Ирреально-фантастические повести – небольшое размышление о небольшом будущем: не сразу в Царство Божье, а поэтапно восходя по лестнице Иоанна Лествичника… ан нет!Скушайте яблочко, станьте как боги – и только потом (упав) начните медленно подниматься.Вся история падшего человечества об этом.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Deus ex machina предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Печальное очарование холодного железа
Кузнец, когда подковывает коня,
На чьей он стороне — по которую от горизонта то есть?
Или просто включен в реальность
Как некая неуничтожимость и данность.
Емпитафий Крякишев
Своеобразие вызывает к жизни своеобразие? Вот величайшая ошибка: мнить о себе больше, чем ты есть, и ценить себя меньше, чем ты заслуживаешь. Человек (или все еще человек) должен непоколебимо поверить, что непостижимое постижимо, иначе он ничего не сможет исследовать, то есть в ожидании полета пытаться разъять птицу на перья и скелет… Своеобразие вызывает к жизни своеобразие, но не только: вместе с ним является и начинает о себе заявлять своеволие — это как старое тело с новой душой!
Между человеком и все еще человеком присутствует внешнее сходство. Этим пользуются мошенники, потому я сразу отойду от человечности в сторону и скажу несколько слов об эльфах. У меня нет никаких сомнений, что это далеко не первая из предпринимаемых попыток сказать о них и, конечно же, не последняя из потерпевших провал, впрочем, у нее есть ряд особенностей или, иначе, тонкость, которую возможно постичь, только утратив ее… Это как живое тело вообще без души, которое о душе помнит и прирастает памятью.
Прирастание и есть причина всему: например, среди смертных произносится много неправды о том, как бессмертные красавицы отдают свое бессмертие во имя любви к герою — но еще никто из героев не отдал красоте свою смерть, как ни пытался! На первый взгляд причины этого многообразны, но на деле заключены в одной: новое тело со старой душой безобразно, даже если оно восхитительно, и оно само собой становится старым… Вот и произнесено это слово: полюбить означает обменяться частицами душ, но все «новое» для человека является старым для эльфа, остальное приходит и прирастает «само».
Перворожденный произносит «река», и сами собой произносятся волны, сам собой произносится берег и ветви к воде, и к ручьям родники, и туманы, а от туманов дорога к дождям, от дождей к облакам, от облаков к горным вершинам и далее… Перворожденный произносит «рождение», но поскольку он «первый», сам к истокам не падает (иначе могут покачнуться начала), а сами собой произносятся взросление и обучение.
Тонкость данной истории именно в обучении, а не в чем-то постоянном, как то: старые тела с новыми душами или старые души в новых телах — это все старая сказка, меняются лишь имена… Тонкость данной истории не в кровопролитиях за вольность и правду или власть над миром — это тоже рассказки! Она состоит в многоцветии, понимайте, в раскраске тонких очертаний происходящей истины плотью событий и следствий.
Обладаешь посмертием, стало быть, обладаешь душой. Носишь имя, стало быть, заключен в его оболочку: вот и его звали Лиэслиа, что на языке людей означает Серая Крепость, а учителем его был Эктиарн, что означает Господин Лошадей, что в свой черед означает и во что заключает, и во что предстоит — но это как процесс обучения, в котором ступень за ступенью! Порою следует одну ступень из-под ног убирать, ибо Первые Шаги лишь начинают, но переходят Вторые Шаги: итак, убирать — или выбрать, как выбирают сети рыбари — или даже убить? Казалось бы, зачем эльфам искусство убийства (возвращения к началу), когда они — Первые? Но некоторые называют это искусство воинским — как бы возвышая его до себя! Эльфам, напротив, приходится унижаться. Посмотрим на их унижение.
Произошло это во время одного из уроков фехтования, который оказывался (речь об Эктиарне, но если протянуть взгляд над взглядом, то и сам урок выглядел так же) очень строен и с ослепительно белою гривой волос, обрамлявших лицо, узкое и порою становившееся почти прозрачным (и только тогда словно бы исчезали с него несмываемые шрамы), и тогда сам собою становился ветер — чтобы развевать их, чтобы приходить вовремя и не позволять этой гриве застилать поле боя, а в магическом поединке становиться заманчивою мишенью для одухотворенных постороннею волей многоруких ветвей… Произошло это во время одного из уроков фехтования.
Сначала Лиэслиа и Эктиарн танцевали клинками (недаром, когда девушки давят виноград, это напоминает танец), потом танцевали смыслами клинков, потом танцевали их душами, и только потом (как из виноградных картечин получая вино — кровь соборной лозы) танцевали виною их душ — и вот они оба замерли… Как против ветра замерший встал Эктиарн напротив Лиэслиа (никогда прежде не называя его своим учеником), и его замерший (но рассекающий ветра) клинок молча говорил обоим (ибо урок есть общение) собеседникам:
— Холодного железа боятся люди, не эльфы.
–… — улыбнулся в ответ клинок Лиэслиа (быть может, чуть сконфужено), а сам юный эльф (ему соизволилось пребывать в юности), продолжая свою руку этим серебряным клинком — превратил ее в недоумение! Тогда серебро клика ответило и в свой черед перекинулось в тонкость позеленевшей бронзы (эльф играл временами и этносами с их пассионарностью, и подумал о неслучайной слепоте Гомера), и недоумение стало недоумием, стало нелепостью: даже тонкая минойская бронза слишком и слишком вещественна и не настолько растворена в минувшем, чтобы говорить многоточием.
— Твой клинок понимает меня. А ты излишне учтив, — сказал Эктиарн, на деле не говоря ничего, но именно этим «ничем» извлекая из манжеты на левом рукаве камзола (правый рукав обнимает правую руку, в которой клинок) хитрый метательный нож — но движение смысла этого нового (и заранее не оговоренного) оружия от Лиэслиа не укрылось, конечно… Конечно же, самого броска он увидеть не мог — ведь его попросту не было, только тень его смысла; потом Лиэслиа взял из воздуха этот бросок; потом двумя пальцами левой руки взял из воздуха нож — чтобы тотчас его выронить…
— Холодное Железо! — крикнул этот вырвавшийся из рук нож, причем крикнул прямо в лицо эльфа (ибо был взят из воздуха у самого лица — и так уже Лиэслиа достаточно промедлил, изображая браваду!), ибо смыслу ножа хватило умишка сообразить, кому был предназначен; и пока нож падал к ногам эльфа, Лиэслиа смотрел на подушечки пальцев, которые дымились и шептали ему:
— Мы были самонадеянны, зная о твоей неуязвимости!
— Да. — соглашались с ними Лиэслиа и Эктиарн — но лишь до тех пор, пока нож еще падал! Потом его падение обернулось тяжестью, землистостью и тяготением матери-Геи (Лиэслиа все еще помнил о минойцах); и вот здесь, пока юный эльф пребывает во времени и тем себя ограничивает, возможно описать его будущую внешность, то есть как он будет выглядеть в глазах человека? Но здесь открывается тайна: если ты из людей, но увидевши эльфа, ты подходишь к человеческой грани и становишься «все еще человек».
— В бою берешь то, к чему дотянется рука и воля, при условии, если ты все еще эльф, — сказал Эктиарн, на этот раз говоря губами, а не смыслами губ — уже самим их движением давая понять, как движется вокруг своей оси слово, которое чем-то подобно картонному глобусу (который, если дальше развивать банальность, чем-то подобен либо птолемеевой плоскости на китах, либо зрелой планете-виноградине на грозди среди других виноградин) — а потом вдруг убрав эту ось из вращения!
Разумеется, данный «урок» не являлся обучением или прелюдией к нему, он оказывался пре-людией, ведь люди жизненно необходимы эльфам; клинок Эктиарна (не называю мечом или из какого он серебра) взмыл у него над головой. и рука эльфа потянулась за ним — тотчас клинок принялся изменяться! То есть становился железным; то есть принялся говорить не на языках фехтовального танца, а языком изменения, но — обратного: клинок уходил от эльфийского серебра, убегал назад, деградировал — да как угодно можно было «это» называть! Клинок становился железным, но «это» не означало, что ему необходимо железо: в бою берешь то, что потребно для боя; быть необходимым означало превысить потребность.
–… — опять улыбнулся бронзовый клинок Лиэслиа — чуть сконфуженный (но так и не выдавший — как до этого выдал метательный нож — себя и своей сути Господину Лошадей и не принявший его как всадника), ведь он ответил многоточием эльфу, но лишь для того, чтобы опять и опять не принять его всадником…
— Повторения как способ — способны и углубить, и возвысить, но сами они лишены способностей — это как вещь без вещего! Выйди из времени, — сказал Эктиарн, чей клинок уже совершенно стал состоять из железа. Тогда Лиэслиа (чуть сконфуженный, ведь привязанность к определенному времени сродни недолгой привязанности, иначе — временности) тоже позволил своим губам шевельнуться:
— Я не сдаю крепостей.
— Но их сдали твои минойцы, пустая утроба, якобы породившая эллинов! — и все это время (из которого было не выйти) оба их клинка, бронзовый якобы юного эльфа и все еще железный его якобы учителя были почти неподвижны (то есть «все еще» неподвижны) и располагались от своих хозяев чуть в стороне (как бы за ними наблюдая) — причем железный клинок Эктиарна был вознесен (и превозносился) высоко-высоко (как Стенающая звезда) и был холоден и прекрасен, а клинок Лиэслиа был отведен в сторону и казался тонок и бархатист… Но лишь так клинки могли видеть друг друга со стороны и лишь так могли видеть своих «хозяев».
Точно так их могли бы увидеть люди: Леонардо, Микеланджело, Рафаэль и (пусть его, то есть возможно пустить в этот ряд) Роден — они дорого бы заплатили, чтобы в своей реальности увидеть такую композицию: дискурс двух эльфов. выраженный в их клинках, причем с точки зрения этих клинков! Пригласить в качестве моделей эльфов, что может быть недостижимей? Проще измыслить телесный образ Стенающей звезды и воплотить его… Что за порогом совершенства? Слова Родена, за которые он и стал телесным образом Стенающей звезды: любая работа должна быть завершена, даже если она совершенна!
— Ты был самонадеян, — сказал Эктиарн.
Первым эти слова услышал клинок в его руке, якобы длинный и тонкий в руке якобы длинной и тонкой, и сразу же ответил: в беспощадном свете (ибо кровавы отсветы) боевых факелов на стенах тренировочной залы он определил себя неподвижным и сразу же из неподвижности вышел и запылал вослед факелам — но как-то иначе, нежели факелы! Словно бы заклубилась вокруг его лезвия алмазная пыль, и он перекинулся из серебра. но — не стал (подобно ножу) непоправимо вульгарным железом… Он оказался (и показал себя) простой и понятной сталью.
— Но не только ты был самонадеян, но и твоя воля. Ибо попыталась все сделать сама, — мог бы добавить к его изменениям учитель, но — предоставил клинку продолжать…
— В бою берут не только то, к чему дотянется воля! — молча крикнул своему хозяину клинок Эктиарна (и заключил себя в крик, и перестал торопиться менять ипостаси — оставив изменениям возможность) и тотчас сбавил тон, и предерзко шепнул (уже вслух) бронзовому клинку Лиэслиа, и солгал:
— Теперь я Холодное Железо. Посмотри на меня, — и потянулся к Лиэслиа (ведя за собой руку Господина Лошадей), и завершил изменения (как бы останавливаясь и переставая тянуться собой), и перестал быть честной сталью, оставшись не более чем угрозой.
Лиэслиа был потрясен его ложью, а точнее — мог бы быть ею потрясен! Но тогда могло бы получиться небольшое землетрясение (то есть земля попыталась бы передать свою приземленность всему, что с ней соприкасается, то есть дотянуться волей и овладеть), а ведь никакие пустые угрозы не могут пошатнуть начал — кажущиеся реальности могут себя лишь показывать! Но не без предчувствия перемен в себе юный эльф молча наблюдал (и его бронзовый клинок, отстраненный, наблюдал вместе с ним) как острие клинка Эктиарна замерло прямо перед его глазами.
— Смотри! — крикнула эльфу (пытаясь хоть в крике себя заключить и определить) угроза.
Лиэслиа молча кивнул. Его взгляд сам собой побежал по кажущемуся лезвию. Вся суть бегущего взгляда ощущала, что он бежит по Холодному Железу. Но никакого Холодного Железа не было, была ускользнувшая в никуда честная сталь, уступившая свое место пустой угрозе. И вот взгляд добежал до рукояти клинка и до сжимавшей ее ладони (никаких перчаток, честная эльфийская плоть) Эктиарна, и тогда Лиэслиа увидел, как сгорает в ядовитом огне пустоты бессмертная плоть эльфа.
— Нет никакого Холодного Железа. Нет никаких фетишей. Нет никаких табу.
— Да. — согласился с пустотой юный эльф. Глядя, как сгорает в ядовитом огне бессмертная плоть.
Здесь можно было бы сказать, что и после сожжения бессмертие обязательно восстанавливается, ибо обязано восстанавливаться. Что о восстановлении бессмертия есть множество свидетельств (оставленных все теми же Леонардо или Роденом), да и для обладания такой вещью (ибо не более, нежели вещь), как бессмертие, вовсе не обязательно быть Творцом или творением Творца; что для этого достаточно просто быть — здесь многое можно было бы сказать! Помянув, предположим, историю Жанны из Домреми (конечно же, после аутодафе, на котором ни Лиэслиа. Ни Эктиарну присутствовать не довелось — не было в том нужды!). Но это упоминание ничуть не приблизит к пониманию, зачем эльфам люди. Необходимо стать эльфом, а потом перестать им быть.
Сущность магии эльфов в том, что никакой магии нет: представьте голоса фуги, то есть хорового произведения, в котором голоса один за другим звучат слышнее остальных, и получается некая волна, как бы состоящая из одного голоса над голосами, причем этот голос над голосами и есть эль — и возникает совершенно человеческий вопрос! Что первично, сам эльф или прочие небывалые люди (все еще люди), из которых он составлен и (одновременно) именно он и составляет их всех? Смысл этого вопроса и повелевание им (безо всякого повелевания) и есть эльфийская магия, в которой нет никакой магии.
Сущность же любой человечности — в постановке вопросов! Путем человеческих (эльфам нет в том нужды) проб и ошибок установлено, что оба эти явления (эльфы и люди) друг без друга совершенно немыслимы, иначе они оказываются совершенны и не завершены — как та мысль, что всегда предшествует Творению и всегда больше Творения! Ибо настоящий эпиграф всегда предшествует, например: и сказал (и, одновременно, исказил все ТО, что говорению предшествовало) Бог, что ЭТО хорошо! Потому вместе со Словом вернемся немного назад и взглянем:
Взгляд, что бежал по железу и бежал по клинку из железа, и бежал по яду Холодного (которого нет) железа, достиг-таки рукояти клинка и сжимавшей ее ладони Эктиарна (Господина Лошадей, но не людей) — представьте голоса фуги, то есть хорового произведения, в которое (словно в ножны) вдет клинок Эктиарна: теперь ладонь Эктиарна не просто сжимает рукоять клинка, а способна влиять на звучание — то есть какому голосу прозвучать, а какому не быть усеченным этим звучанием! И сказал Бог, что это хорошо, но Его совершенство не есть одиночество, поэтому эльфы почти совершенны.
Сущность магии эльфов в том, что никакой магии нет, и все происходит «само», и только некоторые самостоятельные действия эльфов (или даже решения, впоследствии отвергнутые) определяют, какой из этого якобы множества якобы самостей будет позволено осуществиться — и в этом подлость любой магии! На деле выбор не определен, но — почти предопределен: и вот здесь взгляд Лиэслиа передал эльфу (и это действительно выглядело как с рук на руки), как сгоравшая в ядовитом огне (которого нет) Холодного Железа (которого нет) ладонь Эктиарна начинает не овеществлятся (то есть делаться все более доступной тому, чего нет), но — осуществляться.
Выглядело это так:сгоравшая частица за частицей плоть Эктиарна точно так же (частица за частицей) остается существовать и тем самым как бы объясняет, зачем эльфам Холодное Железо — чтобы не стать богами и (вместе с тем) быть от Бога отдельными! Это сложный вопрос человеческой жизни (мочь и хотеть, быть всем и не раствориться), к счастью людей от них скрытый, ибо и люди, и эльфы частичны… Выглядело это так: сгоравшая частица за частицей ладонь тем не менее не СТАНОВИТСЯ частица за частицей доступна тому, чего нет, но остается «сама» и тем самым как бы объясняет, зачем эльфам Холодное Железо.
Только во времени (и это объясняет, зачем эльфам время) и только по изменениям внешности вещей, на которые обращается мысль, возможно увидеть след мысли — то есть обращается вокруг эльфа! Только тогда след мысли проявляется как нечто выдающееся; только поэтому автором были упомянуты мельком (а как иначе, если речь об эльфах) некоторые выдающиеся личности (или события в мировоззрении эльфов, что стали видны людям и в их мире и оставили зрительный след); только поэтому зрение людей в этой истории еще будет мельком помянуто. Ибо у бриллианта есть грани (или они подразумеваются), но что стало бы с огранкою, выйди камень за грани?
Холодным Железом зовут не металлы (пусть их, то есть возможно допустить к переплавке), Холодным Железом призывают к себе унижение эльфа, предупреждение, что и ему необходимы границы: и вот только теперь становится возможным описать «учебный» поединок Лиэслиа и Эктиарна (которые оба ни в каких обучениях не нуждаются), глазами людей!
Совершенные и смертоносные движения боя (самого боя, то есть «всего» — а не каждого эльфа отдельно) были как летящее золото есенинской осени: листья желтые, красные, коричневые и даже зеленые — и если бы все они закружились в ледяных порывах февральского ветра! Но даже движения никуда не торопились и не удивлялись своей смертноносности, как никуда не торопится ось вращения и не дивится происходящей вокруг стремительности. Разумом понимаешь, что эти движения превышают любую стремительность на любое возможное ее превышение (как значение превышается отрицанием любого значения) — но зрение видело происходящий бой!
Разумом понимаешь (но стремительно не настигаешь), что зрение стало отделено, что стало оно самостоятельно и одушевлено, что оно видит бой и не просит богов о слепоте, ибо превысило самое себя, а слепотой и без богов обладало! Разумом понимаешь (и стремишься настичь), что слово «боги» не более чем метафора боя — стремления изменить то, что не тобою сотворено! Быть богом означает «не быть» эльфом и пребывать «извне» и оттуда насиловать мир. Поэтому схватка Лиэслиа и Эктиарна была как наступленье Последнего Дня.
Приходит день, когда человек уже не увидит своего «завтра» (а для эльфа «вчера» и «завтра»), за днем следует понимание, что завтра не существует ни для кого — такою могла бы быть эта битва, но эльфы просто сражались: оба были в камзолах цвета движения (то есть золота есенинской осени), а клинки их были пронзительны ветрами декабря-января-февраля! Но люди могли бы видеть Лиэслиа и Эктиарна полуобнаженными, только в коротких набедренных повязках.
Их сапоги всей птолемеевой плоскостью подошв касались каменного пола, но человек мог бы сейчас их увидеть босыми на плотном песке одного из гогеновских островов и даже увидеть их точеные торсы, что лоснятся от пота, и увидеть их напряженные лица, казавшиеся покрытыми татуировкой из бисерных капель — но вот чего люди не могли увидеть, так это каждый камень пола отдельно, и каждую песчинку отдельно, и каждый атом отдельно, и каждую планету отдельно! Ибо если бы могли, то стали богами, которыми и являлись, и перестали быть эльфами… Эта схватка была как наступление Последнего Дня, поэтому эльфов возможно было увидеть в деяниях и одеяниях Дня Первого (смотри видения Буонарроти, с поправкою на опередившее самое себя грехопадение), то есть почти без одежд.
Не смотря на это оба были в камзолах цвета движения, на ногах гетры и короткие полусапожки (иногда ботфорты, а иногда их ноги босы — но лишь когда не отягощены переходом Суворова через Альпы), талии стянуты чем-то вроде стальной воды Мальстрема — то есть в общем-то одеты они одинаково, то есть многождыобразно; следует признать, что если эльфийское искусство рукопашного убийства возведено до уровня дизайна их одеяний, то в их убийствах не может быть победителя, возможен лишь Апокалипсис.
Люди могли бы увидеть, что руки эльфов (сжимающие оружие) на деле пусты и не сжигаемы незримым огнем галилеева отречения или даже явленным аутодафе сатаниста Джордано (ибо оружие сродни отречению от «всего» и служит захвату или сохранению малости), а еще люди могли бы слышать разговор их застывших движений:
— Мне необходимо пройти, — сказал бы клинок Эктиарна.
— Мне необходимо тебя не пустить.
— Скажи об этом пустоте, жаждущей быть наполненной! — и тотчас возможный выпад Лиэслиа был отбит (вот как комета перебивает ветку сакуры) движением Эктиарна:
— У пустоты есть Стенающая звезда и нет слов!
Замечу, что некоторое большинство людей называет помянутую звезду Полярной и Путеводной: это некоторое большинство полагает «задачей» Икара вдохновлять либо пугать по-эту-и-по-ту-сторонних ему наблюдателей — забыв, что в результате применения подобного понимания (используемого как оружие или орудие) у Икарушки только ножки торчат из болота! Не используй непостигаемое как лопату, ибо выкопаешь себе могилу; впрочем, это некоторое большинство могло бы посчитать (ать-два, ать-два!) дискурс эльфовых движений вот таким:
— Я уже победил.
— Нет, это я все еще побеждаю.
— А хочешь, я уступлю тебе правду, которая срама не имет? Я скажу «всем», что ты почти победил и отразил агрессора, но я изловчился и обошел, и ударил в спину, и ты потерял сознание, и покачнулись начала, и у обоих у нас появился выбор-которого-нет: любовь к людям стала возможна…
— Я не потеряю сознания. Я либо обойду его, либо перешагну, то есть так или иначе встану на твое место и сделаю твое дело: ты обходишь и ударяешь в спину тело, чье сознание у тебе за спиной!
Люди (или их некоторое меньшинство) могли бы видеть эту речь движений как танец клинков: выпад, отражение, выпад и отражение — люди (или некоторое меньшинство из них) могли бы заглянуть и дальше в Зазеркалье, где смысл этой речи заключен в сознании «икарушек», реальности грехопадения и желания быть богами; у этих людей тоже бы появился выбор — которого-нет — этого выбора не существует в реальности эльфов! Но ведь и у них есть реальность Холодного Железа.
Совершенные и смертоносные движения боя, на деле, были вполне неподвижны и молчаливы: разница между их речью и (предположим) речью богов как метафор реальности, что пробует властвовать над собой, себя разъявши на части — это даже не разница между ветряной мельницей и ветром и даже не щеки тех метафоричных богов, что выдувают движенье мельничных крыльев (не правда ли, напоминает ремесло стеклодува?) — но сейчас не время и не место рассуждать о природе богов или Бога, то есть не время самоубийце самоубивать свои очередные миражи! Итак, перед нами движения боя, полуобнаженные и смертоносные.
Итак, полуобнаженный человек Эктиарн пригнулся и вытянул свои руки. При этом человек что-то говорил, впрочем, даже не он (не губы его или руки), а лишь происходящая из всего этого (и заранее обреченная на провал) попытка отвлечь внимание человека Лиэслиа (то есть другого полуобнаженного человека), и она могла бы выглядеть вопросительно, причем вопрос можно озвучить:
— Это грех, поднять руку на ученика? — причем слово «ученик» словно бы извлекалось из манжеты на рукаве не существующего сейчас камзола, облекаясь в форму ножа (даже не кинжала, что еще более уничижительно), и человек Лиэслиа (который когда-то был эльфом) самого слова увидеть не мог, но мог увидеть тень его смысла… Он принял кошачью стойку.
— Начнем! — прозвучало откуда-то от самого «начала» (которое предстояло перешагнуть, ни в коем случае не покачнув), и у человека Эктиарна глаза словно бы обернулись внутрь самих себя и стали матовыми — он попытался перестать быть человеком! И тогда человек Лиэслиа его ударил (то есть одного человека ударила другая его человечность). Причем одновременно и снаруж-жи, и изнутр-ри: то есть снаружи — жужжание полуденной пчелы вилось над мускусной розой, то есть изнутри — детской считалкой слышалось:
— На месте фигура замри!
Полуденный зной, дышащий над песком гогеновского пляжа. Пчела Оси Мандельштама (доходяги на пересылке, все еще бормочущего рифмы) и его мускусная роза, чьи лепестки подобны волнам: море волнуется раз, море волнуется два, и все замирает, и в Европе остается все так же холодно, а в Италии темно… То есть босая левая нога Лиэслиа встретилась с челюстью Эктиарна (сейчас мы узнаем, каково это — трещиной быть своей вечно босой льдины?) как раз в тот момент, когда Эктиарн попытался (какая это пытка, когда пространство не принимает твою человечность, и приходится его продавливать) отскочить, и у него не получилось.
У Эктиарна не получилось, и могла бы отскочить его голова — но ему пришлось за ней последовать! Он упал на песок (который состоял из планет), и все эти планеты прогнулись под тяжестью его тела, и все это произошло единомгновенно, и он застонал прежде, чем Лиэслиа его ударил… Каково это, трещиной быть своей вечно босой льдины? Так мог бы спросить человек у все еще человека.
Так мог бы спросить случайный прохожий, повстречавший (предположим) Сальвадора Дали и что-либо у него спросивший (а на деле — пожелавший по человечески поделиться своей дрожью кожи и желудочной коликой), а на деле — попросивший не у самого Сальвадора Дали, а у его гения уступить и случайной душе толику места под солнцем! Каково это место под солнцем, где над розой мускусной дыхание пчелы, где в степи полуденной кузнечик мускулистый, и (главное) где автор этого солнца?
Так вот же он, доходяга Ося Мандельштам. Он роется в отходах лагерной кухни, поскольку из барака его выкинули, поскольку он пробовал красть еду у соседей-людей. И над всем этим прекрасное полярное (позабудем о теплых морях!) солнце, которое сотворено этим доходягой и которое есть автор этого доходяги… Вы спрашивает, что было бы, если (предположим) помянутую мной Жанну из Домреми не сожгли? Так ведь ее и не сжигали.
Итак, полуобнаженный человек Эктиарн упал навзничь, и человек Лиэслиа перешагнул через него; итак Серая Крепость начала перешагивать и перешагнула через Господина Лошадей — вот и во время (а было ли время?) этого «начала» лежащий на песке человек каким-то образом сумел поставить подножку, и человек Лиэсли упал на него (а крепость, рухнув на него, обязательно бы погребла) — хотя после такого удара ногой трудно было поверить, что Господин Лошадей останется в сознании! Наверное, он и не остался, и именно его отдельное сознание сумело добраться до ног противника.
А потом это сознание добралось до дыханья Лиэслиа — Эктиарну удалось взять в борцовский захват его горло. Как будто железный прут стал давить на горло и сонную артерию. Тогда Лиэслиа (уже все еще человек) ударил его локтем под дых и затылком в лицо, и хватка ослабла. Время рассыпалось на мгновения, мгновения растопырились как пятерня и стали хватать за душу. Тогда Лиэслиа протянул руку (в Серой Крепости был опущен подъемный мост) и сделал вылазку, и схватил Эктиарна за запястье, и сломал ему мизинец (и перебил вьющейся вокруг крепости кавалерии ноги)… Тогда сознание Эктиарна и воля его сознания на миг обмякли, и захват на шее Лиэслиа ослаб, и Лиэслиа вывернулся.
Мир эльфов как бы перевернут: что вверху, то и внизу, и нет для них дали или близи. Вот и в этом учебном поединке «учитель» как бы нападает на «ученика», который обороняет Серую Крепость, но при этом все происходит наоборот: Эктиарн потерянным (то есть из тела выбитым) своим сознанием выманивает из крепости заключенное в ней своеволие — точно так, как говорил многоточием клинок самого Лиэслиа, преследуя те же самые цели… Мир эльфов как бы перевернут, и даже нападая — эльф Эктиарн стал защитником! Успешно оберегающим то, что должно быть преодолено.
Поэтому человек Лиэслиа проклинал себя так, как никого и никогда не проклинают (а ведь и там порой проклинают) в бесконечности эльфов — когда он перешагнул (а не обошел) бессознательное тело Эктиарна! Ибо большая сила духа потребна, чтобы переступить добродетель, когда она закономерна. Ибо в мире людей ге-рой взбирается на сизифову горку или роет себе сизифову яму в матери-Гее, лице-дей лица делает, а зло-дей лица корчит — вольно им быть легкою рябью на поверхности, не тревожащей глубин и вершин; эльф и есть глубина и вершина; эльф изменяет себя, не изменяя никому; ибо в мире людей эльф и есть изменение неизменного мира в душе…
В мире людей все иначе: лицедей лица делает, а злодей лица корчит, причем оба герои, причем — оба боятся заглянуть дальше собственных лиц! А меж тем эти лица как кочки болота: прыгай с кочки на кочку, испытай многоточие жизни — ибо любой сюжет продолжается после своего завершения — а потом (и потому) преодолей и заверши многоточие… Как говаривал суворовский переход через Альпы своему генералиссимусу:
— Дрожишь, скелет? Ты еще не так задрожишь, когда узнаешь, куда я тебя поведу! — причем говаривал генералиссимусу будущему (во время самого перехода Александр Васильевич еще не имел пресловутого чина), причем даже в переходе через Альпы (и из одной природы в другую) меня интересует лишь бесконечность мгновения, когда само совершенство задрожит, и я перешагну через него.
Итак, поединок (а был ли он учебным?) завершился, и люди (или все еще люди) Эктиарн и Лиэслиа перекинулись в эльфов и стали ими — то есть люди могли бы их видеть в камзолах цвета движения (или есенинской осени), их талии стянуты стальными поясами Мальстрема, на их ногах короткие полусапожки или ботфорты, не важно, и я (и автор, и описатель этой истории) вдруг подумал, что если я прочитаю этим эльфам человеческую книгу Экклесиаста? Книгу, которую мне не пришлось перешагивать. Ибо незачем перешагивать то, к чему нечего добавить и убавлять тоже нечего. Но наблюдай за ногой твоей, когда ходишь.
Конечно же, все это очень упрощено. Конечно же, ложь (ибо и правдою можно лгать) что человеков можно считать (ать-два) ногами эльфов, которыми они перепрыгивают с кочки на кочку (или с Эльбруса одних взлетов духа на другой Эльбрус) — а между этими кочками зыбкие бездны! Конечно же, человеков можно считать ногами эльфов, которыми они ходят. Но если эти ноги никуда не торопятся (ибо и впереди, и позади вечность), то и мы (люди и все еще люди) никуда не торопимся и берем и от труда своего, и от трупа своего — вот так начинает сгорать в огне Холодного Железа неуничтожимая плоть человека, чтобы стать достойной быть взятой и от труда, и даже от трупа, и не может сгореть.
— Холодного Железа боятся люди, не эльфы, — такими словами завершил (или мог завершить) Эктиарн их с Лиэслиа дискурс — ибо весь этот поединок окончился, так и не начавшись — или, начавшись, окончился! Или окончание стало началом, поскольку обучение не было бы обучением, если бы его использовали как лопату или кирку, причем для строительства (опять-таки — выкапывая лучшему себе могилу) чего-либо менее интересного, чем великие пирамиды и сфинкс подле них… Таким (менее интересным) строительством можно вынести приговор всему живому и споткнуться об Екклесиаст, который никогда ничего на себе не выносит, ибо не позволяет себя использовать.
— Сегодня ты еще не готов, — сказал ученик учителю.
— Но я приду завтра, — ответил Господин Лошадей (представьте: следуя своеволию, вы поворачиваете коня и дальше — уже без своеволия, а сами по себе! — уже имеете дело с превышающими ваши силы последствиями), и тотчас Господин Лошадей стал завтрашним (пусть завтрашний саму думает о завтра, довольно сегодняшнему дню своей заботы), и этот завтрашний встал перед сегодняшней Серой Крепостью — которой попросту не существует! Ибо ограничено изменчивыми прошлым и будущим, которые в какой-то степени и есть изменения самого эльфа, который не нуждается в крепостях…
Поэтому неизмеримо и не разбиваемо на части время жизни Перворожденного, поэтому нет у них времени что-либо исследовать (например, тайны и искусства), поэтому тайнам и искусствам ОБУЧАЮТСЯ — но даже среди Перворожденных честь и достоинство (вещи нерасчленимые) не являются безусловно врожденными (ибо кто видел рождение эльфа?) — поэтому их берут и от труда своего, и от трупа (кто сказал, что эльфу невозможно умереть?); поэтому — именно потому, что честь и достоинства ставят условия, их и берут (ибо заключены в условия) как (предположим) стремительный метательный нож, причем у самого лица — дабы рассмотреть!
Поэтому если я (автор и описатель) и прочитаю эльфам человеческую книгу Экклесиаста — содержимое книги от этого не изменится! Как нельзя изменить человечность (ибо ничего нельзя брать даром), так нельзя изменить само изменение — раньше чем удастся его рассмотреть… Поэтому еще раз и с самого начала рассмотрим состоявшийся поединок.
Тогда (еще до начала) Лиэслиа медленно (ибо мы никуда не торопимся) потянул из-за спины (или потянулся спиной. Как бы встречая рассвет) свой минойский (дабы обойти неведомую погибель Атлантиды) клинок; тогда Эктиарн улыбнулся клинку (улыбнулся благородному праву обойти, а не преодолевать) и ответил на его приветствие приветствием своего стального клинка:
— Начинай!
Незачем читать эльфам человеческую книгу Экклесиаста, ибо этот поединок есть Армагеддон ее содержимого; я покажу весь этот камерный (ибо заключен в честь и достоинство) Армагеддон глазами человека. Покажу, как эльф Лиэслиа прыгнул к Эльфу Эктиарну (не увязая в песчинках планетоидов, которыми был выстлан пол тренировочной залы) — словно бы покажу происходящее в лучах химической реакции горения, а не реакции синтеза «вакуума» (лживое слово, но чтобы не опошлять «пустоту»), покажу все это как честное убийство.
Клинок Лиаслиа так и остался бронзовым раритетом, но (одновременно и даже раньше) стал поющим и сверкающим, стал жаждущим напиться чужой виной, стал бросающимся отовсюду — то есть почувствовал себя невинным! От этой атаки Эктиарн уклонился и отступил (ибо невинность наказуема унижением), он только парировал летящие к нему отовсюду удары. Но вот он сделал еще один шаг назад и замер, и больше не двигался, только двигал кистью — это как легенда о последнем мазке кисти, который делает мастер, делая картину несравненной! То есть вдыхание жизни в неодушевленную «глину».
Потом стиль его боя изменился (кто только изменение природы, легко пройдет и между капель дождевых, и между разящих лезвий), он увеличил размах парирующих ударов. Несколько раз острие его клинка (как змея языком) попробовало уколоть Лиэслиа в один из зрачков (чтобы оставить несмываемые шрамы на его зрении), и эльф Лиэслиа тоже остановился (перестал как бы парить над камнями пола тренировочной зала — можно было видеть, что он перестал быть высью, ширью и далью) и перестал отталкиваться одновременно и от пола, и от стен: теперь его клинок описывал замедленные линии, лишь указывая направление возможных атак и уклонов…
Потом стиль Лиэслиа тоже изменился (а до этого — начинал и изменялся): теперь его стиль указывал самому ему на медлительность очертаний его тела; тогда Лиэслиа стал слышать, как начинают расти и растут камни пола (души без очертаний, но твердости — кажущейся!); внешне Лиэслиа двигался тягуче (но его внешность так и не стала внешностью тигра), и по мере вновь начавшегося сближения все его внимание заострялось на противнике — он становился функционален, он весь устремлялся в клинок (вот так функция кошки — ходить самой по себе), и вот уже эльф словно бы пробежал по очертаниям своего тела и по лезвию клинка: сблизившись, он в неожиданном круговом выпаде (целясь в бок учителя) нанес, как могло показаться, неотразимый удар.
Удар этот, разумеется, пришелся по вставшему навстречу клинку Эктиарна, а затем уже Эктиарн контратаковал (то есть как бы сузился, и не только в смысле времени и пространства). То есть обозначил себя как направление: в голову, в бок, в грудь, в голову. Потом последовал (как распахнувшийся веер) единственный удар — ставший множеством! Направленный, опять-таки, в один из зрачков. Потом последовал колющий в ногу.
Цели своей эти удары, разумеется, не достигли, но Лиэслиа (Серая Крепость), которого удар в в голоса его фуги (будь внимателен к тому, чем ходишь) вынуждал быть внимательным к своей человеческой ипостаси, вынужден был сделать шаг назад. Причем учитель сразу же шагнул следом за ним:
— Очень хорошо! — сказал он, но на деле (и наяву слуха) похвала прозвучала вот так:
— А теперь не отступай, — сказал он, применяя особый прием и захватывая своим клинком бронзовый клинок Лиэслиа, и позволяя своему стальному клинку стать железным: минойская (то есть не имеющая будущего «сейчас») бронза взвизгнула о Холодное Железо — но Лиэслиа вновь отпрянул! Его обожгла (или ошпарила, или оспорила его право — когда все течет мимо — быть неподвижным) его собственная Холодная Бронза… Но он тут же рванулся обратно и почти ужалил Холодной Бронзой своего клинка своего учителя.
— Очень хорошо, — повторил Эктиарн, клинок которого жил сам по себе и не откликался ни на какие речи; его движения, меж тем, стали резки, опасны, но Серая Крепость и на этот раз устоял — и еще раз почти ужалил учителя! Как тот небезызвестный Змий небезызвестную Еву, ведь даже Перворожденному ведом Первородный грех.
— Но все это еще не бой, — продолжил Эктиарн, причем констатацией почти очевидного (очевидно, для того, чтобы взгянуть и взглядом указать на это «почти»), а потом еще раз (когда все течет мимо) продолжил: — Это всего лишь искусство Перворожденных. Это танец Перворожденных, который заключен в клинки и Слово, танец пространств и времен, почти пришедший к своему совершенству… Но работа должна быть завершена, даже если она совершенна!
Так они стояли друг напротив друга и щеголяли клинками. Что есть друг? Есть ли у Перворожденных дружба, возможна ли она между ними? Разумеется, ибо дружба возникает в самом начале (двум началам возможно качнуться друг к другу); потом (через годы и версты ) между двумя (отошедшими от начала и впавшими в человечность — проживающими свою человечность!) пролегает совместный труд, которому суждено и соединять, и разделять… Таких называют товарищами, иначе, попутчиками от сих и до сих, и хорошо, когда человеческие сроки жизни и пройденное расстояние совпадают. Так стояли они друг напротив друга и щеголяли клинками.
— Жизнь эльфа, ступающего по голосам фуги (и ступающего голосами фуги), воплощена в магическом реализме эльфийского искусства; понять, ступают ли голоса фуги самим эльфом, не оказывается ли эльф теми ногами, которыми кто-то переступает в пространстве магического реализма; понять, кто есть этот «кто-то» и стать им, и настать (как настает есенинская осень или тает первый снег) в дальнейшем, и наступать дальше — вот зачем Перворожденным люди с их Первородным грехом, — сказал Эктиарн очевидное…
Так стояли они друг напротив друга и щеголяли клинками и щеголяли людьми, и щеголяли собой и своим (ибо оно всегда рукопашно, ибо оно всегда пашня) искусством, ибо люди и есть эльфы, потому Господин Лошадей (ты поворачиваешь свою лошадь и имеешь дело с последствиями) повторил очевидное:
— Холодное Железо или Холодная Бронза — не более чем горизонт, разделяющий богов и людей; эльфы (находясь и по ту сторону, и по эту) не должны ступать за горизонт.
— Тогда Серая Крепость (весь мир идет войной на островок внутреннего мира) ответил ему очевидным:
— Представь Буонарроти в его мастерской (весь в мраморной крошке и не моется месяцами); представь трубадура в его Провансе на бесконечном пути (чем не срок человеческой жизни?) от замка к замку и от одной прекрасной дамы к другой; представь Вийона меж кабаком и борделем ( и всегда грабителя и убийцу) на Большой дороге; представь восхитительных викингов… — интересно, к кому сейчас обращается эльф? К Господину ли Лошадей и людей или тем, кто им перечислен?
— Холодное Железо или Холодная Бронза — не все ли равно? И люди, и все еще люди всегда немыты и плотоядны.
И действительно, представьте восхитительных викингов (ведь глаза не умеют не видеть) на их плоскодонной, то есть почти птолемеевой посудине (но с драконьей головой на носу), груженой тухлым бочонком воды и тухлою солониной, и опять же месяцами немытых; представьте себе (и поставьте на их место себя) восхищенный вопль их вахтенного, который (по достижении очередного Винланда — некоей новой земли) обретает никем не превзойденное право заявить всему мирозданию:
— Именно я пришел сюда морями, которыми до нас никто не ходил… Поэтому здесь все — мое.
Представьте этот танец клинков (можно ли представить их плотоядными и месяцами немытыми?) — он ведется в таком темпе, который и необходим, и вместе с тем совершенно недостаточен, чтобы все сказанное мною об эльфах было и воспринималось как обычное бессмертие, обычная неуничтожимость; настоящий бой — это прежде всего честное убийство, то есть лишение души очертаний, могущих ее ограничить… Можно ли представить такую безграничную душу?
С другой стороны (ибо мир эльфов перевернут), обретение душой очертаний (или вдохнуть в глину дыхание жизни) — это тоже убийство, и его тоже можно именовать честным; с этой стороны первые люди давали неодущевленным вещам имена, навсегда заключая их в Имя, и так продолжалось до Грехопадения… И вот теперь люди дают вещам и друг другу маленькие имена — то есть вполне бесчестно вступают с этими вещами в бой, то есть вполне бесчестно убивают остальную бесчетность имен, то есть пробуют исследовать, чтобы стать богами. Ибо боги — наивысщие (и не ведающие о своей наивности) исследователи.
Таковы боги (ибо боги и есть наивозможные люди), высочайшие исследователи, которые рады убийству, для которых власть и все ее составляющие (ибо и власть у них дробится на дроби) — это уменьшать все более уменьшаемые имена, для которых в убийстве — свобода быть богами… Впрочем, для реального наблюдателя (который сам может перекинуться в боги) быть богом и наблюдать за богами суть одно, ибо боги — это такая форма речи или метафора (переход из одной природы в другую), как (предположим) человеческая гениальность — не более чем метафора речи, ее экзистенциальность; более того, и убийство, и смерть — форма речи.
Да боги радостны, а человеки тщетны, но и те, и другие убивают, Но убивают и эльфы — только иначе, то есть честно. Теперь вы (сторонние и могущие перекинуться в боги) как наблюдатели можете наяву увидеть, как развивается в своих бесконечных повторениях (и началах, и окончаниях) поединок двух эльфов и (если отделить одно от другого) танец их клинков (или беседа клинков) постоянно меняются… Теперь Эктиарн с виду фехтовал очень просто. Клинок его перестал выписывать большие дуги. Но точность каждой остановки его лезвия превзошла даже прежнюю их ювелирность.
Более того, точность каждой остановки превзошла даже ювелирность огранки камней из стен Серой Крепости. Более того, теперь его клинок стал везде опережать Холодную Бронзу, стал как бы издеваться над потугами раритета настичь современность (сам «современностью не являясь» и пребывая вовне), над попытками догнать и достать, переступив через несуществующее «сейчас»; Почти одной кистью (то есть не направляя в нее волю), Эктиарн вращал клинок, защищаясь и нападая: полоснув здесь, лезвие Эктиарна тотчас протыкало осенние цвета камзола Серой Крепости уже совсем в другом месте.
Появились первые результаты. Осень повисла на теле Лиэслиа, как ей и надлежало, клочьями — как бы предваряя свою зиму. Внешне это выглядело так, будто удары Эктиарна стали преследовать целью не поражение противника, а его изменение — начиная с его одеяния! Внешне это выглядело так и выразилось в том, что удары Эктиарна стали менее сильными, но более скорыми, экономными, с плотным, прилипающим сцеплением лезвий при соприкосновении: людьми мы фехтуем или лезвиями, железо они или бронза — не все ли одно? Благодаря им мы выходим в мир.
Бой (как и затягивающие вглубь кружения Мальстрема), меж тем, продолжился и даже продолжался за свои пределы — но по сути был уже завершен! Эктиарн несколькими выпадами вынудил (то ли уговорил, то ли позволил) Лиэслиа попасть в скрытую (как женщина, что притворно отталкивает) западню, потом вдруг захватил левой кистью его неосторожно приблизившийся клинок из Холодной Бронзы и ничуть при этом не поранился, и вырвал его (а точнее, получил почтительнейше с рук на руки), и отшвырнул в самый дальний угол тренировочной залы, и Холодная Бронза, соприкасаясь с каменистыми планетоидами пола, лязгнула и зазвучала:
— Ну вот и все!
Лиэслиа (в одной из реальностей уже победивший на песке из этих самых планетоидов) улыбнулся:
— Я все понял, учитель (произнося это слово, он заранее дезавуировал сказанное), но и ты должен понять, — говорил он своей улыбкой, и еще он говорил, что есть должное, есть мы, есть невозможность не сгорать в огне Холодного Железа, но — невозможно сгореть…
… Ладонь Лиэслиа (освобожденная Эктиарном от клинка), не осталась пуста. Ее пальцы шевельнулись, якобы послушны якобы его воле, но — сами по себе, но — не каждый сам по себе, и произвели на свет заклинание: тонкие нити света ничуть не промедлили и пришли из НИОТКУДА и ОТОВСЮДУ к кончиками его пальцев, а вслед за ними пришел свет Стенающей Звезды, и из его холодной дороги сам собой соткался другой клинок, который ничуть не противоречил воспоминаниям о предыдущем (что отшвырнули в угол) клинке…
— Ты должен понять, учитель, почему в учебном бою мы не обозначаем убийства.
— Потому что перворожденные не могут биться ни на чьей стороне, — ответил ему Эктиарн, а потом позволил ученику продолжать:
— Да, то есть — могут биться со всеми, то есть — могут разбиться об это «все», — ответил Лиэслиа, а потом позволил Эктиарну продолжить:
— Победители в этом мире могут показаться лишенными смысла, настолько они взаимозаменяемы. Поэтому мы не обозначаем убийства.
Разумеется, Эктиарн так не сказал, и не благодаря «позволению» Лиэслиа, но — для них обоих, обладающих бессмертием и включенных в реальность эльфов бессмысленны и смерть, и посмертие, но — душа для них не бессмысленна; когда мы говорим о взаимной заменяемости людей, мы не говорим о взаимозаменяемости душ! Просто если не ты сделаешь то, чему произойти должно, то это свершение взвалит на себя кто-нибудь другой, причем совершенно неслучайный «другой» — если не ты (мог бы сказать Моисей) раздвигаешь море, делая из него берега, то его раздвинет другой (или ставший еще более другим) Моисей.
— Мы не обозначили убийства — во имя чести! Ведь ее нельзя обозначить, — так и только так обучали юных эльфов, которые не нуждаются ни в юности, ни в обучении, скорее, обучение и юность нуждались в них.
— Кто такая Ночная Всадница?
— Ведьма, если ты о человеке и женщине. Существо, не готовое стать богом или богиней, но — готовое в него или в нее перекинуться.
Так мог бы спросить Лиэслиа, но не спросил. Так мог бы ответить Эктиарн, но не ответил. Ведь на заданное необходимо отвечать недостаточно. Иначе камни (что во главах углов) перестанут быть душами без очертаний, и ответы на вопросы перестанут быть должными.
— Откуда ты узнал о Ночных Всадницах?
— Во время боя мне был голос. — сказал Лиэслиа. — Разумеется, он был некасаем. Но когда я брал Стенающую звезду, мне пришлось взять и его.
Эктиарн промолчал.
— Это произошло легко и спокойно, — сказал Лиэслиа.
Эльфы бережно и уважительно вложили в ножны клинки, прицепили их к поясам и собирались покинуть тренировочную залу, где обоим было легко и спокойно, и когда эльфы ступили за порог, легкость и спокойствие вослед им воскликнули:
— А у нас все по прежнему!
Речь шла о Дикой Охоте, которая всегда по пятам, которая всегда настигает и не должна настичь ни эльфа, ни человека, ни бога — да Бог с ними, с богами! Она их, считайте, настигла, и они влились в ее ряды — но без Дикой Охоты немыслимы эти спокойствие и легкость, без которых немыслимо само существование эльфийской реальности: все эти окрестности тренировочной залы и обнимающего ее замка, который обнимают его окрестности — которые далеко внизу, под ногами… Речь шла, как и всегда, о людях, у которых тоже все обстояло по прежнему.
— Да, — сказал Эктиарн, соглашаясь с вышесказанным; то есть, он мог бы согласиться и сказать так, но он добавил еще и это:
— Разумеется, было что-то еще.
Эльф имел в виду, что все сказанное о реальности эльфов, о ее спокойствии и легкости возможно постичь разумом и возможно выразить словом (как можно постичь сложение баллады), лишь выйдя из этой реальности и став меньше ее — то есть унизившись и вступив в бой — то есть став этой реальности лишним! Причем, либо избыточным лишним, либо тщиться от этой реальности отщипнуть малую пядь и тем самым уменьшить ее… Я бы сказал, это как добавить или убавить к книге Экклесиаста, если и для нее есть большее либо меньшее.
— Да, — сказал Лиэслиа.
— Тогда спой мне голосом, который был у тебя во время боя.
— Хорошо, учитель.
Поскольку было бы непоправимо вульгарным возвышать себя унижением, как если бы в ладони Лиэслиа все еще оставалась Стенающая Звезда, поскольку Холодное Железо в ладони (если бы оно там оставалось) Эктиарна тоже было готово вслушаться в голос ладони, сжимавшей Стенающую Звезду, эльф пропел всего три строки:
В чашу с вином,
Ласточки, не уроните,
Глины комок.
Показалось, пел эльфийский замок. То есть пела Серая Крепость, сотканная своеволием эльфов из неприступного камня. То есть сам эльф Лиэслиа не пел, но хотел петь, и пела его природа. В которой на равных имели свое место и невыносимо прекрасное, и непоправимо вульгарное — и никогда порознь!
— Ты полюбишь смертную девушку, — сказал ему (и его певчей природе) Эктиарн.
Точнее, так мог бы сказать Господин Лошадей, чтобы почувствовать потребность в смерти, чтобы переступить себя павшего — которого переступил ученик — чтобы переступить того, кто почти преодолел ученика… Точнее, он мог сказать вот так — чтобы сказать точнее:
— Ты полюбишь смертную Деву, девственную и замужнюю, святую убийцу, которую назовут Ведьмой.
— Разве такое возможно? — сказал в ответ эльф, для которого было возможно все или почти все.
— Ты помнишь наши баллады, — сказал в ответ эльф, для которого не было необходимости «помнить», для которого «все» было здесь и сейчас.
— Да, когда бы они были прекрасны.
Потом Лиэслиа опять запел — но иначе! Как поют чужую, но давно ставшую своей, песню.
Река с водой густою,
Песок в ней как звезда.
Деревья над водою,
Вода бежит всегда.
Потом куплет прервал себя сам. Но лишь затем, чтобы зазвучал следующий. Стремящийся как можно скорее забыть (ибо он — не эльф) о песке из Стенающих звезд, устилающий пол тренировочной залы…
Там смотрят в листья волны,
Из пены замки там!
Потом Лиэслиа перестал быть куплетом и стал эльфом, которому не было нужды себя допеть. Показалось даже, что Перворожденный (имя которому Серая Крепость) не просто прервал куплет, а прервал именно себя. Причем на плече этого «себя» (и куплета, и крепости) стояли они оба, Лиэслиа и Эктиарн. Перворожденные думали о красоте и, как следствие, думали о Пеннорожденной, и горевали, ибо она была богиней, порассыпавшейся на любови… Пеннорожденная! Тем понятней был вдохновляющий и предостерегающий холод минойской бронзы в руке Лиэслиа.
Но не царское это дело, вдохновлять либо пугать!
Впрочем, замок, на плече которого находился пол тренировочной залы, о который в свой черед опирались ноги эльфов, был совершенно с его песней согласен; впрочем, замок молчал, ибо сейчас все решалось, ибо — было предопределено! И не только, ибо замок — заслушался! Впрочем, и весь мир заслушался, ибо был предопределен и, вместе с тем, ему еще только предстояло — быть… Таков мир эльфов, в котором все вступало в неразрывную связь — в которой все всегда находилось! Но и Лиэслиа, и Эктиарн сейчас были и становились совершенными немного иначе.
— У тебя пристрастие к богиням и ведьмам. Почему бы тебе их не исследовать?
Лиэслиа ничего не ответил — тем самым на вопрос отвечая!
— Ты увидишь грязь и смерть и ты не поверишь в них, поскольку они невозможны, и никакая их реальность не воспрепятствует этой их блистательной невозможности… Но свое Первородство ты отдашь за это неверие! — мог бы еще сказать Эктиарн, но не сказал, не было в том нужды — ибо молчали об этом замок (настоящий, а не тот, который был Серою Крепостью) и ветер, и вода замкового рва, обступившие Серую Крепость, пытающиеся ласкать его ступни и лицо; более того, молчало все царство эльфов.
— Ночная Всадница? — сказал, так ничего и не сказав, Лиэслиа.
— Да, — ответил, не отвечая, Эктиарн.
Действительно, они произвели все эти движения губ и смыслов (то есть как бы произвели дожевывание остатков какого-то бессмертия) — то есть оно как бы прикоснулись к яду Холодного Железа! Итак, боги и ведьмы, то есть реальность людей, которые есть эльфы… Реальность, поедом и ядом Холодного Железа пожирающая ирреальность.
— Да, — повторил, ничего не повторяя, Эктиарн. — Но ты знаешь, что я ничего не знаю. Почему бы тебе не приступить к исследованиям? Ведь ты еще ни разу не был богом.
Царство эльфов, ирреальное царство «без царя в голове» вслушивалось в слова, которые не были произнесены. Которые переступали тишину и истину, которыми — и только — обучали друг друга Перворожденные…
— Приходи «завтра», которое не придет, — сказал ему потом учитель, который не был учителем. — Приходи, когда чужие песни перестанут являться тебе. Поскольку ты их сложишь сам. Ведь в чашу с вином и виной глины комок ласточки очень давно уронили.
Царство, которое без царя в голове, называлось Элд, что на языке людей означало «старый» — что могло означать «начавшийся много прежде своего начала»! — но об этом в другой раз; даже для людей очевидное им «раз-два-три», после которого замирают «начала» — это слишком много! Замирает фигура движения. Останавливаются изменения. Обретает свои телесные очертания душа. Всего этого нечеловечески много. Все еще человек не перекинется в боги, но становится просто человеком. Это и есть смерть-которой-нет, но — которая тоже не навсегда.
Конечно же, царство без царя в голове затем и имеет много имен, чтобы хоть одно из них не оказалось убито, Эльфы не присутствовали в нем постоянно (ибо носили его с собой), ибо удалялись в него только тогда, когда не хотели оказаться по какую-либо из сторон горизонта и перекинуться в люди или малые божики — поэтому его еще можно назвать царством эльфов, поэтому царство эльфов было «везде» или «всегда», на выбор… Которого они не делали никогда!
Неся это царство с собой, Лиэслиа покинул его верхом на коне именем Аодан, что на языке людей означало Разбойник. Имя не соответствовало норову коня, но в какой-то мере сопутствовало его будущим именам, и Лиэслиа сам его « выбрал» — уроки Господина Лошадей не прошли даром, ибо даром давались! Выйдя в реальность людей, эльф дал скакуну (то есть тому, кто перескакивает — или переступает — через истины) полную волю (ибо волей можно придать истине форму), ибо — воля выбрала себе эльфа Лиэслиа! — только так можно находиться по обе стороны.
Аодан нес эльфа, словно бы заключив с ним договор: оба они были лазутчики Элда, и теперь вокруг них змеились реальностью грани Холодного Железа, но — они оба могли разбойничать! На невзыскательный взгляд эльфийские кони не скачут, но — скользят, но шаг за шагом, как со ступеньки на ступеньку — как солнечный луч, когда он лежит на ступенях и словно бы ступенчат! Вот так переступают эльфийские кони, когда они мчатся в мире богов и людей.
Одновременно с ними (с эльфом и его конем) точно так же мчатся на Восток, на Север, на Запад и на Юг другие Перворожденные лазутчики: Брадхит — Широкий Очаг, Далйет — Тенистый Лист, Кервален — Победитель и Банберн — Светлый Ручей, которым их стороны горизонта выпали по жребию! Ибо сейчас эти эльфы несли с собой мудрость определенных вещей, поскольку сейчас их эльфийская мудрость была функциональна — и охраняла несомый ими Элд! И только Лиэслиа сам взял себе горизонт (ибо не мог не взять), поскольку сейчас он сам был горизонтом (и по обе стороны от него), и этому горизонту предстояло выдержать на себе взыскующий и расчленяющий взгляд Ночной Всадницы.
Аодан, не знаясь с усталостью и даже как бы перед ней зазнаваясь, все так же скользил по пожухлому зною травы и тенью прибавлялся к тенистым кустам; они уже миновали несколько человеческих хуторов. Когда Лиэслиа наконец различил вдали (то есть выделил, а не расчленил) прохладную зелень небольшой рощи — этакого березового хутора! — переплетение пространств, переплетение природ средней полосы и степей; где, как не в пограничии, совершаться свершениям? Переплетение природ для имущих настоящее зрение как факел в ночи — когда вокруг якобы ясный день: пересекаются оси и параллели птолемеевых (всего лишь трехмерных) глобусов — не высекая искр сверхновых звезд, ибо зачем? Все, что вокруг, есть и так! Оба они, эльф и его конь, были хорошо видны Ночной Всаднице.
Аодан, не знаясь с усталостью и даже как бы зазнаваясь перед ней (повторы, старые тела событий, но — с новой душой!) готовился (не как блюдо для поедания, но — где-то тоже для разжевывания истин!) уже вступить в прохладу — или это тень березовой зелени готовилась потеснить его душу? Не только кони, но и вещи эльфов одушевлены — и вот тень березовой зелени готовится отщипнуть частицу этого одушевления! Тень готовится попросить себе толику места под солнцем… И вот здесь (пока еще тень готовится) Аодан взвился на дыбы!
Аодан заржал. Холодное ржание вознеслось к холодному юго-восточному (сейчас горизонт простирался именно там) небу; Холодное Железо неизбежного грядущего (данного нам сверх ощущений) опять встретилось с Холодной Бронзой пристрастий (то есть воспоминаний о прежних — еще человеческих — плоти и крови) самого Лиэслиа… Но плоть человеческого сердца не успела бы ударить, а в руке эльфа (никогда не касавшейся уздечки, зачем?) уже сам собой сплелся лук, другая рука уже накладывала (почти как накладывают заклятье) стрелу — плоть сердца не успела бы ударить, зачем? Неоспоримое (эльфийское) превосходство не в плоти.
И вовремя (впрочем, иначе и быть не могло), ибо из тени берез под копыта коню бросились (вот как бросают просо) несколько темных тварей; вздыбленный скакун (представьте белое лето, Петроград, Медный Всадник) уже продавливал головой небосклон, и в воздухе остро запахло отсутствием запаха жизни — твари были темны, но без живой тьмы! Действительно просо, действительно горсть неживой простоты…
Когда все течет (или бросается горстью), но — мимо, можно просто плыть по течению и НИЧЕГО НЕ ПРЕДПРИНИМАТЬ, и трупы простых тварей просто-напросто проплывут мимо, достаточно подождать — когда бы все действительно текло мимо! Аодан, посреди этой бесконечной и мимолетной секунды наконец опустился на передние копыта; лук в руке Лиэслиа рыскнул, стрела оперлась взглядом своего острия о цель и — остановила ее стремительность…: Твари не растаяли в небытии, но — стали отодвинуты в сторону! Узнали свое место, замерли в отдаленном (и навсегда отделенном от эльфа) прыжке. Но на их место заступило другое «сейчас»: в роще гневно билось гордое и храброе сердце ведьмы.
Кусты раздвинулись. пешая Ночная Всадница выступила навстречу эльфу. Березовая роща как бы отступила от нее или отпустила ее, стали видны (ибо стали отделены) ее черты: внешне просто пешая путница в пестрых скоморошьих одеждах — или, если присмотреться, в блеклых одеяниях просителя подаяния! Или, если смотреть настоящим зрением, в бликах осенней темной воды в Лебяжьей Канавке — итак, кусты раздвинулись и, одушевляемые, расступились… Стали видны не только биение гордого сердца и притворные (исключительно внешние) растерянность и робость (как бы возможность себя по пути растерять) от этой негаданной или загаданной встречи, но стала видна (ибо все чувства суть одно) ее речь:
— Вижу, ты владеешь простыми чарами, раз уж отпугнул моих псов!
Лиэслиа молча смотрел на ее притворство.
— Пусть тебе, сам по себе ты мне не нужен, нужен мне только твой конь, Я оставлю тебе жизнь и даже, пожалуй (сказала — как пожаловала!), даже и души твоей не трону; пожалуй, даже и оружие (вдруг кто еще решит обидеть?) оставлю тебе; спешься и ступай своей дорогой, — сказала эльфу на вид очень милая и кроткого вида девушка… Лиэслиа молча смотрел на ее притворство!
Внешне она близко напоминала (как бы бесконечно приближаясь — и не касаясь!Ибо ее скоморошество ― истаяло, и она перекинулась сама в себя) Орлеанскую Деву, какой ее изображают (или уже изобразили, или еще только будут изображать) на средневековых гравюрах: головка немного склонилась, глаза чуть долу, торжественное платье до пят и средневековый (как бы даже подмигивающий — ибо века!) головной убор. Почти скрывающий волосы, и в правой руке нежный (ибо на вид парадный) меч… Лиэслиа заглянул за ее притворство!
–… — сказала стрела в его луке, то есть эльф вынул ее и опустил обратно в колчан; то есть лук вместе со стрелой (как же им разлучиться?) опять оказались приторочены к седлу, и только тогда девушка улыбнулась:
— Ну что ж!
На деле она ничего не сказала, но — ответила! На деле вместо нее заговорило (и принялось все вокруг заговаривать) ее ожерелье (золотые кольца, продетые друг в друга — шерочка с машерочкой — то есть никакого соперничества, никаких спихиваний друг друга со снежной горки духовных иерархий!), лежащей на высокой груди — и только тяжесть золота указывала, что в гордом сердце (на котором лежит ожерелье) присутствует избыток плоти… Понимай, не жира и мякоти! Но ее горячая гордая кровь кажется какой-то упрощенной, птолемеево плоской.
— Ты тоже владеешь слишком простыми чарами, — мог бы ответить ей эльф, но — зачем?! То есть что за этим последует? Да и «слишком» не значит «почти», ибо — любую гордость следует чтить. Поэтому он подождал и дождался: пешая Всадница взмахнула ( или легко повела, за собой увлекая) мизинцем на левой руке… Конечно же, это был отвлекающий маневр.
На эльфе, как и на ведьме, не было никаких доспехов. Даже зеленый шервудский плащ Лиэслиа (ничуть не похожий на полотно, когда-то или когда-нибудь обнаруженное в Турине) был им успешно забыт где-то в Элде и — хорошо! Ибо сейчас оказался бы избыточен. Поэтому сейчас Лиэслиа ничем не отличался от эльфа, пребывающего в пути, скользящего меж событий и некасаемого… А вот его конь непонятен был разве что слепому! Поэтому этот «слепой» сказал «посмотрим» и взглянул, точнее, попробовал взглянуть:
— Ну что ж! — сказала ведьма (ибо все еще длилось и повторялось то самое мгновение) и улыбнулась, и взмахнула мизинцем на левой руке… Над Перворожденным и над его конем распустилась (почти как апрельский подснежник) и стала на них опускаться (почти как новогодний снег или тополиный пух) ловчая сеть, состоящая из колец белого невесомого золота — только слепой проглядел бы такую ее невесомость! И только своевольный вложил бы в нее свою волю. Разумеется, это был отвлекающий маневр.
Лиэслиа не сделал ни того, ни другого (хотя и то, и другое ему себя предлагали), хотя и знал, что иногда следует умножать сущности; на Лиэслиа, как и на Ночной Всаднице, не было доспехов, поэтому эльф взял из-за спины клинок и вознес его над собой — очень просто рассекая всю невесомость ловчей сети! Причем саму сеть оставляя нетронутой… Очевидное стало более чем очевидным.
Ведьма осталась на месте, хотя природа путника и была ей предъявлена во всей своей полноте: перед нею именно эльф! Более того, она не стала произносить очевидного. Более того, ее почти алые и почти припухшие губы не стали вопить о пощаде, дескать, благородный эльф из Элда, неужели ты победишь заведомо более слабого? Причем то, что она только сейчас соизволила признать его природу, только подчеркнуло ее гордость и выделило из этой гордости ее сердце — которому надобен только равный, не ниже и не выше.
Далее произошло то, чему Лиэслиа даже не улыбнулся — ведьма попробовала его уговорить!
— Но благородный_ — сказала она торопливо. — Что могло привести тебя в мою грубую реальность? — то есть ведьма торопилась узнать, каким количеством власти над Перворожденным она могла бы овладеть и не подождать ли подмоги от других пеших Всадниц… Впрочем, у эльфа всегда только один (он же и единственный) конь!
— Неужели ты думаешь, что я осмелилась бы заступить тебе дорогу, зная, кто ты? — вскрикнула она, будто не ведая, что сначала Перворожденному заступила дорогу березовая роща, и только потом — из рощи произросла сама ведьма! Она вскрикнула, перекидываясь и как-то вдруг становясь просто девушкой в раритетном платье с игрушечным мечом в руке; как-то вдруг она стала чем-то совершенно некасаемым, как юная монашка, у которой якобы даже не может быть месячных.
Тогда эльф заговорил с ней:
— Ты хороший боец.
Она быстро, но не теряя некасаемости, взглянула.
— Да, ты хороший боец, — повторил он, признавая ее нездешнюю (не как Элд, конечно, но — особенную) прелесть; повторил, словно бы узнавая в ней Небесную Деву — ту, которую боги посылают к смертным мудрецам! Дабы мудрствованиями своими не сбивали их с толку (вот как сбивают с ног), дабы не путались под ногами небожителей…
Он сделал движение кистью, сжимавшей меч из минойской бронзы:
— Мы будем биться на равных.
— Неужели ты снизойдешь? — стоявшая перед ним женщина соизволила язвить!
— Ты знаешь, что именно честь отдает меня в твои руки. Но ты хороший боец.
Трижды он повторил заклинания и заклял себя. Потом движением левой ладони от запястья он как бы отстранил от себя «сказанное» и тем самым «остранил» его (отделил от реальности ведьмы и даже — от реальности березовой рощи), и тем самым оставил себе из всего только «несказанное» (где ударение — на третьем слоге и почти никакого отношения не имеет к непостигаемой Троице); потом он опять сделал движение мечом — минойская бронза обернулась кареглазою смертью! Потом он стал вращать меч — тот перекинулся Мертвым морем, кружащим вокруг человека Моисея…
— Каково это, быть кем-то вроде мессии и каждый день выслушивать одни и те же человеческие разговоры об одних и тех же унылых ошибках… Каково ЭТО, эльф? — спросила ведьма, давая понять, что речь меча ей понятна.
— Благородный Эльф из Элда! — продолжала она наступать. — Как и все мы, ты мастер именно единоборства, но сейчас мы — в реальности, потому — не одни! Конечно, ты согласен стать на одну доску со мной, то есть стать уязвимым, но что если тебя не убьет бесконечное «если» этого мира, а ты все еще будешь пребывать на доске? Согласишься ли ты на аутодафе, ибо дерево наиболее для него пригодно…
Эльф молчал.
— Тогда и только тогда, — продолжала она наступать. — мы могли бы быть вместе (извечное женское предложение, но — с извечными условиями), если мы вообще (ты понимаешь, о чем я) что-то можем в этой пошлой реальности… Впрочем, ты-то не один, мастер якобы ЕДИНОБОРСТВ: между тобой и птолемеевой плоскостью моего бытия пролегают четыре (вовсе не три каких-то там кита) копыта твоего прекрасного скакуна! Я не могу силой взять их у тебя, но хочу теперь, чтобы ты сам — подарил… Я вовсе не собираюсь (поскольку я не некий Прутков) опускать тебя на плоскую землю, поскольку (в отличии от тебя) предпочитаю обходиться без посредников, а именно и сразу обходиться тремя китами, которые сами по себе непосредственны.
— Ну вот и поговорили, — улыбнулся, подводя итог поединка, «Лиэслиа» — то есть сейчас подводил итог единоборства не сам эльф Серая Крепость, а «звуки» его имени, произносимые на кельтском наречии; Перворожденный опустил клинок из минойской бронзы — то есть вознесенное его место опустело! Потом спросил, совершенно не нуждаясь в вопросах:
— Ты позволишь мне следовать дальше, — вопрос был утвердителен, и Ночная Всадница, не нуждавшаяся в лошадях (лишь доколе не возжелает попробовать перекинуться в малые боги — и нет у ведьмы другого пути!), точно так же не стала утверждать (ведь глаза не умеют не видеть) предстоящую очевидность:
— Мои псы последуют за тобой, они будут ждать и дождутся тебя, — разумеется, это тоже само собой разумелось; разумеется, она сказала еще, причем подсказываемое не только рассудком:
— Ты так и не полюбил смертную девушку, — но подразумевала ли ведьма себя (в одной из ипостасей Небесной Девы), или действительно в ее изысканиях (не только от слова «изыск») возникла потребность в восхитительной похоти — всего этого договаривать не следовало! Поэтому она не удивилась ответу эльфа:
— Сейчас я был счастлив иначе.
Она не удивилась бы оковам, сковавшим (из песни Б. Г. «Мы связаны с тобой цепью») Раскольникова и Мармеладову, как никогда не дивилась моему Петербургу, в котором самым разумным было безумие Мышкина, когда он в Швейцарии… В чарку вины, ласточки, не уроните глупого эльфа!
— Но Благородный, — сказала она — некоторая насмешливость в этом слове сейчас вполне приличествовала этому созданию, именуемому «ведьмой» (да и кто может быть саркастичней пешей Ночной Всадницы?); опишем ее: ее головка, чья крепость сопоставима с крепостью Трои, ее волосы, чья длинна сопоставима с длинной волос дев троянских, что пошли на тетивы луков защитников города — ее голова увенчана неким подобием берета, по всей окружности которого страусиные (и в средние века неизвестные) перья демонстрируют мягкость ее характера! Но чтобы не свалился он с головы, берет укреплен под подбородком девицы голубою тесьмой.
Большие карие глаза под благороднейшими дугами бровей действительно были по оленьи большими, причем дуги бровей изящно перетекали в очертания носа, под которым располагались нецелованные губы, вполне способные произнести легчайшую хулу и мерзость:
— Благородный! — повторила она. — Конечно же, ты вполне благороден. Или, может статься, и тебе (кинь в себя камень, безгрешный) ведомо нечто постыдное о твоих родственниках или соплеменниках? — выговорила она все это весьма резво: у ее ножек бархатная кожа, поскольку карие глаза так бархатисты — но взгляд ее бежит, как бы по льдистой скользя поверхности! Его голубизна (как и минойская бронза клинка Лиэслиа) как будто в ножнах.
Она спросила еще:
— Это с ними ты был бы (как сместила она «был» и «сейчас»!) иным? — это прозвучало, обманывая, как якобы прохладный ветерок в степи, в которой раскинулась беззащитная березовая рощица, совершенно отличная от бархата ее ножек, легко и до самых пят прикрытых подолом платья… Этот ветерок степи могу бы спросить у эльфа, не колыхнувши подола:
— Это с нею ты был бы счастлив иначе? — спросила бы его ипостась Стихии, и эльф должен был бы уважить ее вопрос! Но (на деле) эльф не может уважать ипостась, то есть определенную функцию, Ибо бессмысленно уважать прилагательное без самого существа — в той ирреальной иерархии, где мы единственно существуем…
— Откуда ты знаешь?
–…, — ответила ему ипостась и рассмеялась, ибо в ответ он получил только серебряный смех: как он тенист, как он ручьист, каков он родников! Каков с оковами и вовсе без оков: смех над грехом-ха-ха, над святостью-ха-ха, над вечною любовью-боже-мой, кочан капустный — лист за листом снимать пустые потроха… Смех рассмеялся эльфу, как бы говоря ему:
— Слова говоришь, Благородный, вопросы задаешь? Юлишь! — торжествуя, смеялся смех — Стало быть, и тебе ведомо нечто постыдное о твоих родственниках!
Так встретились они, эльф и пешая Ночная Всадница (или могли бы встретиться, что означает были оба должны, но — кому или чему?) — как два в своем роде прекрасных изображения на средневековой гравюре, которым не надо ЛИШНЕГО, поскольку сами они — лишние, иначе, ДОБАВЛЕНИЕ к плоти, как добавлена к ней душа… Потом эльф ощутит уважение к противнику, важность его мужества и прилагательностью его умений, но это потом — как люди смывают едкий пот после битвы.
Тонкий минойский (то есть несколько старше средневековья) клинок Лиэслиа словно бы сам по себе пронзил грудь ведьмы и вышел (или выглянул) из ее спины: рука ведьмы медленно разжалась, и ее меч (тоже красиво полетевший в сторону эльфийского сердца), на лезвии которого не менее красиво был выписан ряд маленьких золотых лилий, выпал из ее нежной ладошки — так завершился этот неслучайный бой, скоротечный и прекрасный, но совершенно обыкновенный! Ибо всадник (ибо эльф всегда отделен от плоти любых поражений) обыкновенно и совершенно поразил пешего.
Стоило клинку быть извлеченным, как ведьма медленно опустилась на землю — оставив после себя прекрасную о себе память, которая больше чем плоть! Чтобы поразить ведьму, эльфу пришлось бросить тело вперед и припасть к гриве коня. Но по завершении поединка стало казаться, что это Аодан подошел к нему сзади и ткнулся в плечо (как в ладонь с краюхой), и Лиэслиа повернулся к нему и обнял за шею.
— Противник был силен и честен, и обречен, — сказал эльф. Потом он опять обернулся к сраженной всаднице и признался ей:
— И невыносимо прекрасен…
Своеобразие вызывает к жизни своеобразие, позволяет перекинуться в новые образы, в новую (но очень свою) природу, но — не только! Вместе с ним является своеволие, и тогда оно как старое тело с новой душой: новая душа постепенно и (как это ни удивительно) сразу же делает старое (достаточно его лишь вспомнить) новым… Но этого мало, ибо люди (да и не только они) наделены даром самунижения, способны делать Несравненное недоступным — для этого им достаточно лишь начать говорить! Они начинают и не заканчивают, полагая, что истина как про-пасть лежит между противоположными мнениями, то есть мало что мнят-и-мнут о себе и себя (Бог с ними, что ложно), но еще и предполагают между собой эту плотоядную пасть говоренья.
Верю-верю я всякому зубастому зверю человеческих качеств: верю в непоправимо вульгарное и невыносимо прекрасное! Но кого хвалят или хают, с тем ставят себя вровень; но отдавать должное — не означает хвалить или хаять, ибо здесь и сейчас исполняют не только себя… Это я знаю для себя и поэтому никогда не был богом, разве что мнил себя убитым. Господи! Когда кто-нибудь кого-нибудь когда бы то и где бы то ни было самоубивает, понимайте, что душа само-и-убийцы просит себе у многожды себя большего хоть какого-нибудь места под солнцем.
Напротив, честное убийство не есть домогательство, но — поединок, то есть мера себя; рассмотрим пример честных (что означает частичных) убийств: ее, вступившую в свой поединок женщину, звали Янна (а на самом деле, конечно же, иначе), что на язык смертных (то есть частичных) людей никак не переводилось, ибо она сейчас и не навсегда была смертною крепостной девчонкой лет пятнадцати от роду в провонявших мороженой рыбой штанах; в волшебной (но немногим отличной от нашей) реальности могла она быть королевой Ель, нагой и чумазой — после выигранного (но все равно что проигранного) сражения обессиленно упавшей в пыль, но так и не выпустившей из руки минойский (даже если она и не знает, что это такое) клинок…
Напротив нее — здесь что-то от сердечного выплеска! — присела простая человеческая святая, предположим, какая-нибудь Игнатия или Епифания, или просто сестра милосердия — когда она ухаживает в холерном бараке своего мироздания! Но именно в холерном бараке совершаются (вместе с дерьмом и кровью) выжимки человеческих сутей из человеческих тел; впрочем, сейчас она была сиротой под опекой общины, тонким и жилистым некрасивым человечьим зверенышем (почти как мы, что проморожены культурой насквозь) в рыбацких, то есть провонявших рыбьими потрохами штанах и рваной клетчатой рубахе (откуда подобное в русской деревне начала девятнадцатого века? А не все ли равно! Главное, что это подробно) — но именно благодаря ей тягучая как прозрачный мед (тоже цвета минойской бронзы) жизнь эльфа Лиэслиа так и осталась счастливой, но — иначе…
В самый первый миг нападения, когда мародеры Императора Французов со всех сторон (то есть еще и сверху, и снизу — то есть буквально, ибо все есть Слово) вошли в деревню, но — здесь мы на миг отступим от этого «мига»! Отступим от событий, которое мародерам (ах как они побегут из этой страны!) еще только предстоят: вот так же и половодье входит, чтобы отступить — тогда хорошо понимай, что для тебя наступила весна (то есть твое изменение и твоя измена); тогда хорошо понимай, что для тебя весна — постоянна; то есть считай, что для тебя весны как бы и нет — и тогда ты сможешь сделать с этой весною ВСЕ… Впрочем, мы никуда не торопимся.
Итак, в самый первый миг нападения, когда мародеры со всех сторон вошли в деревню — действительно, они казались продолжением водяной стихии: сначала просочился лазутчик, потом остальные — вломились! Становилось понятно, почему на Янне штаны и рубаха, провонявшие уже не потрохами, но — мороженой рыбой; время заледенело, в нем встали во весь рост ловцы человеков, и единственным выходом стало — выйти из времени, стать все еще человеком…
В первый миг нападения Янна спала и — сразу проснулась, меняя пластилиновость только что владевшего ею сна на необожженную, но недостаточно влажную глину реальности — то есть к гончарному кругу постоянно посещавших ее повседневность дежавю еще непригодную… И началось! Россыпью (как о стену свинцовый горох), то есть со вполне бесполезным, но еще очень опасным визгом стали метаться женщины — своим рикошетом разя обывателей; тени их прерванных снов путаются у них под ногами и прямо указывают, что нашествие на деревню состоялось не утром или вечером, а в обыкновенный час отдыха после трудов и трапез — по мосту из этих теней мог бы проскакать Аодан!
В первый миг пробуждения ( то есть возвращение в Екклесиаст с его дежавю) Янна еще спала, разумеется, и сон не торопился уйти — хотя был уже прерван! Так что случилось странное — сон во сне; сна уже не было, но он продолжался: сон во сне словно эльф на коне — и Лиэслиа мог бы прийти по этому мосту и, значит, эльф не мог не прийти… Он, как и мародеры, тоже вошел отовсюду, поэтому не то чтобы сразу ВСЕ увидел, но — увидел ВСЕМ, то есть не как некий Аргус: мухи отдельно, котлеты отдельно… Увидел, что от топота подкованных сапог невыразимо разило чесноком! Причем мародеры не то чтобы разили всех налево и направо, но — были заразны. Поскольку были они безо-и-небезобразны.
Всех, способных оказать сопротивление — резали превентивно! То есть резали примитивно и по простому; что есть рукопашный бой? Это просто: ударь и убей сразу, то есть по своему честно, то есть совершенно по своему — именно поэтому резали всех, способных хотя бы потянуться за оружием, хотя бы сделать движение. — то есть не обмереть! Не перебраться из жизни в малую смерть и там переждать негаданный ужас, но — остаться и умереть… Что есть такая смерть, когда ты стал героем и умер? Не знаю, но — некто входит в ваш дом, чтобы им овладеть; но — утро бросило лед и медь сквозь осенний прем в окна — и более никаких фанфар, никаких медных труб! Но все, окружившее вас, непоправимо вульгарно: и не уйти от того, что льнет и окружает, и не прийти к ускользающему — даже если уже ты все еще человек!
В это время (время, когда эльф вошел в деревню — когда пробудилась Янна, и ее непробудившаяся явь, ее сон во сне позвали эльфа!) некий мародер Императора Французов (но по природе своей италиец), этот некий человек прозвищем и сутью Рыхля (нечто вроде недостаточно разведенного теста из глины, когда оно совсем без души) быстро, но тщательно геройствовал в тщательно выбранной им избе; прочий разбойный народец (народ, известно, всегда рыхл, если нет в нем некоей добавки к плоти — порою это душа!) кое-где встретил-таки сопротивленьице — не то чтоб как мы в 41-м навалили перед чужою броней гору трупов, нет! Но все же, все же… — впрочем, деревушка была невелика, и не было рядом с ней никакой Волги, чтоб упереться лопатками и огрызнуться выбитыми зубами… Но все же, все же! Кто-то честно погиб, а кто-то и бесчестно, то есть у нас все по прежнему.
Итак, пока некий человечный человек Рыхля, по природе своей италиец и почти возрожденец, обстоятельно набивал свой мешок, исполненный в виде солдатского ранца (где рядом с маршальским жезлом всегда отыщется место наличным — как и каиновой печати на лице местечко всегда сыщется!), девчонка-подросток Янна полностью пришла в себя — здесь требуются пояснения… Как девчонке, никчемушной сироте, и надлежало (деревня берегла себя, никакой педафилии, все в русле традиций), проживала в лачуге на самой окраине, и именно Рыхля первым заглянул в лачугу и убедился, что в ней нет ничего достойного внимания, и ринулся дальше, каинов ранец за собой волоча, но — уже разбудил; стало быть, даже ничтожнейший из ничтожных может быть одной из причин прихода эльфа и возможных перемен природы? Разумеется, ибо все может быть.
И еще раз о пройденном: может показаться странным, что на иждивенце деревни, рядом с которой нет никакой тебе Волги, рыбацкие штаны, пропахшие мороженой рыбой и клетчатая (Боже мой, смешения эпох и культур стали в этой истории бытом!) ковбойка — но еще более остраненным оказалось явление эльфа! Особенно то, что он не стал вмешиваться в побоище и грабеж, но безо всяких сомнений стал причиной их мнимости.
Мнимость(как и масть коня Аодана, которой нет вовсе) любого побоища обычно и привычно состоит в том, что на самом деле никакого побоища нет и что убиваемые обычно ничем не лучше убийц — такая вот банальность! Такое вот общее место для блатного сходняка, где никто ничего по сути не решает, но все так или иначе друг друга режут… Когда Лиэслиа послал свою первую стрелу (то есть — действительно отделил от себя, ибо молчал, не вмешался — вмешалась стрела!) в дергающуюся спину «какого-то и кого-то», кто насиловал женщину, то стрела (как и была) осталась прекрасна, но из Элда ушла навсегда.
Когда Лиэслиа послал свою вторую стрелу, которая намного опередила первую, которая ушла далеко вперед во времени, ибо они в реальности могли бы встретиться и рассечь друг друга (словно ветка цветущей сакуры, рассекаемая хвостом кометы); но, поскольку обе уже ушли из Элда, получилось убийство: первая стрела просто-напросто расщепила вторую, уже вонзившуюся между лопаток насильника! А что сейчас Янна, главное, где она?
В то время как некий Рыхля (заметим, не убивший и не попытавшийся убить никчемного подростка) набивал барахлом свой никчемный (вот как трубку табаком набивают, чтобы пустить на воздух) маршальский ранец, он вдруг ощутил некое беспокойство и прервал его набивание; в то время, как никчемная девочка-подросток после пережитого ею пробуждения и испытанного сразу же ужаса впервые глотнула воздух (как рыба, чей замороженный запах на ее рыбацких штанах) — как если бы рыба, оставшись без своей водяной атмосферы, вдруг сумела запеть — в это время или в то, но этот никчемный подросток из своей лачуги стал видеть сквозь стены! В то время — изменилось время.
— Уйти ото всего, что окружает
и льнет, и ускользает от тебя,
что вещи, как в потоке, искажает,
и нас и и отраженный мир дробя;
что даже в миг прощанья осаждает,
вонзая в нас свои шипы, — уйти, и что почти
не замечал, и что подчас
от глаз таилось в будничности фона, вдруг разглядеть вблизи…
И все-таки уйти, — как из руки
рука, — уйти, и поминай как звали,
уйти, — куда? — пели ушедшие стрелы, друг другу вторя и создавая древнерусское многоголосье, причем посредством еще ненаписанных строк немца Рильке; лучше не знать ничего, чем многое — наполовину, — вторили стрелы одна другой, причем посредством слов немца Ницше — потому-то и не рассекли друг друга напополам и ушли, и достигли, и вонзились между лопаток — уже там рассекая…
В это самое время (и внутри измененного времени) никчемная девочка-подросток глотнула (как та мороженая рыба) воздуха и — запела! Причем совершенно не вторя ни многоголосью, ни немцам. Причем ее зрение, ограниченное стенами лачуги, совершенно как эльф по незримым струнам земли и меридианам вселенной, прошло сквозь стены и ушло, и увидело… И сумело вернуться и принести себя Янне обратно! Тогда-то и стала она называть себя Янной. Прежде, вестимо, люди ее окликали иначе.
Она увидела, конечно же, не самую первую стрелу, а ее полет — уже расщепивший вонзившуюся между лопаток мародера вторую стрелу! Полет не продолжился, задержался в теле стрелы и не поразил жертву насильника, но — только его самого; в это время Рыхля (разумеется, так и не ощутивший свое беспокойство как нечто несказанное, но — его ощутивший) почувствовал, что постигшее его неясное беспокойство превышает своими размером и весом не только походный его солдатский ранец с возможным маршальским жезлом, но и вес самого Рыхли: вот так его тело, когда без души, вдруг сопоставило себя с этой казалось бы самой ничтожной добавкой…
Он переступил через труп убитого им хозяина избы (защищался, тужился задержать — верно, жена с младенцем успели выскочить — почти наверняка на другую погибель!) и выглянул в окно; как раз в это самое время ничтожная Янна взглянула сквозь стену и сумела увидеть; а потом она еще раз сумела увидеть, а потом и еще раз…
Она увидела дивного эльфа, оружного и на коне, причем сквозь стену своей лачуги; причем тени мародеров (бывших солдат Великой армии Императора Французов) оказались для нее как-то вдруг (как испанская Армада, фатально угодившая в шторм) совершенно несущественны — и действительно, мародеры уже переставали существовать…
То, что я назвал ее Янной, а не Анной или Жанной, тоже совершенно несущественно и не существует в моем с-ума-сшествии моих ирреальных иерархий (как бы с горы в долину, где даже в голой степи возможна березовая рощица — в которой обязательно прячется ведьма!); Янна увидела эльфа и окруживших его псов, посланных за ним Ночной Всадницей, не только на самом деле, но и — якобы им побежденной!
Она увидела эльфа, который во все стороны и наотмашь разил ведьминых псов: псы представлялись сгустками тьмы, наотмашь меняющими облики — перекидывались то в людей, то в зверей! Она увидела эльфа, который разил тьму и сам становился тьмой: это он был насилуемой поселянкой, воющей и дергающей под убитым и почти что надвое перерубленным стрелой (или двумя стрелами) мародером! Причем Янна увидела, что и она становилась воющей поселянкой, воющей и дергающейся под своей несмываемой душой!
Причем Янна, выйдя несмываемой душой за пределы лачуги — причем сама Янна сейчас за пределами никчемной лачуги только-только приходила в себя — ибо тело ее готовилось присоединиться к душе; причем ее душа, которая то ли насиловала ее, то ли сама была ее телом насилуема, вовсе не была тем действительным насильником-ландскнехтом на службе у французов, то есть не была тем немцем с вонючим ртом, что только что был убит — причем это сама Янна не позволила себе быть убитой эльфийской стрелой… И еще она могла видеть эльфа!
Она могла видеть, что и сам эльф был перерублен им же посланными стрелами, то есть он был не сам по себе: от следующих двух им отпущенных на свободу стрел умерли и навсегда изменились те два италийца, что прижимали к земле руки насилуемой поселянки — Янна увидела это убийство, вскочила и бросилась прочь из лачуги (по дороге подобрав и вобрав свою парящую за пределами душу), потом она навсегда бросилась прочь из деревни, предоставивши эльфу самому завершить избиение прочих убийц.
Эльф отпускал на волю стрелы: изменились первые мародеры и — умерли; потом изменились вторые и умерли; а потом могла бы измениться деревня, лишившаяся своих и чужих мародеров — колчан эльфа не мог опустеть — но изменение всего мира и избавление его от ведьминых теней могло означать конец света — и что дальше, за светом? Там не будет ни эльфа, преобразившего прошлый мир — ибо эльф тогда сам становится прошлым — ни насилуемой (но живой) поселянки, то есть не то чтобы не будет жизни, но — кому в этой новой жизни отыщется место, мне пока неизвестно.
Именно поэтом у ошеломленный Рыхля, благодаря негаданному своему беспокойству успевший в окружившее его чудо вглядеться, тоже опрометью бросился из недограбленной им избы и при этом (благодаря окружившему его чуду) счастливо (и для продолжения этой истории небесполезно) своей эльфийской стрелы избежал, то есть неизмененным покинул эту русскую деревушку изб и лачуг — разве что в уме несколько повредился! А как иначе, ибо смешались и сдвинулись для него пространство и время, поскольку только так он мог спастись от во все стороны разящего (для которого нет ни пространства, ни времени) эльфа.
Именно поэтому Рыхля благополучно переместился в милую Францию, что само собой разумеется, но — не в свой девятнадцатый век и в его начало! А в эпоху несколько более раннюю, то есть либо в конкретный год 1429-й, либо несколько раньше или несколько позже, но — не у стен Орлеана; причем оказался он в новом теле и другой (но полностью следуя карме) личностью… Становилось ясно, почему ни Лиэслиа, ни Эктиарн не присутствовали при сожжении Жанны из Домреми — не было в том нужды!
Палачи (а Рыхля, следуя карме, перекинулся в палача) — они ведь тоже (как с рук на руки и далее, в другую свою природу) передаточное звено; и еще: успешным или безуспешным получилось у меня описание эльфа — об этом судить только видевшим эльфов! Поэтому сейчас и я сам — палач, казнящий что-то «одно» и оставляющий потомкам многомерное «нечто» — в этом разница между сказанным и несказанным.
Палачи самих себя — то есть те, кто выбирает себе из множеств какое-то одно будущее — то есть те представители всегда вымирающего вида «все еще людей», которые властны перекидывать свои иллюзии в материальность — они передают свое прошлое своему будущему; поэтому и только лишь потому я назначил себя штатным палачом города Руана — чтобы иметь возможность вживе описать мною виденное или воображенное.
Я буду называть его и себя (чтобы не множить сущности) Рыхлей; разумеется, и сейчас, и тогда у него было совершенно другое имя, другими были внешность и мировосприятие — поэтому никакого маршальского жезла у него за душой не наблюдается, ибо и он, и я находимся сейчас на площади Старого рынка в Руане ранним утром 30-го мая (то есть в среду и посреди — кирпич за кирпичиком — мироздания) в 1431-м году, и обуреваемы оба несуетливою скорбью: столб, к которому привязана ведьма, слишком высок, и я не могу выказать ей официального милосердия, то есть перед самым сожжением по тихому удавить.
Внешняя хронология (а ведь есть еще внутренняя — скользящая сквозь) предшествующих событий такова, что ее можно опустить: опустим невероятную эпопею ведьмы и все невероятные чудеса, совершенные ею посредством окружавших ее людей; опустим все ее пролегшие меж времена слова посланий — «солдаты будут сражаться, и Бог пошлет им победу» — всем нам, живущим вчера, сегодня и завтра… Отпустим все это на волю несуетных волн!
Палачи, они ведь тоже передаточное звено; они как несуетные волны, что перебирают эти свои лязгающие или плещущие инструменты, например: пластилиновость места и времени, трансформации пола и возраста, убиения и воскрешения — есть те, кто все это совершает, но есть и те, кто все это завершает, не пытаясь покинуть наш общий Экклесиаст… Потому само аутодафе (точнее, его процедура) описанию не подлежит, ибо нет ничего глупее обнаженных (как и голые короли со всею их властью) структур.
Примечателен разве что (ведь род лукавый доказательства чуда жаждет — и иногда оно дается!) этот неоспоримый факт: Жанну якобы сожгли не за ее якобы ведовство, нет! Нас всегда сжигают за некую тонкость: в тюрьме ее принудили переодеться из мужского одеяния в женское платье; подумав, она вернулась в свою ипостась — вот за это ее действительно попытались сжечь…
Я (который сейчас Рыхля или кто-то еще, а вовсе не я) не обращал никакого внимания на рев рыночных оборванцев (которые в будущем будут вовсе не оборванцами — вот разве что вовсю вшивы своими инстинктами), требовавших поскорей дать ведьме огня: я получил от начальства указание ни в коем случае не торопиться — английские солдаты (вечные вредители — аки вши на теле — Императору Французов) окружили аутодафе и сдерживали натиск толпы, в чем-то напоминавшей свору псов Ночной Всадницы…
Напротив, я (который вовсе не Рыхля, всего лишь благополучно избежавший эльфийских стрел и даже побывавший впоследствии в русском плену) — сейчас меня называют Жеффруа Тераж (не более чем растиражированный на толпу палач) — вдруг опустел собой и наполнился предназначенным, и не стал медлить, и дал ведьме огня.
Поскольку удавить ведьму не получилось, то даже когда пламя ее всю охватило, ведьма продолжала молиться и призывать Иисуса (зафиксировано в документах), и когда тело ее испустило дух (не знаю, зловонный или благоуханный), то было велено мне, Жеффруа Теражу, пламя пригасить, дабы показать любопытной толпе (зафиксировано в документах), что всеми ими была сожжена именно женщина — мерзкое, должно быть, зрелище и, главное, обожженного лица совершенно не распознать.
Потом я снова дал огня и сжег тело уже дотла; потом я (который уже не Рыхля и вовсе не растриражирован) собрал пепел Жанетты и бросил его в Сену, и потом рассказывал (зафиксировано в документах), что сердце ее было совершеннейше целым и полным крови; вместе со мной об этом рассказывал и Рыхля, так и не видевший эльфа, но — присутствие его ощутивший… Что до Янны, получившей от судьбы (и кого-то из мародеров) разбудившую ее оплеуху, то и слова о ней, и ее слава получились иными — она, как Лиэслиа (как и сраженная эльфом Ночная Всадница, и многие до или после), была счастлива, но — иначе.
Аодан медленно, тягуче и непреодолимо выносил вперед копыта: он был средством передвижения души — казалось, он многие и многие души выносил на себе и нес! И даже богов (совершенных исследователей) случалось (причем не изредка, а всегда) ему носить к их божественным целям; впрочем, он (как и Лиэслиа) богов едва выносил! Впрочем, казалось, он и богами мог переступать, как переступают ногами… Аодан медленно, тягуче и непреодолимо выносил вперед копыта, причем с трудом и внутренним усилием — как бы сквозь себя самого!
«Здесь и сейчас», пространство и время его сущности стали как пластилиновое стекло, и его приходилось продавливать, поэтому тот единственный, кем конь не переступал, но — тот, кто переступал самим конем и чье имя было сейчас Лиэслиа, протянул над его гривой руку с клинком из минойской Холодной Бронзы, которому сегодня дал новое имя: Янна — стекло пространства и времени плавились перед этим острием и поддавались! Но плавились либо мучительно медленно, либо сладостно медленно: выбери (как рыбари — вот и Янна в рыбацких штанах — выбирают бессмертие, когда оно идет косяком) и начинай выбирать, и продолжай — когда у тебя нет никакого выбора.
Выбирай, как выбирал бессмертие мудрейший буриданов осел, то есть — не делая выбора; когда все плывет по течению, стань «всем» или «ничем» (что суть одно), и все без выбора станет твоим — если останешься настоящим, то есть останешься жив: какое тебе отчаяние выбрать и где выйти из чаяний — выбирай, но знай, что твой выбор тебя не выберет, а — вберет, как Янну вобрало ее острие… Опять Лиэслиа соткал в протянутой руке (или перекинул в ней темную бронзу в сияние) клинок из Стенающей звезды и опять запел:
— Солнце зимнего дня.
Тень моя леденеет
У коня на спине, — пропел он, и вместе с ним (а иногда и вместо него) пела Стенающая звезда, что то ли была вытянута по-над гривою Аодана, то ли напрямую выкована из минойской Болодной Бронзы, здесь и сейчас взявшей и носящей на себе человеческое имя Янна — и вот тогда это имя явило свое своеволие: кареглазый клинок, словно бы сам собой совершая движение сжатой ладони от запястья и несколько наискось, вослед движению начал рассекать-рассекать-рассекать и рассек-таки сначала гриву, а потом и шею коня…
Сначала на шее Аодана неслышно возникла точайшая и неуловимая для глаз полоса, но — очень скоро ставшая уловимой и алой; очень скоро ноги скакуна (так и не вынесенные далеко вперед) стали (а они стояли на полете и о него опирались) подламываться вместе с полетом: конь рухнул и обрушился, причем не сам в себя и не сам по себе — Лиэслиа то ли не успел, то ли не захотел с него соскочить… Так лезвие-Янна вонзилась в полет, заставив его от себя отпрянуть: Янна больше не нуждалась в посредниках между собой и реальностью!
Потеряв свое приземистое сознание (Рыхля отмахнулся от проснувшейся девчонки, и та на миг обмерла) от простой оплеухи, вместе с ним Янна потеряла и надобность в в ежемгновенном приземистом выживании — теперь от от приземистости ничего не зависело в Янне, и все с ней происходящее происходило без нее и само по себе плыло по течению «себя настоящей»: так Элд пришел за ней! А потом она пришла в себя (опять оказавшись в лачуге) и сжалась (как сжимается сердце) в комочек самом дальнем углу лачуги своего сознания (там, где вынимается из стены доска — чтобы порою выглядывать); впрочем, ни в угле, ни в самой лачуге уже не было никакой нужды — потому ее словно бы и не было — то есть не было ни стены, ни досок, ни вязанок хвороста у ног Жанны из Домреми…
— Принесите ей Воды! — просто сказал Перворожденный; он так и не обернулся к Янне, занятый полетом первой стрелы, что сейчас рассекала стрелу вторую — которая сейчас рассекала первую! То есть очень давно рассекала, то есть ей еще только предстоит рассечь реальность пополам: причем при этом точнехонько попасть между лопаток насильника-ландскнехта — причем ни в коем случае не подтолкнуть собой наконечник второй стрелы, дабы не убил распластанную на земле жертву — ту, кого насиловал (не со зла, а по обычаю) равнодушный немецкий мародер… Потом эльфийские стрелы нашли двух италийцев, что прижимали к земле руки жертвы.
Ландскнехт и италийцы принялись изменяться, сначала временно, а потом уже необратимо: становясь, а потом уже и оставаясь подобием земли, а уже потом корнями и ползущими рядом с ними червями, которым еще только предстоит поедать тела навсегда измененных — при этом эльф вовсе не задавался банальным воросом: способен ли всемогущий Творец сотворить камень, который не возможет поднять? Как не мочь, но — позволяя, чтобы ставший во главе угла камень поднимался сам, то есть уже своевольно.
— Принесите ей Воды! — просто сказал тогда (и после всего вышесказанного) Перворожденный; тотчас из дерева лачуги (которое — перекинувшись в тело Янны — осознало свою необходимость и опять стало реальным) — опять и опять и тотчас явились древесные гномы и всплеснули над Янной руками — и ей в лицо тотчас и опять, и уже потом прямо в лицо плеснула вода, и она открыла глаза и закашлялась, и тогда (когда стены лачуги, как и гномы, опять удалились) — тогда-то она и увидела эльфа… Впрочем, ей для этого глаз открывать вовсе не требовалось, да и сам эльф на нее не смотрел.
Участь остальных мародеров, заполонивших деревню, тоже оказывалось незавидна, но — совершенно уже не интересна! Впрочем, сама деревня тоже было совершенна — то есть совершенно заключена в свой Экклесиаст, и к ней нечего было добавлять, но и убавлять тоже нечего; мародера стали землей (не путать с великой Стихией), потому не стал Лиэслиа просить и требовать у древесных гномов Земли для Янны — что совершенно и совершено, и понятно — впрочем, был еще у Янны и был предназначен для Янны Рыхля, который как в своем будущем, так и в своем прошлом был и остался палачом, совершенно безгрешно сжегшим Святую Ведьму…
Да что там Рыхля? Зачем ему видеть эльфа? Он с черного хода проник на чердак мироздания и в эту мою историю, чтобы там пребывать и оставаться некоей функцией — зачем ему видеть эльфа, если и без того он за волею эльфа последовал, причем так, как переступают ногами — совершенно неистребимо, ибо функционально…
Что до Янны, увидевшей эльфа и ставшей острием и лезвием его клинка и этим клинком своевольно рассекшей голову его скакуну и отделившей рассудок скакуна от его тулова — с ней не все так однозначно обстоит, поскольку ее «все» и не думает остановиться… Конь рухнул, но — сначала и прежде всего отделилась (вместе с четвероногим сознанием) его голова: произошло потрясающее грехопадение наоборот (то есть Первородный грех был поставлен с головы на ноги), причем эльф не успел соскочить и едва не был придавлен рухнувшим туловом…
— Принесите ей Огня! — сказал Перворожденный, что так и не обернулся к девченке: с ней, увидевшей эльфа и ставшей острием его клинка — с ней осталось ее «все», которое неоднозначно… Но опять из древесных стволов и жердей, в которых опять возникла нужда, явились древесные гномы и всплеснули над Янной рками своего древесного рассудка: тотчас древесность и рассудочность вспыхнули, давая девчонке в рыбацких штанах и клетчатой ковбойской рубахе (сейчас она была, как тогда говорили, насельницей — населявшей или подвергнутой насилию, выбирайте! — только своего века) — давая именно этой девчонке (насельнице самого начала 19-го столетия да и всех прочих начал) зрение над зрением, осязание над осязанием, слух над слухом — то есть давая ей душу души…
Эльф был беспощаден и добр, найдя ее среди мертвых (когда эти мертвые все еще живы), потому эльф произнес еще:
— Принесите ей Воздуха! — и на этот раз он не дал гномам (тоже насельникам, но — самых малых вещей) времени и не дал им пространства, в которые они могли бы удалиться и из которых могли бы возникнуть — тотчас их древесность и рассудочность пошли на воздух, не то чтобы полностью сгорев: они тоже стали Стихией, ибо и малое бывает Стихии подобно… Так зачем эльфам люди? А затем, что эльфы и есть люди, переступившие себя и ставшие собой — что может быть проще?
Проще нет совсем ничего; разве что ответ на вопрос может показаться совсем уж простым: полюбил ли эльф Лиэслиа эту зздесь и там, и повсюду и всегда обреченную на сиротство Янну — впрочем, есть еще проще! Зачем Янне такая малость, когда теперь у нее есть великая нелюбовь: полюбил, откажись и полюби заново, уже новым собой и опять откажись и полюби уже наново и опять.
— Дайте ведьме огня! — этот вопль то ли толпа проревела, то ли палач Рыхля услыхал даже не шепоток, но — эхо шепота происходящей Стихии; еще может быть так: ни Лиэслиа, ни Эктиарн не стали вмешиваться, но — оказались-таки замешаны в знаменитом руанском аутодафе; так было или никак этого не было, но — штатный палач Жеффруа Тераж перестал сожалеть о своей невозможности…
Еще он перестал быть мной; еще и еще он переставал и совсем перестал сожалеть о невозможности оказать ведьме свою казенную милость и по тихому удавить (то есть лишить Воздуха, дабы не ощутила Огня; дабы из дров и из хвороста, на коих сжигали, не явились древесные гномы и не всплеснули над ведьмой руками и не дали ей Воды), поэтому — если делать что должно, то и будет, что по настоящему должно — он дал ведьме простого огня…
Потом, по прошествии времени, он этот простой огонь притушил и дал толпе оглядеть обгорелое тело, дабы все они увидели уязвимое женское естество уничтоженной, дабы убедились в недопустимости метаморфоз и перемещений: невозможно уйти из Экклесиаста — как совершенно невозможно перевернуться с головы на ноги! Невозможно Янне отсечь голову эльфийскому скакуну. Невозможно Лиэслиа соскочить или не соскочить с рухнувшего Аодана. Поэтому эльф просто (вот как прост был данный ведьме огонь) слез с коня и пошел по спасенной им деревне.
Эта спасенная им деревня все равно была бы мертва для него — будь она жива или мертва — как если бы ее не было; и он никогда бы не спешился здесь, будь она жива или мертва — то есть застывшей в неизменности; да и вообще его никогда бы здесь не было, когда бы не шел он сейчас по спасенной им деревне — пусто было бы эльфу в человеческой деревне, когда бы не звучали в его душе эти голоса: живые молились о мертвых, и мертвые молились о живых…
Я люблю тебя, мой Экклесиаст, и хорошо понимаю лютую волчью ночь мироздания: чтобы продолжать жить, следует оттолкнуться от павших и прыгнуть! Следует кого-то сбросить с саней (когда загнанная лошаденка несет сломя хребет) на растерзание настигающей стае — зато оставшиеся уцелеют и уберутся из дикого леса, а после расскажут о своем героизме, проявленном на волчьей дикой охоте; и все ведь по своей охоте… Я люблю тебя, мой Экклесиаст, как не любить? А еще пропасть люблю одолевать двумя шагами и воду из камня (Стихию из камня, что во главе угла) извлекать; люблю насытить себя Стихией и самому обернуться Стихией; я люблю тебя, Экклесиаст, потому что не жаль мне любви, потому что есть нелюбовь.
Не используй любовь или смерть как лопату, чтобы выкопать себе могилу; не пытайся, большой, сделать себя маленьким богом: разъять все на части, а после составить это «все» маленьким и мертвым! Пей Воду и не пей воды — иначе козленочком станешь; станешь маленьким богом и будешь жалобно блеять, совершая блеющие метаморфозы: будешь огонь извлекать посредством трения дерева о дерево — потом сам, (чтобы мозг не трудить) взберешься на дерево… Станешь маленьким богом (как обещано во имя Первородного греха), и из тебя начнут медленно появляться ноги твоего мозга, потом руки твоего мозга, потом голова твоего мозга — так ты будешь рожать себя по частям, впадешь в вечное младенчество! Я люблю тебя, грех Первородный, ибо не жаль мне любви.
— Нет, — сказала Янна эльфу, когда он сам (или показалось, что это Янна убила под ним скакуна) спешился и пошел по деревне — или еще раньше она сказала так:
— Конечно, нет, — сказала она самой первой эльфовой стреле — которая уже совсем была готова подтолкнуть своим наконечником наконечник второй стрелы и убив себя (или не себя), насилуемую сейчас мертвецом ландскнехтом и удерживаемую за руки мертвецами италийцами, и эльф услышал ее…
И опять он спешился и опять, и опять, потому — бесконечно побежал по деревне (как огонь бежит по дереву, но — не сжигая), потом спешился и пошел, и подошел к жалкой лачуге на самой окраине, а потом и вошел: нелюбовь — это «любить» и пожалеть себя мертвого, потому — убивать себя мертвого; он вошел и увидел: девчонка сжалась в самом дальнем углу этой лачуги миротворения — там, где вынимается доска! В которой уже никогда не будет нужды: прежде (и когда-то уже давно) она была единственной возможностью немного выглянуть за птолемееву плоскость — но теперь прежнеее перестало быть и перестало быть «немногим».
Вокруг девочки витали запахи (если бы очага и дыма, молока и хлеба, тогда бы ее никогда не убило бы — как всех нас убивает — бесконечное «если»); если бы пахло нищетой духа или сутью аскезы — не было бы нужды в визите эльфа! Не было бы нужды у эльфа бежать по дереву, не сжигая его или сжигая: но и тогда аутодафе в Руане оказывалось несостоятельным… Но и это ничего бы не изменило.
Он взглянул, и она приподнялась: теперь перед ним на полу сидела девушка, едва вышедшая из подросткового возраста! Он разжал пустую (ибо лук уже занял место, ему надлежащее) ладонь и высыпал перед ней соткавшуюся горсть предметов — как факир совершает телодвижения — отвлекая ее саму от себя; как и пустота его ладони, все эти предметы являлись (потому сейчас и явились) всего лишь телодвижениями души и отвлекали саму Янну от чрезмерной ирреальности — от новой природы немного привставшей девушки: ирреальность этих предметов была достаточно реальной и проявлялась где-то над ними или перед ними, или даже за ними.
Он посмотрел в ее карие глаза — и словно бы взял в руки пустые ножны — понял то, о чем знал заранее: ему опять предстояло пойти «туда не знаю куда» и принести «то не знаю что» — стало быть, ему все еще предстояло его «все»; девушка послушалась его и поднялась: конечно, в ее глазах был страх — в его сторону ей предстояло пойти! Ибо каждый шаг является первым, и каждый первый шаг — в сторону страха…
— Что у меня в руках? — спросил эльф, протягивая ей опустевшие руки: один из высыпанных им предметов оказался тряпичной куклой, очень похожей (то есть еще без лица) на саму Янну — кукла упала ей прямо на колени, и когда девушка (гораздо позже, чем кукла стала падать) приподнялась, то кукла-Янна упала на пол…
— У тебя в руках я, — ответило ему нечто по имени Янна.
— Ничего! — сказал ей эльф, ибо — его руки были пусты. — Ничего у меня в руках нет, ибо — у нас впереди вечность, и мы никуда не торопимся…
— Ничего, — повторил эльф слово, которое ничего не значило, и наклонился к девочке, и поднял из горсти (и на полу они были не порознь) разнообразных предметов деревянную ложку, вырезанную безликим деревенским умельцем: человеческая ложка, призванная из окружающего черпать — чтобы питать! Человеческая ложка, с человеческой любовью выструганная, чтобы питать и питаться самой: черпать придуманную пищу, придуманное зло, придуманные добродетели, придуманную пользу или (коли есть свободная на то воля — как же без этой придуманной лжи?) лютым придуманным голодом…
— Ничего, но — ты еще полюбишь смертного эльфа! — сказал ей бессмертный (или все еще, или уже бессмертный) все еще эльф и все еще человек Лиэслиа и добавил к уже достаточно сказанному:
— Ты полюбишь смертного эльфа.
Человеческая ложка в его руках медленно становилась и в конце концов медленно стала ложкою вещей — предназначенной черпать не вещи, но их вещность и следующее за ним вещее — то есть она почти перестала быть вещью; не умножайте сущностей — человеческая истина простоты! Напротив, я умножаю сущности, ведь и у меня в руках ничего нет…
— Я хочу полюбить бессмертного и прекрасного эльфа… — могло бы люто ответить ему нечто по имени Янна; Лиэслиа мог бы ей точно так же люто ответить — настолько, насколько был он добр! Ибо ДОБРОТА — в произнесении правды прямо в лицо и бездарности, и смерти — правда заключена в том, что бездарный никому ничего (ибо нечего) не подарит; правда в том, что правда всегда заключена сама в себя, как и в том, что бессмертный — умер умер для смерти (или еще только умрет), причем еще вчера или позавчера…
— Продолжай хотеть! — мог бы ей ответить бессмертный и беспощадный эльф, но — поскольку и ровно на столько, насколько он вошел в ее лачугу и отвечал за нее, то и сказал ей самое простое:
— Ты продолжаешь хотеть.
Вот несколько слов штатного палача Жеффруа Теража, которые ничего не значат ни в происшедшем, ни после него:
— Англичане всячески торопили меня дать ведьме огня, а один из их капитанов требовал, чтобы я передал Жанну в их руки — чтобы она поскорее умерла! — но ведь мы, читатель, никуда не торопимся, причем не только потому (и не столько), что будущее неизбежно и никуда не денется, но — и оттого еще (от этого и отталкивается любая осторожность), что человек торопливый не сможет перенести озарения, поскольку забежал вперед себя и не готов к этому «впереди», поскольку не озарен еще до него…
Мы не торопимся еще и потому, что нам некуда и незачем идти, ибо истина анонимна и Бог весть какие имена может носить; нам некуда и незачем идти еще и потому, что у нас есть все, причем прямо здесь и сейчас; впрочем, я продолжаю громоздить слово на слово — помните, точно так громоздили скалы воспрянувшие титаны? Затем и громозжу, что хронику пишут именно (и по именно перечисленные) хронисты — те, кому важна не современность, а своевременность!
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Deus ex machina предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других