного переопределения понятия «империя», допускают, что действительно целью и ярко выраженным желанием Генриха VIII, когда он применял это понятие к Англии, было представить Англию суверенной организованной общностью (polity), отдельной от всего христианского мира [52]. Существенно, что Генрих VIII хотел или, во всяком случае, чувствовал себя обязанным найти этому подтверждение в английских летописях и поручил историкам их исследовать. Таким образом, он дал начало изучению «английской старины» и помог культивировать то, что стало постоянным любимым занятием того века и важным фактором в формировании английской идентичности.

Также при Генрихе VIII и с его явного разрешения появился новый фактор. Суть его и подразумеваемые ею последствия имели огромное значение и для развития, и для сущности английского национализма. Этим фактором стало издание английской Библии. Отношение Генриха к этому факту было, по крайней мере, противоречивым [53], но это мы здесь не обсуждаем. Влияние английского перевода Библии было беспрецедентным по степени и характеру, его невозможно было предвидеть и даже представить себе до тех пор, пока оно не стало ощущаться. Подобно самой Реформации, издание английской Библии привязало Генриха VIII, или, скорее, Англию «к спине тигра» [54] и, как и в столь многих других случаях, необыкновенная важность этого события заключается полностью в его не предполагаемых последствиях.

Английская Библия, кровавое царствование королевы Марии и жгучий вопрос о личном достоинстве

Великая важность разрыва Генриха VIII с Римом состояла в том, что этот разрыв открыл двери протестантству — возможно, самому значительному из факторов, которые способствовали дальнейшему развитию английского национального самосознания [55]. Протестантизм облегчил и ускорил его развитие различными путями и имел решающее влияние на его природу, хотя национализм предшествовал Реформации и, скорее всего, именно он и сделал ее столь привлекательной для англичан.

Начать с того, что Реформация представила разрыв с Римом как очень значимое событие и узаконила развитие сепаратной идентичности и гордости [56]. Реформистское движение настаивало на священстве всех верующих, и это усиливало индивидуалистический национализм, на котором выросла английская идея нации. Главный же независимый вклад протестантизма в развитие английского национализма, однако, состоял в том, что это была религия Книги. Колоссальную важность здесь имел тот факт, что центральным элементом в ней был Ветхий Завет, поскольку именно в нем давался пример избранного Богом народа, народа, который был элитой и светом для всего мира, ибо каждый человек, принадлежащий к этому народу, был частью договора с Богом. В Англии про эту миссию не забыли, и не случайно в пору великого расцвета, которая привела к тому, что англичане утвердили себя как нацию во времена восстания пуритан, они считали себя вторым Израилем, постоянно возвращаясь к этой метафоре в парламентских спичах и памфлетах, так же, как и в церковных церемониях. Ветхий Завет дал им язык, которым они могли выражать новое национальное сознание. Для этого сознания прежде языка не существовало. Язык этот проник во все слои общества и в результате стал значительно важнее по своему влиянию, чем язык ренессансного патриотизма, знакомый только небольшой по числу элите.

Тем не менее значимость Ветхого Завета как источника общераспространенного идиома для выражения зарождающегося национального сознания не следует переоценивать. Заимствуя язык из Книги, англичане ее одновременно переиначивали. Между версиями английского перевода Книги существуют отмеченные различия, но все они характеризуются высокой степенью независимости от их источников. Например, слову «нация» (особенно в его современном смысле) нет точного эквивалента ни в греческой, ни в еврейской Библии. Хотя во всех английских Библиях это слово используется. Можно было бы это легко объяснить, не принимая во внимание рост национального чувства, если бы латинское natio использовалось в Вульгате в тех же контекстах. Авторы английских версий Библии были с Вульгатой хорошо знакомы, и некоторые из них, а именно Майлз (Miles) и Ковердейл (Coverdale), испытали на себе ее влияние. Но в Вульгате natio в тех же контекстах не использовалось. В этом отношении особенно замечательной является авторизованная версия, или Библия короля Якова. Прежде всего, слово «нация» там употреблено 454 раза по сравнению со 100 natio в Вульгате. Более того, в Вульгате natio неизменно используется в отношении общностей по родству и языку; оно имеет этническую коннотацию. В отличие от этого, в английском переводе слово nation имеет много значений, если обратиться к употреблению этого слова в других английских источниках того периода. Оно используется для обозначения племени, объединенного узами родства и языка, для обозначения расы, но, по крайней мере, так же часто его применяют как синоним народа, организованной общности (государства как организованной общности), polity и даже территории. Библия короля Якова использует nation как перевод ивритских uma, goi, leom и am, которые в латинской версии чаще всего переводятся как populus, а в греческой — как ethnos и genos. Вульгата же соотносит с ними natio, но в ней часто используются и другие слова, такие как populus и genus или gen». В одном случае (Исайя 37.18), в английской Библии как «нация» переводится еврейское aretz, которое означает землю (land) или страну (country) и которое в Вульгате корректно переводится как terra [57]. Значение «нация» совершенно определенно является политическим. Употребление этого слова в отношении общностей по кровному родству или языку может быть взято из латинской версии Библии, что же касается постоянного употребления этого слова в отношении государств (polities), территории и народов (что делает эти различные понятия синонимами), то это является специфической особенностью английского перевода. И откуда бы для этого ни черпалось вдохновение, источником для него не мог быть и, собственно, и не был сам священный текст. Вместо этого Ветхий Завет предался своей инспирированной национализмом интерпретации и обеспечил ее идиомом для независимо развивающегося феномена.

Национализм, санкционированный религией, и религиозное вероучение с ясно различимым националистическим оттенком создавали мощную комбинацию, но потребовался еще один поворот событий, чтобы этот потенциал реализовался. Близость протестантизма к национальной идее гарантировала не более чем отсутствие религиозной оппозиции национализму, возможно, благоприятную обстановку для его развития. Роль же религии в развитии английского национализма была гораздо большей, чем просто роль благоприятного условия, ибо своим столь широким распространением в XVI в. национализм обязан Реформации больше, чем какому-либо иному фактору. К тем, кого могла бы привлечь идея «нация», добавился целый новый слой.

Протестантизм смог сыграть столь важную активную роль в распространении английского национализма, потому что он стимулировал развитие грамотности до беспрецедентных высот. Эффект от этого получился таковым оттого, что люди читали и, по крайней мере, в равной степени оттого, что они читали вообще. Не следует забывать, что печатная английская Библия была сравнительно поздним добавлением к переводам Библии на различные наречия. Первый английский перевод части Библии появился в 1525 г., полная Библия десятью годами позже, и только в 1538 г. в Англии фактически была издана Библия на родном языке. Во Франции, Италии, Голландии, например, подобные переводы существовали значительно раньше [58]. В Германии Священное Писание было напечатано не позднее чем в 1466 г., и между 1466 и 1518 гг. вышло 14 различных изданий Библии на немецком языке. Но нигде доступность Библии на родном языке не имела такого эффекта, как в Англии.

Причин для этого было несколько. Английская Библия появилась в контексте Реформации, для которой грамотность была, в сущности, религиозной добродетелью, необходимой для познания Бога, и ее требовала истинная вера. Движение в секулярной сфере — общее состояние постоянного перемещения в социальной структуре Англии и изменение отношения к образованию — позволило сделать грамотность достоянием более низких слоев населения. Грамотность была исключительно распространена в Англии XVI в., только самые низы социальной лестницы оставались неграмотными [59]. Поэтому англичане, в отличие от остальных народов, не удовлетворились тем, что Библия стала доступна на родном языке, а действительно стали ее читать. Большинство из них едва знали грамоту, и в первой половине XVI в. Библия была не просто книгой, которую все читали, а единственной книгой, которую они читали вообще. Именно комбинация этих факторов — удивительно широкой грамотности, ее легитимности и санкции на это принятого религиозного вероучения и исключительного положения Библии в этот ранний решающий период времени — и произвела этот эффект, который с первого взгляда может показаться исключительно следствием издания Библии на английском языке.

Чтение — занятие одинокое. Библию можно заучивать и молиться по ней коллективом, но читают ее в одиночку. И все же — это было Слово, Книга, открытая истина. И десятки тысяч едва грамотных простых людей смогли ее в первый раз действительно прочитать. Более того, их побуждали к этому образованные облеченные властью личности, утверждавшие, что у простых людей есть и право, и способность общаться с Господом, и заявлявшие, что это и есть единственный путь в Царство Божие [60]. Именно благодаря чтению Библии, в народе Англии было укоренено и выпестовано новое — человеческое — чувство личного достоинства, которое моментально стало одной из самых дорогих вещей, более дорогих, чем сама жизнь. Это чувство стали ревниво защищать от посягательств. Подобный поворот событий был фундаментально важен. Он пробудил в многотысячном народе не только чувства, которые простые люди ни в какой другой стране раньше не испытывали, — он дал им такой взгляд на вещи, с помощью которого они могли иначе смотреть на общество в целом. А кроме того, он еще и открыл новую широкую область возможного влияния национальной идеи и сразу же невероятно увеличил количество потенциально к ней тянущихся. Ибо новоприобретенное чувство личного достоинства сделало массы англичан членами этого узкого круга новых аристократов и церковников, людей нового знания и новой религии, уже очарованных идеей народа как элиты и видящих самих себя частью этой элиты. Массы тоже стали считать свою английскость правом и гарантией нового статуса, до которого их возвысило самоуважение, и видели свои личные судьбы связанными с судьбой нации. В свою очередь, сознание принадлежности к английской нации, национальное самосознание, а простые англичане, благодаря чтению Библии, стали к нему исключительно восприимчивы, усиливало эффект от чтения и еще более укрепляло чувство личного достоинства и уважение к личности, следующие из этого чувства.

Мученичество и изгнанничество как катализаторы национального сознания

Когда совершается посягательство на чувство собственного достоинства и уважения к самому себе, как это произошло при Марии I Тюдор, то с этим шутить нельзя. И, частично, именно потому, что Мария I опрометчиво попыталась посягнуть на достоинство и самоуважение массы простых англичан, когда эти чувства у них уже были хорошо развиты, ее гонения имели результат, противоположный тому, которого она хотела достичь, и только еще усилили тенденции, против которых она боролась.

Свое прозвище (Кровавая) королева Мария получила за жестокое преследование протестантов. Согласно авторитетным оценкам, между февралем 1555 и ноябрем 1558 г. за неделю до ее смерти, 275 человек были обвинены в ереси и казнены [61]. В свете опыта XX в. и его склонности оперировать большими числами, царствование королевы Марии кажется отнюдь не столь «кровавым и ужасным», каким оно, очевидно, казалось ее современникам. Однако же гибель на костре 275 протестантов имела гораздо большее влияние на историю человечества, чем совершенно не сравнимые с нею зверства, включая Холокост, которые унесли в могилу больше людей, чем все тогдашнее население Англии.

И опять-таки влияние это было столь сильным из-за сочетания факторов, среди которых сожжение протестантов было не единственным. Само по себе вряд ли оно было так уж существенно. Другими словами, здесь мы снова имеем комбинированный эффект от одного конкретно взятого действия и исторических обстоятельств, при которых оно имело место. По причинам, относящимся к природе тех групп населения, которые Мария I дискриминировала, и в не малой степени благодаря тому, что правила она недолго, результатом ее гонений стала длительная идентификация протестантизма и национальной борьбы, очень укрепившая национализм. Эта идентификация и стала главным вкладом религии в развитие национализма.

Антипротестантская политика Марии I прямо затронула две группы. Одна принадлежала к новой элите. То были университетски образованные, хорошо устроенные люди, либо уже успевшие насладиться всеми преимуществами, которые им давало новое определение аристократии по образованию и способностям, либо надеявшиеся иметь эту возможность в будущем. Мария I этих людей отправила в отставку, и они были обмануты в своих ожиданиях, которые считали абсолютно обоснованными. Их обвинили в ереси — с их точки зрения это было невыносимым оскорблением. Их заставили страдать — что только укрепило их чувство нравственной правоты. Несколько сгоревших у столба мучеников и все изгнанники происходят из этого слоя. Другая группа, в которой было абсолютное большинство мучеников, состояла из простых людей (мужчин и женщин, ремесленников, торговцев, домохозяек), читавших Библию и заявлявших, что они ее понимают. Они под угрозой смерти не хотели отказываться от своего права на это. Первая группа вела идеологическую войну с режимом Марии I. В качестве главного оружия они использовали аргумент внутренней связи протестантизма и национальной борьбы. Когда Мария I скончалась, эта группа стала интеллектуальным и официальным лидером в новом царствовании и всеми силами старалась убедить весь мир в этой связи и сделать ее реальным фактом. Вторая группа, которая враждовала с королевой и ее духовенством из-за их отношения к английской Библии, негодующая и не желающая сдаваться, считала идеи и требования элиты очень привлекательными и создавала для них среду, в которой эти требования и идеи могли быстро укорениться.

Интересы двух групп, из которых выходили мученики и изгнанники во времена Марии Кровавой, — а эти группы на самом деле представляли собой не менее чем протестантскую элиту и рядовых протестантов, — совпадали. Для обеих групп (для каждой по-своему) главным было сохранить и иметь гарантию новоприобретенного статуса, личного человеческого достоинства и иметь беспрепятственную возможность быть тем и делать то, к чему, по их мнению, они были предназначены. Нельзя было ожидать, чтобы простые люди отчетливо выражали эти мысли, но мысли эти были для них главными, что ясно отражалось в модели поведения, которая вела к мученичеству. Поразительно осознавать, что причина, по которой эти люди спокойно и сознательно шли на ужасную смерть, состояла в том, что они были уверены в своей способности мыслить самостоятельно. Они не соглашались с тем, что, будучи простыми людьми и мирянами, они менее способны толковать Закон Божий, читать и понимать Библию, чем кто-либо другой, и отказывались признавать разницу между различными группами индивидуумов в этом фундаментальном отношении. Вопросы по догматам, на которые они должны были отвечать в процессе допроса, для них ничего не значили. Они не могли распознать их смысл и видели в них намеренные попытки загнать их в западню. Один из них, по имени Джордж Марш (сожженный в Честере в апреле 1555 года), «отказался отвечать на вопрос о пресуществлении», сказав своим следователям, что эти трудные вопросы они задают лишь для того «чтобы приговорить тело мое к смерти и высосать мою кровь». Цель истинной религии состояла в том, чтобы обеспечивать царство Закона Божьего в этом мире — так они считали. При чем здесь была тогда правомерность «богослужения на латыни»? «Ну и что из того, что мы — миряне? — такой вопрос задал допрашивающему его епископу Боннеру Роджер Холланд, лондонский портной и торговец. — Чем, как не Словом Божиим, должен руководствоваться юноша, выбирая свой жизненный путь? А вы хотите спрятать его от нас в незнакомом языке. Святой Павел, наверно бы, в своей церкви сказал пять слов так, чтоб его поняли, чем десять тысяч — на чужом языке» [62].

Мученики были людьми особого сорта: людьми, для которых их убеждения были дороже жизни. И они не могли ими поступиться, даже если в дополнение к жизни и свободе им сулили (как подмастерью Вильяму Хантеру) возможность завести собственное дело, даже когда свидетели умоляли их отречься от этих убеждений ради спасения собственной жизни. Свидетели, в отличие от мучеников, и были свидетелями потому, что они бы отреклись и отрекались. Но, когда они видели, как эти упрямые мужчины и женщины из их собственной среды, так на них похожие, шли на смерть, «не как воры или иные, заслуживающие смерти» [63], а как герои и святые, они не могли не идентифицировать себя с ними. Не могли не делить с ними — пусть косвенно и с гораздо меньшими потерями, но тем не менее делить — их мученичество. И вот 275 костров продолжали гореть в сердцах тысяч.

Более образованные и красноречивые среди гонимых протестантов тоже, хотя в их случае сознательно, избегали противоречивых вопросов доктрины и подчеркивали законность своей веры в Англии. Их протестантизм был не только выражением истинной веры, но также и того, что они были англичанами. Лондонские проповедники, обратившиеся в январе 1555 года к правительству Марии I с мольбой о прекращении гонений, говорили о себе как о «верных и усердных подданных», чьи действия соответствовали «во все времена Законам Господа и установлениям королевства» [64]. Допросы мучеников из элитной группы, образованных и, до своего падения, влиятельных людей — а к ним принадлежали такие личности, как епископ Латимер (Latimer), первым заговоривший о «Боге Англии», и архиепископ Кранмер, — были сосредоточены на проблеме законности и главенства папской власти, и поэтому в этих допросах вопросы доктрины связывали с проблемой английской политической независимости и национального интереса Англии. Таких мучеников было немного, но воздействие их мученичества на души было колоссальным. Воздействие это еще усиливалось из-за того, что ранее они занимали очень высокие посты, с невероятной ловкостью и достоинством парировали нападки своих судей и шли на смерть с поразительным мужеством и смелостью. Казни эти тщательно регистрировались и становились широко известными. Идея, подразумевающая, что Англия как суверенная общность, связана с протестантской верой, не забывалась.

Жития мучеников были собраны и сохранены и впоследствии популяризованы изгнанниками — теми членами смещенной элиты, которым, к счастью, самим удалось избежать мученичества и собраться за границей. Будучи частью протестантской элиты, изгнанники симпатизировали идее «Англия» как суверенной организованной общности (государства), как империи. Они также принадлежали к слою, который первым развивал идею «нация», поскольку она служила его объективным интересам. Но каким бы ни было национальное чувство, которое они испытывали до изгнания, в нем оно увеличилось стократ.

Изгнание также привело к тому, что они стали акцентировать внимание на некоторых, ранее слабо артикулированных вещах, подразумеваемых национальной идентичностью. Новую, времен Генриха VIII, аристократию, к каковой принадлежали или надеялись принадлежать или из которой происходили изгнанники, идея «нация» привлекала с самого начала, потому что национальная идентичность делала каждого человека, обладавшего ею, членом элиты, и новые аристократы могли считать себя элитой de facto, хотя по рождению они к ней не принадлежали. Кроме того, данная идея превозносила патриотизм или службу нации как величайшую добродетель, а они явно были главным носителем этой добродетели. Идея «нация», то есть понятие народа определенной организованной общности (polity), государства как нации, подразумевала, что эта организованная общность уже является не вотчиной монарха, а общим достоянием («отечество»), общим и коллективным делом, в котором участвует много изначально равных партнеров. Монарх был представителем нации и получал свое право на управление от нее. Он не мог обращаться с нацией как со своей собственностью и царствовал не над территорией, а над элитой, исходя из общего интереса. До тех пор, пока монарх действительно правил исходя из общего блага, остальная часть нации должна была относиться к нему с благодарностью и подчиняться ему, но если доверие нации было предано, то монарх становился тираном и его можно было сместить. Глупо было бы на этом настаивать при Генрихе VIII или Эдуарде IV, да и нужды в том не было. Но при Марии I положение резко изменилось. Для нее Англия, на самом деле, была вотчиной, которой она желала управлять, в пользу интересов римской католической церкви. Таким образом, антимонархический посыл, заключенный в национальной идентичности следовало выразить словесно, чтобы защитить саму идентичность. Изгнанники подчеркивали возможность существования беззаконных правителей, и, в результате, в оставленных ими произведениях нация впервые явным образом была отделена от короны и была представлена как главный объект преданности сама по себе. Джон Пойнет (John Poynet), бывший одно время епископом Винчестерским и умерший в изгнании в 1556 году, был автором одного из самых важных сочинений. В нем он писал: «Люди должны относиться с большим уважением к своей стране, чем к своему правителю, и к общему благу (достоянию), государству (commonwealth) — с большим уважением, чем к одной отдельно взятой личности. Ибо страна и общее благо находятся ступенью выше короля». «Короли и властители, — добавил он, — сколь бы велики они ни были, суть лишь отдельные личности, и государства могут вполне благополучно существовать и процветать, хотя бы и без королей» [65].

Английские изгнанники были не единственными, кто писал в это время антимонархические сочинения, но если они позволяли себе поддаваться влиянию чужих идей, то происходило это из-за того положения, в котором они оказались. Именно оно сделало их исключительно восприимчивыми к такому влиянию. Из-за своего положения в меняющейся английской социальной структуре, которая открывала столько возможностей для подобных людей, они увлеклись протестантизмом. Будучи протестантами, они могли вернуть утраченное положение только в случае, если бы Англия опять стала протестантской. Протестантизм в Англии был возможен только, если Англия стала бы империей. А империей она могла бы быть (по крайней мере, они в это твердо верили), если бы она была нацией. Власть Марии I была вдвойне незаконной, поскольку она была и антинациональной и антипротестантской.

Именно поэтому во время короткого и безрадостного царствования королевы Марии I и во многом благодаря ее кровавому и ужасному правлению, борьба протестантов и борьба национальная стали тесно связаны между собой и даже переплелись друг с другом. В следующей половине столетия фактически было невозможно отделить одну от другой. Тем не менее во время самого царствования Марии I в умах масс национальное чувство явно доминировало над религиозным. Уже при Генрихе VIII венецианский посол Mishele отметил в отчете своему правительству, что англичане «будут ярыми последователями магометанской или иудейской веры, ежели их король будет исповедовать ту или иную, или прикажет им сделать это». Изменения доктрины, как при Генрихе VIII, так и при последующих королях, не привнесли ничего в религиозное рвение мирского населения, а, скорее, подорвали его остатки [66]. Рваческая политика протестантского протектората при Эдуарде привела к тому, что протестантизм стал ассоциироваться с коррумпированным правительством, так что в результате истовая католичка Мария I была действительно возведена на трон как «народная избранница» [67]. Большинство ее подданных восприняли возвращение к «святейшей католической вере» спокойно, если и не с облегчением; раскаявшись, если надо, без чрезмерной внутренней борьбы [68]. При Марии I палату общин характеризовали как «католическую по духу» [69]. Когда люди шли на свое мученичество, остальные англичане смотрели на это — правда, без всякого удовольствия, — но скорее потому, что они восхищались и симпатизировали лично этим людям, чем потому, что верили в незаконность гонений на протестантов за ересь. Поэтому народных протестов против сожжений не было. Совершенно очевидно, что отсутствие такового протеста никак не может быть отнесено за счет страха или неспособности населения к тому, чтобы его высказать, потому что в других случаях население протестовало очень определенно.

Восстание под предводительством Уайета (Wyatt) было прямым следствием отказа Марии I согласиться на петицию палаты общин от 16 ноября 1553 года и выйти замуж за англичанина, и ее настоятельного желания обвенчаться с королем Филиппом II Испанским. Призывы вождей восставших к тем, кого они пытались подстрекать и привлекать на свою сторону, вряд ли дают повод усомниться в национальной природе их восстания. «Ибо вы — наши друзья, — сказал Уайет. — Ибо вы — англичане. По сей причине, вы присоединитесь к нам, как и мы к вам и в самой смерти». «Религия не была причиной этого мятежа», — заявил близкий друг Уайета, который защищал его действия в 90-е годы XVI в., и Уайет сам наставлял своего сторонника-протестанта: «Вам не следует упоминать о религии, ибо это отвлечет от нас многие сердца». Из этого наставления очевидно, что он рассматривал религию скорее как разъединяющую, чем как объединяющую силу, и (что важнее) ожидалось, что национальная преданность и лояльность могли не зависеть и уже не зависели от конфессиональной принадлежности. Пять сотен лондонцев, посланных подавить восстание, перешли на сторону мятежников с криками: «Мы все — англичане!» Потенциальная опасность национальных призывов для режима Марии I была совершенно ясной. Мария I попыталась принизить национальный момент в восстании и представить его как еретический, религиозный бунт, для которого «вопрос о браке был всего лишь испанским плащом, чтобы прикрыть истинную сего бунта цель». Одновременно она постаралась умиротворить население, пообещав последовать совету парламента и выйти замуж за своего соотечественника. Несмотря на это, Уайет пошел на Лондон, население Лондона не решилось его поддержать, и хотя мятеж был в конце концов, подавлен, «Уайет подошел к тому, чтобы скинуть монарха с трона, ближе, чем какой-либо иной мятежник при Тюдорах» [70]. Тот факт, что этот явно национальный бунт имел в XVI в. какой-то отклик, в том веке, где можно было ожидать почти всеобщую апатию и безразличие к политическим делам, где среди населения был широко распространен страх перед восстаниями любого рода, кажется гораздо более важным, чем тот факт, что сей отклик был не столь уж значителен и восстание потерпело неудачу. Равно замечательным является отсутствие в этом мятеже религиозного момента. В конце концов, год-то был 1554.

Англия как богоизбранный народ и знак Его любви

Случилось так, что надежды опальных изгнанников оправдались, когда на трон взошла преемница Марии I, принцесса-протестантка Елизавета. Когда изгнанники вернулись и заняли ведущие посты при новом режиме, они приложили все свои силы, чтобы доказать, что связь между существованием Англии как нации и протестантской верой нерасторжима, и сделали все, чтобы она таковой и оставалась. В 1559 г. будущий епископ Лондонский Джон Эйлмер (John Aylmer) подхватил как знамя поразительное заявление епископа Латимера, что у Бога есть национальность. В удивительном отрывке из Harborowe of True and Faithful Subjects он заявил, что «Господь — англичанин» и призвал своих соотечественников благодарить Его по семь раз на дню за то, что Он создал их англичанами, а не итальянцами, французами или немцами. Англия была не только «землей, богатой и обильной говядиной, бараниной, маслом, сыром и яйцами, пивом и элем, не считая шерсти, свинца, сукна и кожи», но еще и «Господь со своими ангелами сражался на ее стороне против ее чужеземных врагов». «Ибо вы сражаетесь не только во имя своей страны, — напоминал он своим соотечественникам, — но также, и главным образом, ради Его истинной веры и его возлюбленного сына — Христа» [71].

Возвращающиеся изгнанники не ограничивались всего лишь красноречием. Архиепископ Кентерберийский Мэтью Паркер (Matthew Parker) давал деньги и активно помогал исследованиям и публикациям в области английской истории и старины [72]. Из этих исследований должно было бы следовать, что христианство в Англии всегда носило ярко выраженный характер, ибо англиканская церковь есть истинно апостольская церковь. Помимо того, что он был главным издателем Bishops’ Bible, собрал ценную коллекцию исторических документов, рукописей и книг, завещанную им Кембриджскому колледжу Corpus Cristi, и опубликовал историю становления британского христианства, Паркер еще покровительствовал нескольким широко известным авторам хроник, среди которых был автор «Книги Мучеников» (Мартиролога) — Джон Фокс.

«Книга Мучеников» — это народное, краткое название монументального труда Фокса «Акты и памятные события тех последних, гибельных времен, касающиеся дел церкви, где собраны и описаны все гонения и ужасные беды, чинимые и практикуемые тогда Римскими прелатами в королевстве Английском и Шотландском особо, в годы от сотворения с тысячного и по сей день. Собрано и отобрано согласно истинным отчетам и сочинениям пострадавших сторон, а также и из Книг Записей Епископов, которые их сами совершали» [73]. Верная своему названию, книга представляла собой самый полный, мастерский и обстоятельный отчет о страданиях мучеников при режиме Марии I — великих и простых людей в равной мере. Эти страдания были представлены как еще одно выражение, самое недавнее и очевидное, того, что Англия верна истинной религии, за которую она много раз страдала в прошлом и которую она многажды была призвана защищать от безбожных чужеземных посягательств. Идейный посыл книги состоял в том, что Англия находясь в согласии с Господом, оставалась верной истинной религии в прошлом и теперь вела мир к Реформации, ибо Англия была отмечена Богом. Быть англичанином фактически означало быть истинным христианином, английский народ был избран, выделен из остальных и отмечен Богом, сила и слава Англии была в интересах Его церкви, и победа Реформации была национальной победой. Такая идентификация Реформации с английскостью привела к тому, что папство стало считаться главным национальным врагом, а это подразумевало исключение английских католиков из членства в нации. Хотя эта мысль никогда не высказывалась открыто. Как бы критичен ни был Фокс относительно поведения своих соотечественников-папистов, в своей эпистоле он призывал всех своих читателей объединиться во имя служения нации. В ней слышна отчетливо примирительная нота. «Тех, кто заблуждается, — писал он, — не будем лишать возможности встать на путь истинный.…Поскольку Господь так поставил нас, англичан жить здесь в одном государстве (common wealth), а также в одной церкви, как на одном корабле — вместе, не будем же рубить или делить корабль, который, если его разделить, погибнет. Пусть каждый человек служит с усердием и благоразумием там, куда он призван» [74].

Статус книги Фокса и то влияние, которое ей было позволено оказать на умы англичан в XVI и XVII вв., были гораздо большими, чем у любой другой книги той поры. Их можно было сравнить только со статусом и влиянием Библии. В течение жизни Фокса эта книга переиздавалась шесть раз (в 1554, 1559, 1563, 1570, 1576 и 1583 гг.). После смерти автора ее переиздавали еще четыре раза (в 1596, 1620, 1632 гг. и, что важно, в 1641 г.). В 1570 г. «эту полную и совершенную историю», по приказу мэра и Лондонского совета (корпорации), читали во всех домах призрения и помещениях городских мануфактур, а в 1571 г. синод издал указ, чтобы эта книга, наравне с Библией, имелась в свободном доступе для населения в кафедральных церквях и резиденциях епископов, архиепископов, архидьяконов и деканов [75]. В 1577 г., согласно Уильяму Харрисону (William Harrison), «в любом помещении (при королевском дворе) имелись либо Библия, либо книга актов и памятных событий англиканской церкви, либо и то, и другое, а кроме этого, хроники и летописи [76]. Популярность «Книги Мучеников» была невероятной, а ее авторитет — непререкаемым. «Знаменитый капитан Сэр Френсис Дрейк (Francis Drake) брал ее с собой в море и раскрашивал в ней иллюстрации» [77]. И даже автор Principal Navigations… of the English Nation, Ричард Хакльют (Richard Hakluyt), который, благодаря своему довольно специфическому предмету исследований, «(по правде говоря)… имел более просвещенный взгляд на вещи в некоторых отношениях, чем все наши исторические книги могли мне предложить», считал Фокса исключением [78].

Книга сводилась к ярко выраженному утверждению идентичности английских национальных и протестантских интересов. На некоторое время англиканская религия и национальность стали одним и тем же. Ричард Хукер (Richard Hooker), апологет англиканской церкви, в такой значительной книге как The Laws of Ecclesiastical Polity, писал: «Мы знаем, что не существует ни единого человека, принадлежащего к англиканской вере, который не был бы членом Commonwealth, и нет ни одного человека, члена Commonwealth, который бы не принадлежал одновременно к англиканской церкви… хотя качества и действия одного рода носят имя Commonwealth, а черты и функции другого вида — имя церкви» [79]. Если спуститься на землю, то пример недавних мучеников, людей, которые практически ничем от других не отличались, не мог не убеждать население, что буде этот урок забыт, то их судьбу могут разделить и остальные.

Именно английская религиозная позиция стала фундаментом национальной особенности и исключительности. Божественное благоволение и вера в Англию были видны во всем. Явно не было никакой другой причины для столь очевидных примеров английского процветания, как победа над Армадой [80], или постоянно хорошее состояние здоровья Елизаветы I, или стабильное правительство, которое повергало в прах все интриги ее врагов. Соответственно, эти примеры интерпретировались как знак божественного вмешательства. Подобная интерпретация событий имела место в массе популярной литературе того времени. Избранная Господом, Англия постоянно находилась в центре Его внимания и, находясь в безопасности под покровом божественной поддержки, пока она оставалась верной своему договору с Господом, одновременно могла быть уверенной в том, что ее накажут, в тот самый момент, когда она расслабится. Национальное существование Англии зависело от ее религиозного рвения. Роджер Коттон (Roger Cotton) сделал этот вывод в стихотворной форме, в труде, озаглавленном The Armour of Proofe, brought from the Tower of Dauid.

If this be true, that all God’s trueth we holde,

What neede we then of Spayne to be afrayede?

For God, I say, hath neuer yet such solde

To sworde of foe; but still hath sent them ayde,

The trueth we haue, yet therein walke not wee;

Where oftimes God hisseth for a bee…

O Englande, then consider well thy state;

Oft read God’s worde, and let it beate chiefe sway

Within thy hart: or els thou canst not scape

The wrath of God; for he will surely pay…

Remember then thy former loue and zeale,

Which thou to God and to his worde didst beare,

And let them now agayne with thee preuale:

And so no force of forrayne shalt thou beare [81].

Коль истинно, что мы храним всю истину Господню,

К чему ж Испании тогда бояться нам?

Ибо Господь вовек не отдавал сей дар

Мечу врага; хоть помощь слал ему…

О, Англия, помысли о себе, и чаще

Читай Господне слово, пусть главну власть оно

Над твоим сердцем возымеет, а иначе

Не избежать тебе Господня гнева; ибо Бог,

Конечно же, тогда тебя накажет…

Воспомни же былое рвенье и любовь,

С которыми ты Господу служила,

И слову Господа; пускай они опять в тебе возобладают:

И отныне пред мощью чужеземной ты не склонишься никогда.

Национальная идентичность предполагала совершенно новый набор обязательств, которые бы отделяли Англию от всего остального мира. Но в то время существование автономного единства, подобного нации, не было самоочевидным. Оно было сомнительным и требовало утверждения и осмысления в знакомых терминах. Таким образом, было бы только естественным, если бы в эпоху, когда религия была центром любой сферы общественной жизни, зарождающийся национализм облекался в религиозный идиом. Более того, благодаря связи Реформации с английской национальной идентичностью, протестантизм не только снабдил языком все еще безгласный национализм, но и обеспечил его убежищем и защитой, в которых он нуждался для созревания. Короче говоря, хотя нельзя сказать, что протестантизм породил английскую нацию, он действительно сыграл очень важную роль акушерки, без которой ребенок мог бы и не родиться.

Именно благодаря связи протестантизма и национализма, главным фактором в развитии национального сознания, также опять стала монархия. Завершающим житием в «Книге Мучеников» стало житие Елизаветы I, ставшей символом связи и тождества протестантской и национальной борьбы. Протестантизм и национализм были объединены в ее персоне. Фокс был не единственным или первым из вернувшихся изгнанников, кто придерживался подобных взглядов, но через его книгу эта точка зрения стала известна народу.

Степень и широта восхваления Елизаветы I заставляют поморщиться многих современных исследователей XVI в. Эти исследователи раздражаются и стыдятся того, что в свете сегодняшнего равенства выглядит недостойным и отвратительным лицемерием [82]. И не удается им увидеть, что, восхваляя Елизавету I, эти, казалось бы, лицемерные англичане на самом деле выражали растущее уважение к себе. Елизавета I была знаком божественного признания национальной добродетели, избранности английского народа. Слова Джона Джуела (John Jewel), который написал: «Когда Господу стало угодно дать нам свое благословение, Он дал нам свою служанку Елизавету, чтобы быть нашей Королевой и орудием Его Славы перед всем миром», могли бы считаться «самым полным и самым замечательным выражением» этой веры [83]. Но этот довод пользовался благосклонностью многих писателей. В книге, озаглавленной A Progress of Piety, Джон Норден (John Norden), один из незначительных авторов образовательных и религиозных сочинений для простого народа, и мирянин, включил нижеследующую Jubilant Praise for Her Majesty’s most Gracious Government, в которой он благодарил Господа за то, что он дал Англии Елизавету.

Rejoice, O England blest!

Forget thee not to sing

Sing out her praise, that brought thee rest

From God thy mighty King!

Our God and mighty King

Our comforts hath renewed

Elizabeth, our Queen, did bring

His word with peace endu’d…

She brings it from his hand;

His counsel did decree,

That she, a Hester in this land,

Should set his children free.

None ruleth here but she;

Her heavenly guide doth shew

How all things should decreed be

To comfort high and low.

Oh, sing then, high and low!

Give praise unto the Ring

That made her queen: none but a foe

But will her praises sing/

All praises let us sing

To King of kings above

Who sent Elizabeth to bring

So sweet a taste of love [84].

Возрадуйся, о Англия благословенна!

И не забудь воспеть:

Воспеть хвалу той, что даровала тебе покой,

По воле Господа, твоего всемогущего Повелителя!

Наш Господь и всемогущий Повелитель

Возродил наше благоденствие,

Несет Елизавета, королева наша,

Слово Его, дышащее миром…

Его Длань над ней;

Его Слово провозглашает,

Что в этой земле она — Эсфирь,

Должна освободить Его детей.

Никому здесь не владычествовать, кроме нее;

Ее Небесный пастырь показал ей

Как должно устроить все вещи

Для благоденствия и знатных, и ничтожных.

Так воспойте же, и знатные и ничтожные,

Хвалу тому Кольцу[10],

Что сделало ее королевой: все,

Кроме врагов, да воспоют ей хвалу.

Давайте же возблагодарим Царя Царей

На небеси за то, что он послал нам Елизавету,

Принесшую столь сладостный вкус любви.

В этом стихотворении демонстрируется тройная идентификация нации, благочестия и королевы. Обратите внимание, что Бога восхваляют за то, что он был добр к Англии, дав ей Елизавету как знак своего признания и особого благоволения. Но ни Господа, ни Елизавету не восхваляют самих по себе! И религиозные чувства англичан в конце XVI в., и их преданность своей королеве, несомненно, были национальны.

Джон Филлип (John Phillip), в строфах из A friendly Larum, or faythfull warnynge to the truehearted subjects of England, обратился к Господу со следующей просьбой:

Our realme and Queen defend, dere God

With hart and minde I praie;

That by thy aide hir grace may keepe

The papists from their daie.

Hir health, hir wealth, and vitall race,

In mercy longe increase;

And graunt that ciuill warre and strife

in England still may cease [85].

Страну и королеву нашу, О Боже, защити,

И сердцем, и душой (духом) своей, молю;

Чтоб с помощью твоей ее благодать

Не дала папистам победить.

Чтоб здравие, богатство и жизненные силы ея

Преумножались в длительном счастии;

И сделай так, чтобы гражданская война и раздоры

В Англии прекратились.

Таким образом, Бога молят оказать благоволение Елизавете с тем, чтобы она могла служить Англии.

Елизавету I воспринимали как символ избранности Англии в очах Божьих. «Она была златой свирелью, чрез кою великий Бог передавал всем свои благословения: Она была знаком Его нежной любви» [86]. Но тем не менее в ретроспективе эту божественную королеву помнили из-за ее поразительно мирских достижений, достижений, по природе своей политических и увеличивавших славу Англии в этом мире. Когда Майкл Дрейтон (Michael Drayton) описывал ее царствование в Poly-Olbion, то ему пришлось сказать следующее:

Elizabeth, the next, this falling Scepter hent;

Disgressing from her Sex, with Man-like government

This Island kept in awe, and did her power extend

Afflicted France to ayde, her owne as to defend

Against the ‘Iberian rule, the Flemmings sure defence:

Rude Ireland’s deadly scourge; who sent her Navies hence

Unto the Either Inde, and so to that shire so greene,

Virginia which we call, of her a virgin Queen:

In Portugal gainst Spaine, her English ensignes spread;

Took Cales when from her ayde the brav’d Iberia fled.

Most flourishing in State: that all our kings among,

Scarce any rul’d so well: but two that reigned so long. [87].

Елизавета, следом, подхватила сей скипетр падающий,

И отринув суть женскую свою, сей остров

По-мужски в повиновении держала, своею

Властию пришла на помощь страдающим французам,

Собственной ж державе была защитой от господства

Иберии (Испании), сопротивленья фламандского и

От смертельной угрозы Ирландских хамов, послала

Она свой флот в другой конец земли, к тому зелену

Краю, что в честь нее Виргиньей[11] нарекли;

В Португалии против Испаньи, ее флот сражался;

Был взят Кале, когда от войск ее бежала

Испанья храбрая. Сама она и государство наше столь

Процветает, что из наших государей, навряд ли кто

Так правил счастливо — и только два так долго.

Подобно своему отцу Генриху VIII, Елизавета сама, возможно, и не была националисткой, но, как и он, исходя из собственных интересов, признавала и поддерживала растущее национальное чувство [88]. И действительно, безо всяких усилий со своей стороны она сослужила ему ценнейшую службу. Ибо в течение почти полувека национальное чувство фокусировалось на персоне королевы-девственницы как на главном объекте. Елизавета была символом величия и уникальности Англии. Этим объясняется поразительное спокойствие ее режима, который при ретроспективном анализе предстает фундаментально нестабильным; главный мотив того времени — патриотизм — стал тождественен преданности правящей монархине и это гарантировало усердную заботу о сохранении ее царствования. Связь национального чувства с особой королевы ослабила и замедлила развитие демократических тенденций английского национализма. Во времена Елизаветы I парламент, по большей части, предпочитал не выдвигать требований насчет равной доли в управлении государством или, по крайней мере, выдвигал эти требования не в агрессивной манере. В то же самое время удачная гармония и единство интересов короны и нации, которой эта корона управляла, гармония и единство интересов между старым и новым, та поддержка, которую старый порядок оказывал возникающему новому, позволили вызреть национальному сознанию. То же самое делал и протестантизм. Национальное сознание стало широко распространенным и законным. К концу века это мировоззрение явилось могущественной силой с собственным импульсом. Национальному позволили укорениться в английской культуре и вырвать его оттуда было уже нельзя. Роль Елизаветы I в таком развитии событий состояла в том, что она дала официальное подтверждение английской национальной идентичности, и в немалой степени благодаря этому к концу XVI в. Англия действительно уже обладала полностью развитым национализмом и вошла в современную эру.

Ведутся споры о том, эти ли именно отношения предвещали и способствовали развитию английской национальной идентичности, говорится о том, что возникающая идентичность была религиозной, протестантской скорее, чем национальной [89]. Однако этот довод покоится на непонимании природы национализма и на ошибочном отождествлении национальной идентичности с этнической принадлежностью. Английский национализм в те времена, безусловно, не определялся в этнических терминах. Его определяли на языке религиозных и политических ценностей, которые сходились в одну точку в разумной — и потому имеющей право на свободу и равенство — личности. Диссидентский характер Реформации и соответствие английской протестантской теологии ценностям рационалистического (разумного) индивидуализма сделали протестантизм прекрасным союзником зарождающегося национального чувства. Благодаря уникальным историческим обстоятельствам, особенно связанным с царствованием Марии I, религия и национальное чувство стали идентифицироваться друг с другом. Поэтому английская нация была нацией протестантской. Главное, что следует в этом случае понять, — что именно существительное, а не прилагательное здесь и составляет всю разницу. Протестантская или нет, но Англия была нацией. Она была нацией, потому что народ символически был поднят до положения элиты, и это возвышение создало новый тип коллективности (collectivity) и социальной структуры, не похожей ни на какую-либо другую, и новую, для того времени особенную, идентичность.

К концу XVI в. секулярная нация завоевала преданность уже очень большого и все увеличивающегося количества англичан, а религия все больше отодвигалась на периферию. Те, кто жил в то время, этот факт осознавали, хотя мы не должны преуменьшать степень трудности, которая требовалась, чтобы отделить нацию от религии в ту пору. Ричард Кромптон (Richard Crompton) в 1599 году писал: «Хотя мы и различаемся по нашей религии… но все же я верю, что мы со всей преданностью и повинуясь долгу… объединимся во имя защиты нашего Повелителя и нашей страны против врага». Сэр Уолтер Рэли (Вальтер Ралей, Walter Raleigh) воззвал ко всем англичанам «без различий в вероисповедании» присоединиться к нему в войне против Испании, в которой, как писал другой его современник, люди умирали «со спокойной и легкой душой, отдав…жизнь, как те, что сражались за свою[12] страну, королеву, религию и честь» [90]. В сборнике поэзии, посвященной Елизавете I, о котором мы уже упоминали, можно найти следующий диалог между римским католиком и сторонником реформистской религии, озаглавленный «Ответ на Римские стихи» поэта Дж. Родса (J. Rhodes). В нем протестант на доступном языке, но очень ловко парирует все доктринальные измышления своего противника, несомненно, доказывая более высокую разумность своей собственной позиции. Среди прочих, почти неопровержимых доводов, он говорит следующее:

Our bibles teach all truth indeede

Which every Christian ought to reede:

But Papists thereto will say nay;

Because their deedes it doth bewray

Christ, he the twelue apostles sent;

But who gaue you commandement

to winne and gather anywhere?

To bind by othe, to vowe, and sweare

New prosylytes to Popery,

Gainst trueth, our prince, and countrey? [91].

Наши библии на самом деле учат всей той истине,

Которую следует читать каждому христианину,

Но паписты говорят этому «нет»,

Потому что это срывает маску с их дел.

Христос послал всего двенадцать апостолов,

А кто дал вам заповедь везде скопляться

и пытаться Власть захватить?

Склонять к клятве папству новых прозелитов,

Против правды, государя и Родины?

Здравому смыслу явно противоречило, что истинная религия может подразумевать что-либо столь unparticularistic (непатриотичное).

Звук их голосов

То ли потому, что англичане были уверены в своей богоизбранности, то ли благодаря тому, что еще большее количество людей стало теперь приверженцами идеи «Англия» как нации, но национальное чувство в эпоху Елизаветы I утверждалось с большей мощью и пылом, чем в какое-либо иное время. Этим чувством были проникнуты церковные богослужения, которые продолжали, хотя более открыто и упорно, традицию Книги Мучеников. Оно также было выражено в светской английской литературе — новый решительный поворот событий, заложивший основы современной английской культуры. В современной истории литературы стало уже общим местом, отмечать замечательный, поразительный по своей вездесущести и напору, национализм литературы Елизаветинской эпохи. Однако же, национализм этот не удивителен. Светская (секулярная) литература на родном языке была ярчайшим выражением национального сознания и идентичности, которые возникли в Англии. Прежде безымянные, бесформенные, новые чувства людей «опьяненных звуком своих собственных голосов» обрели письменную форму [92]. Это был первый выразительный акт национального самоутверждения.

Елизаветинцы имели целью исполнить культурные ожидания первых националистов при Генрихе. Возник целый новый класс людей, чьим главным занятием было исследовать и писать — хроники, трактаты, поэмы, романы и пьесы — на английском языке, об Англии. К этому классу авторов могли принадлежать как выходцы из пэров, так и из простых людей, в нем были англичане из любых слоев населения, за исключением самого низшего слоя: сельской и городской бедноты [93].

Все английское стало объектом внимания и питало новое чувство национальной гордости. Было создано Общество любителей старины. Холиншед (Holinshed), Уорнер (Warner), Камден (Camden) и другие писали общие истории Англии и истории отдельных эпох. Драматурги — Шекспир и Марло в их числе — писали драмы о событиях национальной истории. Первые романисты, такие как Нэш (Nash), Лилли (Lyly) и Делони (Deloney), и такие писатели, как Уильям Гаррисон (William Harrison) и Сэр Томас Смит (Thomas Smith) сконцентрировали свое внимание на английском образе жизни. Майкл Дрейтон в Poly-Olbion славил землю Англии и ее реки, начинание, которое не оставило равнодушным также и Спенсера. Новое чувство патриотической любви выросло в страсть, и страсть эта обильно и с глубоким лиризмом изливалась в стихах. В былые времена с подобным лиризмом писали только об интимных личных отношениях. «Тот край благословенный, ту страну, то королевство, ту Англию…тот край таких драгих мне душ, о милый, милый край» превозносили на всех уровнях [94]. «Благословенный край» вдохновлял создателей многих замечательных произведений искусства, так же как и авторов литературных опусов, имевших небольшую эстетическую, но солидную документальную ценность.

Расцвет творчества в культуре Англии в XVI и начале XVII вв. был совершенно беспрецедентным и внезапным, и те, кто был к нему причастен, это полностью осознавали. До них мало что можно было сказать о литературе на английском языке. Многочисленные литературные обзоры, написанные первоисследователями XVI в., это признавали. «Первый из наших английских поэтов, о которых я слышал, — писал в 1586 г. Уильям Вебб (William Webbe), — был Джон Гауэр (Гоуэр, John Gower)… Чосер был следующим за ним, но современником Гауэру не был… потом Лидгейт (Lydgate)… С тех пор я не слышал ни о ком до Скелтона (Skelton), писавшего в эпоху короля Генриха VIII» [95].

Но это их не пугало. Они закладывали фундамент национальной культуры, то, что они понимали свою благородную роль, усиливало их ощущение собственной значимости. «Мы, Зачинатели, — писал Габриель Гарвей (Gabriel Harvey) в письме к Спенсеру, — имеем преимущество перед нашими последователями, которые должны будут согласовываться с тем, и подчинять свои примеры и проповеди тому, что написали мы, подобно тому, как, несомненно, Гомер или кто-либо другой из греков, и Энний, и не знаю, кто еще из римлян, превосходили и умаляли тех, кто следовал за ними» [96]. Кроме того, культура, ими создаваемая, имела отчетливые признаки гениальности, и ей предназначено было стать величайшей. Английские писатели XVI в. в это верили и неустанно это повторяли. В навигации «исследуя самые противоположные концы и уголки земли, и прямо говоря, не однажды избороздив всю землю вдоль и поперек», — считал Ричард Хакльют в 1589 году, англичане «превзошли все нации и народы на земле». Сэр Уолтер Рэли заявлял, что англичане гораздо более человечны, чем испанцы; Уильям Гаррисон, — что английское духовенство считается самым образованным. Немногим позже, Генри Пичем (Henry Peacham)) в The Complete Gentleman защищал английских композиторов, которые, как он утверждал, были «ничуть не хуже никого в мире по глубине таланта и богатству замысла». Он также считал, что то же самое можно сказать про английскую геральдику [97].

Но главную хвалу в XVI в. изливали на английских писателей. В основном ею был удостоен Чосер, которого благодарные соотечественники называли «наш отец Чосер», «наш достойнейший Чосер», «благородный Чосер». Трех древних Мастеров — среди которых Чосер был самым знаменитым и почитаемым — сравнивали с великими мастерами античности. Френсис Мерес (Francis Meres) писал в 1598 г. в Comparative Discourse of Our English Poets with the Greek, Latin, and Italian Poets: «Так же, как у греков есть три поэта великой античности — Орфей, Линей и Мусей, а у итальянцев есть три других поэта древности — Ливий Андроник, Энний и Плотин, так же и у Англии есть три поэта древности — Чосер, Гауэр и Лидгейт». «Английским итальянцам», говорившим о «Петрарке, Тассо, Цельяно и бесчисленном количестве других», Томас Нэш противопоставлял Чосера, Лидгейта и Гауэра. «Я уверен в одной вещи, — писал он, — что каждый из этих трех с такой же гордостью и восхищением писали свои произведения на английском, с какой надменнейший Ариост когда-либо писал на итальянском». Сэр Филип Сидни (Philip Sidney) проводил такую же параллель: «Так, у римлян были Ливий (sic), Андроник и Энний. Так, в итальянском языке, что и дало ему право претендовать на звание Сокровищницы Науки, были поэты Данте, Боккаччо и Петрарка. Так, в нашем английском языке были Гауэр и Чосер» [98].

Писателей современников восхваляли с не меньшим энтузиазмом. Количество панегириков — в некотором отношении поэты пели панегирики сами себе — не поддается исчислению. Упоминали «быстрого умом, соотечественника нашего сэра Томаса Мора», «чудо нашего времени, сэра Филипа Сидни», «нашего знаменитого английского поэта Спенсера» — «божественного мастера, чудо разума», которого Томас Нэш поставил бы в «один ряд с теми, кто отстаивал честь Англии перед Испанией, Францией, Италией и всем миром»; говорили о «нашем английском Гомере» — Уорнере и о «медоречивом Шекспире», чей «полногласный язык» наверное использовался бы музами, говори они по-английски [99].

Сам английский язык стал объектом страстного поклонения. Его любили как «наш родной язык», но культивировали его за то, что он мог дать становлению нации, в качестве «нашей самой главной славы». Не существовало ничего, чего нельзя было достичь или выразить на «столь богатом и свободном языке, каковым является наш английский язык». Некоторые заявляли, что он во всем равен другим «главным и знаменитым» языкам: таким, как иврит, греческий, латынь, итальянский, испанский и французский. Майкл Дрейтон в стихотворении из England’s Heroic Epistles (1598) писал:

Though to the Thuscans I the smoothness grant

Our dialect no majesty doth want

To set thy praises in as high a key

As France, or Spain, or Germany, or they. [100].

Хотя тосканцы благозвучностью сильны,

Величия в наречьи нашем достает,

Чтоб петь на нем хвалы, в таком же стиле

Высоком, как Франция, Испанья, или

Германия и сами итальянцы.

Однако большинство считало, что английский намного превосходит другие языки. Непревзойденным образцом такого мнения остается Epistle on the Excellency of the English Tongue (1595–1596) Ричарда Кэрью (Richard Carew). Кэрью написал эту эпистолу «взыскуя той хвалы, которую мог бы я воздать нашему английскому языку, как это сделал Стефаний — для французского языка, и прочие — для своих родных языков». Хвалить английский язык, как он обнаружил, было за что: он был богаче, чем остальные, «поскольку мы заимствовали (и это — не позорно) из голландского, бретонского, романского, датского, французского, итальянского и испанского языков, как может наш язык не превосходить их по богатству?» И, отдавая должное другим языкам, или, скажем, считая так, Кэрью находил, что английский был еще и сладкозвучнее, чем все остальные языки:

«Италианский язык — благозвучен, но не имеет мускульной силы, как лениво-спокойная вода, французский — изящен, но слишком мил, как женщина, которая едва осмеливается открыть рот, боясь испортить свое выраженье лица, испанский — величествен, но неискренен, в нем слишком много О, и он ужасен, как дьявольские козни, голландский — мужественен, но очень груб, как некто, все время нарывающийся на ссору. Мы же, заимствуя у каждого из них, взяли силу согласных италианских, полнозвучность слов французских, разнообразие окончаний испанских и умиротворяющее большее количество гласных из голландского; итак, мы (как пчелы) собираем мед с лучших лугов, оставляя худшее без внимания. Посему, совмещая в себе мощь и приятственность, полнозвучие и изящество, величавость и красоту, подвижность и устойчивость, как может язык, имеющий такую звучность быть каким-либо иным, нежели чем самым наилучшим» [101].

Такому изумительному языку самой судьбой было предназначено сыграть большую роль в мировой культуре. Сэмьюэл Дэниел (Samuel Daniel) высказал эту провидческую мысль, разделяемую многими, в «Musophilus»:

Who in time, knows whither we may vent

The treasure of our tongue, to what strange shores

This gaine of our best glory shall be sent

T’inrich vnknowing Nations with our stores?

What worlds in th’yet vnformed Occident

May come refin’d with, th’accents that are ours [102]

Кто во время оно будет знать, где расточим мы

Сокровище английской речи (языка), к каким чужим брегам

Се достоянье лучшей нашей славы пребудет послано,

Чтобы безвестные народы обогатились нашим изобильем?

Миры какие, в том, не сформировавшемся доселе Западе,

Усовершенствуются, быть может, нашим языком?

Считалось, что властители, знать, страна и человечество в целом должно быть признательно литераторам за их писательский труд. Франсис Мерес полагал, что Елизавета I, спенсеровская Королева Фей, «имела преимущество перед всеми королевами мира, поскольку была воспета таким божественным поэтом». Эшем был уверен, что изучение трудов Томаса Элиота «во всех областях знания принесет большой почет всему дворянству английскому». Бен Джонсон восхищался Камденом в следующих строках:

Camden, most reverend head…

to whom my country owes

The great renown and name wherewith she goes.

Камден, ум достойнейший,

Кому моя страна обязана

Великой славой и именем, с чьей помощью

Она идет вперед.

А Пичем, говоря о Роберте Коттоне, заявлял, что «не только Британия, но и сама Европа должна воздать должное его трудам, расходам и любви, с которой он собрал столь много редких рукописей и других ценных памятников старины» [103].

Выражая чувство собственного достоинства англичан и чувство национальной гордости, копившееся в течение предыдущих десятилетий, эта литература одновременно развивала и распространяла эти чувства. Она дала форму и таким образом установила новое измерение опыта; как ранее религия, она предлагала язык, на котором национальное чувство могло себя выразить. В этом случае это был собственный язык национализма, не менее внятный, но отличный от языка религии. Итак, это стало еще одним, возможно последним событием в длинной цепи развития событий, которые все вместе привели к тому, что в Англии уже к концу XVI в. твердо укоренился современный, хорошо развитый зрелый национализм. С тех пор в истории Англии он сам стал одним из главных, если не самым главным фактором в любом важном повороте событий.

Перемена положения короны и религии в национальном сознании

В XVII в. главенство национальности демонстрировалось различными способами, некоторые из этих способов, хотя они и не противоречили духу елизаветинского национализма, отличались от тех способов, при помощи которых национализм выражали обычно. Положение дел при первых Стюартах способствовало отделению национального чувства от монархического. Социальные и политические изменения предыдущей эпохи имели своим результатом резкое и стабильное увеличение фактического благосостояния и власти групп, представленных в парламенте, о чем эти группы были очень хорошо осведомлены. Эти группы были в авангарде национализма и их национальное самосознание росло пропорционально этой осведомленности. Негибкость Стюартов, имевших несчастье унаследовать престол после Елизаветы I и имевших глупость настаивать на божественном праве королей, была для этих людей нестерпимым оскорблением. Они чувствовали, что имеют право на большую долю в управлении страной и на большее уважение, получая при этом меньше того, к чему привыкли. Политика Якова I и Карла I и их неспособность осознать те вещи, которые подразумевались в определении Англии как нации, угрожали, казалось, самому существованию англичан как англичан, их вере в то, что они являются тем, кем они являются, и противоречили самой идентичности народа. Эта политика мешала свободе быть англичанином, мешала реализовывать свое членство в нации, и, таким образом, воспринималась как угроза «вольностям английским». Именно эта невозможность быть англичанином в Англии и заставила около шести тысяч людей уехать в Северную Америку — важный шаг, чью значительность удалось оценить только двумя столетиями позже [104].

Стюарты своеобразно повторили ошибки царствования королевы Марии I. Они оскорбили значительную часть населения в ее национальном сознании, в том сознании, которое возвысило массы англичан до положения элиты и дало каждому из них такое сладостное чувство личного достоинства, каковое, поскольку они знали его столь короткое время, ничуть не утратило для них своего вкуса. Реакция на это оскорбление была такой же, как и при Марии, — в национальной идее стали обращать внимание на антимонархические посылки, и нацию переопределили как единственный источник верховной власти. Те слои, которые к этому времени приобрели национальную идентичность все еще — и очень глубоко — были преданы тому политическому единству, чьей частью они были, но король уже не был в этой преданности центральной фигурой. Само существование короля стало считаться опасным и излишним. В национальности усилились демократические и либертарианские смыслы.

Политика Стюартов также оскорбляла определенные религиозные чувства людей, что было почти неизбежно, поскольку нация, чью национальность Стюарты не смогли оценить, была в это время протестантской нацией. Протест против этой политики, подобно оппозиции власти Марии I, был поэтому связан с религиозным протестом. В нем использовался расхожий идиом Протестантской религиозной оппозиции — пуритане. Пуританство было созданием елизаветинской эпохи. Возможно, непосредственной причиной возникновения этого движения послужил недостаток престижных постов для духовенства. Одновременно с этим росло количество образованных выучеников университетов, подготовленных и готовых занять эти посты [105]. Пуританское состояние ума было, однако, ничем иным, как логическим развитием национального сознания, которое становилось сильнее с каждым днем и начинало перерастать самодовольно монархические одежды, так хорошо служившие ему вначале.

Восшествие на трон Елизаветы I привело к тому, что возвращающиеся изгнанники убрали республиканские мотивы в национальном определении Англии как организованной общности (polity) на задний план. Но эти мотивы не были забыты. Хукер в The Laws of Ecclesiastical Polity писал: «Там, где над доминионом властвует король, никакое иностранное государство или властитель, никакое местное государство или местный властитель, буде он один или много, не могут… обладать более высокой властью, чем король». «С другой стороны, — добавил он, — король один не имеет власти действовать без согласия палаты лордов и общин, собирающихся в парламенте: король сам по себе не может изменить ни суть судебных исков, ни суды… ибо закон ему это запрещает». К концу века классы, представленные в парламенте, имели большую власть, и власть эту они осознавали. Сэр Томас Смит писал в De Republica Anglorum (1589), что «самой высшей и абсолютной властью в Королевстве Английском обладает парламент… Парламент отменяет старые законы и создает новые… изменяет права и имущественное положение отдельных людей,… устанавливает формы религии… устанавливает форму престолонаследия… Ибо считается, что каждый англичанин присутствует в нем, лично ли, либо через своих представителей ли, к какому бы сословию человек сей ни принадлежал, каким бы положением и достоинством или качествами ни обладал, от принца до самого последнего нищего Англии» [106]. Это было не голословным утверждением, а очень точным описанием сложившейся ситуации. Именно благодаря этой ситуации, после самой серьезной стычки с парламентом за все ее царствование — дебатов относительно монополий 1601 г. — потерпевшая поражение Елизавета I сочла нужным поблагодарить палату общин за то, что удержали ее от ошибки, добавив, что государством должно управлять во благо подданных, а не во благо тех, кто призван им управлять, и воззвала к «любви» своих подданных [107].

Эту в основе своей республиканскую позицию негласно разделяли многие, но для того, чтобы отстоять ее открытое внедрение в социальный строй, потребовалась религиозная фракция (секта). Вначале эта религиозная секта, которая впоследствии стала известна под одиозным названием пуритане требовала лишь реформы церкви согласно, якобы, заветам Писания [108]. Пуритане нападали на епископов, настаивая на праве и способности каждого читать и толковать Библию, и агитировали за пресвитерианское управление церковью. Однако их противники были правы, указывая на то, что пуританство открывало ворота для реформы общества в целом и подразумевало не менее чем уничтожение существующего строя. В речах Томаса Картрайта (Thomas Cartwright), лидера пуритан, архиепископ Витгифт (Whitgift) усмотрел «ниспровержение государевой власти в делах духовных и гражданских». Епископ Эйлмер увидел в пуританстве основание для «величайшей спеси подлейшего свойства», а король Яков I суммировал все это в чеканной формулировке: «Нет епископа — нет короля» [109]. Лоренс Стоун справедливо определил пуританство как «не более чем общую убежденность в необходимости независимого суждения по совести, суждения, основанного на чтении Библии» [110]. Пуритане были страстными националистами, и пуританство привлекало различные и широкие круги населения; вот почему великий социальный и политический бунт середины XVII в. известен как Восстание пуритан [111]. Это, безусловно, совершенно не противоречит тому факту, что настоящие пуритане были, вероятно, глубоко религиозными людьми. Хотя точно также вероятно, что их сторонники и участники оппозиции Стюартам, которых позднее, не проводя между ними различия, тоже называли пуританами и идентифицировали как пуритан, религиозными людьми не были. Но было или не было пуританство по своей сути религиозным движением, ему исключительно помогло, что оно себя таковым выставляло. Религия все еще оставалась наиболее убедительным средством для того, чтобы оправдать беспрецедентной величины социальное изменение, которое было заложено в определении Англии как нации. Она помогала верить, что, независимо от того, что конкретно обуславливала новая реформа, этого требовал Господь, и это прямо проистекало из роли Англии в религиозной борьбе между силами света и тьмы. В ноябре 1640 г. пуританские проповедники, при поддержке парламента, призвали англичан, восстать во имя своего религиозного долга. Но к тому времени приоритет политического и национального над всем религиозным становился все более очевиден.

Главным вопросом революции была, по мнению Гоббса, не религия, а «та свобода, которую себе присвоил низший слой граждан под предлогом религии» [112]. Теперь людей объединяла не религия, а национальная идея, базирующаяся на свободе разумного индивидуума. Сдвиг относительного центра в том, что касалось собственно религиозной и секулярной национальной преданности, можно было увидеть раньше. Он отразился в той гибкости, совершенно исключительной для XVI в., с которой английское население приспосабливалось к многочисленным сменам веры, благодаря бурной истории того времени. И среди жаркого общественного противостояния, буквально в те самые года, которые предшествовали восстанию пуритан, общее отношение к революции сводилось к тому, что «самое безопасное — придерживаться религии большинства» [113].

Здесь не место вдаваться в подробную дискуссию о причинах, предпосылках и течении революции; все они уже давно и долго обсуждались, ибо революция была главной темой исторических исследований, связанных с Англией XVII в. В то же самое время обсуждение национализма представляет это событие в иной перспективе и на самом деле требует новой интерпретации этого факта. В свете этого взгляда революция, в сущности, является действительно конфликтом между страной и короной, то есть, конфронтацией между короной и нацией.

Это был акт политического самоутверждения нации: именно всех тех групп, включенных в тогдашний политический процесс и обладавших национальным сознанием, а оно фокусировалось на проблеме верховной власти.

Такая интерпретация английской революции дает ей мотив, являющийся необходимым элементом в человеческой деятельности подобной сложности. Она также объясняет в ней некоторые сомнительные моменты. В этом случае, например, понятно, почему деревенская беднота и городские наемные рабочие оставались пассивными и индифферентными. Они были пассивны и не заинтересованы в революции, потому что они были неграмотными, на них не воздействовала, дающая собственное достоинство, национальная идентичность; они еще не стали членами английской нации и их не затрагивало оскорбление национальности. Эта интерпретация также объясняет отсутствие четкого разделения населения, активно участвующего в конфликте. На обеих сторонах, участвующих в конфронтации, можно было обнаружить представителей всех затронутых ею слоев. Этот факт уменьшает правдоподобность объяснений, связанных со стратификационным делением, будь оно классовым или статусным.

Однако при анализе в терминах национальных чувств не поддающееся, в противном случае, классификации деление становится понятным. После почти полутора веков длительного развития, идея «нация» стала иметь связь с различными факторами, которые через эту связь приобрели внятный националистический смысл и могли быть интерпретированы несколькими способами. Долгое время нация была связана, фактически персонифицирована в личности короля, поэтому для многих оппозиция королевской власти была ничем иным, как антинациональной оппозицией. Наиболее распространенная точка зрения же была такова, что нация определялась в терминах индивидуального личного достоинства, или свобод (вольностей) ее членов, и все, что мешало осуществлению этих свобод, было антинациональным. Эти две точки зрения были доступны людям, принадлежащим к любому социальному слою, и человек выбирал одну из них, иногда в противовес собственным объективным интересам. Тот факт, что повстанческая точка зрения эти объективные интересы поддерживала, а при монархической точке зрения (когда нация была связана с монархией) эти интересы были несущественны, стал причиной тому, что превалировала точка зрения мятежников, и способствовал окончательной победе парламентского (или патриотического) дела. Определение английской нации без монархии, а корона в течение первого наиболее важного столетия постоянно помогала ее развитию, было, однако, очень сомнительным; при Реставрации нация и монархия опять оказались связанными воедино, хотя уже и на других условиях, и монархия осталась важным национальным символом.

Тем не менее революция помогла разъединить вещи, исторически связанные с идеей «нация», но для нее несущественные. Она ясно дала понять, что национализм был про право участия в управлении государством, он был — за свободу, а не за монархию или религию [114]. Этих двух, ранее незаменимых союзников, на время отставили. Королевская власть была упразднена, а религию переосмыслили таким образом, что она утратила большую часть своей специфически религиозной значимости. Ее по-прежнему идентифицировали с борьбой за нацию, но если раньше именно связь с религией узаконивала национализм, то теперь только связь с национализмом придавала религии хоть какое-то значение, в An Humble Request to the Ministers of Both Universities and to All Lawyers in Every Inns-A-Court (1656) диггер Джерард Уинстэнли (Winstanley) определил истинную религию как возможность национального существования. «Истинная, чистая религия, — говорил он, — состоит в том, чтобы позволить каждому иметь землю, которую он может возделывать, затем, чтобы все могли жить свободно своим трудом». Важную роль здесь играет то, что диггеры символизировали собой проникновение национального сознания в низшие, ранее не имевшие к нему отношения слои общества. Уинстэнли толковал национальность, не будучи обремененным слишком тесным знакомством со всеми сложными традициями, которые участвовали в ее создании, но своим незамутненным взглядом он ухватил самую суть. Быть англичанином означало для него быть по существу равным любому другому англичанину и иметь право на долю во всем, чем располагает нация. Если национализм парламента этого не означал, тогда такой национализм не значил ничего и парламент был предателем нации. «Основою же всех национальных законов, — настаивал Уинстэнли, — есть собственность на землю… Первый парламентский закон, который побуждает бедный народ Англии засевать общинные и пустые земли таков, что в нем люди объявляют Англию свободным государством (Commonwealth, общим достоянием). Этот закон разбивает вдребезги королевское ярмо и законы Вильгельма Завоевателя и дает каждому англичанину обычную свободу: спокойно жить на своей собственной земле, в противном случае Англия не может быть государством — Commonwealth… судьи не могут называть этих людей бродягами… потому что по закону копать землю и работать, бродяжничеством не является… Эти люди — англичане по закону палаты общин Англии» [115].

Высказывания главных деятелей этого времени, вероятно, проигрывают в прямоте речам Уинстэнли, но влияние национальной идеи на этих деятелей равно очевидно. Совершенно ясно, что нация и, соответственно, свобода (вольность) были в центре внимания у О. Кромвеля, и он не проводил четкого различия между службой нации и истинным вероисповеданием. «У Господа в этом мире есть две величайших заботы, — говорил он, — одна из них — это религия… а также свобода людей, исповедующих благочестие (во множестве форм, существующих среди нас)… Другая его забота — это гражданская свобода и интересы нации, которые, хотя и (и как я думаю справедливо) должны быть подчинены более личному интересу Бога — тем не менее, они являются той второй лучшей вещью, кою Господь дал миру сему… и ежели кто-либо мыслит, что интересы христиан и интересы нации противоречат друг другу или означают разные вещи, то пусть душа моя никогда не постигнет сей тайны!» Религию О. Кромвель поставил на первое место, но его трактовка «интересов Бога» (то есть религиозной свободы) делает ее просто одним из интересов нации. В другом месте он утверждал: «Свобода совести и свобода подданных — две столь же великие вещи, за которые стоит бороться, сколь и любые другие, кои дал нам Господь». В своих речах в парламенте он много раз подчеркивал, что борется за «свободу Англии» (а не религии); что цель революции — «сделать нацию счастливой». И с гордостью заявлял о своей преданности нации, говорил об «истинно английских сердцах и ревностном усердии на благо нашей Родины-Матери». «Мы склонны хвастаться тем, что мы — англичане, — говорит Кромвель, — и воистину нам не следует этого стыдиться, но это должно побуждать нас действовать как англичане и алкать истинного блага нации сей и выгод ея» [116].

Каким бы националистом ни был сам Кромвель, а, очевидно, он был настоящим, глубоко чувствующим националистом, Драйден (Dryden), Спрат (Sprat), Пепис (Pepys) и другие интеллектуалы тогдашнего времени подчеркивали его вклад в усиление и славу нации и именно за это его восхваляли. Примерно через три столетия после его смерти сочли нужным издать монографию о личности О. Кромвеля и социальной роли «Божьего англичанина» (God’s Englishman) и выбрали в качестве эпиграфа его высказывание: «Мы — англичане, одно это — уже хорошо» [117].

Мильтон (Milton), лидер «новой религии патриотизма», является другим примером все более светского национализма и акцентуации его либертарианских предпосылок в XVII веке [118]. Как многие другие до него, Мильтон верил в богоизбранность англичан. В Areopagitica он апеллировал к палате лордов и общин: «Воззрите, к коей Нации Вы принадлежите, и коею правите: нациею не медлительною и тупоумною, но быстрого, искусного и пронзительного разума, скорой на изобретения, яркой и живой в речах своих, нациею, коя может достичь любого самого высшего предела человеческих возможностей… сия нация избрана пред всеми другими… (Когда) Господь указывает начать какую-либо новую и великую эпоху.…Разве он не открывает себя… как это ему свойственно, прежде всего своим англичанам?» С течением времени, однако, взгляды Мильтона на природу и причины этой избранности претерпевали значительные изменения. В своей ранней работе — трактате Of Reformation in England (1641) — он выдвигал уже известную апокалиптическую концепцию, очень в духе Фокса, об английском лидерстве в Реформации. Позднее, ратуя за различные социальные реформы, в частности за реформу брака (Doctrine and Discipline of Divorce, 1643–44) и свободное от лицензии книгопечатание (Areopagitica, 1644), он защищал эти реформы на том основании, что они соответствовали английскому национальному характеру, так же как и религиозному и историческому предназначению Англии. В своей «Истории Британии» (History of Britain) он нападал на организованную церковь как таковую, доводя до логического заключения протестантскую доктрину о священстве всех верующих и требуя полного равенства для своей нации «столь гибкой и столь расположенной к поиску знания». Его изречения, полные религиозного пыла и все еще использующие авторитет религиозных текстов, перестали иметь что-либо общее с религиозным содержанием. «Великая и почти единственная заповедь Евангелия — не творить ничего против блага человека, — писал он, — и особливо не творить ничего против его гражданского блага» — и «главной целью любого обряда, даже самого строгого, самого божественного, даже Субботнего обряда является благо человека, да даже его мирское благо не должно быть исключено». Теперь для него исключительность Англии отражалась в том, что она была «домом свободы», народом «навеки славным прежде всего в достижении свободы». Вместо того чтобы быть вождем других наций в религиозной Реформации, Англия стала их вождем на пути к гражданской свободе. В этом, писал Мильтон, «мы имеем честь, быть впереди всех других наций, которые сейчас прилагают тяжкие труды, чтобы стать нашими последователями» [119]. Свобода стала отличительной чертой английскости.

Революция помогла завершить процесс, который начался столетием раньше. Она способствовала тому, что большее количество людей «было вовлечено в политические действия во время революционных сороковых и пятидесятых, поставила их в более прямую зависимость от Лондона… национальное сознание (поэтому) распространилось в новых географических регионах и проникло в низшие социальные слои» [120]. Парламентские статуты, речи и листки отделили тему национальности от темы религии и от власти английской короны и прояснили значение национальной идентичности. После Гражданской войны, нацию утвердили как главный объект преданности, и в этом отношении ее перестали считать сомнительной. Будучи самоочевидным фактом, она больше не требовала ни религиозной, ни монархической правомерности.

Религиозный идиом, при помощи которого национальные идеалы выражались ранее, вскоре исчез. Это не подразумевает того, что люди утратили веру в Бога или перестали соблюдать церковные обряды — в XVII в. это было почти невероятно, — скорее, религия утратила свою власть в других видах деятельности, она перестала быть источником социальных ценностей и, вместо того чтобы их формировать, ей пришлось приспосабливаться к общественным и национальным идеалам. Условия, облегчившие принятие протестантства и пуританства в Англии, были теми же, что стали почвой для развития национального сознания, чему религия послужила лубрикатором (смазкой).

Судьба монархии не слишком отличалась от судьбы религии. Реставрация не реставрировала старые взаимоотношения между короной и народом. При Карле Втором парламент настойчиво подчеркивал свой мирный и покорный характер и даже, как мы видим, воздерживался от употребления самого слова «нация» в своих документах. Но вскоре после возвращения короля, изменившееся по своей сути положение, как религии, так и монархии, символизировал и отразил королевский молитвенник (Common Prayer Book). В версии Карла Второго к обычному объему молитв был добавлен целый новый раздел «молитв и благодарствий по случаю отдельных событий», куда были включены молитвы о дожде, хорошей погоде, войне и бедствиях, чуме и болезни; среди молитв, относящихся к такому внезапному выражению божьего гнева или благоволения, была «Молитва о собрании парламента, читаемая во время его сессии». Текст молитвы известен, он гласит:

Most gracious God, we humbly beseech thee, as for this Kingdom in general, so especially for the High Court of Parliament, under our most religious and gracious King at this time assembled: That thou wouldest be pleased to direct and prosper all their consultations to the advancement of thy glory, the good of thy church, the safety, honour and welfare of our Sovereign, and his Dominions; that all things may be so ordered and settled by their endeavours, upon the best and surest foundations, that peace and happiness, truth and justice, religion and piety, may be established among us for all generations. These and all other necessities, for them, for us, and thy whole Church, we humbly beg in the name and Mediation of Jesus Christ our most blessed Lord and Savoiur. Amen [121].

(Всемилостивейший Боже, смиренно умоляем Тебя как королевства сего ради, так и особенно ради высокого собрания парламента при нашем благочестивейшем и милостивейшем государе-короле, собравшегося и созванного в сие время: Не оставь Своею милостью и направь и благоприятствуй всем его (собрания) советам касательно распространения славы Твоей, благоденствия церкви Твоей, безопасности, чести и благосостояния государя нашего и его доминионов; чтобы, благодаря его (собрания) усилиям, все так уладилось и поставлено было на самых лучших и твердых основаниях, чтобы покой и счастье, истина и справедливость, религия и благочестие восторжествовали у нас во веки веков. О сем и всем остальном насущно необходимом, ради них, ради нас и всей церкви Твоей, смиренно умоляем именем и заступничеством Иисуса Христа, благословенного Господа нашего и Спасителя. Аминь.)

Контекст этой молитвы — то есть место парламента относительно выражения Господнего недовольства или благоволения — показательно и интересно то, что такой молитвы за здравие или благоденствие короля не существовало.

Страна экспериментального знания

Чувство культурной особенности нации возникло одновременно с ее политическим самоутверждением. Тенденции Елизаветинской эпохи имели продолжение в новом столетии. Писатели, как и раньше, подчеркивали достоинства английского языка и литературы и настаивали на том, что они превосходят классические языки и литературу и французские язык и литературу, которые в то время считались стандартом совершенства. Пожалуй, наиболее известными трудами, с точки зрения литературного патриотизма, в XVII в., были труды Драйдена. Драйден был убежден, что английская драма намного превзошла французскую и требовал, чтобы английским поэтам «отдали их несомненный долг, в том, что они превзошли Эсхила, Еврипида и Софокла». В Annus Mirabilis Драйден вторит оптимистической вере Дэниела в будущее величие Англии:

But what so long in vain, and yet unknown,

By poor man-kind’s benighted wit is sought

Shall in this age to Britain first be shown,

And hence be to admiring Nations taught.

А что столь долго, тщетно бедный и отсталый

Ум человечества алкал и так и не познал,

Будет в сей век Британии открыто первой,

А затем ученьем будет восхищенным нациям

Однако причиной для этого оптимизма были не совершенство английского языка или надежда на его литературную гениальность, а наука [122].

Уже в начале XVI в. (как мы уже отметили) здравомыслие — как часть разумения — считалось в Англии высшей ценностью. Оно было «божественной сущностью» человека, и сам язык, как считалось, был его слугой. Здравая мысль могла быть выражена посредством языка и поэтому культивировать язык было достаточно здравой мыслью [123]. Именно это рассуждение стало первым среди доводов, приведенных королю сэром Брайаном Туком (Brian Tuke), когда король рекомендовал ему издать в 1532 г. собрание сочинений Чосера, к которому сэр Брайан написал вступительное слово [124]. Для сэра Филипа Сидни родство языка со здравомыслием служило доказательством полезности поэзии. В Apologie он аргументировал это следующим образом: «Если Oratio, вслед за Ratio, речь, вслед за здравомыслием, суть величайшие дары, данные смертным, то не может быть бесполезным то, что более всего оттачивает благословенную речь» [125].

Когда понятие английского национального характера выкристаллизовалось, рациональность (rationality) заняла в нем центральное место. Таковая английская интеллектуальная диспозиция выражалась в независимости мышления, критическом уме, способности приходить к решениям на основании — предпочтительно собственных — знаний и размышлений, любви к практическому знанию. Кроме того, благодаря этому английский национальный характер отличался тем, что апеллировать к англичанам желательно было рациональным, а не эмоциональным и не авторитарным способом, бесстрастностью и отвращением к энтузиазму. С точки зрения философа-пуриста английское мировоззрение в XVII в. можно было бы охарактеризовать как антирациональное. Недоверие к здравомыслию и «то, что по положению своему оно стоит ниже чувств» в трудах Френсиса Бэкона и его последователей подчеркивается справедливо, поскольку в то время было популярно учение скептиков [126]. Но, что бы из него ни выводили и что бы ни думали по этому поводу пуристы, это мировоззрение вело к рациональному поведению. Размышления, теоретизирование, не основанные на фактах, были действительно сомнительными, но оборотной стороной всеобъемлющего недоверия к власти была вера в здравомыслие отдельно взятой личности. Скептики ладили с властью и испытывали недостаток веры.

Вера в здравомыслие индивидуума способствовала его самоутверждению в отношениях с властью, а скептицизм, подчеркивающий бесполезность пустых размышлений, сделал чувственное эмпирическое знание основой для утверждения здравомыслия. Из этих разных элементов возникло уникальное мировоззрение, не пуристское с точки зрения философии, но исключительно систематическое в поддержке свободы индивидуального сознания. Рационализм этого мировоззрения подразумевал право на свободную мысль; его скептицизм дискредитировал догматичность и требовал терпимости к чужому мнению, его эмпиричность подрывала понятие интеллектуальной аристократии, поскольку, согласно этому мировоззрению, любой человек, обладающий нормальными, человеческими чувствами, был способен получить истинное знание, на каковом, по общему мнению, зиждился прогресс человечества. Такой взгляд на вещи, который и стал рассматриваться как истинно английский, одновременно и воплощал, и способствовал формированию концептуальной основы демократических тенденций эпохи, а наука стала олицетворением этого рационалистического, эмпирического, скептического мировоззрения.

Со времен Бэкона наука считалась признаком превосходства потомков над предками, которым она, якобы, была неизвестна. Также со времен Бэкона, ее (науку) рассматривали как признак величия нации, гарантию и основу силы и добродетели нации [127]. В битве между старым и новым англичане идентифицировали себя с новым. Старое (предки) было иностранным, не имевшим связи с Англией, а имевшим отношение к Италии, Франции и Испании. Эти три континентальные страны были главными культурными соперниками Англии. Национальная гордость побуждала англичан заявлять о своем равенстве или даже о своем превосходстве над соперниками. Однако в классической учености Англия не могла выдержать никакого сравнения с Францией и Италией. Поддерживать авторитет древних означало признать себя отсталыми в культурном отношении. Не желая этого делать, Англия отстаивала примитивный культурный релятивизм, аргументируя это тем, что то, что было хорошо для одной эпохи и общества, совершенно необязательно будет хорошо для другой. Подобная постановка вопроса освобождала англичан от сражения на интеллектуальной арене, избранной «разрушенными Афинами или упадочническим Римом», и спасала английское национальное достоинство [128]. Поддержка нового, современного укрепляла национальную гордость. Наука была современным начинанием, поэтому на этом поле англичане могли успешно соревноваться. Будучи вначале отличительным знаком культурной особенности Англии, она вскоре стала доказательством английского превосходства. В то же самое время важность литературного превосходства уменьшилась, так как считалось, что литературные достижения выражают английский национальный гений в меньшей степени.

Взлет тогдашней науки, ознаменованный основанием Лондонского королевского общества, относили за счет влияния религии, а именно связи духа науки и протестантской этики [129]. Но хотя находящаяся в младенчестве наука, несомненно, выигрывала от того факта, что она не противоречила доминирующему религиозному мировоззрению, и поэтому религия была к ней терпима, в целом религиозной поддержке наука почти ничем не обязана. Ее растущий авторитет фактически был еще одним отражением падения влияния религиозной веры в обществе, а английские национальные светские интересы доминировали уже неоспоримым образом. Именно важность науки для английской национальной идентичности и функция, которую выполняла наука для сотворения английского культурного облика, создали такое состояние общественного мнения, которое было благоприятным для ее развития. Общественное мнение поддерживало тех, кто имел способности заниматься наукой, и заставило многих англичан, которые имели очень смутное понятие о сути научного знания, застывать в благоговении перед научным творчеством. Национализм — вот что подняло науку на вершину престижа и обеспечило ее укрепление в обществе.

Занятие наукой было делом национального признания. Достижения английских ученых постоянно использовались как оружие в культурном соревновании с передовыми континентальными нациями — наследницами классической античности. Джон Уилкинс (John Wilkins) хвастливо называл Бэкона «нашим английским Аристотелем». Уильям Гильберт (William Gilbert), автор De Magnete был «нашим соотечественником, которым восхищаются иностранцы» [130]. Лидерство Англии в науке было очевидным — по крайней мере, для англичан. В 1600 году, в первой главе «De Magnete», касаясь истории своего предмета, сам Гильберт писал: «Другие ученые, которые в длительных, морских путешествиях наблюдали различия магнитных колебаний, были все англичанами… Многих других я намеренно пропускаю: а именно современных французов, немцев и испанцев, которые в своих сочинениях, в основном написанных на их родных языках, либо злоупотребляют чужими учениями и, как полировщики оружия, выставляют старые вещи, обряженные в новые имена, используя пышный наряд новых слов, как шлюхи — изукрашенные платья; либо издают работы, даже и не заслуживающие упоминания» [131].

Национальный престиж был также главной темой в борьбе за приоритет в области научных открытий. Джон Валлис (John Wallis), один из наиболее известных математиков той эпохи и автор труда о величии английской математики часто поднимал эту тему в своих письмах. Он желал, «чтобы те (ученые) нашей нации, были бы более скорыми, чем я их, в общем, нахожу (особенно наиболее значительные ученые) на то, чтобы вовремя публиковать свои открытия и не допускать, чтобы иностранцы крали славу у тех из нас, кто является автором этого открытия» [132]. Это было также темой первого официального письма Королевского общества Ньютону. В нем Генри Ольденбург (Henry Oldenburg), секретарь Общества, информировал Ньютона о проверке его изобретения совмещенных телескопов, называя его «самым выдающимся (ученым) в области теоретической и экспериментальной оптики», и выражал общее мнение, что «необходимо использовать некоторые средства, чтобы обезопасить изобретение, дабы его не присвоили себе иностранцы». В письме, написанном позднее в том же году, Ольденбург умолял Ньютона: «Сей труд нужно публиковать без промедления, ибо есть резоны опасаться, что поразительные и оригинальные мысли, в нем содержащиеся,…могут быть похищены, и честь их авторства может быть украдена иностранцами, из коих некоторые, как я уж прежде Вам писал, имеют склонность к похвальбе и распространению того, что никак не является порождением их страны» [133].

Величие нации была также важной причиной — возможно, единственной, которая могла бы сравниться с личными устремлениями ученых — для того, чтобы в принципе продолжать научную работу. В одном из своих более поздних писем Ольденбург писал Ньютону о том, какое признание получили ньютоновские труды за рубежом. Ольденбург считал, что подобная информация должна «сподвигнуть (Вас) достичь еще больших высот, как во имя себя, так и во имя чести нации» [134]. Эдмунд Галлей (Edmond Halley), будучи сам выдающимся ученым и королевским астрономом, использовал тот же самый аргумент, когда разговор шел о публикации Principia, желая иметь уверенность в том, что Ньютон будет продолжать свой труд: «Я надеюсь, что Вы не будете сокрушаться о тех тяжких усилиях, кои Вы предприняли для написания столь славного труда, каковой столь добавляет чести нации и Вашей собственной,…что было бы хорошо, если бы Вы продолжили ваши исследования» [135].

Практикующие ученые полностью разделяли мнение пропагандистов и апологетов науки, которые сами ею не занимались, что главной причиной ее узаконения был вклад науки в национальный престиж. Даже Ньютон в редком письме, не полностью посвященном техническим подробностям его научных исследований, отдал дань подобным взглядам [136]. Рекомендуя другого ученого, географа Джона Адамса (John Adams) своему кузену сэру Джону Ньютону, он представлял его работу (географический обзор Англии) как «работу, служащую чести нации» и считал, что благодаря этому Адамса «следует ободрить всемерно» [137].

Роберт Бойль (Robert Boyle) был также явно озабочен английским превосходством в науке. Он заставил Ольденбурга перевести на латынь все свои работы, написанные на английском, чтобы защитить их от неавторизированных переводов на другие европейские языки и от иностранного плагиата. Ольденбург, со своей стороны, за редким исключением, всегда передавал Бойлю информацию, получаемую от иностранных корреспондентов Королевского общества, о реакции заграницы на достижения английской науки. Некоторые письма почти целиком посвящены этой теме. «Следует отметить, — обычно заключал Ольденбург, — что Англия располагает большим количеством ученых и любознательных людей, в Англии их больше, чем во всей Европе в целом; те работы, которые они делают, — солидны и детализированы, ибо мир слишком долго пробавлялся общими теориями [138].

Подобные самовосхваляющие высказывания более чем соответствовали оценке английской науки иностранцами, которые признавали лидерство Англии в этом отношении и также видели в нем отражение величия нации. Немецкий корреспондент Королевского общества Майор (J. D. Major) писал в 1664 г.: «Мнится, что для замечательного английского народа характерно осуществлять великие свершения, благодаря глубокому и совершенно необыкновенному дарованию».

Другой корреспондент сравнивал английское превосходство в медицинских науках со славой Англии в мореплавании: «Как в прошлом исследование морей день за днем добавляло новые острова английскому королевству,…так теперь любовь к научной истине вела знаменитого Бэкона и Дигби (Digby), вместе с выдающимися Гарвеем (Harvey), Бойлем, Чарльтоном (Charleton), Хаймором (Highmore), Глиссоном (Glisson) и Уоллесом (Wallis), к тому, чтобы пролить новый свет на медицину. Он обещал, что немецкие ученые не забудут, в каком долгу они были перед Англией: «(Если) Германия не сможет добавить ничего заслуживающего внимания к вашему английскому океану, то мы можем предложить Вам неизменную память о том, какие блага мы получили от Вас; и каковы бы ни были наши собственные труды, появляясь в печати, они будут свидетельствовать о том, что мы черпали из английских источников» [139].

Иностранные корреспонденты отмечали, что англичане гордятся научными достижениями своих соотечественников, что наука в Англии имеет необыкновенно большой вес в обществе и пользуется широким общественным признанием. Насколько резко отличался престиж науки в Англии от того, как к ней в то время относились в других странах, можно понять из знаменитой Eulogium to Newton Фонтенеля (Fontenelle). Фонтенель явно верил в то, что научное величие означает величие нации. В свете этого мнения значимость исключительно высокого положения, которое занимала в Англии наука, на примере того, как нация оценивала Ньютона, очень увеличивается. Об отношении англичан к своим ученым Фонтенель писал следующее: «Как же исключительно повезло сэру Исааку Ньютону, что он смог насладиться наградой за свои заслуги при жизни, совершенно напротив Декарту не воздали никаких почестей, кроме, как после смерти. Англичане не испытывают меньшего уважения к великим Гениям, если они родились среди них, и они столь же далеки от того, чтобы недооценивать их, злобно их критикуя. Они не одобряют, когда на ученых нападают завистники. Они все поддерживают своих ученых; и та великая степень свободы, которая служит причиной их разногласий по самым важным вопросам, не препятствует им объединяться в этом. Все они прекрасно осознают, сколь высоко должно цениться в государстве величие разумения (познания), и кто бы ни обеспечивал сие Величие, тот становится им необыкновенно дорог… Нам надобно оглянуться назад на древних греков, если мы хотим найти примеры такого поразительного благоговения перед ученостью» [140].

Восхищение иностранцев, смешанное, как мы видим, с долей зависти, укрепило англичан в определении себя как научной нации. Представители королевского общества использовали этот факт для того, чтобы обеспечивать дальнейшую поддержку науки, и постоянно напоминали обществу, что наука сделала Англию великой. О службе, которую нации сослужила наука, также постоянно твердили апологеты науки, которым приходилось ограждать ее от все еще многочисленных (и, в данном случае, вдохновляемых религией) врагов. Среди этих апологетов особенно значителен Томас Спрат. Его «История Королевского общества» явилась в XVII в. «кульминацией в пропаганде новой науки», «наиболее искусной и исчерпывающей защитой Общества и основанной на опыте философской системой», а также «наиболее значимым документом во всей литературе, пропагандирующей новую науку». Кроме того, она «представляла официальную точку зрения на материю» [141]. Труд был заказан Королевским обществом, оценен несколькими видными его членами и признан ими исчерпывающим.

Чувства, к которым Спрат почти исключительно апеллировал, были «национальная гордость» и «преданность». В «Истории» он заявлял, что его вдохновляло «само величие проекта», а «рвение мое послужит чести нашей нации» [142]. В другом месте он добавлял, что старался «представить данный Королевского общества проект, как служащий к пользе Славы Англии»; примечательно, что этот будущий епископ Рочестерский не упомянул религию [143]. Спрат был неплохо осведомлен о более низком положении Англии в области «изящных материй» (таких, как литература и искусство), однако представил это голословным утверждением иностранцев и скорее выражением их высокомерия, нежели истиной. В Observations on Mons de Sorbiere’s Voyage into England, документе глубоко националистическом, он писал: «Французы и итальянцы соглашаются, что в последних сочинениях на их языках маловато достоинств, чтобы брать их за образцы. Итальянцы попытались заставить нас думать, будто «Изящные искусства» никогда не перебирались через Альпы, но, будучи побиты числом, они согласились разделить эту честь с французами и испанцами. Сия троица придерживается единого мнения, что только среди них следует искать разумное: таков, якобы, порядок вещей, что лучшие чувства всегда тянутся к Солнцу и редко осмеливаются забираться севернее 49-й параллели». Он постарался было вступиться за честь и английской словесности, хотя, очевидно, эта область оказалась чересчур скользкой. «Во времена первого восстановления учености англичане научились хорошо писать быстро, как и многие другие, если не считать итальянцев; и… если сегодня, опять-таки, взглянуть на итальянцев, англичане хорошо пишут дольше, чем они… Сейчас у нас такое обилие подлинных мастеров, сеющих разумное и истинное, сколько Древняя Греция не дала за все века, но чьи имена я не упомяну — пусть назовут их потомки». Он также постарался представить явные недостатки английской культуры как знак ее фактического превосходства: «Характер англичан — свободный, скромный, добрый: их трудно спровоцировать. Они не столь многоречивы, как другие, но зато они гораздо более заботятся о том, что они говорят. Некоторые их соседи считают, что их Гумору несколько недостает изящества и гибкости, зато сей недостаток с лихвой восполняется их твердостью и мужественностью: и, вероятно, одно и то же наблюдение справедливо как насчет мужчин, так и насчет металлов — самые благородные полируются с наибольшим трудом».

Но именно английское первенство в науке Спрат считал самым неопровержимым доказательством культурного дарования своей страны: «Искусства, кои… сейчас у нас преобладают — сие не только пользительные науки античности, но, очень во многом, особенно, все последние открытия нынешней эпохи — в области практического знания человека и природы. Что касаемо усовершенствования сего вида просвещенности, английская диспозиция — гораздо других предпочтительнее» [144]. В сравнении с таким реальным знанием «истинным искусством жизни» гуманистическая ученость и литература были всего лишь пустячком. И посему The History of the Royal Society («Историю Королевского общества») пронизывал дух уверенности в будущем величии и процветании Англии: наука прочно укоренилась в английском национальном характере, и ее успехи вдвойне служили залогом успехов нации. «Если б возможно было описать общий нрав любой ныне существующей нации, — убеждал Спрат, — то вот как должно было бы характеризовать соотечественников наших: они обычно искренни без аффектации, любят выражать свои мысли со здравой простотой… следует отметить их благородную цельность, их пренебрежение к пышности и церемониям; умение видеть вещи главные (в той или иной степени), их отвращение к обману (как к тому, чтобы обманывать, так и к тому, чтобы обманывали их), сие есть лучшие качества, которыми может быть одарен ум философический, ибо даже наше климатическое положение, воздух, влияние небес, сам состав крови английской, вкупе, как мнится, с трудами Королевского общества, представляют отечество наше как страну экспериментального знания». «Сам гений нации, — утверждал он, — неудержимо тянется к науке». Успех Королевскому Обществу был обеспечен, потому что оно воплощало в себе «господствующий в настоящем гений Английской нации». Отстаивая подобные взгляды, разносторонний священнослужитель Спрат вопрошал: «Ежели англиканская церковь противостоит научным исследованиям, как может она соответствовать ныне существующему гению нации сей?» [145].

Наука не только выражала английский «нрав» — она фактически преобразовывала умы, способствовала большей рациональности (разумности) и, таким образом, объединяла и усиливала нацию. Так думал Спрат, и это было одним из аргументов Джозефа Гленвилла (Joseph Glanvill) в его Plus Ultra, где он предрекал, что наука «в прогрессе своем сделает Дух человеческий более склонным к спокойствию и скромности, к милосердию и благоразумию в религиозных разногласиях и даже будет гасить споры. Ибо свободное, разумное знание ведет к искоренению людских заблуждений и таким образом лечит болезнь в корне; а истинная философия является особым средством против споров и разногласий» [146].

Благодаря своей тесной солидаризации с английской нацией, наука завоевала громадный авторитет и заняла центральное место в национальном сознании. Другие виды деятельности и сферы культуры должны были доказывать свое соответствие науке, чтобы получить национальное одобрение. Религия стала одним из таких видов деятельности. Перечисляя те преимущества, которые сделали Англию счастливейшей из всех стран, Спрат, после того как он упоминает о военной силе, политической мощи и науке, отмечает также «исповедание такой религии и дисциплину такой церкви, каковую избрал бы беспристрастный философ… (и) каковая выказывает явственные свидетельства тому,…насколько тесно ее интересы объединены с процветанием нашей страны» [147]. Примечательно то, что религия отрекомендовывается здесь не только своим родством с духом нации и согласованностью с национальными интересами, но также и тем, что ее могут принять «беспристрастные философы», то есть ученые. Наука стояла на страже национальных интересов, и когда религиозное рвение воспринималось как угроза науке, ее представители считали своим долгом нападать на религию, что они и делали с восхитительным в то время чувством безнаказанности. «История» (History) Спрата, Plus Ultra Гленвилла (Glanvill), Annus Mirabilis Драйдена, кроме того, что они являлись апологиями науки, были еще и частью атаки на религиозный энтузиазм Mirabilis Annus (1666) [148]. Эти авторы считали, что этот энтузиазм стал причиной бед, свалившихся на Англию в непосредственно предыдущие годы, а наука противопоставлялась ему в качестве средства излечения. Общее неверие в энтузиазм и религиозный пыл отразилось в сильном и явно выраженном антипуританском чувстве. В частности, чувство это выражалось в нападках на пуританский стиль проповедей — подобные нападки имели место во второй половине XVII в. [149]. Ученые мужи и склонное к науке духовенство были в числе самых ярых его критиков. Главное место в их критике занимал все тот же знакомый эгалитарный — и националистический довод, что опора на греков и латинян и использование причудливого языка, в чем они обвиняли духовенство, делало проповеди доступными только высшим слоям населения. Они убеждали духовенство улучшать свое знание обычного английского языка и использовать его.

Этот научный стиль проповедей скоро стал в Англии доминирующим, и быстрый успех атаки на религию снова продемонстрировал, какая перестановка по важности мирских и религиозных дел совершилась в английском обществе. Наука на время заняла то место в английском национальном сознании, которое до нее занимал протестантизм. Она выражала сущность английской национальной идентичности. Одним из эффектов этой внутренней связи между первой нацией, которой было предназначено стать одной из самых могущественных мировых сил, и маргинальной прежде деятельностью, стал невероятный авторитет науки в современном обществе. Из-за связи с английским национализмом наука стала культовым объектом задолго до того, как она смогла показать свой реальный потенциал, последующая реализация которого только частично связана с ее полурелигиозным статусом.

Та Англия, которая возникла из гражданского и религиозного процесса середины XVII в., была нацией. Формирование ее в течение предыдущих полутора столетий представляло собой грандиозное изменение в природе и в всеобъемлемости политической жизни, а также оно стало первым главным прорывом в демократию. Английское национальное сознание было прежде всего и более всего осознанием личного, индивидуального достоинства, достоинства человека как личности. Оно подразумевало и выдвигало вперед (хотя и не могло неизбежно влечь за собой немедленную их реализацию) принципы личной свободы и политического равенства. Эти понятия стали главными и в определении английской национальности (nationhood). Принципы эти не изменились, когда религиозный идиом был отброшен, — их суть просто обнажилась. Считалось, все равно, что люди имеют разум, ибо созданы по образу Божьему, соответственно, требование их равенства проистекает из акта создания. Но именно гордость человеческим разумом, а не благоговение перед его источником, вдохновляла таких людей, как Мильтон, после Гражданской войны. Право на свободу совести, свободу человека, автономию разумного существа эти люди защищали ради самих этих прав как высших ценностей. Идеи эти ни в коем случае не были собственно английскими, да и выдвинули их впервые не англичане. Но именно в Англии они смогли стать сущностью самой идентичности народа и поэтому так прочно укоренились в сознании как индивидуальном, так и коллективном, так прочно укоренились в культуре, что смогли трансформировать саму социальную среду, их вскормившую.

Случилось это благодаря комбинированной поддержке нескольких факторов. Идея «нация» была принята прежде всего из-за изменений в обществе, в процессе которых одна элита сменилась другой, и старое определение и правомерность существования аристократии стали устаревать — тогда возникла потребность в новом определении и правомерности. Большая мобильность, сохранявшаяся исключительно долгое время, и постоянное перегруппирование социальной структуры, которое проистекало из этой мобильности, делали национальную идентичность привлекательной для все большего и большего количества людей.

По своим собственным соображениям Тюдоры — все, за исключением Марии I, — относились к этой идее благосклонно и обеспечили ей весомую королевскую поддержку. Уже выраставшее национальное сознание было многократно усилено, когда оно слилось с протестантской Реформацией. Библия на английском языке и беспрецедентное распространение грамотности стали функционально эквивалентны эффекту возведения в новую аристократию для огромной массы простых англичан. Эта масса читателей также была возвышена и приобрела совершенно новое чувство собственного достоинства, которое национальная идентичность усиливала, и это чувство приводило их к тому, что они эту национальную идентичность приобретали. Контрреформистская политика Марии I была также антинациональной, и эта политика способствовала тому, что простой народ, так же, как и аристократия противопоставил ей личную заинтересованность и в протестантизме, и в национализме. Конец ее царствования, наступивший так скоро, сделал эту группу людей, которая настоятельно хотела никогда больше не допускать угнетения своих интересов, а их она идентифицировала с интересами Англии, правящим классом страны на много лет вперед. Эти же годы установили тесную связь между протестантским и национальным движением. Связь эта снабдила растущее национальное сознание Господним соизволением, представила национальное чувство как религиозное, в те времена, когда только религиозные чувства были самодозволены и моральны по собственному праву, а также обеспечила национальному чувству защиту от своего собственного сильнейшего соперника. Казалось, что все важнейшие факторы английской истории того времени специально совпали таким образом, чтобы благоприятствовать росту национализма, в то время как оппозиции ему фактически не существовало. Благодаря этому, у английского национализма было время для созревания; ему позволили — и помогли — проникнуть во все сферы политической и культурной жизни, распространиться во всех слоях общества, за исключением самых низших, и стать мощной силой, которой для своего существования уже не было нужды в подпорках. Он приобрел собственный импульс, существовал по собственному праву, был единственным способом, с помощью которого люди стали в то время видеть реальность и таким образом стал реальностью сам по себе. Ибо национализм стал основой человеческой идентичности, и уже невозможно было в тот момент перестать мыслить в национальных смыслах без того, чтобы перестать быть самим собой.

Комбинация факторов, которая обеспечила развитие и укоренение английского национализма и дала Англии возможность стать нацией, была, безусловно, уникальной. Вряд ли ее где-нибудь было возможно повторить.

Как же тогда национализму удалось распространиться?

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Национализм. Пять путей к современности» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

3

Мария I (1516–1558) — королева Англии с 1553 г. Прозвища — Мария Католичка, Мария Кровавая.

4

Елизавета I (1533–1603) — королева Англии с 1558 г.

5

Карл I (1600–1649) — английский король с 1625 г., был низложен и казнен в ходе Английской буржуазной революции XVII в.

6

Вильгельм III Оранский (1650–1702) — английский король с 1689 г. До 1694 г. правил совместно с женой Марией II Стюарт.

7

Вулси (Уолси) Томас (ок. 1473–1530) — кардинал с 1515 г. В 1529 г. был обвинен в государственной измене.

8

Война Алой и Белой розы (1455–1485) — фактически война за английский престол между династиями Плантагенетов: Ланкастерами (в гербе алая роза) и Йорками (в гербе белая роза).

9

Генрих VII и Генрих VIII, XVI в.

10

Имеется в виду ее обручение с Господом. — Прим. пер.

11

Virgin — девственный, прозвище Елизаветы. — Прим. пер.

12

Обратите внимание на порядок слов. — Прим. автора.

Вам также может быть интересно

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я