Что такое любовь на расстоянии тритона? Ответ в книге: новеллы, вошедшие в неё, выросли из всемирно известного бунинского цикла «Тёмные аллеи». Души, скрывающиеся под женскими, мужскими и надгендерными масками, – суть одно, и всё же каждый человек по-своему играет те или иные роли. Как не переиграть? Как отличить обыкновенное чудо от суррогата – и наоборот? Персонажи Натальи Рубановой, переселяющиеся из текста в текст, ставят на себе чрезвычайно острые – in vivo – опыты и видоизменяются до неузнаваемости. Их так называемая поза – очередные распялки человеческого вивария. Вивария, в котором каждый ищет свой ответ на «проклятый» тёмноаллейный вопрос XXI века: любишь ли меня – ты… Впрочем, пока не закроет и этот гештальт. Книга содержит нецензурную брань
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
ИЗ ЦИКЛА «ТРИ ТЕКСТА О ГЛАВНОМ,
ИЛИ AMOR NON EST MEDICABILIS HERBIS»
блюз для Е.С.
[«ЖЕРАМНЫЙ ПЛОД»]
Джон держит Эн под локоток (локоток-лакмус, локоток-куколка, локоток-энтомолог’dream) — держит так нежно-сосредоточенно, что даже не замечает, как щербатые его подошвы скользят по чешуекрылому льду, и вот уж оба — олэй, бабочка, смотри-ка! — летят стремительно вниз, вни-из — туда, где лунная её дачка (так называет Эн новёхонькую свою — с иголочки, в чьё ушко сто кальп входила, — нору) приобретает слабо ощутимые очертания студии, а там: великанская размагниченная кровать, стражники-полки с уснувшими буковками царевен в чернокнижных арканах, сухопарые монохромные жалюзи, стол, стул, батарея — и так до лампочки.
Он, впрочем, упустивший в том паззле локоток Эн, всего этого теперь-то не видит, как не видит теперь-то и Эн, не успевшая в том паззле (конец века стучал по рёбрам, кому сиделось на пятой ровно!) запеленговать его, Джона, рахманиновскую растяжку: децима, а в ней, если рельефно-точечный шрифт нащупать, — тыква-горлянка, лагенария.
Но это — в нынешнем здесь-и-сейчас, а в том — смеющиеся зрачки Джона врастают в смеющиеся зрачки Эн, отражающие усмешку дарёного брюта: и вот — пузырьки истончаются, и вот — волчья ягодка перекатывается с ухмылкой в лабиринте времён, зато сладкая шоколадная крошка пристаёт к лабиям: lingua-lingua, я тебя съем, аmor non est medicabilis herbis[2], олэй!
Город Тот, раскинувшийся над Городом Этим, впускает струящиеся эфиры их с той же лёгкостью, с какой Эн отламывает от кожи клетку за клеткой. «Клетку за клеткой! Клетку за клеткой!» — скандирует, не понимая истовой зависти, оставшийся внизу шельф: оный не ведает, что снулый его гаввах[3] давно поделен цепями питания — во многой мудрости много печали!
«Мне чуточку жаль их, самую чуточку», — Эн утыкается носом в ладошку Джона: так в детстве — в ракушку — ухом, и вот уж его, Джона, ручная децима — «всего-то» октавка с терцией, которую он легко «берёт», — взвивается на мощном крещендо, озвучивая-отсвечивая яростный рёв децимаций. Эн ёжится: каково это — знать, что ты можешь стать «каждым десятым» — десятым, которого тотчас забьют камнями свои?..
«И все их житейские попечения столь просты… — она продолжает, будто бы сомневаясь. — Для чего же им шкурки, скажешь? Что носят они в себе?.. Блаженны ль ‘нищие духом’ — а если даже и да (сделаем фантастическое сие допущение), то как, ну как наследуют они пресловутое ‘царствие’, а?..»
Джон видит Эн словно впервые — и словно впервые замечает, что щиколотки её тонки, запястья узки, а за спиной — рвущиеся чрез новый слой крылья: такие же, как у него — ну или почти.
«Раньше, в том паззле, нам никак не удавалось ‘сложиться’ — здесь же всё исполнено безупречной графичности… Почему на шельфе иначе? Почему не видели там орнамент? Можем ли мы считать себя настоящими в радужнейшем Жераме[4]? Правильно ль называю я место, в коем пребываю теперь счастливой? И: разве счастье не есть безмятежность?.. Ликующий град снился мне всю кали-югу — всю кали-югу, пока топтала раскалённые башмачки… Почему улыбаешься и молчишь целую вечность?.. Улыбаешься и молчишь, совсем как в том паззле: а я поддавалась тогда, да, поддавалась молчанию и улыбке… Олэй, теперь-то я знаю про ‘вечность’ всё — она не имеет ничего общего со сказками снежной королевы! Ты слышишь? Э-эй!..» В другом паззле Эн не слышит Джона — в другом паззле Джон существует в N часах лёта на крыльях железной птицы. И вот тогда Эн снимает с ёмкости кольеретку: шипучая жидкость цвета лозы совсем не похожа на ту, которую тянули они, когда новый век едва начинал бить под дых. Эн знает: Джон представлял её в прошлом паззле в виде страницы поисковой системы: пять новостей наверху, а больше и нет ничего, дырка от бублика! «Любовь и страх — два основных мотиватора, активирующих мозг…» — читает Эн фразу чьего-то — всегда не её — дня, и отключается.
«Как ты оказался в Жераме?.. Такого места не существует, его нет на шельфе! Это же one way ticket, узкоколейка за горизонтом! Чтобы попасть сюда, нужно истончиться, сбросить кожу да кости! И что скажет теперь волоокая скво, ради которой ты скомкал наш, распавшийся в анатомичке, сюжет?..» — вместо ответа он, слегка смущаясь, протягивает ей что-то круглое: она зажмуривается, а когда открывает глаза, видит перед собой яблоко.
Ярко-красный джонатан, которого вчера, когда она куталась в долгоиграющий китайский плед, не было: Эн помнит точно — Эн ещё не сошла с ума! Фантомными крыльями примагничивает она к кровати ночное видение, не понимая, рыдать ли в голос или хохотать до упаду: что в имени тебе моём?.. — тогда же, махнув лишних пятьдесят капель, Эн звонит человеку, знавшему Джона. Да, вот так просто, так банально: махнув лишних пятьдесят капель, звонит — и, из-за хлынувшей на лэптоп Ниагары просит, слегка грассируя — да Слёзный пруд же! — об одном одолженьице.
Так вот, ёкэлэмн: если он, человек этот, случайно увидит Джона — допустим (фантастическое, собственно, допущеньице), в каком-нибудь аэропорту или в поезде: «вдруг», «просто», «ну или ещё где-то, на яхте», — пусть скажет ему, что хотя и прошла тысяча кали-юг, это ничего не меняет. Он, Джон, по-прежнему снится ей, Энни. Снится всякий раз, когда ей кажется, будто б ничегошеньки не было. Всякий раз, когда она думает, будто снова «увлечена» или, что смешней, «влюблена». Всякий раз, когда начинает дышать на зеркальце, проверяя — жива/мертва. И сны эти с ним всегда такие тёплые, такие тягучие и осязаемые, что иногда, ей-жеей, прокрадывается в подкорку крамола — а вдруг и она, Эн, снится Джону — снится всякий раз, когда тот думает, будто б ничегошеньки не было. Всякий раз, когда ему кажется, будто б он увлечён или, что смешней, «влюблён». Всякий раз, когда проверяет свой пульс: жив/нет?.. Вот, собственно, и вся её просьба.
«Только-то и всего? Энн ничего больше не имеет сказать?..» Нет-нет, «Энн» больше ничего не имеет сказать — да и что иметь, если витаешь на лунной дачке под снайперским и до большой земли — как до Эвереста? Впрочем, при чём здесь Эверест? PRIVET, VZHIK!..
Эн нажимает на красную кнопку эзопова язычка и, отворяя дверь в хрустнувшее зеркало, где отражается тыква-горлянка, осторожно надкусывает жерамный плод.
джаз для T.V.
[ДЕНЬ, КОГДА ВЕРНУТ МОЕГО НЕНАГЛЯДНОГО]
Рунов смотрит на Т. скорее как на произведение искусства, hight-concept, нежели живую женщину со снятой in vivo — не всем и видно-то — кожей: впрочем, как на великолепную комбинацию молекул — тоже, тоже смотрит. Несколько фееричных фантазий мечутся в зрачках, ан тут же блокируются — «но зачем вся дева, раз есть колено». Образ лучезарной мадонны, сошедшей известно с каких радуг, утоляет даже зной плоти: Т. — вовсе не Мона Лиза («Мону Лизу охраняют в Лувре два негра, к Моне Лизе не подступиться, — уточняет кто-то из экс-его-жизни, — она за стеклом и бликует, к ней не пройти!»). Нет-нет, Т. выпорхнула из музея Сан-Тельмо, в который Рунов попал когда-то совсем ещё мальчишкой, и с тех пор не забыл: да и как забудешь… Raimundo Madrazo, «Joven deshojando una margarita»! Сколько ж тебе стукнуло, старче, насколько схлопнулось нетерпеливое твоё сердце? И ещё — самое главное: что ты можешь дать Ей, кроме своего восхищения?.. Ну что? Ах, мой милый Августин, ну не смеши.
В чём тайный умысел Провидения, отделивший Её и Мир тонкой тугой — лишь перерезать вот прямо сейчас Рунову слабо́ — нитью?.. Меньше всего, разумеется, думает сейчас Т. про тех, кто охраняет «её» в Лувре или о картине Раймундо Мадрасо. Нет-нет, Она смотрит на ослеплённого такой красотой Рунова и улыбается — perle! реклама скупых дантистов! врубелевская «Жемчужина», одна на двоих! — улыбается всем естеством (ах да, картина маслом: на ней что-то белое, ну а волосы черней тоски), и в этот самый момент он отчётливо слышит безмолвный Её, никогда никому не заданный, вопрос: «Что я делаю здесь, с вами?» — сокращение лицевых мышц скрывает рвущийся на волю смех, так и не ставший Слёзным прудом, тут и сказке конец: Рунов любуется так до дна и не раскрывшимся маковым её, алого цвета, смехом — любуется, будто Она и есть картина, и лишь разделительная музейная нить не даёт права прикосновений. Впрочем, всё это лирика, да только как без Т. вот быть-то теперь? Прав ли был Иоанн, лгал ли, говоря, будто в любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх?.. «Джесус Крайст, коли я создан по образу Твоему и подобию, то избавь меня от глупой боязни! И ответь: почему Она — вот именно Она — не страшится? Не Она ли сама есть любовь?..»
Он давно не ел — с утра не хотелось, потом весь день репетиции, сигареты — под ложечкой подсасывало, «ложечку» сводило, надо было просто утихомирить gaster, не до флэта же с таким урчаньем!.. На флэту́ пустой холодильник, набитый пустой, без признаков гостиной, пластиковой посудой. Пустое пространство с конъюнктивитными — так и не оттёр после ремонта — глазницами окон. Спящие ноты и книги. Пустота пустот, фуэта фуэт, как, впрочем, и последние лет несколько его вроде-как-жизни — «жизни» после расставания с той, чьё имя до сих пор вызывает едва уловимую боль на уровне горловой чакры — Рунов предпочитает его не произносить: так, чертыхаясь, он, едва не роняет в лужу скрипичный футляр, и открывает, наконец, тяжёлую дверь.
Фиолетовогу́бая герлица в училкинском миди и снулых чулках отводит его в зал с твёрдым намерением сейчас же позвать менеджера. Какого менеджера? Меню, барышня!.. Девица улыбается во все виниры (стоматологический кредитный договор, рассрочка на год), и выскальзывает в холл. Рунов оглядывается — все столики, за исключением трёх, свободны. Увядающие красотки с надменненьким любопытством поглядывают в плоские, что модельный живот, мониторы, припаркованные к экс-vip-зоне выцветающих декольте. Рунов зовёт официанта, однако вместо него подбегает лысый, в ленноновских таких очочках, manager с уточняющим, на кого он, собственно, пришёл. Ни на кого, вы о чём? Растерявшись и разозлившись одновременно, Рунов привычно хватается за скрипичный футляр. Я голоден, не морочьте мне голову, я могу сделать заказ? И вообще — что за спектакль! На кого! Если его не хотят обслуживать, он просто уйдёт — тут полно маленьких ресторанчиков. Полноте, какие ресторанчики? Вы посмотрите, сколько невест прямо под вас! Да, вы, верно, ошиблись дверью, заведение рядом, но, может быть, это судьба нашла вас на нашей печке и вы встретите Её? Ведь вы не женаты? У мужчин мы всегда спрашиваем паспорт — у вас с собой документы?.. Наш центр называется «Приближение», каждый месяц наши клиенты сочетаются бра… Рунов язвит что-то насчёт браков со скрепами и, усмехнувшись, внезапно расслабляется: что ж, сыграем… Оживившись, лысый начинает вдохновенно листать изображения разномастных, на любой вкус и фасон, див, однако очень скоро Рунов, приуныв, кладет ладонь на бойкую его мышь: «Спасибо, сыт».
Жизнь без любви есть, а без смерти — нет, он знает. Точнее, так он думает, будто знает. Степ бай степ — меленькие шажки, приближающие новоизвлечённого из матки детёныша к конечному пункту назначения белкового тела — суть так называемой эволюции или мутации (у кого как), и если позволить себе фантастическое допущение, будто анима всё-таки существует, то избавление каждого земного сидельца, заточенного в скорлупку собственного бытия в себе от памяти (Прокофьев, «Вещи в себе», переслушать — карандашом на полях блокнота), есть якобы проявление так называемой любви Абсолюта к прямоходящим. А по мне, Рунов шепчет беззвучно, лучше б знать, что было с анимой до рождения… Жизни без смерти — нет, а без любви — есть, так он думает до тех пор, пока не видит Её снова — такую же недосягаемую, как картину из его сна, такую же живую и тёплую, как жгучий запретный воздух (Её! Тайный! Запах!), который словил он нежданно в районе Сретенки. Наваждение, длившееся горячечную секунду, привело в изумление — поцелуй сквозь пространство, Её дурманящий поцелуй, Её чары, без разделительных музейных нитей! Бред?..
Он присел на скамейку — мозг отказывался верить в «слияние», однако запах был столь явствен, что Рунов усомнился, точно ли сам он в порядке — быть может, избегание «отношений» всё же сыграло с ним злую шутку — быть может, он сходит с ума?.. Жизни без любви нет, покачал головой Рунов, так и не крикнув пространству «ай эль ю бэ эль…». Какое странное словечко — любит.
Он столкнулся с Т. у стойки администратора, когда, оставив разочарованного менеджера ни с чем, покинул зал и оказался в холле. «Вы обманываете людей! Вся ваша работа строится на обмане! Наглость какая!» — чуть не сбив Рунова с ног, Она, хлопнув дверью, выбежала на улицу. Рунов быстро вышел следом: хм, обманулся не он один? Захотелось просто заговорить с Ней — да, чего уж там, коротать ещё один вечер в компании с собственным эго желания тоже не возникало — сколько их было, разговоров с самим собой?.. Т-с-с!
Когда-то он знакомился на «раз-и», но, возможно, несколько лет, проведенных в осознанном уединении, впрямь что-то в нём надломили (а может, наоборот, выправили: кто знает!) — он забыл, о чём говорят с женщинами, если это не женщины из оркестра, для которых он, седеющий мальчик-сорок-плюс, их контрапунктное выраженьице, — всамделишный «завидный жених»: так Рунов, чувствующий, что потерявшие последнюю надежду р о д и т ь оркестрантки видели в нём одно лишь заветненькое оплодотворяющее начало — «отца своего ребёнка», и лишь во-вторых — мужчину, всё больше и больше растворялся в скрипке. Продолжать род-урод, как выкрестил он ещё в юности чересчур шумное, прожорливое и в целом малоинтересное ему человечество, столь постылым образом не хотелось. Он мог бы позволить появиться на свет киндерёнышу от одной лишь Возлюбленной, да и то — не факт, ибо Возлюбленная стала бы прежде всего любимой женщиной, и лишь во-вторых — «матерью его ребёнка». Идеализации института «яжемать» Рунов никогда не понимал, отцовства — тем паче: родителей-фотографов, исколесивших всю страну, он, проживший с их подачи семь лет в интернате ЦМШ на Кисловке, ни в чём не винит. Эти люди, которые дышать не могли друг без друга и которым, кроме них самих, в сущности, никто никогда не был очень-то нужен (а ведь это и есть счастье, думал порой Рунов, подглядывая, как они держатся за руки, просто быть вдвоём), — итак, эти люди дали ему ровно столько тепла, сколько могли, да и как можно требовать больше?.. Чушь какая, «недолюбленные дети»! Сейчас они видятся несколько раз в год: католическое рождество, хэппибёстники — в остальном достаточно телефона: старики, по счастью, здоровы и даже заглядывают иной раз на концерты…
Да, разумеется, машинка должна работать бесперебойно, постоянный приплод является залогом стабильного функционирования Системы: Системы, основанной на его, Рунова, эксплуатации, и ему, Рунову подобным, человекоединицам. Однако та спираль, на которую перелетел он вместе со своей скрипкой, не вписывалась уже в систему координат воспроизведения себе подобных — инстинкты словно б вымарали из черновой его витальной «прописи», ну а чистовика под смычком никогда не оказывалось. Да и существует ли чистовик?.. Что проку от ещё одного маленького Рунова, который родится и тут же — стремительно — начнёт стареть, двигаясь к бесконечно удалённой точке, которая, как ни крути у виска, в лучшем случае окончится гигиеничной кремацией, в худшем — негигиеничным захоронением?.. Ему говорили: «Что-то с тобой не так. Ты не можешь, не должен так думать». Или: «Какой-то сбой программы». Или — ухохотаться: «Да ты не мужик, что ли?»
Забавно, когда Рунов, ещё в консерватории, был влюблён в Ж., уехавшую сразу после пятого курса по контракту в Германию, — и когда произошло то самое, вовсю эксплуатируемое ушлыми ТВ-сериальщиками, чэ-пэ (две белых полоски на тонкой бумаге), он уговаривал её «не делать этого», но тщетно: «Я никогда, слышишь, никогда за тебя не выйду!» Так маленького Рунова и не стало: одна из плановых операций — сколько uterus через такие проходят! Но ведь впрямь механизм дал сбой: так и расстались — Ж. улетела (как передавали крайне участливые друзья, уже через год строптивка окольцевалась: вдовый немецкий дирижёр оказался в нужное время в нужном месте), Рунов же поступил в аспирантуру и стал вечной «второй скрипкой».
Она же тем временем — вскоре Рунов узнает: Её имя Т. — нервно ищет что-то в сумке, из которой на продрогший, по цвету совсем как мокрая мышиная шерсть, асфальт падают поочерёдно ключи, записная книжка, томик Павича, пульверизатор, газовый баллончик, визитка с адресом отеля, билет и проч. Рунов наклоняется, Рунов протягивает Т. поочерёдно билет, баллончик, визитку, пульверизатор, ключи и проч. А дальше всё как в кино: их взгляды встречаются.
«Сделай так, чтоб привечала меня, чтоб не отводила очей…» — танцует на лобных долях его, не испросив разрешения, древняя молитва, и Т. вдруг привечает, и Т. вдруг впрямь очей ласковых не отводит: аккурат в очки руновские смотрит, за помощь благодарит, на предложение отужинать лёгонько, что пушиночка, соглашается — ну а венское кафе за углом, и в Невинград незнакомке только-то завтра!
Она «лучезарно» улыбалась. У неё были «невероятные» глаза. «Потрясающие» волосы. Все те словечки, недостойные пера так называемых настоящих писателей, крутились в тот момент в горячечной голове Рунова, да он, по счастью, литератором и не был — значит, ему можно, можно безнаказанно варьировать все эти «красивые», «манящие», «единственные», сколь анимке угодно — и к р и т и к а его не осудит: вовсе нет. Улыбка Т. — уточним, впрочем, для профессионально препарирующих буквы, — итак, улыбка Т. (не большой, но и не маленький, рот: не пухлые, но и не узкие, обнажённые — без краски — мягчайшие губы) едва оголяли блестящие зубы; глаза — пресловутые «бездны», оттеняемые смоляными ресницами — искрились, как искрится, отражая сиренево-синий закат, доступная лишь сессионно, чужестранная водная гладь; волосы — блестящего воронового крыла копна до середины спины — таили в себе искусы изощрённого гедонизма: обовьёт тебя такими красавица, спеленает, точно куклу — и пиши пропало, что делать будешь?
«Заведи себя, как куклу. Заведи на ОТЛ. Заведи на excellent» — пишет Рунов на крафтовой бумаге тонко отточенным карандашом: и кажется ему, будто едет он в поезде, а сквозь стекло вагонное крутят эту самую киноплёнку: красавица и чудовище, ни дать ни взять — божественная длань поворачивает ручку проектора, пейзаж за окном, нарисованный хрестоматийным чаем, размывается и меняет формат: на кадр, он же «вид из окна, достойный пера историка», накладывают едва заметные, еле видимые швы. Так живая жизнь Зазеркалья снова трещит по швам, и вот уж пьяненький Буратинка — олэй! — взывает к Сим-сим… Ткни пальцем в прошитую сию ленту — и всё: всё спадёт, контур волшебства испарится. За игривой картинкой на двери — замурованное пространство: Matrix has you, дастиш фантастиш! Возможно, Рунов сел не в тот поезд? Возможно, перед тем, как приподнять скрипичный футляр и занести на ступень ногу, он ещё обернётся? Аркан Дурака — не самое страшное место, в которое можно попасть! Самое страшное — ловушка Майи, сотканная из глаз, волос и губ Той, чьё имя не может быть названо — попади в неё, и почудится, будто бежишь ещё, будто стремишься, а на деле шага не сделал: оппаньки, amen.
Т. напомнила Рунову Л.: тогда, в прошлом ещё веке, он, н е с к л а д н ы й, как казалось ему, скрипичных дел мастер, был «чертовски влюблён» — ха-ха, любовь долготерпит, милосердствует, не превозносится, всему верит, всему надеется, всё переносит[5]: вот она, синтаксическая кровь! — а Л. возьми однажды да и не проснись (о диагнозе своём не сказала, до последнего тянула, сама не верила). «Жаль, что она умерла!» — переслушивал он потом горькую, девяносто третьего года, музычку Григоряна — на тысяча первый раз, впрочем, кассета, «зажевав» плёнку, остановила наконец то, что называется «муками обречённости», да и молодость взяла верх — к тому же, скрипка… что б он делал без инструмента! Как живут они все без звуков? Как могут они все т а к жить?.. О майн готт!..
А ведь это целое дело — отделить сознание от тела умершего, есть чёткая техника — Тимоти Лири, во всяком случае, вполне правдоподобно её описывает, ан что с того… Как отделялось сознание Л. от тела её — когда-то почти безупречного?.. Прости-прощай же.
Город меж тем технично выносит снег вперёд машинками — весна идёт, весне дорогу! Если б и т ь (ангел с битой, привет) — чтоб уж наверняка, — то по надкостнице голени, внутренней поверхности бедра, солнечному сплетению, глазам, шее, кадыку. Говорящее мясо, вот он кто. Когда речь о чувствах, даже величайшие герои могут сплоховать. Это цитата — или он сам? Рунов не помнит, Рунов забивает время чужими людьми-гвоздями, не даёт святыней своих псам, не бросает жемчуга пред свиньями, чтоб те не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали его: как учили-с. И где это только вычитал он про однонуклеотидные полифорфизмы — изменённые участки генома, — благодаря которым лишь и отличаются меж собой люди?.. «SNP, анализ генома», теорема доказана: скука-piano, тоска собачья!
И вот теперь пред ним, чудаковатым чудовищем со скрипкой работы Вильома, — загадочная красавица из сна, отражённая тень Л., сама мадонна, сбежавшая с холста, мадонна, которая через сутки (он разглядел на выпавшем из сумочки билете дату и время) улетит на скоростном в сине-серую «колыбель революции»… И что ему, Рунову, делать тогда?..
Чем больше любви, тем выше плотность времени — но то в храмах, а они-то в простом кафе, и даже кольеретка, кажется, смеётся над ним, не утруждая себя языком Бунина и Набокова: «Don’t resident he past, don’t dream about future, consent ratey our mind on the present moment!» — забить, просто забить, а потом забыть, что забил: смайл приветствуется, всё-пишет-вошьвсё-пишет-гнида-всё-пишет-тётка-степанида, меж тем как расклёванную гастропристрастием Т. вишенку на пирожном явно тахикарди́т. Гранатовым соком римские медики лечили уставшее сердце — еле заметно усмехаясь, Рунов наливает в бокалы густую жидкость кровяного оттенка, вспомнив надпись на этикетке «настоящего азербайджанского», и совершенно не ожидает услышать от Т. вот это вот: «Аид дал Персефоне гранатовые зёрна как раз перед тем, как отпустить на землю к Деметре… Если помните, когда она их съела, то оказалась обречённой на возвращение в подземное царство… Вы потому меня гранатом и потчуете? Чтоб из московских подземелий не выпустить?..» — подмигнув, Т. рассмеялась, а Рунов, слегка смутившись, ответил, что нет, не помнит про Персефону, а её, значит, занимает мифология? Ок, но что, пусть расскажет, что она делает в Москве, где живёт и чем занимается? Почему её занесло в контору брачных аферистов — так же, как он, просто перепутала дверь, или «искала того, кого любит душа моя?», ему-действительно-интереснои-тэ-дэ-и-тэ-пэ, а она знай отвечает да отвечает, а потом добавляет как бы так невзначай, Рунов и не помнит, к чему вдруг: «Продолжение рода — чтоб Ненаглядный твой не заканчивался, не истончался… в этом, быть может, и есть смысл сумасшедшей жизнёнки — в его, Ненаглядного, бессмертии чрез плод его…» — и тут же, как ни в чём не бывало: «У меня отчуждённая компенсаторная идентичность. Вы не обращайте внимания. По-русски это значит делать всё самой и избегать привязанностей… О, взгляните, каков! — она вдруг придвигает к Рунову айфон, на котором высвечивается: — ‘Блондин-кобель, семь месяцев, двадцать пять сантиметров, активный, с другими собаками контактен, игрив’. Возьмёте?» Рунов открещивается от кобеля-блондина гастролями и смотрит: смотрит, как Т. откладывает, наконец, гаджет и принимается за еду. Её блестящие зубы превращают в крошево тельца нежных королевских креветок. Рунов подливает вина — набор действий, называемых жизнью, на расстоянии слышимости мечты: морщинки на его лбу живут автономно и напоминают линии, сходные с параболами, появляющимися на приспущенных у ребёнка колготках, когда тот решает быстро сменить траекторию движения, но вместо этого лишь падает на колени… Рунов откладывает вилку с ножом да крутит штамповку болезненно эндокринного ангелочка, а, перевернув ту, насвистывает: «Фигура декоративная а н г е л, десять сантиметров, полистоун. Удалять пыль сухой мягкой тканью. Made in China…». «Ангелы с плётками» — порочный роман Дианы Батай, улыбается Т., — не читали? Презабавная вещица с отголосками Жоржа!» Т. плотоядно улыбается и добавляет: «Я работаю в галерее. Картины и скульптуры, инсталляции и альбомы… ничего личного. Современное искусство, которое я не люблю и не полюблю, должно быть, уж никогда. Ничего из того, что чувствуете вы, берясь за инструмент… Однако, как писал старик Вольтер, именно работка спасает нас от трёх великих зол — скуки, порока и нужды», — Т. облизывает губы и смотрит на крошечный циферблат часиков, словно собираясь прощаться. «Мне не нравится Москва, но иногда приходится приезжать на аукционы — ну и по другим делам. Стараюсь обернуться одним днём — впрочем, далеко не всегда получается…» Речь Т. — мягкая, обволакивающая — пристёгивает Рунова к креслу: и не суть, о чём там Она говорит. Пусть, пусть говорит — он слушает.
Сколь давно не было ему так легко! Эмоциональный слепок в виде пустоты, разрывающей внутренности долгие годы, казалось, таял: есть некий уровень внутреннего чувствования, для которого слов — нет: новая шутка Джокера — координатора чудес?.. Если же свериться с классификацией S.T. Dupont, выделявшего путешествие, огонь, письмо и соблазнение в четыре вида искусства, то, быть может, предаться, наконец, им?
Соблазнение… Разложив когда-то от альфы, как Рунову казалось, до омеги устройство этого мирка, теперь он желал бы от устройства сего отойти. Всё, что нужно ему ныне для принятия трёхмерки, — это получение доказательств её правильного функционирования. Что тут скажешь! Вот-вот… Однако-с: всё, чем Рунов хочет сейчас стать, так это пульсирующей энергией. Пульсирующей энергией, которая перенесётся тотчас в ложбинку шеи Т.! О майн готт, неужто его в самом деле так накрыло? Сколько тебе лет, опомнись, не бывает ничего «с первого взгляда», да что ты несёшь, старче мой, прекрати!
«Единственный признак любви, дружище, таков: вы со своей половиной расслаблены», — и Рунов кладёт, кладёт в музыкальные свои уши немузыкальную фразу соседа по столику. Расслаблен ли он с Т.? И да и нет. Кровь из перерезанной, пусть и в Вирте, сонной артерии выходит толчками… Единственный рецепт — созерцать свои мысли, не вовлекаясь в них. Есть он, Рунов, — и есть его «кино». Однако он жаждет, жаждет играть на теле Её скрипки! Amor non est medicabilis herbis[6]! Тебе и огню — прочти и сожги, Tibi et igni — и тогда-то тело твоё покажется тебе лакмусовой бумажкой… Продуваемым со всех сторон флюгером… Ветром… Солнцем… Рунов отчётливо видит: они с Т. стоят, взявшись за руки, на вершине холма — увы, картинка через мгновение исчезает: он снова один, «Бог есть Электричество», — увещевает экзальтированный экскурсовод-циклотимик, а далее по этапу: Рыбинск — Мышкин — Пошехонье — Верхневолжье… уловка лишь в том, чтоб выжить.
«Или так, например, можно всё это было начать, — проходит сквозь стену чужого любовного слоя припозднившийся жить-поживать автор сего. — Нет никаких брачных аферистов, никто никого не обманывает. Рунов, ты просто встречаешь Т. на выходе из музея — у Неё нет зонта, у тебя зонт есть, дождь со снегом превращается в ливень. Под зонтом и затевается следующий разговор: «Интереснейшие работы!» — Она тебе говорит, ты слушаешь. Дальше уж без кавычек, не обессудь: их и раньше-то кот наплакал. Итак, Пикассо вытащил его, этого скульптора, спас от профессиональной смерти: после концлагеря Мишель Сима́ долго не мог работать — тут Т. поправляет пахнущие морем волосы, а ты, Рунов, от запаха этого едва не сходишь с ума, — не знаю, кто смог бы работать после концлагеря, но вот Сима́ смог снимать, он запечатлел всех художников парижского «Улья» — известных и не… Если долго смотреть в глаза Пабло, — Т. снова дотрагивается до пахнущих морем волос, а ты, Рунов, вздрагиваешь, — дзэнский коан покажется детским лепетом!»
Автор, немного помявшись, всё-таки закрывает кавычки и, вставив в мундштук отраву, истончается вместе с воздушным поцелуем Т. в своём измерении. Рунов же слушает. Слушает Её голос. А голос Её горчит, а голос Её и есть коан, как разгадаешь такой! Ливень усиливается, Рунов приглашает Т. в консерваторию: ре-минорный концерт Брамса, сумасшедшая музыка, я довезу вас потом до отеля, соглашайтесь! Отчего нет, я, правда, не специалист в музыке, я занимаюсь только-то и всего, что галерейным бизнесом, но тогда обещайте: вы сходите на Сима́ — сходите на Сима́ за Брамса, ещё можно успеть… Она говорит, он слушает, машинка скользит: Остоженка, Пречистенка, Сивцев Вражек, Арбат, Большая Никитская… Запах миндально-цитрусовых духов Т. кружит ему голову, машинка кружит голову городским улочкам, у Т. кружится голова при воспоминании о том, кого давно пора бы забыть — вчера Ей привиделась во сне фраза «День, когда вернут моего Ненаглядного». Когда же Рунов считывает ту и понимает, что Т. ускользает от него навсегда, то чувствует, как твердеют его плечи и торс, как вытягиваются конечности, как сковывает стальная «головка» череп — и вот он, Рунов, на коленях пред стогом людского сена, медленно, но верно превращается в иглу и теряется: ведомые силой любви, части мира ищут друг друга, чтобы мир проявился как целое.
шансон для ZAZ
[ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ «JE VEUX»
ИЗ ЗОНТИКА ОЛЕ ЛУКОЙЕ]
Вы существуете, и вместе с тем вас нет.
«Je veux!.. Je veux de l’ amour!..[7] “Же ву” как живу!..»[8] — шлягер-шлягер, я тебя съем, мурчит Алиса, пристраивая почти к ювелирным его контурам человечков из своих снов да человечков из чужих слов, а Макс хватается за голову, Макс натягивает то, в чём мать не рожала, Макс тянется за сигаретой, самоубийца, едва кнопка, случайно нажатая Алисой, волшебным образом утопает в вымуштрованном книксене паззла: так на экране высвечивается смеющаяся Isabelle Geffroy, новая визуализация от Liberté, Égalité, Fraternité, как выразится много позже эстетствующий фанат, и иже с ним. Макс тем безвременьем оседает, ведь все его предложения безличны, и — да: моросит, вечереет. От обиды сводит скулы, привкус железа смешивается во рту с чем-то кислым — так бедняга уже втискивается в куртку, так и крутит у Алисиного виска: «Ты же была, была на её концертах, ты всё слышала! Сколько ты денег спустила на эту блажь? Давно ремонт… — пока он ощупывает взглядом комнату, фраза глупо обрывается и повисает в воздухе. Алиса берёт её за уродливый кончик двумя пальчиками и выбрасывает в неуменьшительно-неласкательную «фортку», да только Макс не видит: глаза Макса засыпаны пеплом, терапия в помощь! — Это патология, понимаешь?.. — он срывается на крик. — Па-то-ло-ги-я! Ты… ты-ы, ты-ы…» — на втором «ы-ы» Алиса очерчивает невидимый круг: привет от Хомы Брута, томик Гоголя, как на грех, рядом. Скулёж входной-выходной двери схлопывает четырёхкамерное — впору валокордин… или что там они все пьют, когда слева вот так стучит?.. Ей бы вина. Немного кьянти, не больше бокала: просто чтоб заглушить аритмию — однако кьянти нет, кьянти не доезжает до N-ска. Вздохнув, Алиса подходит к музыкальному центру и поднимает — ещё, ещё громче! — прохладный хоботок аквалайзера: да, да, да почему нет-то? Она та́к, вот та́к чувствует!
Когда это точно началось, Алиса не помнит — помнит лишь время года, подарившее ей хрипловато-кофейное «же ву» насмешливой пирсингованной дивы, облачённой в юбку-брюки да мешковатый балахон; помнит лишь время суток, когда увидела миниатюрную фею, как называют её поклонники, с походящим разве что на послевкусие гаванской Cohiba Esplendido[9] (подарок вильнувшей хвостом маман в честь Happy New Year), парчовым голосом: sacrée![10] Летящий некогда по кровеносной системе монмартровских хитросплетений, он доставлял удовольствие даже копам, которым периодически вменялось гонять уличных музыкантов… Монмартр: когда же она, Алиса, двадцати зим без роду без племени, попадёт туда? Когда сможет улыбаться, слушая Je veux (год две тысячи десятый) вот так же, как улыбаются, слушая шлягер, все эти везунчики, рождённые «в благословенной Франции»? Когда уготовано ей будет, чёрт дери, явиться миру на земле франков, дабы с лёгкостию необычайной слушать вторую La Môme[11]? Впрочем, если допустить, будто Алиса и воплотится когда-нибудь на земле франков, Isabelle уже покинет её — или нет, или будет жить до ста лет, и тогда есть шанс успеть сказать? «ZAZ, ZAZ, — повторяет Алиса, год две тысячи десятый, как на духу, — ZAZ от альфы до омеги, ZAZ от дождя до солнца, ZAZ (какое странное прозвище…) от земли до неба! Все они считают меня безумной, ну а я просто должна передать тебе. Кое-что передать». Что ж, Je veux так Je veux, «же ву» как живу! Много лет назад, когда Алиса совпала с песенкой, «разбивающей вдребезги ценности общества потребления» (так, во всяком случае, напишут о сингле Isabelle Geffroy, напишут уже после мирового признания, лысеющие кашемировые про́фики — обитатели Soho), в висках что-то щёлкнуло: ну просто переключили регистр, без «будто». Да и как тот мог не переключиться, как могло не «щёлкнуть», когда пела «фея» как раз о том, чего Алисе — тогда совсем девчонке — отчаянно не хватало? Любовь, радость, свобода… что ещё по-настоящему нужно в двадцать? Чего ещё желать, коли рождён живым в городе мёртвых? И почему он, город мёртвых, упорно навязывает ей, живой, обратное? Почему все годы после она живёт не там и не так, почему не выезжала до концертов Zaz за границу — не потому ли, что однажды, давным-давно, просто перешла её?.. Так Алиса начала слушать записи хрупкой смешливой барышни — звук за звуком, слово за словом, мелодию за мелодией; так комнатка её стала походить на цирковое фойе, в котором сходятся в бесконечно удалённой точке плакаты, афиши и фотографии грустных клоунов и зверей, мечтающих улететь. Соскочить с шарика.
Гастрольный график Isabelle Geffroy, скопированный из космической сказки под названием Internet, пестрил обведёнными датами да вычеркнутыми днями суетных близнецовых недель. Алиса качала головой, поглядывая из окошка на окрестности града N — а именно, на «places of interest» микрорайона Корытное (на улице, чай, не Франция: улица-дзержинского-дом-один), где притомилась крошечная её скворечня с вмурованным в стены счётчиком: тик-так, тик-так, конечно, «Ce n’est pas votre argent Qui fera mon bonheur»[12], конечно, «Je veux de l’ amour, de la joie, De la bonne humeur»[13], однако прописную истинку за всё надо платить Алиса усвоила, кажется, ещё до знакомства c Белым Кроликом: ну то есть ещё до похода к королеве, до пресловутой казни карточной колоды, из которой так и сыпались отрубленные головы верноподданных королей, дам и валетов… и зачем только В.В.[14] назвал её, Алису, — Аней, зачем отправил по этапу через э́ту вот Страну Чудес, конца-края которой не видно? О, родные осины, о, «все станции, кроме Есино»! О, то берёзка, то рябинка, то куст ракиты за ок… ракиты или калины? Алиса не могла вспомнить, и потому снова улетела в мыслях: быть может, г-н Набоков и сейчас пишет о ней, пишет о её сроке в N-ске, да только она не знает о том ничегошеньки? Ах, как хотелось бы ей подсмотреть, вчитаться в «продолжение банкета», но где? Где это место? И как, как скостить срок?.. Эх, великорусская бол-лит-ра́, типун тебе на билингву! За всё надо платить, повторяла Алиса ещё в экс-шкурке, когда путешествовала, так скажем, более интенсивно, но что о том… морока! Подпорченная переизданиями и экранизациями, девичья карма отягощалась, отягощалась, пока не отяжелела, наконец, до того, что барышня не осела (всего-то от невозможности взлететь! прыгнуть выше ауры!) в местечке девятьсот третьего года рождения — так, по крайней мере, сказывает летопись, — выбраться на свет белых ночей из коего можно было только по трассе М20 — и только при хорошем раскладе.
Прирост населения, как сообщалось Постчудесным Информбюро, в городе N почти прекратился, смертность превысила рождаемость (здоровых адекватных мужских особей фактически не осталось — уцелевшие же к участию в игрищах по воспроизводству вида оказывались не шибко годными): лишь стайки недобитых в лагерях мутноглазых стариканов, верящих «в нового бодрого» Кобу (привет, однофамилец![15]) да всяческих деклассированных элементов (привет, Янка![16]) орошали напрасными словесами не поднятую с колен, как было обещано, страну. Увы и ах, однако-с постылая тишина N-ских окраин вмещала в себя куда больше оттенков, нежели пятьдесят — серого, особенно если заглянуть в окна венцов корытостроения! Но не будем. Не будем заглядывать, дабы совсем не расстроиться: послушаем уж лучше Алису. Она не хнычет, она лишь констатирует: «И ржавчина, везде эта ржавчина…» — тут связь внезапно обрывается и мы замечаем на подлунном экранчике те самые полки с бестселлерами, на которых танцует зазеркальное Алисино имя. Онито, книги, и держат нашу девочку на плаву. Её книги.
«Париж, Ла-Рошель, Монтобан, Сант-Уан, Шатор, Ландерно, Фекаме, Бордо, Ницца, Нанте…» — вписывает Алиса ласкающие слух названия в афишку концертов Isabelle Geffroy и думает, как славно, должно быть, оказаться сейчас на Площади Тертр: оказаться, чтоб только-то и услышать вот э́то вот: «Passе, passe, passera la dernière restera…»[17] — ну или «С’est ton rêve»[18]! Несколько лет она учила французский, но язык не очень-то давался — ничего, кроме произношения, толком не выходило (точнее, выходило как-то карикатурно), про глаголы же и подавно — стыдно сказать. Впрочем, тайную затею Алиса не оставила, и потому брать уроки у седовласой педагогессы не перестала. Перед занятием та поила её облепиховым чаем, после чего, достав «La première année de grammaire»[19], выдыхала: «А теперь, деточка, новая тема…» — и то, что имя этой теме — любовь, не обсуждалось. Любую словесную каденцию завершала Валентина Аркадьевна именно ею — завершала несмотря на то, что супруг давно почил, устроенные в школке похороны на пенсию — и те канули в Лету, ну а отравленный sosедкой (милейшая женщина) дружок — двортерьер Джек — снился уж лет пять как. Брать нового Валентина Аркадьевна не решалась, разумно полагая, будто едва ли переживёт его: «Да что с ним потом станет? Нет-нет, от рыл корытских подальше!..» — наставляла француженка Алису, думая всегда, на самом-то деле, лишь об одном: почему в те времена — она, «советская студентка по обмену опытом», не осталась там, с Мишелем? Зачем сама себе помешала?.. Шанс-то давался, летел в руки, целовал в лабии, etc. Аккурат на таких мыслях Слёзный пруд и затопил однажды учебник французской грамматики. Плечи Валентины Аркадьевны затряслись, заходили ходуном, лицо сморщилось и вмиг посерело, руки покрылись серой шёрсткой, хвост обвил задние лапки, ну а Алиса — что ещё оставалось? — увидев, как заслуженная учительница N-ска оборачивается в некое существо, спешно выскользнула за дверь: «Будет ли какой-нибудь толк, если я заговорю с этой мышкой?»[20] — спросила она саму себя, но ответа от бессознанки, и иже с нею, так и не дождалась. Алиса смотрит все клипы, читает все интервью, подстраивает все свои отпуска под гастроли Isabelle: Стамбул, Барселона, Прага… Раз в год, что ж, и на том мерси: для парикмахерши поневоле (в/о не в счёт, куда с ним в городе N! Долой и́нтелей с паровоза безвременности!) это не шибко-то по карману, к тому же, гастрольный график Isabelle, живущий на стене N-ской скворечни своей собственной жизнью, не считается с графиком существования Алисы. Иногда, во сне, ей почему-то кажется, будто она сама и есть Isabelle, настолько близко её лицо — функция замедленной перемотки изучена и опробована не единожды, впрочем, не это главное: подтянув-таки французский, Алиса пишет кое-что любопытное на сладкоголосом наречии, однако отправить буквы по почте не решается — она знает, что рано или поздно услышит Isabelle снова, ну а пока времечко не пришло, пока кочет златой темечко не проклюнул, прячется за наушниками: Макс-то не отступает, Макс-то оформиться предлагает — вместе с рукой и сердцем, не будь дурак… Куда оформиться, зачем оформиться? Алиса едва не плачет: брак, брак же! Парикмахер-стилист с дипломом учителя рисования да экскурсовод-таксист с дипломом историка, ОКейно! Что делать станем волглыми вечерами — в корытушке млеть, об устройствушке мирозданьица рассуждакать? Горькую ложками есть, упаси Деус? Вылетать к самому синему морю? Заводить рыбонек-птичек? Суетиться, томиться анимкой?.. Пушкина ль с Саган подсматривать, Кустурицу ль с Бунюэлем подслушивать?.. Летом — варенье варить, зимой — пить с тем вареньем чай?[21] Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас, — и так три карты, три карты, три карты, о майн готт, распаляется Алиса, но Макс пропускает 0.5 мимо ушей — Макс слишком сильно обнимает каменную Алису, Макс слишком быстро прижимает мягкий рот свой к стальному её рту, Макс слишком деловито заглядывает в малахитовые её глазищи, но когда видит, что́ в них, в глазищах, как током ударенный, отстраняется: с таким же успехом ты могла бы летать за Анджелиной Джоли! За Вайоной Райдер! За Милен Фармер! Но почему — Zaz, почему именно Изабель Жеффруа? Чем она лучше той же Патриссии?.. Знает ли Алиса, что таких, как она, надо лечить? Фанатка! Безумица! Лоботомия в помощь!.. Ну хочешь, хочешь, найдём психолога? Психотерапевта, душеведа, анима-доктора, мать его?.. Хочешь поговорить об этом?.. Je veux: Алиса хочет провалиться сквозь землю, однако в силу ряда причин сделать это прямо сейчас несколько затруднительно, и потому выбирает более эргономичное, более элегантное решение — гладит Макса по боль-голо́вушке да разжёвывает, очень тихим таким, очень мягким голосом, аки доктор пациенту, разжёвывает, почему не Анджелина Джоли, не Вайона Райдер, не Милена Фармер: «Я хочу. Хочу музыку. Её музыку. Её свободу. Её…» — но Макс, оппаньки, уж не слышит, Макс был и весь вышел! Оставшись одна, Алиса не сразу решается приподнять нежнейшую свою, розового шёлка, тончайшую фразу, разлёгшуюся на воздушных пылинках, точно в бисерном гамаке, да выпустить малюткойворобышком из форточки… Оцепенение, впрочем, длится всего-то пару секунд, и вот уж Алиса магни́тит слова-ловушки со словами-love’ушками бархатными ладошками, в сундучок с украшениями складывает: колечек-серёжек айн-цвайн — все шлягеры, значит, уместятся! Улыбаясь, она дышит на антикварное зеркальце, увильнувшее из чудесатой страны в нынешнее её пространство — дышит, пока диск на серебряной ручке не затуманивается, а потом протирает. Если вглядываться в волшебный кругляш долго-долго, можно заметить отражение N-ской набережной, оккупированной горластыми, ряжеными-в-людей, туристами. Праздная толпа, ф о т к а ю щ а я с я — ихний-с word’ok — на фоне необычных храмовых куполов северо-запада (рефрен глумящегося экскурсовода-социопата), не вызывает у Макса ничего, кроме раздражения — особенно пшённое толстозадое аканье: «Ка-а́к-у-вас-дё-шше-ва-фсё!» И Макс плюёт на асфальт, и Макс бежит к остановке, и Макс запрыгивает в уходящий трамвай, и Макс возвращается в Корытное (ржунимагу, вставляет свои пять у. битых-е. нотов Чёртик, которому до смерти наскучила табакера), да только Алисы уж след простыл, и зеркальце-то отброшено. «Это просто сбой, сбой программы, это пройдёт… — так Макс думает, так Максу проще. — Я должен, должен её вернуть… Должен ли?»
С утра пораньше Алиса Л. бреется наголо, вычёркивает ещё одну цифру на календаре и достаёт яркооранжевый альбом, где каждое изображение Isabelle сопровождается мини-текстом на французском — «атмосферным» эссе как о фанатеющих, так и о самых обычных людях, специально обученной охране да ко всему привычных работягах сцены, случайно попавшим в кадр… Isabelle, возможно, найдёт это забавным, думает Алиса Л. и, закинув добро в рюкзак, садится, наконец, в поезд, чтобы выйти через несколько часов на Витебском. Что ж, вот и она — монтаж! — не видно? Она, собственной персоной Алиса Л., бегущая по перрону, что Ассоль по волнам: до Лиговки, скорей до Лиговки! Главное рассчитать время, главное не опростоволоситься перед «правой рукой» Isabelle — или как их там называют, эти руки?.. Пахнут ли пальцы их ладаном? И ещё: опростоволосишься разве, коли волос на сорви-головушке нет как нет?.. В Корытном за такое-то морду бьют, ну а в Питере разве заметит кто, коли череп твой наг?.. Тут взгляд Алисы падает на часы — она ахает и спешно звонит, вмиг забыв о стыдных ошибках: «Nous disions sur l’accréditation sur la conférence de presse… l’Édition? Vous voulez que je précise l’édition? Snob… comme? Quel qu’ un est déjà accrédité du Snob?.. Dans tous les cas jusqu’à la rencontre!»[22], после чего жмёт на «отбой» и мчится к «Октябрьскому»: окей, некогда там блистал сам Эллингтон, ну а завтра блеснёт Zaz.
Anja Maurois[23] — курсивится на снежном бедже брюнетки, курирующей пресс-конференцию. На брюнетке фарфоровая, в тон кожи, блузка — того и гляди, разобьётся, да чёрные, в тон шемаханских бровей, брюки. «Добрый день, моё имя Алиса… Алиса Лидделл. Я внештатный… региональный корреспондент “Сноба”, только из N-cка — коллеги забыли об аккредитации! Прошу вас о приватном интервью с певицей… понимаю, «это нереально», но, видите ли, я побывала на множестве концертов Изабель и сделала чудесные кадры, сопроводив их зазеркальными текстами… всё, разумеется, переведено. Из нашей беседы может вырасти целая книга… книга о музыке… о музыке и свободе… Мой французский не столь хорош, как хотелось бы, но…» — бритая наголо Алиса Лидделл осекается под ироничным прищуром длинноволосой Anja Maurois. Бритая наголо Алиса Лидделл боится, будто длинноволосая Anja Maurois не так просканирует её менталку, боится, будто с колокольни собственной безупречности сочтёт её ещё одной городской сумасшедшей… Как объяснить?.. Что выдумать?.. Anja Maurois кажется такой неприступной, такой холодной — да только глаза-то её смеются, да только в глазах-то — тот самый Чёртик, дёрнувший во всю прыть из бабкиной табакерки!.. Приметив его, Алиса и решается выложить всё как на духу: «Знаете, мой приятель считает, будто с таким же успехом можно летать за интервью Анджелины Джоли. За тенью Луны в небе… Да, есть лимит времени… тогда выслушайте главное. Если б на месте Изабель Жеффруа был, скажем, какой-нибудь Грегори Лемаршаль, мои слова не казались бы вам столь странными?.. Это что-то такое сильное, невероятно мощное… из бессловесных глубин, из лагун неназванных — поднятое… Она как сестра, она и есть моя сестра — да-да, ничего больше: ничего из того, что могло б вызвать её возмущение… Ничего плотского, ничего материального! Возможно, давным-давно, вовсе даже не на земле, мы были связаны ещё кое чем, нежели простой принадлежностью к одному виду… Ошеломительная мысль о том, что к человеку можно прикоснуться и он не исчезнет, конечно же, приходила мне в голову, однако не в прикосновении дело! Хотя — да, я хотела б взять Изабель за руку и просидеть всю ночь, глядя на звёзды… точно так сидели Ёжик и Медвежонок: помните, там, в тумане?.. Аня-Аня, да сколько можно не понимать!.. Вы рождены в эсэ́с-эр, признайтесь, у вас просто баскская внешность, ну а французский — второй родной, и всё же вы местная, вы неплохо знаете Питер, так ведь?.. Мне нужно передать Изабель одну вещь, только-то… С вашей помощью. Я не сумасшедшая, правда! Не террористка, не папарацци… Спросите у мистера Кэррола. Если, конечно, хотите…»
Anja Maurois отворачивается, какое-то время молчит, а потом щёлкает пальцами: «Окей, вы попадёте на пресс-конференцию. К самой Изабель вас, разумеется, не допустят, но вы можете передать ей этот свой волшебный альбом, — Anja Maurois с любопытством рассматривает фотографии, — передать через меня. Вот всё, что я могу сделать…» — Алиса Л., точно её ударили по лицу, прикладывает к щекам ладони. Ну да, таких-как-она Anja Maurois повидала немало: какое там «штучное исполнение»! Нет и не было. Спасибо на том, впрочем!..
Весь день перед концертом Алиса Л. бродит по городу, но питерские places of interest не увлекают, не завораживают. Что она делает здесь, на шарике, что ей вообще тут надо? О, дьявольский сансаркин круг! Неужто Кэролл и это придумал? Или Набоков не так перевёл, а она теперь за них расхлёбывай-отдувайся?.. У других вон персонажи как персонажи выходят, крепкие да румяные, а эти такого нагородили! Чем думали, когда остов лепили? Чем карточный домик клеили?.. Печалясь да вытирая кулачком слёзы, Алиса добрела-таки к вечеру до концертного зала: в последний раз так в последний раз, ей ли привыкать! И пусть, пусть верноподданные превратятся в колоду карт, пусть глупая герцогиня, наконец, замолчит, пусть Белый Кролик перестанет дрожать от страха перед королевой! Она, Алиса, больше никуда не поедет, etc., ну а в сухом остатке вот что: как прошёл концерт Изабель Жеффруа, Алиса Л. помнит плохо, а хорошо помнит лишь то, что по его окончании спешно пробивается к охране да просит вызвать Anja Maurois. И она вскоре появляется, и гематитовые глаза её мечут молнии, и коралловый рот её негодует, и фарфоровая её блузка дрожит на высокой груди: «ЭТО невозможно. Вы хотя б понимаете, что ЭТО невозможно, нет? Не ищите неприятностей там, где можно их избежать!.. Ну-ну, возьмите себя в руки! Возьмите салфетку…» — когда же Anja Maurois протягивает Алисе Л. шёлковый носовой платок, все вдруг оборачиваются: Изабель тут как тут, за спиной, Изабель любопытствует, что интересного без неё происходит. И тогда Алиса Л. передаёт ей книжку: ту самую книжку с картинками Ёжика и Медвежонка. Переворачивая страницы, рассказывает, как сидели они у реки да смотрели на звёзды. Смотрит Изабель в глаза и говорит, что мечтает хотя бы раз в жизни посидеть вот так же, потому что, как и она, хочет свободы и радости: Je veux!.. Изабель усиленно вникает в хромой французский Алисы, а потом подзывает Anja Maurois и просит покатать их — без всякой только охраны — по ночному городу.
Идеальная Anja Maurois идеально ведёт идеальную машину — идеальная машина идеально слушается идеальную Anja Maurois. На неидеальной набережной Фонтанки Алиса Лидделл с Изабель Жеффруа выходят из авто и идут к воде. Anja Maurois, оставшись в салоне, не спускает с них глаз — впрочем, всё, что она видит, — это держащихся за лапы Ёжика и Медвежонка: они смотрят на звёзды, считают их и чему-то смеются. Перевернув последнюю страницу альбома Алисы Лидделл, Anja Maurois улыбается той самой улыбкой, разгадать тайну которой не смог никто, никогда.
«Никто, никогда…» — шепчет она, силясь не смотреть за окно, и потому не видит, как две тени уж парят над землёй, поднимаясь всё выше и выше, — а держит их зонтик с радужными картинками: зонтик, купленный первого мая на одном парижском аукционе, где выставлялись, помимо всего прочего, цветные сны Оле Лукойе.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
17
«Проходит, пройдёт, пронесётся, а последний остаётся…» (фр.; из шлягера ZAZ «Les passants»/«Прохожие»).
21
— Что делать? — спросил нетерпеливый петербургский юноша. — Как что делать: если это лето — чистить ягоды и варить варенье; если зима — пить с этим вареньем чай (В. Розанов, «Эмбрионы»).