Конец 1980-х – особая эпоха. Близятся тектонические сдвиги и переломы в истории России, а в личной жизни молодой учительницы – свои потрясения и переломы. Получив письмо незнакомца из «мест не столь отдаленных», героиня вступает в странные, болезненные отношения. Это – ее первый шаг к «ауту», состоянию по ту сторону нормальной жизни. Сверхчувствительность, оголенные нервы, бессознательное стремление к смерти – его симптомы; не случайно на страницах книги появляются фигуры Башлачева и Цоя, этих гениальных «аутсайдеров», ставших символами эпохи. И если для мужчин выходом из аута могла быть только смерть, то героиня, несколько раз оказываясь на грани гибели, все-таки смогла спасти себя – ради новой жизни. Марина Кулакова, рассказывая, конечно, в первую очередь про себя и о себе, нашла правильную интонацию для точного воспроизведения этого необычного времени – времени аута – 80-х. В книгу также отдельными новеллами включены повести «Учительница» и «Живая» – номинанты и лауреаты многих литературных премий, вызвавшие большой читательский резонанс.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги АУТ. 80-е предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Учительница
Первое сентября
— Здравствуйте! Садитесь.
Я обвожу глазами класс: их мало в восьмом, всего шестнадцать. Они напряженно смотрят на меня. Молчат. В сентябре в школе, тем более сельской, гораздо больше солнца, чем обычно.
— Я буду преподавать у вас русский язык и литературу и буду вашим классным руководителем.
Сегодня я одета строго. Но еще недавно они всё видели, как я иду по дороге в джинсах и оранжевой майке, с дорожной сумкой через плечо. По многим приметам — почти неуловимым и вполне явным — они видели: я пришла издалека.
Когда идешь от автобусной остановки, дорога ведет к клубу: направо — школа, налево — церковь. Но дорога, длинная дорога, направляет вас прямиком к Дому культуры — дому со съехавшей крышей. Он виден издалека. Асимметричная крыша — признак архитектурной мысли. Рядом жилой дом, двухэтажный, и он, например, крыши не имеет вообще. Нет, крыша есть, но зрительно она отсутствует. Жить предстоит именно здесь, эстетические пристрастия отбрасываем.
Я приехала в последних числах августа и уже познакомилась с директором и некоторыми учителями. Поселили меня в маленькой комнатушке. Дали стол — из «конторы» — и старый железный камин-обогреватель, предупредив, что с отоплением — проблемы.
И вот уже идет урок — я веду его, и он идет. Восьмой класс, совсем еще дети, а я — не просто новый учитель, но — классный руководитель, новая «классная». Мне самой не очень-то привычно стоять у доски: я слишком хорошо помню себя сидящей за партой. Я буквально раздваиваюсь, мне кажется, что за партой — тоже я… Я так привыкла быть ученицей, пусть не самой примерной — мечтательной и опаздывающей, — но читающей и серьезной ученицей. Неужели мне теперь не сидеть за партой так же, как они?
Слушают очень внимательно: я стараюсь, чтобы было интересно. Мне самой, во всяком случае, очень интересно, и они зачарованно меня слушают. Прерывает и спрашивает о всяких пустяках и готов поделиться своими мыслями, легкими и веселыми, как щебет птиц, только один — белоголовый и светлоглазый мальчик с последней парты. «Тише, Куковякин!» — шикают на него. Слушают меня. Я пробую спросить их о чем-нибудь. Ну, например, о том, о чем я только что говорила. Отвечает только одна девочка — темноволосая, с глубоко посаженными карими глазами. Наташа. Губы ее изогнуты в улыбке, но она не улыбается. Она изучает меня. Я чувствую, что она видела и видит больше, чем другие.
Многие из них никогда отсюда не выезжали, а до большого города отсюда триста шестьдесят километров. Некоторые никогда не видели поезда, метро, высотных зданий. И, переводя взгляд с одного из них на другого, я слушаю, как они читают, некоторые — по слогам… А после уроков, выйдя из школы и вглядываясь в темные избы, вслушиваясь в запах дорожной пыли и придорожной травы, в запах земли, я вдруг чувствую и только начинаю понимать, что нахожусь на другой планете. Здесь живут натуральным хозяйством, патриархальным укладом, вечными ценностями: природой, семьей, трудом, ленью и крепкими алкогольными напитками. В магазине на момент моего приезда нет ничего, кроме водки и морской капусты. Поют песни, которые я так люблю, играют свадьбы и, в общем-то, живут хорошо. Школа нужна, как нужна была когда-то церковь, теперь (тогда, в восемьдесят четвертом) разрушенная и ненужная. Ее хорошо видно из окна моего класса.
В школу ходят, пожалуй, даже охотно, но уроки учить — такого обычая нет, во всяком случае, приоритет хозяйственных дел, которых и вправду полно при натуральном-то хозяйстве, неоспорим. Такое впечатление, что уроки учу, кроме, может быть, Наташи, Вали и Люды, только я. Дело в том, что я всегда писала грамотно, не зная правил. В университете, на первом курсе, в самом начале занятий, нам дали диктант повышенной сложности. Студенты-первокурсники написали его на двойки и тройки. Три человека, включая меня, получили четверки и были освобождены от предмета под названием «грамотность», где вновь и вновь студенты-филологи разбирали и заново учили русское правописание. Зачет наша «грамотная» троица получила «автоматом». А теперь мне эти правила надо преподавать! И мне их приходится учить! И вечерами я учу свои уроки — куда же деваться?
Здесь о школе, об уроках говорят только в пассивном залоге: «учат — не учат». Завтра не учат — праздник. А послезавтра — учат. Не говорят «учимся» или «не учимся» — таких словоформ просто нет в здешнем языке. Полная пассивность и зависимость от высших сил.
Боже мой, неужели это так безнадежно — «учат»? Или — «не учат»? Чему же я — могу их научить? Ведь они просто-напросто не понимают меня, не понимают, что я говорю. И когда, в какой момент, в них, в детях, зарождается понимание? Знание? Когда зарождается, например, совесть?
Глядя на симпатичного второгодника, вспоминаю о своем «корреспонденте»: чего же он так и не понял в школе, чему же так и не научился?
Не дожидаясь ответа
«Пишу еще, не дожидаясь ответа, не могу не сказать всего, что надо сейчас сказать. Ты можешь брать от жизни все, в широком ассортименте — будь у меня такой же выбор, я бы не ошибся, — но с детства выбор у меня был весьма ограниченным. Я — свой в преступном мире, здесь мне повезло: не с уголовной лохмачевкой свела меня судьба — с деловыми людьми, с фраерами этого мира. Я прошел хорошую школу и понял: мы нужны не только здесь, но и там, у людей. Вам нет вреда от того, что я обобрал кассу: страдают те, кто, наживаясь на трудягах, диктует им:"Труд облагораживает человека". Но я не только родился не там, где надо, но и опоздал лет на 30–40. Советская власть расплодила самозваную уголовщину, грязными преступлениями очерняющую нас. Всё больше этой дичи, и всё наглее она. Цивильная алчность и подлость: бей не бей, хоть внушай, хоть убивай — святого, чисто воровского не внушишь. На воле отбирают у трудяги получку; попадая сюда, вступают в актив и портят нам погоду. Нас остались десятки, их — тысячи. Из моих наставников никого не осталось. Шесть человек была бригада, не считая меня, малолетки,"сынка" — и нет никого. Но они знали, за что умирали: по тридцать-сорок лет тюремного стажа, десятки судеб, направленных на путь истинный, и загубленных, по праву, не меньше. Они прожили свою жизнь с толком и там, и тут, светлая им память. Я вдохнул этого ветра, но в октябре прошлого года мне перекрыли дыхание полностью, в силу которого"не ставшим на путь исправления администрация, на свое усмотрение, может добавлять к неотбытому сроку от года до пяти". Вставшие на путь исправления — это простые ребята, случайные здесь: автоаварийщики, завы, дебоширы и прочие, то есть люди, которых ждут на воле. До сих пор в наши обязанности входило оберегать их от шакалья, от подлой, наглой красноты уголовной. Против этого администрация ничего не имеет, но ей нужно, чтобы мы не играли, не пили, работали — в общем,"соблюдали режим содержания". Пить я никогда не пил без меры; бывает, по образу жизни, необходимо — пью, но не напиваюсь и не пьянею. А вот работать… В лагере я не держал в руках ничего тяжелее колоды карт.
Люблю музыку и не отказываю себе в этом удовольствии здесь, но ее"не положено". Легально она стоит денег — у папы я не попрошу, лучше выиграю. В основном, с нами смиряются, иногда сажают"на фунт", всё изъяв. Скуки ради протестую, доказываю, но кто послушает? И я сижу, выхожу и всё приобретаю снова, но когда-нибудь мне это надоест: очередную руку, протянутую с намереньем изъять, я сломаю, а пустую голову расшибу дураку, как арбуз. По крайней мере, это будет разумнее, чем"по пахоте"стремиться туда, где меня никто не ждет.
Пусть недолюбил, недосмотрел, недожил, но остался тем, кем родился, и после меня не останется ни одной безвинно обиженной души, и как бы ни хотел я жить, короткую жизнь не променяю на длинное существование. Смерть не так уж страшна. Мне приходилось не раз доводить себя до последней грани: нет, не весело, конечно — тяжело, тяжело и горько, а в последние секунды страх перед неведомым захлестывает ум. Но ненадолго: чувство это мощное настолько, что выматывает за секунды, безразлично уже… Очнешься под капельницами, с кислородом:"Забегали, сволочи!"Месяца два, три, иногда и больше, тебя не хотят замечать. Сейчас вот уже второй месяц отдыхаю, до этого был перерыв в пять месяцев, еще раньше — в два с лишним; в общем, терпимо, но нервная нагрузка давит.
Вот уже сутки на исходе, как сел я за это письмо. Читаю, перечитываю твое, расшифровываю смысл: дается с трудом — отвык от цивильной речи. А то, что считаю нужным тебе ответить, вковываю в гражданские слова и пишу с перерывами на чифирь и музыку…»
Смысл дается с трудом
«Прошел хорошую школу…», «святого, чисто воровского…», «светлая им память…» — с ума сойти можно! Ну не сумасшествие ли это? Клиническое. Как можно так извратить все, на чем стоит мир? А на чем он стоит? Может, это я сумасшедшая? Может, я чего-то не понимаю, причем кардинально? Какой справедливости хочет этот человек, какие ценности, какие права он отстаивает? Что значит «судьбы, загубленные по праву»? По какому такому праву? Господи, что это за бред?
Я закрываюсь в своей комнате, перечитываю и цепенею от изумления. Страшно! Но письма эти не вызывают желания выбросить их в мусорное ведро. Наоборот, ценность живой человеческой души, попавшей в какую-то ловушку, мучительно и внятно говорящей со мной, становилась для меня всё очевидней, яснее… Чем грустнее, тем яснее.
…Осенний Устинск, если не считать некоторых бытовых неудобств, демонстрировал разные виды дождей и неожиданную красоту: реку Усту, поросшую дремлющим — дремучим лесом. По-марийски слово «уста» означает — «мастер». Река по имени Мастер. Каждый вечер я хожу к реке. Жизнь, молчаливая жизнь, похожая на смерть, стоит вокруг, полная до краев, до небес, и в тишине таится что-то ясное и высокое, как беспричинные слезы. На остывающей земле зябнет бело-розовая клюква, и ей неизбежно пройти через горечь и терпкость, через все изумления, прежде чем обрести драгоценный цвет, целебность и прозрачность.
А утром — в школу. Вот еще один мой класс — шестой. Там шелестят, чирикают, лепечут, дерутся, всячески шебуршат. Суммарный звуковой фон заставляет всё время напрягать голос, и через неделю я временно перехожу на свистящий шепот — связки не выдерживают. Тем более, что у меня есть еще один класс — четвертый: двадцать два четвероклассника. Теперь я уже знаю, что это много. Но я не могу позволить себе жизнь без чтения им сказок. Даже свистящим шепотом. Им — сказки. Пусть будут сказки. Со счастливым концом. А мне — письма. У меня свои уроки.
Никто не говорил
Рядом со школой — интернат, где живут ребята из соседних деревень. И воспитательница Галина Леонидовна, фундаментально-основательная и при этом активная и заводная, делится свежими новостями: «Деньги стали пропадать — мелочь из карманов. Вчера поймала воришку прямо за руку. Прямо за руку схватила! Говорю:"Ты что, ты что это делаешь, негодник такой?! Разве ты не знаешь, что нельзя этого делать? Разве тебе мама не говорила, что нельзя воровать, нельзя брать чужое?"А он головой трясет испуганно:"Не, не говорила". — "А отец говорил?"–"Нет, не говорил". — "Никто не говорил?!"–"Никто не говорил". А я и подумала: а может, и правда никто не говорил? Что они им говорят? Да и отцы-то с матерью не у всех есть"». Она готова и смеяться, и плакать от такой нелепости, от непорядка, от возмущения: «Вот и воспитывай их».
…Что же, вот и причина. «В начале было слово». И должно быть слово. Но кто-то ведь должен его сказать. Кто-то должен сказать слово «нельзя». Делай это, а это — нельзя. Обыденно, просто, как земля и небо. Культура — система запретов.
Я смотрю в окно из своего класса — на церковь, на бывшую церковь, где когда-то говорили с каждым о добре и зле, о законе и благодати, о грехах и наказании. Хорошо, что осталась школа, но тут же всплывает: «Я прошел хорошую школу…» Я зябко повожу плечами, кутаюсь в шарф — холодно. Боже мой, Боже!
Танцы плюс
Директор Николай Александрович, историк с внешностью римского легионера, настоятельно рекомендовал мне вести не только «часы», но еще какую-нибудь студию или кружок. И он, и другие учителя, да и родители смотрят на меня с некоторым подозрением: никогда еще сюда никто из «городских» по доброй воле не приезжал. Это во-первых. Во-вторых, директора я напрягаю резким осуждением войны в Афганистане и своей трактовкой понятия «интернациональный долг». И ему, возможно, кажется, что меня вполне могли за это дело «сослать». Я смеюсь, рисую и пишу газету на День учителя, имею свое мнение, отличное от учебника по многим вопросам, — это продолжает настораживать.
Взрослые почему-то не выдерживают моего взгляда, опускают глаза — меня вот это озадачило и удивило, но вскоре я перестала обращать внимание на взрослых. Выяснилось, что далеко не все учителя знают, кто такие Окуджава, Высоцкий, Тарковский, что многие не читали ни одной книги Валентина Распутина. Я провела учительскую читательскую конференцию по Распутину и полностью переключилась на детей.
Интерес детей был лишен оттенка подозрительности. Они смотрели на меня во все глаза и не отводили, не опускали взгляда. Сначала я была для них чем-то вроде антилопы или гепарда. Мы сходили «на костер», поговорили по душам, попели песен — и — подружились.
По свежей еще памяти о своих студенческих занятиях пантомимой и пластикой я объявила в школе студию «современного танца». А тем временем тоска по дому, по привычной жизни, без крыс, мышей и холода, со всеми удобствами, подкрадывалась и подкатывала — я отгоняла ее всегдашней самоиронией. Пробовала писать частушки — получалось грустно: «Эх, доска моя, доска, мелом побеленная, хоть и черная доска, а тоска зеленая».
Во всём есть свои хорошие стороны, убеждала я себя: «О славе, о счастье, о ранге //Каком еще можно мечтать?// — Я — первая леди Шара́нги,// Умею читать и писать»; «Я люблю свое жилье// По причине, что мое, //Хоть у этого жилья //Ни условий,…» никаких.
Ко мне на кружок «на танцы» неожиданно пришло полшколы — все девочки и старшие мальчики. Я, честно говоря, обалдела, оказалось — традиция. В школе была традиция: все выпускники должны были уметь танцевать вальс. Под современными танцами они понимали, в том числе, и подготовку к последнему школьному вальсу. Это считалось делом чести, в том числе и для мальчиков.
И на первом же «Осеннем балу» в деревне я увидела то, что, казалось, можно было увидеть только во сне: в зале, украшенном яркими осенними листьями и воздушными шарами, кружились романтические пары. Совсем юные пары. На девочках были романтические платья, столь далекие от всякого представления о моде, столь естественные и легкие, что это зрелище казалось абсолютно нереальным. Но это была правда. Как и всё остальное.
К тому моменту я уже забыла многие слова из вузовских учебников и перестала чувствовать себя антилопой гну. Кроме часов русского и литературы, мне дали еще «Этику и психологию семейной жизни». Ну, хорошо, я найду что сказать. Или — что не сказать? О Пушкине, Лермонтове, Гоголе, Маяковском, Есенине, Рубцове, Еременко, о любви и дружбе, об этике и психологии.
Свою тоску о любви и красоте надо плавить в своем сердце — от этого возникают слезы. Слезы над книгами. Каждый ребенок раскрывается, как чистая тетрадь, как сжатый кулачок, как цветок шиповника или другой цветок. Вот эта девочка напоминает чем-то тюльпан, только его женскую, девическую ипостась… Тюльпанша.
Дала Наташе выучить Рубцова.
Девочки
«Жили-были дед да баба, и была у них внучка…» Еще в сентябре я видела, как девочка с глазами, видевшими море, невысокая и тоненькая, загоняет гусей во двор недалеко от школы. Наташа заметила, что я смотрю на нее, и я почувствовала, что она смутилась. Ей было неловко за гусей: гуси не были ее стихией — гуси были нелепой реальностью, и она сначала отвернулась, отводя рукой темные волосы, и я снова очертила взглядом ее профиль, который изумил меня еще в классе, на фоне окна. Потом она посмотрела на меня с улыбкой и поздоровалась.
Она училась отлично. Легко. Словно пришла издалека и всё, что надо в школе, уже знала и теперь только повторяла. Она действительно видела больше других, во всех смыслах. Например, видела море — была в Артеке. Училась охотно и задумчиво — припоминала. Могла написать сочинение на любую тему.
Валя каждый день приходила из соседней деревни Чуры. Чуть не пять километров, в любую погоду — она никогда не опаздывала. Километры пройдены, глаза сияют. И в них — такая вера в счастье, вопреки убогой и страшной домашней реальности, и такая любовь к жизни, к дороге, ведущей в будущее, к учителям… Она пишет в сочинении, как она любит дорогу в школу. Кажется, что такое радостное ожидание счастья может растопить все льды и все преграды.
В шестом — загадочная девочка, похожая на маленькую балерину. Безупречно грациозная, блистательно одаренная, темноглазая марийка Люда. В отличие от других марийских детей, коих немало, она не умеет делать ошибки: она всё делает с загадочной точностью, безупречностью и грацией. Она просто не умеет делать ошибки. Зато другие… не умели их не делать.
Я часто смотрю внимательно на девочек. Так ли уж красивы те, кого мы видим красивыми? Просто в них есть что-то другое, что заставляет нас не отрывать от них глаз, может быть, вот эта точность попадания в центр жизни. Камертон… Существо, не лишенное, может быть, недостатков, смотрится иногда так чарующе. И понятно — они созданы для любви, для того, чтобы другие настраивали по ним свой взгляд, свой вкус, свой «угол сердца».
«Остальные, — писала я тогда в своей дневниковой тетради, — чувствуя опасность промедления, созданы для того, чтобы выйти замуж за любого, ближайшего, почти первого встречного, рожать детей и найти в семье своей неисчерпаемый источник страдания, горестей и радостей.
Я не из них. Не из первых и не из вторых. Я хотела бы — если бы хотела — родить ребенка от человека, который с другими не сравним. У меня нет важнейших женских качеств — терпения и смирения, смирения со своей судьбой. Эти качества нельзя развить, их просто нет. Я не выношу рядом с собой людей, которые мне неинтересны или физически неприятны. Одиночество несравнимо предпочтительнее. Я никогда не смогу преодолеть барьеры, отделяющие меня от других людей. Играть в общение так тяжко, хотя я немного умею…»
Мальчики
Из мальчиков внимание притягивают те, кого учить труднее всего. Они разные: некоторые просто по-партизански молчат в ответ на все попытки предложить им что-нибудь написать или сказать. Один охотно говорит, но вдруг выясняется, что писать он вообще не в состоянии — дислексия, дисграфия. Но некоторые смотрят так внимательно и серьезно, что я невольно чувствую, что я нисколько не умнее их, и главное — не взрослее. Что между нами абсолютно равноправные отношения — уроки взаимны. В их лицах есть что-то вечное, что нельзя побороть ни возрастом, ни знаниями, ни силой оружия. Инфантильные дети бывают, оказывается, только в городе.
Проверка тетрадей сначала травмировала меня до глубины души, потом я прекратила это самоистязание. Я перестала расписывать красной ручкой их ужасные старания и ставить двойки, поняв, что на данный момент это бессмысленно и бесполезно. Начала задавать учить стихи и ставила четверки и пятерки — крупно, в дневник — и, видя их счастливые, сияющие глаза и лица, радовалась сама, поняв, что надо только немного терпения, надо просто самой сказать и повторить, всего лишь семьдесят восемь раз повторить эти слова, и они запомнят и напишут всё правильно. Ведь кто-то должен первым сказать и повторить для них слова, которых они просто никогда не слышали…
Мы с детьми любим ходить в школу. А вот уже будни, «после бала»: мы идем дежурить на ферму, в тяжелых неуклюжих ватниках, среди снега и звезд, тающих на губах. Топленые звезды имеют особый вкус.
В далеком, другом мире этот говорок, их говор, называют диалектом. Я упиваюсь этим диалектом, пью его, как молоко.
На ферме дети знают, что нужно делать, и все делают сами, и говорят, что и делать-то нечего: «Что хоть тут делать-то? Да что бы ни делать: рубить, пилить, доить, сгребать, подавать — подумаешь, часа два поработать».
Мои родители — и мама, и отец — росли в деревнях. А я — городская и ничего не умею делать, кроме того, что книжки читать, только помню, что делать надо много. И делаю, насколько умею. Смотрю на детей и любуюсь. И пью молоко диалекта. Пока еще не забыла все прежние слова, надо что-нибудь записать.
Бессмертные дети, бессмертные дети,
Вы снова приходите в школу ко мне,
Где я говорю вам о жизни и смерти,
И вы так прекрасно не верите мне.
Бессмертные дети стихи мне лепечут,
Калеча грамматикой свой говорок.
Бессмертные дети бегут мне навстречу,
И я улыбаюсь: «Начнем же урок!»
«Пишем"Число. Классная работа"»
Я бегу утром в школу, со звонком влетаю в класс, сбрасываю шубу, которую, впрочем, приходится тут же накинуть снова. Заранее приходить к первому уроку и проводить зарядку мне не удается, хоть убей. Так же, как не удается засыпать раньше, чем в два-три часа ночи. Читаю книги, книги и журналы: я выписала себе «Иностранку» и кучу других журналов.
«Откроем тетради для творческих работ», — пришло время сочинений. И я стала задавать сочинения, как же без них. И в первый раз задумалась: ведь это трудно. Младшие писали на тему «Моя комната». Тема была рекомендована учебником и методическими пособиями. Стремясь развеять скуку бытовых описаний, я предложила описать комнату, какую хочется. Комнату мечты. Ожидала фантазий. Получила описания комнат в домах ближайших соседей. Это был хороший урок. Не говоря уже об орфографии.
Я уже не ставила двойки, просто старалась не смущать их лишний раз. Снова выручали стихи. «Однажды в студеную зимнюю пору…» — читал деревенский мальчик, и я смотрела в окно на полуразрушенную церковь, как во сне. Если этот сон так долог — Некрасов, зима, крестьянские дети, — то что же реальность?
Новость учебного года — информатика. Компьютеров здесь нет и в помине, но информатика теперь есть. Ведет ее Нина Павловна, математик, очень хороший учитель, и я иду вместе со своим классом на этот урок, чтобы не отстать от них — ведь у нас, когда мы учились, еще не было информатики. Записываю вместе с ними, сидя на последней парте, то, что диктует Нина Пална, радуясь шансу снова побыть ученицей, но, глядя на их затылки и напряженные шеи, думаю о своем.
Чему же мне учить их? О чем рассказывать? О «Палате № 6», о Евгении Онегине и Татьяне Лариной, о Базарове и Чацком, о Раскольникове и… Как для меня скучна фантастика, так и для них точно так же — всё это. Боже мой, какую невероятную информацию о жизни на других планетах, в других измерениях я должна передать!
Наташа, Сережа, Саша, Люда, Паша, Света, Валя… Научить их думать о том, что была и есть жизнь, которой они никогда не увидят? Настоять на том, чтобы они читали и помнили о ней? Устроить им купание в волнах страдания, роскоши и блеска, в волнах человеческого интеллекта, зная о том, что скат каждой волны окрашивается кровью. Задать им сочинение о «Войне и мире»?
Такова «программа». Программа, которую надо поставить в их головах. Программа, которая поставлена в нашем, учительском сознании.
И они напишут о страшном, потому что мы, взрослые, заставляем их думать и писать о страшном. Они напишут, что атомные бомбы были сброшены на Серафиму и Многосаку, своей душой, своим детским слухом присоединяя эти города к России.
Я не буду пока ставить двоек, а буду учить с ними стихи и песни.
Атака
Моя аскетичная комната вряд ли пригодна для жизни. Жизнь я по-прежнему понимаю как праздник, как красоту, а здесь что? И что я вообще здесь делаю? Служу, наверное. Не отбываю же наказание, хотя очень похоже. Главное — не зависать на подобных мыслях, не смотреть по сторонам, а читать и работать.
В субботу ввалились гости — несколько местных парней, не просто напросившихся, а вошедших и заявивших, что не уйдут. По поводу огуречного лосьона на моем столе один из них радостно заметил: «О! И выпивка, и закуска вместе!» Я разозлилась и не стала скрывать своих чувств — гости ошарашенно попятились и вывалились за дверь. Меня озаботило укрепление дверей, потому что двери в доме не закрывались. Электричество отключили, и я осталась в полной темноте, без обогрева, ибо отоплением служил старый электрический камин. Накутанная, забралась под одеяло и уставилась в потолок, тщетно пытаясь уснуть — а что еще оставалось делать?
…Из большой щели в полу и в том, что должно быть плинтусом, вышла крыса и уверенно застучала коготками вдоль стены. Честно говоря, я бы лучше спала в одном помещении с тигром. Не то, чтобы я боялась крыс, но они мне менее приятны, чем тигры.
На следующий день пришло письмо, от которого я на секунду окаменела.
«Ты — моя и, только согласившись с этим, можешь отвечать мне… Хочу ласки, хочу тепла. Или я всё это получаю, или катись ты к дьяволу. Это уже условие… Кроме того, что сам посчитаю нужным отдать, предъявлять мне требования — бесполезная трата сил. Ты — женщина; что тебе нужно, я знаю; что нужно мне, я тоже знаю…»
Вот так вот. Отлично. Ну что же, меня тоже можно разозлить. Злость, ярость, отчаянье, злое бессилие. Как не ответить? Забыв о еде и сне, пишу письмо, вокруг меня куча бумаг, черкаю, рву, и снова пишу:
«Напомнить тебе, что ты раньше писал? Напомнить? Не надо? Напомню всё же, чуть-чуть.
«… слишком многого хочу, но на одно свое “хочу” не наворочу…»
«… любви взаимной на “гоп-стоп” не отстегнешь…»
«… ты всё нужнее и нужнее мне, без всякой отдачи, слышу тебя и этим живу, за это люблю…»
И — "оконцовка". Я не знаю, за кого ты меня принимаешь, но моя душа имеет болезненное свойство воспринимать не слова, а то, что за ними стоит. И тебя — как нечто такое, отчего у меня темнеет в глазах и сердце начинает ныть, как больной ребенок, которого ничем не успокоить».
Боль и тут же радость какая-то, тепло, сильное, как от далекого черного солнца, и греюсь в его лучах — зачем?
Хоть пиши, хоть не пиши теперь — ведь не забыть этого. Надо бы поостеречься. Куда тянет на бездорожье и кто? А зачем ее беречь, душу-то? Может, она хочет истерзаться в клочья? Может, на то она и дана?
Другой мир
Другой мир окружает меня и заключает в объятия, как бы в дружеские или даже любовные объятия. Другой мир — мир человека за решеткой, который настаивает на какой-то своей справедливости и каком-то своем праве.
Деревня — тоже — другой мир. Мир, где бытовые заботы и неурядицы запросто лишают смысла все, чему я училась пятнадцать лет. «Мышка бежала, хвостиком махнула…»
Я поехала в село, и, работая в селе,
Я замазывала знаниями трещины в стекле.
Чтобы стены не шатались, где мышами читан Ким,
Заколачивала Борхесом, крепила Бахтиным.
Баня
Соседка Нина, добрая душа, зазывала всегда в баню — их баня была рядом, во дворе нашего невероятного общежития. Для Нины приглашать, кормить, помогать — естественное состояние.
Не сразу мне поведали, что, кроме личных деревенских бань, здесь есть и общественная. На отшибе, в сторону реки и леса, небольшая такая общественная баня. Как только я об этом узнала, с облегчением туда засобиралась в первую же субботу, ибо одалживаться банными помывками у соседей и учителей было как-то тягостно. Понятно, что процедура эта семейная, интимная. Да и воду таскать, дрова рубить и экономить потом, чтобы осталось чем мыться чужому человеку, даже не гостю семьи — ну, это как-то… мне было бы, например, неловко. Общественная баня — это же гораздо проще!
Я собрала банный пакет и пошла по дорожке между наметенных уже сугробов, с наслаждением вдыхая запах топимых по всему селу бань — неповторимый запах печного дыма. Меня напутствовали: «Иди, до вечера не жди — остынет: уж натопили, бабы-то уж пошли…»
Я бодренько разделась в предбаннике, полном тепла и морозного пара, одежек, взрослых и детских, прихватила свои шампуни, мочалки и тазик. И, толкнув дверь, оказалась среди банного шума и пара, подслеповато щурясь, а потом, чтобы не стоять в дверях, бесстрашно шагнула в глубь. Банные голоса вдруг притихли. Когда глаза чуть привыкли, я разглядела чаны с водой и стала было деловито заниматься чудесной церемонией мытья, как вдруг почувствовала — и по наступившей относительной тишине, и просто кожей, — что все остальные женщины этой самой церемонией заниматься почему-то перестали. Они все стояли в разных позах и внимательно меня разглядывали. Даже дети перестали пищать и уставились на меня. Я даже не сразу смутилась, потому что не сразу это поняла.
Им было интересно видеть столь отличающееся от них существо. Они были все гораздо ниже меня ростом, коренасты, черноволосы и смуглы, кроме того, темный загар, видимо, не сходил с их кожи никогда. Женщины с сильными, мощными бедрами и выпирающими ключицами, почти безгрудые, видели перед собой полную свою противоположность по сравнению с ними… Очень длинные ноги, нечеловечески длинные… Я вылила на себя первый таз воды и стала ослепительно белой, и покрыла себя белой пеной, спряталась в пене и поклялась себе, что больше никогда не пойду так рано, а буду мыться одна, последней…
«Хароший пес»
…Что я и сделала. Ровно через неделю я пришла в баню, когда ранние зимние сумерки плотно и окончательно сгустились. В избах горел свет, но окна домов казались почему-то очень далекими, а лес, наоборот, приблизился. Баня остывала: она не дышала теплом и жаром, а слегка тянула им, в предбаннике было почти холодно. Никого. Сняв шубу, хотела повесить ее здесь, поближе к двери, но поняла, что раздеваться надо там, внутри.
Я вошла во влажное деревянное тепло и стала не спеша разоблачаться, наслаждаясь одиночеством церемонии и волшебным запахом бани. Плеснула воды в каменный подтопок — печка радостно оживилась, пар с шипеньем заклубился, я поняла, для чего нужна кочерга, и в этом веселом и древнем круженьи, в церемонии воды и огня хотелось петь и танцевать. Я мурлыкала и напевала. Вся вода была моя, и холодная, и горячая, все скамеечки и приступочки мои, и полати, и венички, — я плескалась, обливалась и парилась, мылась на славу… Потом оделась — не торопясь, степенно закуталась в платки, открыла дверь в тусклый свет предбанника, шагнула к выходу…
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги АУТ. 80-е предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других