Четыре повести 1930-1940-х годов, составляющие сборник, по праву входят в золотой фонд китайской литературы и до сих пор не переводились на русский язык. Их авторы – Лао Шэ, Шэнь Цунвэнь, Чжан Айлин и Сюй Сюй – классики китайской литературы XX века, которые выглядели маргиналами на политизированной литературной арене Китая в 1930-1940-х годах, но обрели широкое признание китайского читателя в Новейшее время. Трагическая судьба пекинского полицейского, архаичные нравы китайской глубинки, роман шанхайского денди с девушкой-оборотнем, душа китайской женщины, мечтающей свить новое семейное гнездо, – такие художественные полотна разворачиваются на страницах этих повестей. Писатели нарушают трафаретные границы революционной литературы, проникают в глубины внутреннего мира своих персонажей, ищут ответы на вечные вопросы о счастье и смысле жизни.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пограничный городок. Китайская проза XX века предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Лао Шэ
Моя жизнь
老舍
《我这 — 辈子》
В детстве мне довелось учиться, пусть немного, но достаточно для чтения романов вроде «Семеро храбрых, пятеро справедливых»[2] и «Троецарствие»[3]. Я помню немало отрывков из «Ляо Нжая»[4] и сегодня еще могу пересказать их настолько подробно и увлекательно, что не только слушатели похвалят мою память, но и сам я останусь доволен. Впрочем, в оригинале «Ляо Чжая» я, конечно же, не читал, это слишком сложно. Те фрагменты, что я помнил, в основном из раздела «Рассказы по Ляо Чжаю» в мелких городских газетах, где оригинал был переложен на разговорный язык с добавлением всяких занимательных эпизодов, получалось по-настоящему увлекательно!
Иероглифы я тоже писал неплохо. Если сравнить мой почерк со старыми документами из разных учреждений, то, судя по форме отдельных иероглифов, блеску туши, аккуратности строк, я наверняка мог бы стать хорошим писарем. Разумеется, я не осмеливаюсь лезть выше и утверждать, что обладаю талантом писать доклады императору, однако виденные мною обычные бумаги я наверняка писал бы неплохо.
Раз умел читать и писать, то мне следовало бы пойти на чиновничью службу. Хотя службой не обязательно сможешь прославить своих предков, однако занятие это все равно более приличное, чем другая работа. Опять же, независимо от величины должности, всегда есть шанс выдвинуться. Я видел не одного такого, кто, занимая высокий пост, по почерку не мог сравниться со мной и даже пары слов связать не умел. Если такие люди могли стать крупными чиновниками, то почему я не мог?
Однако, когда мне исполнилось пятнадцать лет, меня отдали в подмастерья. Как говорится, «пять профессий, восемь ремесел, в каждом деле есть свой мастер», в изучении ремесла вообще-то не было ничего постыдного, но все же это было не столь перспективно, как служба в учреждении. Кто изучает ремесло, тому всю жизнь суждено оставаться мастеровым, и даже если разбогатеешь, то все равно не сравняешься с крупным чиновником, не так ли? Впрочем, я не стал ссориться с родными и пошел в подмастерья. В пятнадцать лет у человека, естественно, нет особых соображений. Опять же, старики сказали, что как освою профессию и смогу зарабатывать, так сосватают мне жену. В то время мне казалось, что женитьба — это дело наверняка интересное. Поэтому потерпеть пару лет тяготы, затем, как взрослый, начать зарабатывать ремеслом, завести дом, жену, наверное, это было бы неплохо.
Я учился на клеильщика. В те благословенные годы клеильщику не приходилось беспокоиться, что он останется без чашки риса. В то время человеку умереть было не так просто, как сейчас. Я вовсе не говорю, что в старые времена люди умирали и оживали несколько раз, не решаясь разом испустить дух. Имеется в виду, что в то время после смерти человека его семья начинала без оглядки тратить деньги и не жалела на пышные церемонии ни сил, ни средств. Возьмем, к примеру, лишь услуги мастерской по изготовлению жертвенных принадлежностей — только на это уходила уйма денег. Стоило человеку испустить дух, как нужно было клеить «телегу возвращения» — ныне люди даже не знают, что это такое. Следом за этим шли поминки третьего дня, где было не обойтись без бумажной утвари для сжигания: носилки и мулы, колоды и сундуки, ритуальные стяги, цветы для загробной жизни и тому подобное. Если же кто умер от послеродовой горячки, то, кроме прочего, полагалось также склеить из бумаги быка и покрывало в форме головы петуха. На первую седьмицу читали сутры, и полагалось клеить здания и амбары, золотые и серебряные горы, слитки серебра размером в фут, одежду на все сезоны, цветы и травы всех времен года, антикварные штучки и всевозможную мебель. Когда же приходило время выноса гроба, то помимо бумажных беседок и помостов нужно было клеить и другие предметы — даже желая сэкономить, без пары ритуальных отроков в руках было не обойтись. На пятую седьмицу сжигали зонты, к шестидесятому дню клеили лодки и мосты. Только на шестидесятый день покойник прощался с нами, клеильщиками. Если в течение года умирало десять с лишним богачей, то нам было что есть и пить.
Клеильщики вовсе не ограничивались обслуживанием покойников, мы также служили духам. В старые времена духи находились не в том позорном положении, что ныне. Возьмем, к примеру, почтенного Гуаня[5], раньше на двадцать четвертый день шестого месяца люди всегда заказывали клеильщикам изготовить для него желтый стяг, драгоценный шлем, кучеров, коней и знамена с семью звездами. Ныне же никто не беспокоится о князе Гуане! Когда же случалась оспа, то мы начинали суетиться ради матушек-покровительниц. Для девяти матушек полагалось склеить девять паланкинов, по красному и желтому коню, девять диадем и пелерин. Кроме того, нужно было сделать для «оспяного братца» и «оспяных сестриц» халаты, пояса, сапоги и шапки, а также макеты разного оружия. Ныне же от оспы прививают в больницах, и матушки остались без дела, а с ними поубавилось работы и у клеильщиков. Помимо этого много заказов было связано с выполнением обетов, тут всегда требовалось склеить что-нибудь, однако после борьбы с суевериями эти обряды перестали кого-либо интересовать. Времена действительно изменились!
Кроме обслуживания духов и покойных душ люди нашей профессии, конечно же, кое-что делали и для живых. Это называлось «белой работой», и заключалась она в оклейке потолков. В старые времена еще не было домов заморского типа, и при переезде, женитьбе или другом радостном событии всегда полагалось заново оклеить потолок, чтобы он сиял белизной и символизировал полное обновление. Богатые семьи дважды в год меняли бумагу на окнах, и для этого тоже приглашали нас. Однако бедняки все беднели и при переезде не обязательно обновляли потолок, а те, кто был при деньгах, перебрались в заморские дома, где потолок был окрашен известкой раз и навсегда, окна там заменили на стеклянные, на них больше не нужно было клеить бумагу или шелк. Стало цениться все заморское, а у мастеровых из-за этого исчезло пропитание. И не то чтобы мы сидели сложа руки, ведь с появлением иностранных колясок мы стали клеить коляски, когда появились машины, мы начали клеить машины, то есть мы готовы были приспосабливаться. Однако много ли найдется семей, кто после смерти родственника закажет склеить иностранную коляску или машину? Когда времена менялись по-крупному, наши мелкие изменения шли прахом, как говорится, «воде не потопить утку», ничего не поделаешь!
Из сказанного выше уже ясно, что если бы я всю жизнь занимался этим ремеслом, то, боюсь, давно бы помер с голоду. Впрочем, хотя эти навыки и не могли кормить меня вечно, однако три года ученичества принесли огромную пользу, этих уроков мне хватило на всю жизнь. Я мог выбросить инструменты и заняться другим делом, но этот опыт всегда следовал за мной. Даже когда я умру, то люди, заговорив обо мне, непременно вспомнят, что в юности я три года ходил в подмастерьях.
Подразумевается, что подмастерье половину времени изучает ремесло, а половину — правила поведения. Кто попадал в мастерскую, кем бы он ни был, должен был устрашиться, ведь правила там были строгие. Ученикам следовало поздно ложиться и рано вставать, слушаться всех указаний и распоряжений, с униженно склоненной головой прислуживать, голод, холод и тяжкий труд надлежало переносить радостно, а когда наворачивались слезы, то стенать можно было лишь глубоко в душе. В моем случае мастерская одновременно была и домом хозяина, поэтому, настрадавшись от мастера, приходилось терпеть и от его жены — двойное угнетение! Прожив так три года, самые твердые смягчались, а самые мягкие затвердевали. Я даже так скажу, характер у ходившего в подмастерьях не данный природой, а взбитый палками. Это как ковка железа — какую форму надо выковать, такая и будет.
В те дни, терпя побои и унижения, мне по-настоящему хотелось умереть, издевательства были просто невыносимые! Однако сейчас я думаю, что такие порядки и обучение на самом деле стоят золота. Прошедшему подобную закалку ничего не страшно в Поднебесной. Возьмем любое дело, хоть службу в армии, например, я мог бы стать отличным солдатом. Муштра в армии идет с интервалами, а вот у подмастерьев, кроме сна, вообще нет времени отдохнуть. Когда выдавался момент, чтобы справить большую нужду, то я умел дремать, сидя на корточках, ведь если случалась ночная работа, то за сутки удавалось поспать всего лишь три-четыре часа. Я умел, не жуя, проглотить обед, ведь едва я брал в руки чашку, как раздавался зов мастера, окрик хозяйки или же приходил клиент сделать заказ, тогда я должен был с пободострастием его обслуживать и при этом внимательно слушать, как мастер обсуждает работу и цену. Если не уметь глотать еду, не разжевывая, то как же быть? Подобная закалка помогала мне устоять, столкнувшись с трудностями, и сохранять при этом внешнее добродушие. Образованным людям, по мнению такого неотесанного, как я, никогда этого не постичь. В современных прозападных учебных заведениях учащиеся пробегут два круга и считают это за боевые заслуги, ха! Их поддерживают под руки, обнимают, растирают ноги спиртом, а те еще и привередничают, требуют подать машину! Откуда таким баричам знать, что такое правила, что такое закалка? Еще раз скажу: испытанные мною тяготы заложили основу того, что я готов был работать невзирая на трудности. Я никогда не пытался бездельничать, а начав дело, никогда не кипятился, не вредничал, я, подобно солдатам, умел терпеть лишения, вот только солдаты не умеют при этом быть такими же добродушными, как я.
Вот еще факт в подтверждение этого. Закончив обучение и покинув учителя, я, как и другие мастеровые, чтобы показать, что зарабатываю на жизнь своим ремеслом, первым делом купил курительную трубку. Как выпадало свободное время, я ее набивал и медленно покуривал, словно важная персона. Кроме того, я приучился выпивать и часто, заказав пару рюмок, смаковал вонючую, как кошачья моча, водку. С вредными привычками страшно только начинать, пристрастившись же к одному, легко научиться и второму — все одно развлечение. И вот здесь-то возникла проблема. Мое пристрастие к табаку и вину изначально не было чем-то удивительным, все вели себя примерно так же. Однако я постепенно перешел на опиум. В те времена опиум не был запрещен и стоил очень дешево. Я сначала курил для развлечения, а потом пристрастился. Вскоре я почувствовал дрожь в руках, да и работал уже без прежнего пыла. Я не стал дожидаться замечаний и завязал не только с опиумом, но и с трубкой тоже и с тех пор не притрагивался ни к табаку, ни к вину! Я принял «обеты». Ведь кто взял обеты, тому, понятное дело, нельзя ни пить, ни курить, если нарушишь, то точно уйдет удача. Именно поэтому я не просто завязал с вредными привычками, но и принял обеты. Когда тебя ждет невезение, то кто осмелится нарушить запрет? Подобный нрав и волю, как теперь думается, я приобрел в подмастерьях. Как бы ни были велики испытания, я все мог вынести. Когда только завязал, а другие на твоих глазах курят и выпивают — как это тяжело! Тяжело так, будто в душе зуд от тысячи насекомых. Но я не мог нарушить обеты, боялся, что стану неудачником. На самом деле везение или невезение — все это дело будущего, а вот те тяготы, что на меня свалились, вынести было нелегко! Держаться, держаться — только так можно добиться успеха, а уж боязнь невезения — это дело второе. И я вопреки всему выдержал, все-таки я ходил в подмастерьях и получил закалку!
Что касается ремесла, то мне также казалось, что три года учебы не пропали даром. Любое ремесло требует постоянного приспособления ко времени, методы работы — мертвые и неизменные, а вот способы их применения живые и гибкие. Тридцать лет назад каменщики притирали края, выравнивая кирпичи, занимались тонкой работой, а теперь они используют цемент и мозаику. Тридцать лет назад у плотников ценилось искусство резьбы, а теперь от них требуется создавать мебель по заморским образцам. В нашей профессии то же самое, но, по сравнению с другими, необходима большая гибкость. В нашем деле требовалось суметь склеить то, что видишь. Например, у кого-то случились похороны и нас просили склеить из бумаги стол, уставленный едой, вот мы и делали курицу, утку, рыбу, мясо и так далее. Если же умирала девица, не выходившая замуж, то нам заказывали полный комплект приданого, будь то сорок восемь сундуков или тридцать два, мы клеили все — от пудреницы и бутылочек для масла до платяного шкафа и гардеробного зеркала. Глаз взглянул, а рука сумела в подражание склеить — в этом и состояло наше мастерство. Умение невесть какое, но оно требовало сообразительности, человеку с дырой в голове никогда не стать хорошим клеильщиком.
Таким образом, выполняя заказ, мы одновременно и работали, и играли, как будто так. Успех или неудача у нас зависели от того, насколько удачно получится сочетать разноцветную бумагу, а для этого требовалось шевелить мозгами. В отношении себя могу сказать, что умишко у меня был. В годы ученичества меня очень редко били за то, что я не мог что-то освоить по работе, а били из-за того, что я из-за большого ума зубоскалил и не слушался. Ум мой мог бы вообще не проявиться, пойди я учиться на кузнеца или пильщика, там ведь всегда одинаково бьешь по железу или тянешь пилу, никакого разнообразия. К счастью, я учился на клеильщика. Освоив азы техники, я начал сам придумывать, как сделать так, чтобы получалось как по-настоящему. Иногда я переводил массу времени и материала и все не мог сделать что задумано, но это лишь заставляло меня еще напряженней думать, пробовать, чтобы обязательно достичь результата. Это воистину было хорошей привычкой. Иметь мозги и знать, как их использовать, — за это я должен благодарить три года учебы, за эти три года я выработал привычку действовать с умом. По правде говоря, за всю жизнь мне не довелось вершить великих дел, однако в любой работе, подвластной обычному человеку, я в основном мог разобраться с первого взгляда. Я умею класть стены, рубить деревья, чинить часы, определять, настоящий ли мех, выбирать день для свадьбы, владею секретами профессиональных словечек по всем ремеслам… Всему этому я не учился, достаточно было лишь взглянуть — и моя рука пробовала повторить. У меня была привычка усердно трудиться и учиться разным ремеслам. Привычка эта была взращена тремя годами ученичества в мастерской по изготовлению похоронной бутафории. Я, стоящий на пороге голодной смерти, только сейчас понял, что если бы на несколько лет дольше проучился в школе и грыз бы корешки книг, как сюцаи[6] или выпускники университетов, то всю жизнь провел бы как в тумане и ни в чем не разбирался бы! Ремесло клеильщика не принесло мне чиновничьей должности или богатства, однако оно придало смысл моей жизни. Пусть жил бедно, зато с интересом, по-человечески.
Мне было двадцать с небольшим, а я превратился в важного человека для своих друзей и близких. Дело не в том, что у меня были деньги или положение, а в том, что дела я вел тщательно и не боялся трудностей. С того момента, как закончил учебу, я каждый день бывал в чайных, ожидая просьб о помощи со стороны коллег. На улицах я стал известен как человек молодой, ловкий и почитающий приличия. Появлялся заказчик, я шел работать, но если заказчиков не было, то я все равно не бездельничал: друзья и близкие поручали мне множество дел. Дошло до того, что, едва женившись, я стал свахой[7].
Помогать людям — это ведь все равно что развлечение. Мне нужны были развлечения. Почему? Выше я уже говорил, что в нашей профессии было два типа работ: клейка похоронных принадлежностей и наклейка обоев. Изготовление предметов для погребального сожжения было делом интересным и чистым, а вот с обоями все обстояло не так. Чтобы оклеить потолок, сначала, разумеется, нужно было содрать старую бумагу. Это было тяжким занятием, тому, кто этого никогда не делал, никогда бы в голову не пришло, что на потолке может быть столько пыли, она откладывается день за днем, месяц за месяцем. Как никакая другая, эта пыль сухая, тонкая, забивающая нос, ободрав потолки в трех комнатах, я превращался в пыльного черта. Когда же, связав на потолке основу из стеблей гаоляна, клеишь новые обои, то свежая серебристая краска на лицевой стороне воняет и щекочет нос. Пыль и запах краски могут вызвать чахотку, сейчас это называют туберкулезом. Такую работу я не любил. Однако когда ты на улице ждешь заказа и приходит клиент, то отказываться нельзя, какая есть работа, такую и надо делать. Приняв такой заказ, я обычно работал внизу — нарезал обои, подавал их, месил клей, лишь бы не «вступать в схватку» с потолком, тогда не нужно было задирать голову, да и пыли доставалось меньше. И все равно я весь пропитывался пылью, а нос мой становился подобен дымовой трубе. Отработав так несколько дней, хотелось заняться чем-нибудь другим, душа просила разнообразия. Поэтому, когда друзья и родные обращались за помощью, я с радостью откликался.
Опять же, что изготовление предметов для сжигания, что оклейка потолков — оба вида работ были связаны со свадьбами или похоронами. Когда знакомые делали мне заказ, то часто заодно просили договориться еще о чем-нибудь, например о сооружении навеса для свадьбы или похорон, распоряжении церемонией, найме повара, аренде лошадей и телег и так далее. Этими делами я постепенно увлекся, разобрался во всяких тонкостях, помогал друзьям устроить дело и красиво, и экономно, никогда по бездарности не вводил их в лишние расходы. Занимаясь такими делами, я приобрел немало опыта, стал разбираться в людях и мало-помалу превратился в сведущего человека, хотя мне еще не исполнилось тридцати.
Из сказанного выше любой догадается, что я не мог вечно кормиться за счет ремесла клеильщика. Прямо как от внезапного дождя во время храмовой ярмарки, стоило временам измениться, и люди стали разбегаться во все стороны. Всю жизнь я как будто шел по наклонной и не мог остановиться. Чем больше душе моей хотелось спокойствия в Поднебесной, тем быстрее несло меня вниз. Эти перемены не давали людям передышки, они происходили враз и бесповоротно. Это были прямо-таки не перемены, а шквал ветра, сбивавший человека с ног и уносивший его неведомо куда. Многие профессии и занятия, которые давали возможность разбогатеть во времена моего детства, внезапно исчезли, их больше никогда не встретить, они как в омут канули. Хотя ремесло клеильщиков и до сего дня еще влачит существование и не испустило дух, но нового расцвета у него наверняка уже не будет. Я это предвидел заранее. В те спокойные времена, если бы у меня было желание, то я легко мог бы открыть небольшую мастерскую, взять двух учеников и успешно зарабатывать себе на пропитание. К счастью, я так не сделал. Если за год не получишь крупного заказа и доведется лишь склеить одну коляску да оклеить потолки в двух комнатах, то как на это жить? Открой глаза пошире, разве за последние десять с лишним лет случался хоть один крупный заказ? Мне следовало поменять ремесло, и догадка моя была верна.
Однако это была не единственная причина смены профессии. Переменам времен человек не может сопротивляться, как говорится, плечом не переломишь ляжку, бороться со временем — значит самому нарываться на неприятности. Однако дела личные часто бывают еще страшнее, они могут вмиг свести человека с ума. Неудивительно, когда люди в таких случаях топятся в реке или бросаются в колодец, что уж говорить об уходе с работы и выборе нового ремесла! Личные проблемы хоть и малы, но человеку их не вынести, зерно риса невелико, но муравью для его переноски придется потратить немало сил. Таковы проблемы в личной жизни. Человек живет как будто надутый воздухом, а когда из-за беды тот выходит, то начинаются конвульсии. Насколько же ничтожен человек!
Моя сообразительность и добродушие навлекли на меня беду. Фраза эта на первый взгляд звучит нелогично, но это действительно так, без капли лжи. Если бы это случилось не со мной, то я не поверил бы, что в Поднебесной такое может быть. Беда взяла да нашла меня, я действительно чуть с ума тогда не сошел. Сейчас, двадцать-тридцать лет спустя, вспоминая об этом деле, я могу и улыбнуться, как будто это забавное происшествие. Теперь я уже понял, что личные достоинства не всегда идут на пользу человеку. Вот когда человек и сам добр, и все окружающие добры, только тогда эти достоинства имеют смысл и люди чувствуют себя как рыба в воде. Когда же добр один, а остальные не столь добры, то личные достоинства могут стать причиной бед. Кому нужны сообразительность и добродушие?! Сейчас я уже усвоил эту истину и, вспомнив о том происшествии, лишь покачиваю головой, слегка улыбаюсь и все. А тогда я никак не мог проглотить обиду. В то время я был еще молод.
Какой молодой человек не стремится быть красивым? В молодые годы, когда я наносил праздничные визиты или помогал кому-то, то по моему наряду и манерам никто бы не мог определить, что я ремесленник. В старые времена меха были дороги, да и носить их кому попало не разрешалось. Ныне же человек сегодня выиграл на скачках или в лотерею, а завтра уже ходит в лисьей шубе, будь он даже пятнадцатилетний ребенок или двадцатилетний юнец, еще не бривший лицо. В старые времена такое не прошло бы, одежда определялась возрастом и положением человека. В те годы достаточно было добавить к куртке или безрукавке беличий воротник, и это уже считалось красотой и роскошью. Я всегда носил такой воротник, а куртка и безрукавка у меня были из сине-зеленого атласа. В те времена атлас почему-то был очень прочен и одну куртку можно было носить больше десятка лет. Оклеивая потолки, я был пыльным чертом, но, вернувшись домой, умывшись и принарядившись, сразу же превращался в красавца-парня. Тот пыльный черт мне не нравился, поэтому я еще больше любил этого красавца-парня. Коса моя была и черна, и длинна, лоб выбрит до блеска, в атласной безрукавке с беличьим воротником я действительного походил на приличного человека!
Боюсь, что красивый парень более всего страшится, как бы в жены ему не досталась уродина. Я своим старикам давно уже как бы между прочим сказал, что если не женюсь, то не страшно, но если брать жену, то только ладную. В те времена свободного брака еще не было, но уже появились возможности молодым взглянуть друг на друга. Уж если жениться, то я должен увидеть невесту сам, а не легкомысленно доверять сладким речам свахи.
В год двадцатилетия я женился, жена была младше меня на один год. Как ее ни суди, она все равно считалась хорошенькой и ловкой. Еще до помолвки я своими глазами удостоверился в этом. Была ли она красива, я не решусь сказать, по крайней мере, она была хорошенькой и ловкой, поскольку именно таковы были мои критерии при выборе жены. Если бы она им не соответствовала, то я никогда не кивнул бы в знак согласия. В этих принципах отразилась и моя сущность как человека. В то время я был молод, красив, расторопен в делах и потому не желал иметь жену, подобную тупой корове.
Этот брак был, безо всякого сомнения, устроен Небесами. Оба мы были молоды, аккуратны, невысокого роста. В окружении друзей и родственников мы были как пара легких волчков, крутившихся везде, где можно, чем вызывали улыбку у старшего поколения. Соревнуясь с другими, мы демонстрировали окружающим свою находчивость и красноречие, во всем старались быть лучшими, и все для того, чтобы заслужить похвалу как молодая пара, подающая большие надежды. Похвалы в наш адрес усиливали любовь и уважение между нами, как будто один удалец ценил равного себе, а герой любил такого же героя.
Я радовался. Говоря по правде, мои старики не оставили мне никакого богатства, только дом. Я жил в доме, за аренду которого мне не нужно было платить, во дворе росло много деревьев, под скатом крыши висела клетка с парой канареек. У меня было ремесло, всеобщая симпатия, любимая молодая женщина. Разве не радоваться этому не означало бы нарываться на неприятности?
Что касается моей жены, то я прямо-таки не видел в ней никаких изъянов. Верно, иногда мне казалось, что она чуть распущенна, однако какая же ловкая молодая жена не отличается открытым нравом? Она любила поговорить, потому что умела хорошо говорить. Она не сторонилась мужчин, поскольку это было законное право замужней женщины. Опять же, будучи сообразительной девушкой, только что вышедшей замуж, она, естественно, хотела сократить скромность девичества, чтобы с полным основанием считать себя «замужней женой». Это действительно нельзя было считать недостатком. Да и по отношению к старшим она вела себя столь радушно и заботливо, столь старательно ухаживала за ними, что некоторая свобода в отношениях с людьми помоложе казалась само собой разумеющейся. Она была прямой и открытой, поэтому и стариков и молодых одинаково окружала радушием и вниманием. Я не упрекал ее за открытый нрав.
Она забеременела, стала матерью, при этом похорошела и стала держаться еще более свободно — мне не хотелось бы вновь употреблять слово «распущенно»! Кто в мире нуждается в сочувствии больше, чем беременная женщина, и кто бывает милее, чем молодая мать? Видя, как она сидит на пороге и кормит ребенка, слегка обнажив грудь, я мог лишь любить ее еще сильнее, а не ругать за нарушение приличий.
К двадцати четырем годам у меня уже появились сын и дочь. Какие заслуги могут быть у мужа в рождении и воспитании детей?! Когда мужчина в хорошем настроении, то, бывает, возьмет ребенка на руки и поиграет. Все же трудности ложатся на женские плечи. Я был не дурак, и для понимания этого мне не требовался совет со стороны. Действительно, при рождении и в воспитании ребенка мужская помощь, даже при наличии такого желания, совершенно бесполезна. Однако человек понимающий, естественно, старается чем-то порадовать жену, дать ей послабления. Тиранить беременную женщину или молодую мать, по моему мнению, могут только отъявленные мерзавцы! Что касается моей жены, то с появлением ребенка я дал ей еще больше воли, но это казалось естественным и разумным.
Опять же, супруги — это деревья, а дети — цветы, только с появлением цветов дерево демонстрирует глубину своих корней. Все подозрения, волнения должны уменьшиться или вообще исчезнуть. Ребенок крепко-накрепко привязывает мать. Поэтому, даже если жена казалась мне слегка распущенной, — как не хочется мне использовать это вонючее слово! — я не мог не успокоиться: она ведь стала матерью.
До сего дня я никак не могу понять, в чем же было дело!
Это событие, недоступное моему пониманию, тогда чуть не свело меня с ума — моя жена сбежала с другим мужчиной!
Еще раз повторюсь: я и сегодня никак не могу понять, в чем же было дело. Я не тупой упрямец — все же столько лет среди людей, понимаю, кого и за что благодарить, знаю, в чем мои достоинства и недостатки. Однако после этой беды я перебрал все свои недостатки и так и не нашел ничего, за что на меня свалились такой срам и наказание. Остается лишь признать, что несчастье накликали мой ум и добродушие, других причин я просто не вижу.
В подмастерьях со мной ходил один парень, он-то и стал моим обидчиком. На улице все звали его Черный, я далее тоже буду его так называть, чтобы не выдать настоящего имени, хоть он и мой обидчик. Черный лицом был не бел, и не просто не бел, а очень даже черен, вот и получил соответствующее прозвище. Его физиономия походила на железный шар, каким раскатывали тесто в прежние времена, — черный, но при этом очень яркий; черный, но лоснящийся; черный, но приятный своим масляным блеском. Когда он выпивал пару стопок водки или у него случался жар, то лицо его напоминало темную тучу при заходе солнца — сквозь черноту пробивались красные лучи. Что касается черт его лица, то глаз особо не на что было положить, я был намного красивее. Черный отличался большим ростом, но не крепостью телосложения, был он высоким, но каким-то непрочным. В общем, если бы не блестящее черное лицо, то окружающим он был бы неприятен.
Мы с ним были хорошие друзья. Он был мне старшим товарищем по учебе, вид имел глуповатый, так что даже если мне не за что было его любить, то и подозревать тоже не было никаких оснований. Мой ум не способствовал развитию подозрительности, напротив, из-за того, что я знал о своей проницательности, доверяя себе, доверял и другим. Я считал, что друг не будет тайком делать мне подлости. Стоило мне однажды посчитать кого-то достойным человеком, как я начинал относиться к нему как к настоящему другу.
Что же касается этого конкретного товарища, то даже если бы в нем что-то и вызывало сомнения, то я все равно уважал бы его и привечал, ведь, как ни крути, он был моим старшим товарищем по учебе. И выучку прошли у одного мастера, и на жизнь зарабатывали в одном районе, есть работа или нет, а все равно по нескольку раз на дню встретишься. Как же мне не считать другом настолько хорошо знакомого человека? Был заказ — мы делали его вместе; когда же простаивали, то он всегда приходил ко мне перекусить и выпить чаю, бывало, что перекидывались в картишки — мацзян в то время еще не вошел в моду. Я был радушен, он тоже не церемонился. Что было, то и ели, что было, то и пили, я сроду ничего для него особо не готовил, а он никогда не привередничал. Ел он немало, но никогда не лез за лучшим куском. Как приятно было смотреть, как он, держа в руке большую чашку, уплетал вместе с нами горячую лапшу в бульоне. Во время еды с него градом катил пот, во рту булькало, лицо постепенно краснело и потихоньку превращалось в раскаленный угольный шар. Кто бы подумал, что у такого человека могут быть черные мысли!
Через какое-то время по косым взглядам окружающих я понял, что дело нечисто, но не придал этому особого значения. Будь я тупица или недотепа, то, услышав намеки, наверное, тут же сделал бы очевидные выводы и устроил скандал, тем самым, может быть, вывел всех на чистую воду, а может быть, только выставил себя дураком. Я был рассудительным и никогда не стал бы скандалить без доказательств, а потому решил все спокойно, хорошенько обдумать.
Сначала я задумался о себе, но так и не нашел за собой вины, пусть у меня и было немало недостатков, но по крайней мере я был красивее и умнее своего товарища, я хоть на человека был похож.
Затем я взглянул на своего приятеля. Ни его внешность, ни поведение, ни доходы не располагали к подобному злодеянию, он был не из тех мужчин, что притягивают женщин с первого взгляда.
И наконец, я тщательно обдумал все с точки зрения моей молодой жены. Она со мной уже четыре-пять лет, и нельзя сказать, что мы несчастливы. Даже если ее счастье притворное, а на самом деле она хочет уйти к любимому человеку, — в старые времена это было почти невозможно, — то разве Черный мог быть таковым? Мы с ним оба мастеровые, он ничуть не выше меня по положению. Опять же, он не богаче меня, не красивее, не моложе. Тогда на что же она польстилась? Не понимаю. Даже если предположить, что он приворожил ее сердце, то что в нем такого обольстительного — черная физиономия, мастерство, одежда, несколько связок монет на поясе? Смешно! М-да, вот если бы мне захотелось, то как раз было бы чем соблазнять женщин. Денег у меня было немного, зато вид имел справный. Чем же мог взять Черный? К тому же пусть у нее затуманился разум и она не отличает добро от зла, но разве она сможет бросить двух малышей?
Я не мог поверить окружающим, немедленно отдалить Черного и с дурацким видом допрашивать жену. Я все обдумал, зацепок не было, оставалось лишь потихоньку ждать, пока все поймут, что они ошибались. Даже если сплетни появились не на пустом месте, я все равно должен терпеливо наблюдать, чтобы понапрасну не смешать с грязью себя, друга и жену. Людям мало-мальски умным не пристало пороть горячку.
Однако вскоре Черный и моя жена исчезли. С тех пор я их больше не видел. Почему она пошла на это? Пока не встречу ее и не услышу правду от нее самой, не пойму. Моих мозгов на это не хватает.
Мне действительно хотелось бы свидеться с ней, только чтобы понять, в чем дело. До сего дня я пребываю в полном неведении.
Не буду останавливаться на том, как я тогда переживал. Легко представить, как тяжело было дома молодому красавчику, оставшемуся с двумя детьми на руках. А как нелегко было выйти на улицу умному и порядочному человеку, чья любимая жена сбежала с его товарищем! Те, кто мне сочувствовал, не решались ничего сказать, те же, кто меня не знал, никогда не осуждали Черного, а меня называли рогоносцем. В нашем обществе, где все говорят о почтительности, верности и долге, людям нравится, что есть рогоносцы — будет на кого показать пальцем. Я молча держался и стискивал зубы, в сердце моем были лишь тени эти двоих и море крови. Не стоило мне тогда с ним встречаться, увидел бы — сразу схватился за нож, и неважно, что потом.
В те дни мне хотелось расшибиться в лепешку, чтобы вновь почувствовать себя человеком. Сегодня же, когда после этих событий прошло столько лет, я могу спокойно обдумать их влияние на мою судьбу.
Мой язык не бездействовал, я повсюду расспрашивал о Черном. Бесполезно, они исчезли, как камень в морской пучине. Правдивых известий не было, и постепенно мой гнев стал стихать. Странно, но когда моя ярость прошла, то я стал жалеть свою жену. Ведь Черный мастеровой, а нашим ремеслом можно было прокормиться только в таких больших городах, как Пекин и Тяньцзинь, на селе не требовались изяшные жертвенные принадлежности. Поэтому, если они бежали в далекие края, то на что он будет ее содержать? М-да, если он решился украсть жену у друга, то разве слабо ему будет ее продать? Эта страшная мысль часто крутилась у меня в голове. Мне правда хотелось, чтобы она вернулась, сказала, что ее обманули, каких горестей она натерпелась. Если бы она на коленях молила о прощении, то, думаю, что позволил бы ей остаться. Любимая женщина всегда будет любимой, что бы она ни натворила. Она не вернулась, как в воду канула, я то ненавидел ее, то жалел, мысли мои путались, и иногда я целую ночь не мог уснуть.
Прошло больше года, и смятение мое потихоньку улеглось. Да, я никогда ее не забуду, но больше я про нее не думал. Я смирился с тем, что все это чистая правда, и ни к чему об этом горевать.
Так что со мной стало? Об этом я и собираюсь рассказать, ибо непонятное для меня происшествие оказало огромное влияние на всю дальнейшую жизнь. Как будто я во сне потерял самого близкого человека, а когда открыл глаза, то обнаружил, что она действительно бесследно исчезла. Этот сон невозможно объяснить, но его правдивость просто невыносима. Кто видел такой сон и не сошел с ума, тот не мог не измениться, ведь у него отняли полжизни!
Поначалу я даже нос за дверь не высовывал — так боялся солнечного света и тепла.
Хуже всего был первый выход на улицу: если пойду как ни в чем не бывало, с поднятой головой, то точно упрекнут в прирожденном бесстыдстве. Если же пойти понурив голову, то сам признаешься в бесхребетности. Как ни сделай, все плохо. Но мне не в чем было себя упрекнуть, ничего позорного я не совершал.
Я нарушил обет и снова стал курить и выпивать. Что мне до везения, если ничего хуже потери жены и придумать нельзя? Я не просил меня пожалеть, не срывал зло на других, а в одиночку курил и пил, хороня печаль в своем сердце. Ничто лучше такой беды не выметает суеверия. Раньше я боялся обидеть любого духа, теперь же я ни во что не верил, даже в живых будд. Суеверия, сделал я вывод, происходят из желания приобрести какую-то выгоду. А когда неожиданно попадаешь в беду, то желания твои исчезают, а за ними, естественно, и суеверия. Я сжег алтари богов богатства и очага, что когда-то сам и смастерил. Некоторые из друзей говорили, что я стал поклоняться иностранным богам. Где уж там, я больше ни перед кем не буду отбивать поклоны. Коли в людей веры нет, то в богов тем более.
Однако я не стал печальным. От такого дела, конечно, можно с тоски помереть, но меня не скрутило в бараний рог. Раньше я был активным человеком, вот и хорошо, если решил жить дальше, то нельзя потерять эту живость. Верно, что нежданная беда может изменить привычки и характер, но я решил сохранить свой нрав. То, что я курил, пил, не верил, — все это были способы взбодриться. Неважно, по-настоящему ли я веселился или притворялся, но это было веселье! Этот прием я усвоил, еще когда ходил в учениках, после же всех потрясений что мне еще оставалось? Да и теперь, когда я скоро погибну от голода, я по-прежнему улыбаюсь и даже сам не могу сказать, искренна ли моя улыбка. Главное, что я улыбаюсь, вот когда умру, тогда мои губы и сомкнутся. С тех пор как произошла та беда и вплоть до сегодняшнего дня, я был и остаюсь человеком полезным и приветливым, вот только в сердце моем появилась пустота. Этой пустотой я обязан бегству жены — когда стенку пробивает пуля, то навсегда остается отверстие. Я был востребован, приветлив, всегда готов помогать другим, но если, к несчастью, что-то не удавалось или возникали неожиданные затруднения, то я не переживал, не кипятился, и все из-за той самой пустоты. Эта пустота позволяла мне сохранять хладнокровие даже в минуты наибольшего возбуждения, а в моменты великой радости оставаться немного грустным, мой смех часто звучал сквозь слезы — не отделить одно от другого.
Все эти перемены происходили внутри меня, и если я сам не говорил о них, — а полностью это, понятное дело, было не под силу даже мне, — то людям и неоткуда было догадаться. Однако жизнь моя претерпела и такие изменения, которые были очевидны каждому. Я поменял профессию, ушел из клеильщиков. Мне было стыдно вновь искать на улице заказы, ведь все мои коллеги и знакомые знали и Черного. Стоило им задержать на мне взгляд, как мне еда вставала поперек горла. В те времена, когда газеты еще не были столь популярны, косые взгляды были пострашнее газетных новостей. Ныне вот за разводом можно открыто обратиться в присутственное место, а в прежние времена отношения мужчин и женщин блюлись куда строже. Я перестал общаться со всеми старыми друзьями по цеху, даже домой к наставнику перестал ходить, как будто попытался перемахнуть из одного мира в другой. Мне казалось, что только так я смогу похоронить в сердце свою беду. Новые веяния оставляли клеильщикам все меньше возможностей заработать, но если бы не те события, то я не расстался бы с ремеслом так быстро, это наверняка. Когда бросаешь работу, то не стоит о ней жалеть. Впрочем, учитывая, при каких обстоятельствах я оставил ремесло, я не испытываю никакой благодарности. Короче, я сменил работу, а такой перемены нельзя не заметить.
Впрочем, данное решение отнюдь не означало, что мне точно было куда податься. Мне пришлось пуститься в свободное плавание, подобно пустой лодке, дрейфующей по воде, — волны указывают ей путь. Как уже говорил, я умел читать и писать, что достаточно для мелкого служащего в каком-нибудь учреждении. Опять же, служба — дело почетное, если бы я, потеряв жену, смог устроиться чиновником, то это, несомненно, восстановило бы мою репутацию. Когда я вспоминаю об этом сейчас, мне становится смешно, но тогда я искренне полагал, что лучшего способа не найти. Все еще было вилами на воде писано, а я уже обрадовался, как будто все уладилось и с работой, и с репутацией. Я вновь стал ходить с высоко поднятой головой.
Увы! Если ремесло можно освоить за три года, то на получение должности может уйти все тридцать! Неудача за неудачей преследовали меня! Говорил, что умею читать, да? Оказалось, что голодают и многие из тех, кто целые тома знает наизусть. Говорил, что могу писать, да? Оказалось, в этом нет ничего необычного. Я себя оценивал слишком высоко. Впрочем, я сам видел, что крупные чиновники, которые с утра до вечера едят редкие деликатесы, даже имя свое прочитать не могут. Неужели я знал слишком много и превысил требования к чиновникам? Будучи человеком умным, я прямо-таки ошалел от такого вывода.
Постепенно до меня дошло. Оказывается, чиновничьи должности не для тех, кто что-то умеет, главное — иметь нужные знакомства. А это уже было не про мою честь, как бы умен я ни был. Я ведь был из мастеровых, и все мои знакомые тоже были работяги. Отец мой был простолюдином, пусть и отличался сноровкой и добрым характером. К кому же мне было обратиться за протекцией?
Если судьба подтолкнет кого в определенную колею, то у него не остается выбора. Это как поезд: рельсы для него проложены, пока едет по ним, все в порядке, вздумает свернуть — сразу перевернется! Так и я. Ремесло бросил, а службу не нашел, но без дела тоже оставаться не мог. Ладно, рельсы для меня уже готовы, по ним только вперед, путь назад заказан.
Я пошел в полицейские.
Служить в полиции и тянуть коляску — вот два пути, уготованные для бедняков в большом городе. Кто не знает иероглифов и не выучился ремеслу, тот идет в рикши. Чтобы возить коляску, не нужно никаких расходов — готов потеть, значит, на кукурузные пампушки заработаешь. Кто хоть немного грамотен и справен видом, но не смог заработать на жизнь ремеслом, тому дорога в полицейские. Не говоря о прочем, для поступления в полицию не требовались большие связи. Опять же, новобранцам сразу давали униформу и шесть юаней. Какая-никакая, а служба. Кроме этого пути, мне просто ничего не оставалось. Я не пал так низко, чтобы таскать коляску, но ни дяди, ни свояка в чиновниках у меня тоже не было, положение же полицейского в самый раз — не высокое, но и не низкое, стоило мне согласиться, как я сразу мог получить форму с латунными пуговицами. Служба в армии была бы поперспективнее полиции — если не выбьешься в офицеры, то по крайней мере награбишь добра. Но в солдаты я податься не мог, ведь дома было двое детей, оставшихся без матери. Солдату положено быть наглым, а полицейскому — культурным. Другими словами, служа в армии, можно разжиться, а кто пошел в полицейские, обречен всю жизнь оставаться культурным, но бедным. Бедным до крайности, а вот культурным лишь в обычной степени!
Набравшись за эти пятьдесят — шестьдесят лет опыта, я скажу одно: кто по-настоящему умеет вести дела, говорит только в нужный момент, а кто любит соваться во все дырки, как я, те болтают, даже когда сказать нечего. Рот мой не закрывался, обо всем у меня было мнение, я мог дать меткое прозвище любому человеку. За это я и поплатился. Во-первых, потеря жены заткнула мой рот на пару лет. Во-вторых, я стал полицейским. Когда я еще не служил, то звал полицейских «ходоки проезжей части», «академики Терема защиты от ветра» и «тухлоногие патрули». Я имел в виду, что служба полицейских ограничивается стоянием на посту, бездельем и ходьбой в вонючих сапогах. Увы! Теперь и я стал «тухлоногим патрулем»! Жизнью мне как будто было уготовано посмеяться над самим собой — это точно! Я сам себе дал пощечину, но не из-за того, что совершил нечто постыдное, а лишь потому, что любил посмеяться. И тут я постиг суровость жизни, от нее не дождешься даже намека на шутку! К счастью, в сердце моем была пустота, раз уж называл других «патрулями с тухлыми ногами», то и себя смог называть так же. В старые времена такое равнодушие называли «умыться жидкой грязью», а какое теперь для этого есть название, я еще не слышал.
Службы обычным полицейским мне было не избежать, но было в этом что-то обидное. Конечно, я не отличался выдающимися способностями, но в знании улицы я бы никому не уступил. Полицейский ведь занимается улицей? Тогда посмотрите на офицеров из полицейского управления. Некоторые даже слова сказать не могут на местном говоре или полдня раздумывают, дважды два будет четыре или пять. Но он офицер, а я рядовой, одна пара его обуви стоит моего полугодового жалования! У него ни опыта, ни способностей, но он офицер. И таких офицеров полно! И кому пожалуешься? Помню, офицер-инструктор в первый день занятий по строевой подготовке вместо команды «Смирно!» крикнул: «Тормоза!». Стало ясно, что этот господин вышел из рикш. Если есть связи, то все сладится. Сегодня ты возишь коляску, но если завтра твой дядя стал чиновником, то и ты сможешь заполучить должность инструктора. И не страшно, что командуешь «Тормози!», кто осмелится смеяться над офицером? Таких инструкторов, конечно, было не много, но достаточно и одного, чтобы навести на мысль о том, что со строевой подготовкой у полицейских было неважно. Занятия в классе такой офицер, конечно, вести не мог, там, чтобы продвинуться, требовалось знать какие-то иероглифы. Наших инструкторов по занятиям в классе можно примерно разделить на два типа. Первый — это старики, большинство из них питало слабость к опиуму. Если бы они могли хоть что-то ясно выразить словами, то с их связями давно стали бы большими начальниками. Однако выражать свои мысли они почему-то не могли и потому стали инструкторами. К другому типу отнсились молодые люди, рассказывавшие только о загранице — какие полицейские в Японии, как карают за нарушение закона во Франции, как будто мы были заморские дьяволы. У их методы преподавания был один плюс: пока они трепались в свое удовольствие, мы слушали их и дремали, о Японии и Франции мы не имели ни малейшего представления, ну так пусть болтают сколько хочется. Я тоже мог бы придумать для лекции кучу историй об Америке, жаль, что я не инструктор. Трудно сказать, насколько эти молодые люди разбирались в загранице, но, что в китайских делах они ничего не понимали, это я знаю точно. По возрасту и выучке эти два типа инструкторов сильно отличались, но было у них и нечто общее — в большем они не преуспели, а ниже упасть не могли, вот и перебивались на инструкторской службе. Связи у них были немаленькие, а вот способности подкачали, поэтому самым подходящим для них делом было учить полицейских, готовых все стерпеть за свои шесть юаней.
Таковы были инструкторы, но и другие офицеры в полиции были примерно такие же. Сами подумайте: если бы кто мог стать начальником уезда или директором налогового управления, то разве пошел бы он в офицеры полиции? Я уже говорил раньше, что в полицейские поневоле шел тот, кто в большем не преуспел, а ниже упасть не мог. Вот и с офицерами та же история. Все эти люди были что медведь, который, как говорится, «готов взяться за коромысло, лишь бы заработать на пропитание». Однако рядовой полицейский с утра до ночи проводит на улице, и как бы ни спускал все на тормозах, но он все же должен был уметь говорить, принимать решения, превращать большие проблемы в мелкие, а мелкие превращать в ничто. Ему следовало и начальству не досаждать, и народ не притеснять. Для этого были нужны какие-никакие, а способности. Офицерам же, похоже, и таких способностей не требовалось. Хорошо быть владыкой ада, а вот мелким чертом намучаешься, это точно!
Расскажу еще, чтобы меня не обвинили в зазнайстве и невежестве. Когда я жалуюсь, то действительно есть на что. Смотрите сами: за месяц зарабатывал шесть юаней, что слуга, вот только левого приработка, как у слуг, полицейскому не светило. За месяц платили ровно шесть юаней, и это такому детине — спина прямая, красавец, молодой богатырь, умеющий договариваться, да еще и в грамоте сведущий! Столько требований, и все за шесть юаней!
Из шести три с половиной вычитали за харчи, да еще немного шло в общак, на руки оставалось около двух юаней. Можно было, конечно, всегда носить форму, но кто согласится после работы возвращаться домой в мундире? Тогда как ни верти, а без халата не обойтись. Если же пустишь деньги на халат, то от месячного заработка ничего не останется. К тому же у кого нет семьи? Родители, эх, о них лучше и не вспоминать. Сначала поговорим о супружеской жизни: нужно снять жилье, жену нужно кормить-поить, одевать. И все на два юаня! Ни болеть, ни детей заводить, ни курить, ни есть сладости непозволительно, и все равно даже на то, чтобы сидеть на одной чумизе[8], не хватит!
Хоть я частенько выступал сватом, но никак не пойму, почему находятся желающие отдавать дочерей за полицейских. Стоило мне появиться в доме невесты, как хозяева кривили губы и без слов было ясно: «Хм, полицейский явился». Но я таких ухмылок не боялся, поскольку в девяти из десяти случаев родители в итоге давали согласие на брак. Избыток девушек в мире что ли? Не знаю.
С какой стороны ни посмотри, а полицейскому приходилось надувать щеки, чтобы казаться здоровяком, отчего хотелось и смеяться и плакать. В форме положено быть опрятным и аккуратным, выглядеть прилично и властно, ведь пешеходы и повозки, ссоры и драки — все должно быть под контролем полицейского. Это все-таки служба. Вот только помимо еды у него чистыми остается только два юаня. Хоть и ему самому ясно, насколько скромен этот доход, но что остается, как не, выпрямив спину, идти вперед, а когда приходит срок, жениться, рожать детей, и все на два юаня? В помолвку первое, что он говорит о себе: «Ничтожный состоит на службе». А что эта служба дает? Никто и не пытается узнавать, ведь стоит спросить, как запорешь дело.
Разумеется, полицейский понимает, сколь незавидна его доля, но все равно и в дождь и в ветер идет в ночной дозор и не пытается филонить. Стоит схитрить, и тебя могут уволить. Он обижен и не осмеливается роптать, пашет и не пытается лениться, знает, что ничего не добьется на этой службе, но не рискует от нее отказаться. Работа эта такая, что и бросить жалко, но и энтузиазма не вызывает. Сначала полицейские лишь убивают время, а затем находят интерес там, где его в принципе нет, прямо как на занятиях тайцзицюань[9].
Зачем нужна такая служба и откуда столько желающих ее нести? Ума не приложу. Если в следующей жизни я снова рожусь человеком, но, забыв выпить эликсир забвения, буду помнить о событиях этой жизни, то на разрыв глотки буду кричать: «Все это позор, обман, скрытое убийство!» Ныне я состарился, скоро умру с голода, но мне даже не до того, чтобы прокричать эти слова, — нужно вертеться, чтобы заработать на пампушки для следующего обеда.
Естественно, когда я только поступил на службу, то не мог сразу все это понять, таких умников просто не бывает. Напротив, служба поначалу даже доставляла мне радость — аккуратная форма, сапоги, просто красавчик. Да и про себя я думал: «Ладно, какая-никакая, а служба, уж с моим-то умом и способностями наверняка скоро появится шанс сделать карьеру». Я осторожно поглядывал на медные звезды и золотые нашивки на форме сержантов и офицеров и представлял себя в будущем на их месте. Вот только мне тогда в голову не приходило, что эти звезды и нашивки раздаются не по уму и способностям.
Стоило улетучиться свежести впечатлений, как форма мне уже надоела. Она не уважение к носителю создавала, а только извещала: «Пришел тухлононогий патруль». Даже форма сама по себе была противная: летом в ней, что в дубленке, весь покрываешься липким потом, а вот зимой она совсем не как дубленка, а скорее как из картона клеенная. Под нее невозможно было ничего пододеть, вот и врывался бешено ветер спереди, а выходил сзади, прямо проходной двор! А взгляните на обувь, летом в ней жарко, зимой холодно, ногам в ней никогда не бывает удобно. Когда она надета на тонкий носок, то ощущение, будто на ногах две корзины, пальцы и пятки в них болтаются и никак не достают до стенок. А стоит надеть ватный носок, как они вдруг становятся тесными и отказываются впускать ногу вместе с носком. Сколько человек разбогатело на пошиве формы и сапог, мне не ведомо, но я знаю лишь, что ноги мои всегда гнили — летом от влажности, а зимой от холода. Естественно, что с гноящимися ногами все равно нужно было ходить в дозор и стоять на посту, кто же иначе заплатит шесть юаней?! В зной или в мороз у людей есть возможность где-нибудь укрыться, даже рикша может позволить себе отдохнуть полдня, а полицейский обязан курсировать по улицам, стоять на посту, хоть умри от жары или холода, все равно твоя жизнь куплена за шесть юаней!
Помню, где-то я прочитал выражение «Когда недокармливают, то сил не хватает»[10]. Что бы ни подразумевалось в оригинале, но без большой натяжки это подходит и для описания полицейского. Самое жалкое и самое смешное — это то, что, недоедая, мы по-прежнему должны были сохранять бравый вид и молодцами стоять на посту! Нищий, когда просит подаяние, иногда не голоден, а все равно согнется в три погибели и притворится, что не ел три дня. Полицейский же в точности до наоборот, даже если голоден, все равно должен выпячивать грудь колесом, как будто только что навернул три чашки куриной лапши. Когда нищий притворяется голодным, в этом есть какой-то смысл, но я никак в толк не возьму, зачем полицейскому притворяться сытым до отвала, это просто смешно!
Народу не нравится, как полицейские ведут дела, как они все пропускают мимо ушей. Увы! В таком поведении есть смысл. Однако, прежде чем подробно объяснить, расскажу одну страшную историю. Когда вы ее узнаете, я вновь вернусь к первому вопросу, так, наверное, будет правильнее и убедительнее. Ну, так и поступим.
Должна была светить луна, но ее заслонили темные тучи, повсюду было черным-черно. Я как раз нес ночную вахту в одном глухом месте. Мои сапоги были подбиты железом, кроме того, в те времена каждому полицейскому полагался японский клинок, и когда вокруг спали даже птицы, а я шел, слушая, как цокают мои сапоги и гремит сабля, то ощущал одиночество и даже некоторый страх. Если вдруг мелькала кошка или раздавался крик птицы, мне становилось как-то не по себе, я заставлял себя выпрямлять грудь, но на сердце у меня было пусто-пусто, как будто впереди поджидала какая-то беда. Не то чтобы я боялся, но и решимостью тоже не был преисполнен, душу охватывало странное смятение, а на ладонях выступал холодный пот. Обычно я был храбрым, и, скажем, присматривать за покойником или в одиночку сторожить дом, где случилось убийство, для меня не составляло проблемы. Не знаю, почему в тот вечер меня одолела робость, и чем больше я стыдил себя, тем сильнее чувствовал скрытую опасность. Шага я не прибавил, но в глубине души мечтал поскорее отправиться в обратный путь и вернуться туда, где был свет и друзья.
Вдруг послышались выстрелы! Я замер, но духом, наоборот, воспрянул. Явная опасность как будто помогала бороться с робостью, а страх порождала тревожная неопределенность. Я прислушивался, подобно тому как стрижет ушами лошадь, идущая ночью. Вновь выстрелы и снова! Все затихло, я ждал и вслушивался, но стояла мучительная тишина. Увидев молнию, всегда ждешь раскатов грома, и сердце мое забилось быстрее. Бух-бух-бух — со всех сторон занялась стрельба!
Храбрость моя снова пошла на убыль. Услышав первые выстрелы, я приободрился, но, когда их стало много, я понял, что ситуация по-настоящему опасна. Я ведь человек, а людям свойственно бояться смерти. Я бросился бежать, но, пролетев несколько шагов, резко затормозил и прислушался. Стрельба усилилась, ничего не было видно, вокруг черным-черно, только грохот выстрелов. Почему стреляют, где стреляют? Я был во тьме один и прислушивался к стрельбе, доносившейся издалека. Куда бежать? Что же, в конце концов, происходит? Следовало все обдумать, но было не до размышлений. Храбрости тоже не осталось, да и откуда ей взяться, когда не знаешь, как быть? Все же нужно было бежать, нестись вслепую было лучше, чем, замерев, дрожать от страха. И я побежал, побежал во всю мочь, придерживая рукой саблю. Как кошка или собака, охваченная страхом, я без лишних размышлений понесся домой. Я позабыл о том, что служу полицейским, мне нужно было домой, к осиротевшим детям, уж если умирать, то всем вместе!
Чтобы попасть домой, следовало пересечь несколько крупных улиц. Добежав до первой из них, я понял, что дальше пробраться трудно. На улице мелькали черные тени, люди быстро бежали и стреляли на ходу. Солдаты! Я узнал солдат с косами на голове[11]. А я только недавно срезал косу! Я пожалел, что не последовал примеру тех, кто просто подвернул волосы вверх, а взял и все сбрил на корню. Эх, если бы я мог сейчас выпустить косу, то солдаты, которые обычно терпеть не могли полицейских, не стали бы целиться в меня из своих винтовок! Солдаты считали: кто сбрил косу, тот предатель и заслуживал смерти. Но у меня-то драгоценной косички не осталось! Дальше я идти не решился, оставалось лишь спрятаться в темном углу и выжидать. Солдаты бежали по улице, отряд за отрядом, выстрелы не смолкали. Я никак не мог взять в толк, в чем дело. Через какое-то время солдаты, похоже, все прошли, я высунул голову и огляделся. Везде было тихо, и я, словно ночная птица, стремглав перелетел на другую сторону улицы. В то мгновение, что я пересекал мостовую, уголком глаза я заметил какой-то красный свет. На перекрестке занялся пожар. Я снова спрятался в темноте, но вскоре языки пламени осветили все вокруг. Вновь высунув голову из укрытия, я мог смутно разглядеть перекресток, где горели все четыре угловые лавки, в сполохах огня носились солдаты и стреляли. Я понял: это военный бунт. Вскоре огня прибавилось, загоралось здание за зданием, по расположению пожаров я определил, что подожжены все перекрестки в округе.
Рискуя получить по зубам, все же скажу, что огонь был прекрасен! Издалека черное как смоль небо вдруг освещалось, а затем вновь темнело. Вдруг оно снова белело, прорывались красные сполохи, и часть небосвода алела, как раскаленная докрасна сковородка, было в этом что-то зловещее. В красных лучах виднелись столбы черного дыма, вместе с языками огня они рвались вверх. То дым заслонял пламя, то огонь прорывался сквозь дым. Клубясь и извиваясь, дым поднимался к небу и сливался в темное покрывало, закрывавшее огонь, подобно тому, как вечерний туман прячет заходящее солнце. Через какое-то время огонь засверкал ярче, а дым стал серо-белым, пламя запылало чистым светом, отдельных языков было немного, огонь слился в единый сноп и осветил полнеба. Поблизости дым и огонь издавали треск, дым полз вверх, а огонь разбегался по окрестностям. Дым походил на зловещего черного дракона, а огонь — на длинные, докрасна раскаленные побеги бамбука. Дым обволакивал пламя, пламя охватывало дым, переплетаясь, они поднимались в небо, а затем разделялись, под полосой черного дыма рассыпались мириады искр или вспыхивали три-четыре гигантских сполоха огня. Когда искры и сполохи падали, то дым будто испытывал облегчение и, клубясь, совершал рывок ввысь. Огонь же, натолкнувшись на столбы пламени внизу, снова радостно устремлялся вверх, выбрасывая бесчисленное количество искр. Если огонь и дальше встречал что-то горючее, то занимался новый пожар, свежий дым закрывал старое пламя, и на секунду становилось темно. Однако новый огонь пробивался сквозь дым и сливался со старым пламенем, повсюду были языки и столбы огня, пламя кружилось, плевалось, извивалось и бесновалось. Внезапно раздался треск — рухнуло здание, искры, угли, пыль, белый дым вместе взлетели ввысь, огонь остался внизу и ринулся во все стороны, подобно тысяче огненных змей. Потихоньку, потихоньку огненные змеи медленно и терпеливо поползли вверх. Добравшись до крыш и слившись с огнем, носившимся в воздухе, пламя засияло ослепительным блеском и время от времени потрескивало, как будто хотело до донышка осветить души людей.
Я смотрел, и не просто смотрел, но и носом чуял происходящее! Окруженный разными запахами, я угадывал: это горит шелковая лавка, над которой золотая вывеска с черными иероглифами, а то полыхает бакалея, которую держит шаньсиец[12]. По запахам я научился различать огонь — тот, что легкий и высоко поднимается, — непременно от чайной лавки, а темное и тяжелое пламя — от магазина тканей. Хоть эти лавки принадлежали не мне, но все были хорошо знакомы, поэтому, чувствуя запах гари и глядя на танцующее пламя, я испытывал невыразимую боль в сердце.
Я смотрел, нюхал, переживал и позабыл об опасности, грозившей мне. Подобно несмышленому ребенку, я был заворожен захватывающим зрелищем и позабыл обо всем остальном. Зубы мои стучали, но не от страха, а от потрясения этой устрашающей красотой.
О возвращении домой нечего было и думать. Я не знал, сколько сейчас на улицах солдат, но, судя по количеству пожаров, можно было догадаться, что они стояли на каждом большом перекрестке. Их целью был грабеж, но откуда знать, что, спалив столько лавок, они не захотят прикончить кого-нибудь для развлечения? Такой бескосый полицейский, как я, для них ничтожнее букашки, стоит разок нажать на курок — и все, делов-то.
Подумав об этом, я решил идти в участок, он как раз был неподалеку, буквально в одном квартале. Однако и туда было уже не попасть. Как только началась стрельба, и бедняки и богачи — все заперли ворота. Кроме бесчинствующих солдат, на улице не было ни души, прямо-таки вымерший город. Когда стали поджигать магазины, то в сполохах пламени показались разбегающиеся торговцы. Кто посмелее, тот стоял на улице и смотрел, как горят их и чужие лавки, никто не осмеливался тушить пожар, но уйти от огня сил тоже не было, так и стояли, молча наблюдая за пляской пламени. Кто потрусливее, тот старался укрыться в переулках, они сбились в группы по три-четыре человека и периодически выглядывали на улицу, никто не произносил ни слова, всех била дрожь. Огонь разгорался все сильнее и сильнее, выстрелы же становились все реже, обитатели переулков как будто уже догадались, что происходит, сначала кто-то открыл дверь и выглянул наружу, затем попробовал выйти на улицу. На улице в свете огня сновали человеческие тени, полицейских не было, а ломбарды и ювелирные лавки, ограбленные солдатами, стояли совершенно открытыми!.. Такие улицы вселяют страх, но одновременно и смелость. Улица без полицейского что школьный класс без учителя, даже самые послушные дети и то начинают шалить. Открылись одни ворота, другие, людей на улице прибавилось. Раз лавки уже ограблены, то почему бы не присоединиться? Кто бы в обычное время мог подумать, что эти добрые и законопослушные граждане способны на разбой? Увы! Стоило представиться случаю, как люди сразу показали свою подлинную суть. С криком «Грабь!» крепкие парни сначала заскочили в ломбарды, ювелирные и часовые магазины. После первого захода мужчины пошли на второй круг — с женами и детьми. Те лавки, где уже побывали солдаты, казались естественной добычей, зашел, взял что надо, и порядок. Однако никого не сдерживали и ворота нетронутых магазинов. Бакалейные и чайные лавки и магазины хозтоваров — дома все сгодится — лишились запоров.
Лишь раз в жизни я видел такое веселье: мужчины и женщины, малые и старые с криками и возгласами метались, толкались, ссорились, кто ломал двери, кто орал: «贝!》. Когда засов был сорван, они всей толпой бросались внутрь, давя друг друга, хватали что придется, поверженные на землю страшно выли, более ловкие взбирались на прилавок, у всех наливались кровью глаза, все не жалели сил, все неслись вперед, сбивались в кучу, сливались в единое целое, заполняли собой всю улицу. С тюками на спине, в руках, через плечо, волоча, словно муравьи-победители, они быстро шли с гордо поднятыми головами, уходили и возвращались в сопровождении жены и родственников.
Естественно, тут было много бедноты, еще бы! Однако и средний класс тоже не хотел отставать!
Когда вынесли ценные вещи, настал черед еды и топлива. Кто-то тащил целую бадью кунжутного масла, кто-то в одиночку пер два мешка муки, вся улица была усеяна разбитыми бутылками и банками, тротуары были усыпаны мукой и рисом. Грабь! Грабь! Грабь! Люди жалели, что у них только по две руки, что ноги у них слишком медленные. Кто-то толкал бочонок сахара и перекатывался вместе с ним, как жук с большим навозным шаром.
Среди сильных бывают свои герои, человеку свойственно проявлять смекалку! Нашлись те, кто, вооружившись кухонным ножом, встал у входа в переулок и, угрожая своим оружием, приказывал: «Отдай!» Как только мешок или одежда оказывались у него, человек спокойно, без лишних усилий относил вещи домой. «Отдай!» Если кто не понимал, то в дело шел нож, в мешке с мукой появлялась дыра, из которой словно шел снег, а двое сходились в рукопашной. Прохожие торопились мимо и, на миг задержавшись, бросали: «Чего деретесь, добра навалом!» Эти двое приходили в себя, поднимались и бросались на улицу. Грабь! Грабь! Добра навалом!
Я смешался с толпой торговцев и спрятался с ними в темном переулке. Я ничего не сказал, но они, похоже, меня прекрасно поняли и, не произнеся ни звука, быстро окружили. Что уж говорить о полицейском, даже они, торговцы, и то боялись поднять голову. Защитить свое имущество и товары они не могли, если бы кто попробовал сопротивляться грабежу, тут же отправился бы на тот свет. У солдат были ружья, а у горожан — кухонные ножи. Да, они стояли опустив головы, как будто чего-то стыдились. Больше всего они боялись оказаться лицом к лицу с грабителями — своими клиентами в мирное время, ведь стыд мог перерасти в гнев, а в лихое время убить нескольких торговцев ничего не стоит! Именно поэтому они согласились защитить меня. Сами подумайте, ведь местные жители не могли меня не знать. Я постоянно дежурил в этом районе. Когда они мочились на стены, я непременно вмешивался и досаждал им. Понятно, что они меня ненавидели! И вот теперь, когда они радостно присваивали добро, стоило им увидеть меня, хватило бы и одного кирпича, чтобы я испустил дух. Даже если бы они не знали меня, все равно на мне была форма, а на боку сабля. Как некстати было бы появление полицейского в подобных обстоятельствах! Я мог бы попытаться извиниться, дескать, не стоило мне быть столь безрассудным, но разве они пощадили бы меня?
Вдруг на улице стало потише, а люди устремились в переулки: на проезжей части показались несколько солдат, шли они очень медленно. Я снял фуражку, выглянул на улицу из-за плеча одного подмастерья и увидел солдата, в руке он нес какую-то связку, как будто гроздь крабов. Насколько я понял, это была связка серебряных и золотых браслетов. Никто не знает, сколько на нем было всего нагружено, но явно немало тяжелых вещей: шел он очень медленно. Сколь естественны, сколь восхитительны были его движения! Ничего не боясь, со связками браслетов, солдаты неторопливо шли по центру улицы, костры полыхающих лавок подсвечивали для них весь город!
Стоило пройти солдатам, как на улицах вновь показались жители. Товары уже почти все вынесли, и люди стали таскать ставни с ворот, некоторые даже принялись сдирать вывески. В газетах я часто встречал слово «последовательность», так вот, настоящую последовательность можно встретить только у нашего доброго люда, пустившегося в грабеж.
И только теперь торговцы осмелились показаться и позвать на помощь: «Пожар! Пожар! На помощь, пока не сгорело!» От их криков наворачивались слезы! Люди рядом со мной задвигались. Как же мне быть? Если они все уйдут тушить огонь, то куда деваться полицейскому, оставшемуся одному? Я ухватился за мясника! Он отдал мне свой халат, весь пропитанный свиным салом. Фуражку я спрятал под мышкой. Одной рукой прижав саблю, а другой придерживая полы халата, прижимаясь к стене, я ретировался в участок.
Сам я не грабил, опять же, грабили не меня, казалось бы, это дело меня совсем не касалось. Однако, увидев грабеж, я прозрел. Что прозрел? Мне сложно точно и емко выразить это одной фразой. Но то, что я понял, серьезно изменило мой характер. Бегства жены мне никогда не забыть, и эти события были тому под стать, военный бунт я тоже никогда не забуду. Бегство жены было моим личным делом, достаточно, чтобы я сам помнил о нем, с делами государства оно было никак не связано. А вот какие массы людей затронул этот переворот, стоило задуматься, как мысль моя охватывала всех окружающих, весь город, да что уж там, теперь я мог этим аршином мерить большие дела, прямо как это делают в газетах, обсуждая тот или иной вопрос. Точно, нашел красивое определение. Эти события открыли мне нечто такое, что позволило понять множество вещей. Уж не знаю, поймут ли другие, что я сказал, но мне эта фраза нравится.
Я уже говорил, с того дня как сбежала жена, в сердце моем появилась пустота. После бунта пустота расширилась и смогла много чего вместить. Впрочем, продолжу о бунте! Когда закончу, вы поймете, почему разрослась эта пустота.
Когда я вернулся в казарму, никто из сослуживцев еще не спал. Что не спали — это было естественно, но никто почему-то не выказывал тревоги или страха, кто курил, кто чай пил — в общем, как будто бы шли ночные свадебные посиделки или бдение на похоронах. Мой жалкий вид не только не вызвал сочувствия, но и, наоборот, навлек усмешки. Сначала я хотел поделиться своими переживаниями, но, увидев настрой окружающих, предпочел промолчать. Я собрался было прилечь, но взводный меня остановил: «Не спи. Скоро, как рассветет, все пойдем на улицы наводить порядок». Теперь настал мой черед смеяться. Пока жгли и грабили на улице, ни одного полицейского видно не было, а как рассветет, мы пойдем наводить порядок. Смех да и только! Приказ есть приказ, пришлось ждать рассвета!
Однако еще до восхода кое-что выяснилось: оказывается, полицейское начальство заранее знало о бунте, но младших офицеров и рядовых полицейских извещать не стало. Другими словами, переворот полицию не касается, хотите свергать, так свергайте. Что же касается простых полицейских, как обычно заступивших на дежурство, то уцелеют они или погибнут, никого не волновало! Сколь изворотливая и жестокая позиция! А посмотрите на полицейских, все они, как и я, едва заслышав выстрелы, сразу бросились бежать, дураков не нашлось. Такие полицейские вполне соответствовали своему начальству, сверху донизу все «служили» лишь из-за денег, и только!
Хотя одолевала сонливость, но мне не терпелось оказаться на улице, ночные картины стояли перед глазами, мне хотелось взглянуть на все днем и сравнить, чтобы привести мысли в порядок. Рассвет занимался медленно, или это сердце мое горело нетерпением. Наконец стало светать, мы построились. Меня снова одолел смех — некоторые снова заплели и выпустили подвернутые косы, а сержанты делали вид, что не замечают этого. Кто-то незадолго до построения стал чистить форму и до блеска надраивать обувь! В городе такая разруха, а он думает о блеске сапог! Как тут не смеяться!
Как только вышли на улицу, мне стало не до смеха! Раньше я не знал, что такое настоящий ужас, и понял это только сейчас. На небосклоне еще мерцали несколько крупных звезд, ленившихся спуститься за горизонт, в разрывах серо-белых облаков проглядывало что-то синее, холодное и мрачное. Повсюду стоял запах гари, в воздухе носился белый дым. Лавки стояли распахнутые, ни одного целого окна не осталось, взрослые и дети столпились у дверей, кто сидел, кто стоял, все молчали и даже не пытались наводить порядок; они напоминали стадо баранов, оставшееся без пастуха. Пламя уже погасло, но на пожарищах еще курились струйки дыма и иногда взвивались тонкие и яркие языки огня. Стоило подуть ветерку, как обгоревшие остовы зданий вдруг освещались вновь и начинали трепать по ветру огненные знамена. Первые из загоревшихся домов уже превратились в кучи прогоревшей золы, боковые стены устояли и теперь окружали дымящиеся могилки. Дома, подожженные последними, еще держались, здесь не рухнули ни боковые стены, ни фасад, сгорели лишь двери и окна, зиявшие теперь черными дырами. У дверей одного такого дома сидела кошка, чихала от дыма, но не уходила.
Самые оживленные и приличные перекрестки теперь превратились в груды обгоревшего дерева и черепицы, здесь и там торчали закопченные столбы, повсюду была одна и та же картина, лениво и бесцельно, как будто через силу попыхивал дым. Как выглядит ад? Я не знаю. Наверное, примерно так же! Стоило закрыть глаза, как я вспоминал вид этих улиц раньше, как красивы и милы были те солидные магазины. Но когда я поднимал голову, передо мной представало страшное пепелище. Из-за сравнения картин из памяти с тем, что я видел теперь, наворачивались слезы. Это и есть ужас? У пожарищ замерли торговцы и их ученики; сунув руки в широкие рукава, они оцепенело смотрели на угасающий огонь. Увидев полицейских, они лишь проводили нас равнодушным взглядом, казалось, они отчаялись и не хотели более отдаваться эмоциям.
За сгоревшими магазинами стояли лавки с распахнутыми дверями, тротуары и мостовая были усыпаны обломками, и это выглядело еще более жутко, чем пожарища. Когда видишь пепелище, то ясно, что это сотворил огонь, а вот эти опустевшие лавки и разбитые вещи вызывали недоумение. Как могла процветающая торговая улица в одночасье превратиться в гигантскую кучу мусора. Мне приказали дежурить именно здесь. В чем было задание? Не знаю. Я послушно стоял на посту и даже не шевелился, казалось, что меня сковал холод, сквозило от этой разоренной улицы. Какие-то женщины и дети продолжали подбирать хлам, разбросанный перед лавками, торговцы молчали, я тоже не вмешивался. Мне казалось, что дежурство здесь было совершенно излишним.
Вышло солнце, и улицы показались еще более убогими, уродливыми, как нищий при дневном свете. Вещи, валявшиеся на земле, обрели краску и форму, от этой разрухи перехватывало дыхание. Ни одного торговца овощами, ни спешащих на утренний рынок, ни продавцов лепешек на завтрак, ни одной коляски, ни лошади — вся улица выглядела унылой и заброшенной, казалось, что даже у только что взошедшего солнца тоже плохое настроение и оно сиротливо повисло на небе. Мимо меня, опустив голову, прошел почтальон, за ним волочилась длинная тень. Я вздрогнул.
Вскоре после этого показался один из наших офицеров. Сзади шел полицейский, оба они шагали по центру улицы с радостным видом, как будто у них свадьба. Офицер наказал мне следить за порядком, такой спустили приказ! Я отдал честь, но недоумевал, что тот имел в виду. Заметив мою несообразительность, сопровождающий полицейский шепнул: «Прогоняй тех, кто подбирает вещи, таков приказ!» Мне не хотелось это выполнять, но и нарушать указание я не смел. Подойдя к женщинам и детям, я махнул им рукой, язык меня не слушался!
Поддерживая таким образом порядок, я двигался к мясной лавке, чтобы пообещать вернуть куртку после стирки. Мясник сидел на пороге своей лавочки, я и подумать не мог, что такую маленькую лавку тоже разграбят, в ней теперь было шаром покати. Я сказал что хотел, но мясник даже головы не поднял. Я заглянул внутрь: колоды для рубки мяса, крюки, пеналы под монеты, подносы — все, что можно было унести, унесли, остался лишь прилавок и глиняные подставки под разделочные столы.
Я снова вернулся на пост, голова моя раскалывалась. Если бы меня часто отправляли дежурить на эту улицу, то я точно сошел бы с ума.
Приказ и впрямь спустили. Явились двенадцать солдат и один офицер с табличкой, разрешающей им вершить правосудие на месте, на ружьях у них были пристегнуты штыки. Гляди-ка! Опять солдаты с косами! Закончив грабить и жечь, они теперь явились, чтобы вершить правосудие, что это за фокусы? Мне же еще пришлось перед этой табличкой взять под козырек!
Отдав честь, я быстро огляделся, не осталось ли поблизости тех, кто собирал хлам, чтобы успеть их предупредить? Конечно, люди, что уволокли даже колоду мясника, не заслуживали сочувствия, однако быть убитыми этими солдатами — такое несправедливо даже для них.
Я и ахнуть не успел, как они поймали мальчишку лет пятнадцати. Штыки сомкнулись вокруг него, в руках он держал какую-то доску и старую туфлю. Его шваркнули на землю, сверкнула сабля, ребенок закричал: «Мама!» Фонтаном брызнула кровь, тело еще содрогалось, а голова уже висела на электрическом столбе!
У меня даже сплюнуть сил не осталось, земля и небо закружились перед глазами. Как убивают, я видал и не боялся этого. Я был возмущен несправедливостью! Именно так! Пожалуйста, запомните эти слова, это как раз и есть суть того прозрения, о котором я говорил раньше. Представьте себе, сначала отнести в лагерь связку золотых браслетов, а затем вернуться и убить ребенка, подобравшего обувь, и это называется «вершить правосудие на месте»! Если таково «правосудие», то… его мать! Прошу простить грубость моих слов, но и описываемые события, боюсь, тоже не очень пристойные?
Впоследствии я слышал объяснения, что этот бунт имел какое-то политическое значение, именно поэтому солдаты, награбив, вернулись наводить порядок. И все это от начала до конца было заранее продумано. Что за политическое значение? Ничего не понимаю! Мне хотелось лишь выматериться. Однако какая польза от ругательств такого «тухлоногого патруля», как я!
И хотя мне не хочется продолжать эту тему, но, чтобы закончить с ней, следует ясно сформулировать проблему. Я лишь назову ее, найдется много людей поумнее меня, пусть они хорошенько подумают.
Почему под словами «политическое значение» подразумевается военный бунт?
Если хотели дать солдатам возможность пограбить, то зачем были нужны полицейские?
В конце концов, зачем нужны полицейские? Чтобы гонять тех, кто справляет на улице малую нужду, и не обращать внимания на грабящих магазины?
Если добропорядочные горожане способны на грабеж, то к чему полицейскому ловить воришек?
Хотят ли люди, чтобы были полицейские? Не хотят! Тогда почему при драке сразу зовут нас и из месяца в месяц вносят налог на содержание полиции? Хотят! Тогда почему им нужно, чтобы полицейские ни во что не совали свой нос: чтобы спокойно грабить, при этом пострадавшие молчат и не возмущаются?
Ладно, ограничусь только этими вопросами! Но проблем-то еще множество! Раз уж мне не под силу их решить, то не буду зря болтать. Да и этих вопросов довольно, чтобы свести меня с ума, как ни подумай, все не то, не поймешь, что к чему, иногда казалось, что ухватил нить, но вскоре ее упускал, моего ума для охвата таких больших вопросов недостаточно.
Я могу лишь сослаться на старое доброе выражение: наш народ, включая чиновников, солдат, полицейских, а также почтенных обывателей, какой-то «бесхребетный»! Поэтому-то пустота у меня в сердце и увеличилась! Я понял, что жизнь среди «бесхребетного» люда есть постоянное приспособление, ни на что настоящее рассчитывать не приходится.
И еще есть одно хорошее выражение, не забывайте о нем: «Будь что будет». Если кто попал в похожее с моим положение, тому это выражение подойдет — и ясное, и меткое, да и помогает себя обмануть. «Будь что будет» — и все на этом! А если еще одолевают сомнения, то можно добавить «мать твою», что будет очень к месту.
К чему еще рассуждать, все, наверное, и так поняли, какой у нас народ. Если, имея это в виду, говорить о полицейских, то их безразличие к делам становится понятным и неудивительным. Возьмем, к примеру, борьбу с азартными играми: в старые времена за игорными притонами стояли очень авторитетные люди, у них власти не только не могли устроить обыск, даже когда в притоне кто-то расставался с жизнью, им все сходило с рук, а убивали там довольно часто. Когда создали полицию, притоны по-прежнему были открыты, кто бы посмел прикрыть лавочку? Ответ и без меня ясен. Однако закрыть на это глаза тоже не годилось, как же быть? Выход нашелся — проверяли и заводили дела лишь на самые мелкие заведения, иногда арестовывали там несколько старичков и старушек, изымали несколько колод карт, накладывали штраф юаней на десять. Можно считать, что полицейские выполнили свой долг, дело получило нужную огласку в обществе, и достаточно. В этом деле или десяти других следствие изначально все спускало на тормозах. Таким образом плодились те, кто трудился не на совесть, а ради пропитания. Раз обществу была не нужна настоящая полиция, то к чему полицейскому за шесть юаней надрывать живот? Это же ясно.
После этого бунта проблем у нас прибавилось. Молодые парни немало награбили, можно сказать разбогатели. Некоторые ходили в двух куртках, другие напяливали на десять пальцев десять перстней, с самодовольным видом разгуливали по улицам, искоса поглядывали на полицейских и фыркали. Мне оставалось лишь отводить глаза, раз уж мы, полицейские, промолчали, когда вершилось такое большое безобразие, то кого же винить, что теперь нас никто не воспринимает всерьез? Повсюду расцвели игорные дома, деньги-то дармовые, проиграл — не жалко. Мы не осмеливались их проверять, но даже если бы захотели, то не смогли, притонов развелось слишком много. Услышав за стенами возгласы «Девятка!», «Пара!», оставалось лишь притвориться, что ничего не слышал, и потихоньку пройти мимо. Раз народ играет по домам и не суется на улицу, то и ладно. Увы! Даже этой чести они нам не оставили! Те парнишки в двух куртках нарочно хотели показать, что совсем не боятся полиции — их деды, отцы не боялись полицейских, да и не видели их никогда, чего же им всю жизнь страдать от притеснений полиции? Играть они устраивались только на улице. У кого были кости, те сразу делали ставки и играли, сидя на корточках. У кого была пара каменных шариков, те подбрасывали их ногами, играть можно было и вдвоем, и впятером: «Ставлю по мао[13] за каждый удар, кто играет? Ладно! Подавай!» Раз — шар сталкивается с другим, один мао готов. Игра шла серьезная, за какой-то час из рук в руки переходило несколько юаней. И все это прямо у нас под носом. Что же нам было делать? Разбираться! А делать это нужно было в одиночку, а из оружия у тебя лишь сабля, которой даже доуфу[14] не отрежешь, а игроки обычно молодые парни. Умный человек не будет нарываться на неприятности, вот и обходили полицейские игроков за версту, чтобы не вмешиваться. Однако, если, по несчастью, наткнешься на проверяющего, то услышишь: «Ты разве ослеп? Не видишь, что у тебя тут на деньги играют?» И тогда как минимум выговор обеспечен. Кому жаловаться на такую несправедливость?
И подобных ситуаций было великое множество! Взять, к примеру, меня самого, если бы не старая сабля болталась на боку, а был пистолет, то я бы ни с кем не боялся повздорить. Шесть юаней, конечно, не стоили того, чтобы рисковать жизнью, но даже у фигурок из глины имеется твердость, попробуй сорви на них гнев. Но в моих руках пистолета не было, огнестрельное оружие было у бандитов и солдат.
Увидев, что солдат отказывается заплатить рикше за проезд, да еще бьет того ремнем, я не решался утихомирить солдата. У него ведь пистолет, и ему ничего не стоит выстрелить, что страшного в гибели полицейского! Однажды в каком-то третьесортном публичном доме солдаты убили троих наших, так мы даже убийц не смогли арестовать. Трое парней погибли ни за что, и никто за это не заплатил, даже нескольких десятков ударов палкой не всыпали! Они могли стрелять когда хотели, а мы оставались с пустыми руками, у нас ведь была культурная работа!
В общем, полицейские были совершенно лишними в обществе, где наглость была в почете, а нарушение порядка считалось геройством. Осознав это да вспомнив фразу «Когда недокармливают, то сил не хватает», любой, наверное, поймет, что я имею в виду. Если нам не спускать все на тормозах, то как быть? Я полицейский, не прошу никого меня простить, мне хотелось лишь высказаться, излить душу, чтобы все поняли положение.
Пожалуй, расскажу и о самом наболевшем.
Прослужив один-два года, я стал довольно заметной фигурой среди своих товарищей. Когда случалось важное дело, начальство всегда отправляло меня первым разобраться. Но сослуживцы из-за этого не испытывали ко мне зависти, ведь и в решении их личных дел я тоже принимал участие. Поэтому каждый раз, когда появилась вакансия комвзвода, все мне шептали: «В этот раз наверняка тебе предложат», как будто они мечтали видеть меня своим командиром. Хотя эта должность так мне и не досталась, но мои способности были известны всем.
Секрет моей ловкости в делах можно увидеть во всем, о чем я рассказывал раньше. Например, кто-то заявлял о краже, и мы с сержантом отправлялись на расследование. Мы поверхностно осматривали окна, двери, двор, попутно вворачивая словцо, где у нас пост, сколько раз ночью здесь проходил патруль, и все это с подробностями, со вкусом, как будто мы трудимся больше всех. Затем, обнаружив неплотно закрытые окна или двери, мы мягко по форме, но жестко по сути переходили в контратаку: «Эта дверь не очень надежна, следует поставить иностранный замок! Замок надо ставить пониже, где-нибудь ближе к порогу, тогда вору будет неудобно его нащупать. Еще можно завести собаку, держать ее следует в комнате, если она услышит шорох, то сразу залает, маленькая собака в комнате лучше трех здоровых псов во дворе. Посмотрите, господин, мы постараемся быть бдительны, но и вы должны быть внимательнее, и если мы объединим силы, тогда точно ничего не пропадет. Хорошо, ну мы пошли, ночью выпустим дополнительные патрули. Отдыхайте, господин!» Тем самым мы снимали с себя ответственность, а пострадавшему следовало поскорее ставить замки и заводить собаку. Если хозяин был доброжелателен, то он нам еще и чаю предлагал. Вот в этом и состояло мое умение. Я делал так, чтобы и ответственность не нести, и людям не показать свою халатность. С помощью красивых и сладких речей можно было спихнуть с себя ответственность, и тогда беда точно обходила нас стороной. Все сослуживцы владели этим приемом, но их устам и выражению лица недоставало живости. Одно и то же ведь можно сказать по-разному и, приняв правильный вид, можно было запускать слова туда и обратно, как будто они на пружине. В этом отношении я превосходил всех, причем они и при желании этому не научились бы, это ведь врожденный талант!
Когда же я в одиночку нес ночное дежурство и видел вора, угадайте, что я делал? Я прижимал к боку саблю, чтобы она не бренчала. Пусть вор лезет через стену, а я пойду своей дорогой, и не будем тревожить друг друга. Мне разве хочется, чтобы он заимел на меня зуб, а затем стукнул кирпичом в темном закоулке, кому это надо? Вон, дуралей Ван Девятый разве не ослеп на один глаз? И это он еще не вора ловил! Однажды они с Дун Чжихэ стали на перекрестке насильно резать людям косы, у каждого в руке было по ножу, как видели у кого косичку, так останавливали и срезали. М-да! А народ-то запомнил! И вот когда дуралей Ван Девятый один шел по улице, кто-то ему прямо в лицо бросил пригоршню извести: «Это тебе за косу, мать твою!» Так он и ослеп на один глаз. Вот и рассудите, если службу нести не как я, то можно ли остаться в живых? Во что бы полицейский ни решил вмешаться, люди считали, что он сует нос не в свое дело. Как же быть?
Мне не хотелось, как дуралею Вану Девятому, ни за что ни про что лишиться глаза, уж лучше им на этот мир смотреть. Потихоньку я обходил стороной вора, голова же моя была полна дум, я думал о своих осиротевших детях, о том, как прокормиться в этом месяце. Может, кто-то и ведет хозяйственные расчеты в серебряных юанях. Мне же приходилось учитывать каждый медяк. Когда оставалось на несколько медяков больше, на сердце становилось легче, а когда на несколько меньше, то я падал духом. Еще воров ловить! Кто из нас не бедняк? Когда нищета припирает к стенке, любой пойдет воровать, голоду неведомы приличия!
После этого мятежа случилась еще одна большая перемена: Цинская империя превратилась в Китайскую республику. Смена династии — дело такое, выпадает не всякому, вот только я не понял ее смысла. По правде говоря, это редкое событие было не столь занимательным, как военный мятеж. Говорят, что при переходе к республике всеми делами начинает управлять народ, вот только я этого не заметил. Я по-прежнему был полицейским, жалованье не увеличилось, каждый день я уходил на службу и возвращался домой как обычно. Как раньше меня оскорбляли, так и теперь оскорбляли. Раньше меня унижали рикши и слуги крупных чиновников, и сейчас подручные нового начальства были ничуть не приветливее. Принцип «будь что будет» по-прежнему оставался в силе, и ничто с ним из-за смены власти не произошло. Впрочем, стриженых людей на улице прибавилось, можно сказать, прогресс был налицо. Играть в кости на деньги постепенно стали меньше, богачи и бедняки теперь перешли на мацзян, а мы все так же избегали вмешиваться, но игральные принадлежности, нельзя не признать, теперь стали лучше, цивилизованнее.
Народу при республике жилось так себе, а вот чиновники и солдаты процветали! Они появлялись как грибы после дождя, и откуда их столько взялось! Чиновников и солдат, конечно, не пристало упоминать скопом, однако у них действительно было много общего. Вчера еще босые ноги были все в грязи, а сегодня он чиновник или солдат и уже срывает зло на других. Причем чем он тупее, тем сильнее гневается, прямо как светильник глупости, всю дурь насквозь видно. Эти дурни не понимали ни по-хорошему, ни по-плохому, что бы ты ни говорил, они все воспринимали в штыки. Они были настолько глупы, что неудобно было даже окружающим, а они сами оставались довольны. Иногда я думал: «Не бывать мне в этой жизни ни чиновником, ни офицером! И все потому, что я недостаточно глуп!»
Кто стал чиновником, тот мог потребовать нескольких полицейских для охраны своего дома — так мы превратились в телохранителей, жалованье шло от государства, а работали на частных лиц. Меня тоже отправили дежурить на усадьбу. С точки зрения здравого смысла охрана частного дома чиновника не может считаться службой, но с точки зрения выгоды все полицейские мечтали о подобной работе. Как только меня отправили в охрану, то сразу произвели в полицейские третьего разряда — рядовые для таких заданий не годились! Только тогда я, можно сказать, стал подниматься по служебной лестнице. Кроме того, дежурство в резиденции было нехлопотным, кроме вахты у ворот и ночных дежурств, делать было особо нечего. Тем самым в год можно было сэкономить как минимум пару обуви. Дел мало, и впридачу никакой опасности. Если хозяин усадьбы подрался с женой, то вмешиваться не требовалось, а раз так, то мы, естественно, не могли попасть под раздачу и случайно пострадать. Ночные же дежурства ограничивались парой кругов вокруг усадьбы, при этом встреча с ворами была полностью исключена: где высокие стены и злые собаки, туда мелкий воришка не мог проникнуть, а настоящие бандиты не стали бы связываться, они грабили отставных чиновников — там и денежки водились, и не было риска серьезного расследования. Действующих чиновников, обладавших реальной властью, они не трогали. Здесь не только не нужно было накрывать притоны, наоборот, мы еще и охраняли господ, игравших в мацзян. Когда хозяева приглашали гостей на азартные игры, мы чувствовали себя еще спокойнее: у ворот в ряд стояли коляски, запряженные лошадьми, во всем доме от огней было светло как днем, слуги сновали туда-сюда как челноки, на двух-трех столах играли в мацзян, наготове были четыре-пять горелок для опиума, всю ночь стоял дым коромыслом, ворам точно было не пробраться сюда. Поэтому мы спокойно отправлялись спать, а когда на рассвете гости разъезжались, мы вновь заступали на пост у ворот и отдавали господам честь, поднимая им тем самым настроение. Если же у хозяев случалась свадьба или похороны, то мы чувствовали себя еще лучше: на свадьбах обычно заказывали музыкальное представление, и мы бесплатно слушали арии, причем артисты всегда были самые знаменитые, даже в театре не встретишь столько звезд, выступающих вместе. На похоронах же хотя представление и не заказывали, но покойника не принято было сразу же хоронить, гроб должен был постоять как минимум тридцать — сорок дней, чтобы над ним хорошенько почитали сутры. Отлично, мы могли питаться на поминках. Человек умер — а нам от этого угощение. Вот что было страшно — это смерть ребенка, и обычные обряды не совершались, и еще приходилось слушать, как все по-настоящему, взахлеб рыдают. Чуть менее страшно было, когда из дома сбегала девица или когда за серьезную провинность прогоняли наложницу, нам не только не доставалось ни зрелищ, ни еды, но еще и приходилось страдать из-за плохого настроения хозяев!
Что меня особенно радовало на такой работе, так это возможность отлучаться, я мог часто наведываться домой к детям. Когда работаешь на участке или в районе, то получить дополнительную увольнительную ох как не просто, потому что, дежуришь ли ты в управлении или на улицах, график работы установлен и не подлежит изменению. В резиденции же отстоял вахту — и свободен, достаточно предупредить сослуживцев, и можно гулять полдня. Такая возможность часто вызывала опасения, что меня вернут в участок. Ведь у моих детей не осталось матери, зачем же лишать их шанса почаще видеть отца?
Но даже если я не хотел отлучаться, в этой работе все равно были свои достоинства. Физически я никогда не уставал, душа тоже не болела о делах, чем же было заняться от безделья? В резиденции было полно газет, и я, едва появлялось время, читал их от начала до конца. Большие газеты и маленькие, новости и передовицы, понятно было, непонятно, я читал все и всегда. И это немало мне помогло: я многое узнал, запомнил много новых иероглифов. До сих пор не знаю, как читать вслух некоторые иероглифы, но они мне так часто встречались, что об их значении я догадываюсь. Это как человек, которого ты часто встречаешь на улице: как звать его, не знаешь, но друг другу вы хорошо знакомы. Кроме газет я везде, где можно, стал одалживать популярные книжки. Однако если сравнивать, то от газет пользы было больше: там и дела пестрее, и иероглифы разнообразнее, читаешь и радуешься. Из-за этих-то дел и иероглифов я и набрасывался на газеты. Встретив совершенно непонятное место, я брался за книгу. Развлекательная литература не отличалась разнообразием, прочитав одну главу, легко было догадаться, что произойдет в следующей. Именно поэтому, читая книги, не приходилось напрягаться — почитал, отвлекся, и хватит. Газеты для развлечения, книги для отвлечения — таков был мой вывод.
У такой службы были и недостатки, первая проблема — это питание. На участке или в районе деньги за питание сразу же вычитались из жалованья, хорошая еда была или плохая — другой вопрос, но каждый день к положенному часу она была. Когда же направляли охранять резиденцию, то нас было вместе трое-пятеро человек, явно недостаточно для того, чтобы нанять повара, — никакой повар не возьмется за столь малый заказ. Кухней же в доме нам пользоваться не разрешалось. Хозяева ведь потребовали себе полицейских, потому что людей в форме можно было получить бесплатно, и их не очень волновало, есть ли у тех брюхо. Что же нам было делать? Самим разводить огонь было нельзя: купишь чашки, плошки, котлы, а тебя в любой момент могут перевести в другое место. Опять же, хозяевам полицейские у ворот требовались для солидности, а если мы устроим здесь кухню и станем греметь ножами, то разве это будет прилично? Ничего не оставалось, как покупать съестное на улице.
А это была плохая идея. Если бы у нас водились деньжата, то чего говорить, есть покупное куда как хорошо — что нравится, то и покупаешь. Закажешь пару стопок водки да пару вкусных блюд — не радость ли это? Но, пожалуйста, не забывайте, что в месяц я получал всего шесть юаней! Недоедать — это было еще ничего, но вот раз за разом обдумывать, что поесть, было ужасно, эти раздумья вгоняли меня в слезы. Мне нужно было экономить, но хотелось и разнообразия, не мог же я изо дня в день жевать пирожки с начинкой из перца, через силу запихивая их в себя? Однако сочетать вкусное и экономное никогда не получалось, подумав о деньгах, я смирялся, пусть опять будут несколько пирожков и одна соленая редька, можно и так перебиться. С точки зрения же здоровья понимал, что это неправильно. Я думал, и чем больше думал, тем сильнее переживал и тем менее был готов принять решение. Так и голодал весь день, пока солнце не садилось на западе!
У меня ведь дома еще были дети! Если я съем чуть меньше, то им достанется чуть больше, а у кого душа не болит за детей? Когда я был на казарменном питании, то платить меньше за питание было невозможно. Сейчас же я питался сам, так почему бы не сэкономить для детишек? Так и быть, чтобы наесться, мне нужно было восемь пирожков, я же брал только шесть да запивал это парой лишних чашек воды, чтобы набить живот! Как же мне было не лить слезы?
А взгляните-ка на хозяина резиденции — он зарабатывал столько, что не сосчитать! Конечно, узнать размер его зарплаты было просто, но мы имеем в виду совсем не этот фиксированный доход. Скажем так, в месяц он зарабатывал восемьсот юаней, но если он имел только эти восемь сотен, то откуда было взяться такой роскоши? Наверняка за этим что-то стояло. Это что-то заключалось в следующем: коли ты в месяц получаешь шесть юаней, то столько всегда и будешь получать, и если вдруг у тебя в кармане появится лишний юань, люди начнут коситься и распускать сплетни. Если же ты получаешь пятьсот юаней, то твой доход не ограничивается этой суммой, и чем больше у тебя денег, тем сильнее люди тебя уважают. Это правило как будто нелогично, но все происходит именно так, хотите верьте, хотите нет!
В газетах и на агитпунктах часто пропагандируют свободу. Если что-то нуждается в пропаганде, то, понятное дело, раньше его не было. Прежде у меня не было свободы, но после пропаганды она меня также не посетила, однако я видел ее в усадьбах. Все-таки республика — хорошее дело, у самого свободы могло и не быть, но, увидев ее у других, ты, можно считать, расширял кругозор.
Судите сами, в Цинской империи на все было свое правило: положено носить халат из голубой ткани, значит, носишь халат из голубой ткани, даже деньги не помогали. Это, наверное, и называется диктатурой! Как установили республику, усадьбы сразу же обрели свободу — если были деньги, ты мог надевать и есть что хотел, и никому до тебя дела не было. Поэтому ради завоевания свободы нужно было изо всех сил грести деньги. В способах обогащения тоже была свобода, ведь при республике не было дворцовых историографов, фиксировавших деяния. Если вы не бывали в домах чиновников, то, наверное, не верите моим словам, но вы сами хорошенько посмотрите. Сегодня мелкий чиновник живет богаче, чем сановник первого ранга в старые времена. Вот, к примеру, еда. Сейчас транспортное сообщение улучшилось, коли есть деньги, то в любой момент можешь отведать морских и горных деликатесов. Если эти блюда набили оскомину, то можно перейти на западную кухню и вино. Никто из императоров минувших эпох, наверное, не лакомился западной едой? В одежде, украшениях, развлечениях, предметах быта все обстояло таким же образом. Ныне ты, не выходя из дома, мог иметь все самое лучшее со всего света. Только сегодня люди по-настоящему наслаждаются богатством, естественно, что разбогатеть сегодня куда легче, чем раньше. Про другое не говорю, но я точно знаю, что наложница в одной усадьбе пользовалась пудрой стоимостью пятьдесят юаней за коробочку, пудра была из какого-то Парижа. Где этот Париж? Не знаю, но пудра оттуда очень дорогая. Мой сосед Ли Четвертый продал своего мальчугана и выручил за него всего сорок юаней. Из этого видно, до какой степени дорога была пудра, наверняка она отличалась и тонкой фактурой, и ароматом, наверняка!
Ладно, не буду больше об этом. Надо прикусить свой длинный и злой язык, а то как будто не одобряю свободу, да разве я посмею!
Скажу еще пару слов, но, с другой стороны, смысл в них прежний, но есть и кое-что новое, чтобы слушателю не надоело одно и то же. Я только что рассказывал о том, сколько свободы, сколько роскоши можно увидеть в усадьбах, но не стоит думать, что хозяин весь день швыряет деньги направо и налево, господа не так глупы! Да, его наложница пользуется пудрой, которая стоит дороже, чем ребенок, но наложница на то и наложница, у нее свой фарт и хитрости. Господин потому и покупает наложнице такую дорогую пудру, что у него есть на чем сэкономить. Скажу вам так: вот если бы вы стали начальником, то я мог бы поделиться множеством секретов, принятых за правило в домах чиновников. Вам тогда за электричество, водопровод, уголь, телефон, туалетную бумагу, коляску и лошадей, тент во дворе, мебель, конверты, писчую бумагу, цветы — ни за что платить не придется. И наконец, вы еще можете бесплатно распоряжаться несколькими полицейскими. Это правило, и если вы этого не разумеете, то не быть вам начальником. Более того, господин должен приходить голодным, а уходить откормленным, прямо как клоп, только что пробудившийся от спячки, — поначалу на нем только кожа висит, но вскоре его брюхо раздувается, налитое кровью. Пример, конечно, чуть грубоват, но смысл передает точно. Грести деньги надо свободно, а экономить их по-диктаторски, при соблюдениии обоих принципов ваша наложница сможет пользоваться парижской пудрой. Может, я тут завернул слишком мудрено, ну да ладно! Понимайте как хотите.
Пришел черед рассказать и обо мне. По-хорошему, коли начальник задарма использовал нас год с лишним, так уж по праздникам или на Новый год должна же у него быть совесть, должен же он нам организовать какое-то угощение в благодарность, хотя бы символически! Ну да! Забудьте об этом! Господские деньги предназначены для наложниц, при чем здесь полицейские? Когда же меня переводили в другое место, то, прося господина дать хороший отзыв в участок, я уже должен был испытывать бесконечную благодарность.
Вот представьте, пришел приказ, меня переводят. Я сворачивал постель в узел и в знак уважения шел прощаться с хозяином резиденции. И только посмотрите, как тот нрав показывал. Хоть не было никаких оснований, а такое ощущение, будто я у него что-то украл. Я просительно бормотал: «Господин, пожалуйста, при случае сообщите в участок, что службу я нес исправно». Так тот лишь веки чуть поднимал, даже воздух испортить ему и то было лень. Мне оставалось лишь уйти, а хозяин даже денег на коляску, чтобы перевезти постель, и то не давал, приходилось мне ее на своем горбе переть. Такая вот, мать твою, служба, такая, мать твою, благодарность!
Людей в различные учреждения и резиденции требовалось все больше. У нас был создан особый отряд общей численностью в пятьсот человек специально для несения бесплатной охраны. Дабы показать, что мы действительно сможем защитить чиновников, каждому выдали по ружью и несколько патронов. Эти ружья совсем меня не заинтересовали. Они были тяжелые, старые, обшарпанные, я все гадал: и откуда взялись эти штуки, как будто специально придуманные для того, чтобы давить на плечо, и ни на что другое более не годные? Патроны у нас всегда висели на поясе, заряжать их в ружье никогда не дозволялось. Когда грозила серьезная опасность и господа уже сбежали, только тогда мы пристегивали к ружьям штыки.
Это, впрочем, вовсе не означает, что мы могли совсем не заботиться об этом старье. Хоть ружье было и обшарпанным, но я оказался у него в услужении. Не только ствол, но и штык надлежало каждый день чистить. И хотя никогда не удавалось надраить их до блеска, но давать рукам отдых было не положено. Прямо-таки религиозное поклонение! Опять же, с появлением ружья добавилось и другой амуниции — ремень, чехол под штык, патронташ, и все должно было содержаться в порядке, не так, как тесак, что болтался на поясе у Чжу Бацзе[15], а на ноги еще полагалось и обмотки наворачивать!
За то, что добавились эти штуки, а на плечо навесили три-четыре килограмма, я стал зарабатывать на один юань больше, теперь я получал семь юаней в месяц, слава Небесам!
Семь юаней, ружье на плече, обмотки на ногах, пост у ворот — так я провел три года. Из одной резиденции попадал в другую, из этого учреждения в другое; начальник выходит — отдаешь честь, начальник входит — снова отдаешь честь. Вот в чем состояли мои обязанности. Именно такая служба и портит людей. Вроде ничего не делаешь, но при этом работаешь. Вроде работаешь, но делать ничего не надо. Уж лучше стоять на посту на улице. Там, по крайней мере, есть что делать да и соображалка требуется. В резиденции же или в учреждении мозгами шевелить просто-напросто не нужно. Когда посылали в какое-нибудь праздное учреждение или в чертову усадьбу, то там даже на посту можно было не напрягаться — хочешь, стой, опершись на ружье, хочешь, дремли, обняв оружие. Такая служба убивает всякий энтузиазм, высасывает из человека все жизненные соки. У слуг может быть надежда, что найдется место подоходнее и туда можно будет перейти, мы же со своей службой точно знаем, что лучше не будет, но все равно продолжаем прозябать в нищете и потому даже сами себя не уважаем. Казалось бы, такая вольготная работа — должен наесть себе ряху и выглядеть солидно. Где там! Жиром нам заплыть не удавалось. Мы целыми днями рассчитывали, как потратить семь юаней, от бедности щемило сердце. А когда сердце болит, то как тут растолстеть? Возьмем, к примеру, меня, мой сын уже дорос до школьного возраста, как я мог не послать его учиться? Но, чтобы учиться, нужны деньги, так было в древности, так обстоит дело и в наши дни, но откуда мне было взять эти деньги? Чиновники могли много что получить задарма, а вот у полицейского не было даже места, где его сын мог бы бесплатно учиться. Отдашь частному учителю, значит, плата за обучение, подарки к праздникам, книги, тушь — все стоило денег. Отдашь в государственную школу, значит, форма, материалы для труда, всякие тетрадки — потратишь еще больше, чем с учителем. Опять же, пока ребенок дома, то, проголодавшись, может отломить половину пампушки. А как пошел в школу, ему нужны деньги на сладости, даже если я отправлю его в школу с куском пампушки, то разве он согласится? Лицо у детей краснеет легче, чем у взрослых.
Я не знал, как быть. Такой здоровый мужик, а хлопает глазами на то, что дети его сидят дома! Моя жизнь уже пошла насмарку, так неужели моим детям должно быть еще хуже? Глядя, как ходят в школу дочери и сыновья хозяев усадеб, я лишь вздыхал. Коляска за коляской подвозила их к школе, у входа встречала старая нянька или девочка-служанка, чтобы принять портфель или занести его внутрь, в руках у детей были мандарины, яблоки и новые игрушки. Их дети жили так, а мои — куда хуже, а разве не все дети — будущие граждане? Мне честно хотелось уволиться со службы. Уж лучше мне пойти в слуги, чтобы заработать какие-то деньги и мои дети смогли бы учиться.
Но людям не выскочить из колеи, уж коли ты в какую вступил, то не выдрать из нее ног до смерти. Отслужив несколько лет — пусть даже служба была так себе, — я втянулся, появились друзья, было с кем словом перекинуться и пошутить, накопился опыт, работа, конечно, не вдохновляла, но и бросить ее я тоже как-то не решался. Опять же, тщеславие было весомее денег, поэтому я привык к службе, а стать слугой означало спуститься на ступеньку ниже, пусть даже денег при этом заработаешь больше. Это было смешно, очень смешно, но такова человеческая природа. Я советовался с сослуживцами, никто не хотел уходить. Одни считали, что и так перебиваются, к чему менять профессию? Другие полагали, что, сидя на одной горе, можно лишь взирать на высоту соседнего пика, нам, беднякам, никак не разбогатеть, уж лучше смириться! Третьи говорили, что в полицейские идут даже некоторые со средним образованием, и если мы получили эту работу, то, считай, повезло. К чему дергаться? Даже офицеры и те говорили: худо-бедно живи так, это ведь служба, с твоими-то способностями рано или поздно сделаешь карьеру! Когда так говорили, то я оживал, опять же, начав упрямиться, как будто бы проявил неуважение к товарищам. Ладно, пусть все остается как было. Как же с учебой детей? Не будем больше об этом.
Вскоре мне выдался шанс. Господин Фэн, чиновник высокого ранга, сразу потребовал приставить к нему аж двенадцать полицейских. Четверых на ворота, четверых в курьеры, четверых в сопровождение. Эти четверо сопровождающих должны были уметь ездить верхом. В то время автомобилей еще не было и крупные чиновники разъезжали в больших колясках. В прежние, цинские времена, когда сановник сидел в паланкине или в коляске, то перед ним шествовал один всадник, а другой замыкал процессию. И вот этот господин Фэн решил восстановить этот чиновничий обычай, за его коляской должны были следовать четыре охранника с ружьями. Оказалось, что найти умеющих держаться верхом не так-то просто, перебрав весь охранный отряд, отыскали только трех. Но посылать троих было неприлично, наши офицеры схватились за головы. Я усмотрел в этом деле выгоду: тому, кто ездит верхом, наверняка должны были давать деньги на зерно для коня. Ради учебы детей я должен был рискнуть, если бы удалось на кормовых денегах сэкономить юань-другой, то можно было отдать деток частному учителю. Конечно же, соображения моих были корыстными, но я ведь и жизнью рисковал, так как не умел ездить верхом! Я сказал офицеру, что готов пойти на это задание. Тот спросил, умею ли я держаться в седле. Я не сказал ни да ни нет. Поскольку других кандидатов не было, то он и не стал допытываться.
Когда есть решимость, то любое дело сладится. При первой встрече с лошадью я про себя решил так: если разобьюсь, то дети попадут в приют, что может быть не так уж и плохо; если же останусь жив, то детки смогут учиться. Поразмыслив таким образом, лошади я уже не боялся. Если я ее не боялся, тогда ей следовало бояться меня, разве не так устроено все в Поднебесной? Опять же, ноги у меня были ловкими, голова — сообразительной, и, поговорив с теми тремя, что умели ездить верхом, я много узнал о приемах верховой езды. Найдя лошадь поспокойнее, я попробовал ездить, ладони были мокрые от пота, но я всем говорил, что уже научился. Первые дни страдания мои были безмерны, тело, казалось, разваливалось на куски, а задница стерта до крови. Я стиснул зубы. Когда раны поджили, храбрости у меня прибавилось, при этом мне нравилось ездить верхом. Скачешь, скачешь, с какой скоростью неслась коляска, с такой и я, можно считать, что я приручил животное!
Лошадь-то я приручил, а вот кормовые деньги прибрать к рукам не удалось, зря я рисковал. В хозяйстве у господина Фэна было больше десятка лошадей, за ними ухаживал отдельный человек, мне было не примазаться. Я чуть не заболел от досады. Однако вскоре я снова обрадовался: должности господина Фэна были такими высокими и их было так много, что у него буквально не было времени возвращаться домой обедать. Мы следовали за ним, как выезжали, так на целый день. Для него, разумеется, еда была готова везде, а что же было делать нам? Мы вчетвером посовещались и решили попросить его, чтобы где он обедает, там и нас кормили. Сердце у господина Фэна было доброе, он любил лошадей, любил приличия, любил подчиненных. Стоило нам только заикнуться об этом, как он сразу же согласился. А это была халява. Не буду рассуждать о многом. Даже если мы в течение месяца половину дней бесплатно питались на стороне, то разве не экономились деньги на питание за полмесяца? Я был счастлив!
Господин Фэн, как я говорил, очень любил приличия. Когда мы пошли к нему просить организовать питание, он нас тщательно оглядел, а потом покачал головой и пробормотал: «Никуда не годится, никуда не годится». Я подумал, что это он нас имеет в виду, оказалось, нет. Он тотчас же потребовал кисть с тушью и написал записку: «Ступайте с этим к начальнику отряда и передайте, чтобы в трехдневный срок все исполнил!» Взяв записку, я взглянул на текст, оказывается, начальник отряда должен был сменить нам форму: наша обычная форма была сшита из саржи, господин Фэн приказал заменить на сукно; на обшлага рукавов, по швам брюк и на фуражку следовало добавить золотые галуны. Сапоги тоже меняли, требовались лакированные ботфорты. Ружье менялось на кавалерийский карабин, кроме того, каждому должны были еще дать по пистолету. Дочитав этот список, даже мы почувствовали неловкость: только старшие офицеры могли носить форму из сукна и золотые нашивки, мы же были простыми полицейскими, с чего вдруг нам такая экипировка? Разумеется, просить господина Фэна взять записку обратно мы не могли, но и идти с этим к начальнику отряда нам было крайне неудобно. Ведь если начальник не осмелится осушаться приказания господина Фэна, то он очень даже может сорвать зло на нас!
И что вы думаете? Начальник отряда, прочитав записку, ничуть не вспылил, а как было сказано, так и сделал. Видите, какую огромную власть имел господин Фэн! М-да! В нашей четверке все стали выглядеть как важные птицы — форма из настоящего черного сукна, отороченная золотистыми галунами, высокие черные лакированные сапоги, на сапогах белые блестящие шпоры, карабин за спиной, пистолет сбоку, с кобуры свисает длинная оранжево-желтая кисть. В общем, можно сказать, что мы вобрали в себя бравый вид полицейских всего города. Когда мы шли по улице, то все постовые брали под козырек, принимая нас за больших начальников!
Когда я еще занимался клеевым ремеслом, то в любой сколько-нибудь приличный заказ входило изготовление макета лошади хризантемового пятнисто-серого окраса. Сейчас, когда мне выдали столь шикарную форму, я выбрал себе в конюшне хризантемового коня. Он был норовистый — завидев людей, кусался и лягался. Я выбрал его, потому что когда-то клеил таких же. О, как красив хризантемовый конь! Конь был вредным, но скакал на загляденье — опустит голову, изо рта летит белая пена, грива развевается, как рожь весной, уши стоят торчком; стоило пришпорить, как он взлетал. В моей жизни не было ничего по-настоящему радостного, но должен сказать, что, сидя верхом на хризантемовом коне, я испытывал гордость и удовольствие!
В общем, служба была сносной, разве такой одежды и такого коня было мало для того, чтобы радостно служить дальше? Увы! И трех месяцев не отходили мы в новой форме, как господина Фэна отправили в отставку, а охранный отряд распустили, я вновь стал полицейским третьего разряда.
Охранный отряд распустили. Почему? Я не знаю. Меня отправили на службу в Главное управление и наградили медной медалью, как будто бы я, охраняя резиденции, совершил подвиг. В управлении я иногда занимался учетом прописки, иногда регистрами пожертвований, иногда дежурил у ворот, иногда присматривал за складом формы. За два-три года такой службы я стал разбираться во всех делах управления. Если к этому добавить опыт службы постовым, в охране учреждений и резиденций, то меня можно было считать ходячей энциклопедией — не было такого дела, в котором я был бы несведущ. В полицейских делах я был настоящим знатоком. Однако только тогда, прослужив десять лет, я наконец вырос до первого разряда и стал получать девять серебряных юаней в месяц.
Люди, возможно, считают, что все полицейские дежурят на улицах, молоды и любят совать нос не в свое дело. Однако на самом деле многие скрыты в полицейских участках и управлениях. Если когда-то случится общий смотр, то вы увидите немало полицейских чрезвычайно странного обличья: сгорбленных, близоруких, беззубых, хромых — полный набор физических недостатков. И вот эти-то чудаки — соль среди полицейских, у них есть квалификация и опыт, они владеют грамотой, и все служебные бумаги, все приемы ведения дел в их руках. Без них те, кто стоит на улицах, точно устроили бы хаос. Им, однако же, не светит карьера, они все делают за других, никак не улучшая своего положения, у них нет даже шанса показать себя. Они безропотно тянут лямку, пока от старости уже не смогут встать с постели, всегда оставаясь полицейскими первого разряда с жалованием девять серебряных юаней в месяц. Если вам когда на улице доведется увидеть человека в сером чистом застиранном халате, а на ногах у него при этом будет полицейская обувь, двигаться он будет медленно и с опорой на пятки, словно обувь эта для него тяжела, то это наверняка идет такой полицейский. Они тоже иногда наведывались в рюмочную, где выпивали чарку водки, закусывая ее десятком арахисовых зерен, вели они себя при этом очень чинно — пили горькую и тихо вздыхали. Головы у них местами поседели, но щеки выбриты до блеска, взглянув мельком, можно было подумать, что это дворцовые евнухи. Они дисциплинированны, доброжелательны, работали на совесть, но даже в минуты отдыха им приходилось носить эти проклятые сапоги!
Работая бок о бок с ними, я узнал немало нового. При этом меня одолевал страх: неужели и я пойду по этому пути? Насколько милые они были, настолько и жалкие! При взгляде на них сердце мое часто пробирал холод, да так, что я полдня не мог разговаривать. Верно, я был моложе и не факт, что глупее, но был ли у меня шанс? Моложе? Так и мне уже стукнуло тридцать шесть!
Впрочем, было одно преимущество: работая в управлении, я не подвергался опасности. Как раз в те годы весной и осенью всегда случались войны, о тяготах окружающих я пока промолчу, рассказа о полицейских будет довольно. Как начиналась война, солдаты становились владыками ада, а полицейским оставалось лишь склонять голову! Продовольствие, подводы, лошади, носильщики — все это должны были раздобывать полицейские, при этом без малейшего промедления. Приказали доставить десять тысяч цзиней[16] печеных лепешек — и всё, полицейские должны пройти по всем лапшичным и булочным и стребовать эти лепешки. Получив же лепешки, нужно было задержать нескольких дворников и с их помощью доставить продовольствие в казармы, где можно было еще и зуботычину получить!
Если бы обслуживанием господ военных дело и ограничилось, то это было бы еще ничего, но нет, господа военные еще и куражились. Где дежурили полицейские, военные непременно устраивали какие-нибудь выходки, полицейским и к порядку их призвать было нельзя, и оставлять без внимания тоже не полагалось, не жизнь, а наказание. В мире бывают глупые люди, это я могу понять. Однако глупость военных меня просто ставила в тупик. Ради минутной бравады они теряли всякий разум. Ладно разум, но должен же человек при этом думать о своих интересах! Нет, они даже не понимали, что их выходки могли им же и навредить. У меня вот был двоюродный брат, он отслужил в армии больше десяти лет, причем в последние несколько лет командовал взводом, казалось бы, должен маленько соображать. Где там! Как-то после боя он повел десяток с лишним пленных в лагерь. Эх! С гордым видом он возглавил процессию, как будто он император какой. Увидев это, его же солдаты предложили: почему бы сначала не разоружить пленных? А он ни в какую, бил себя в грудь и твердил, что так и должно быть. На полпути сзади раздался выстрел, и он сразу же на дороге умер. Он был мне родственником, мог ли я желать его смерти? Однако его глупость не дает мне права осуждать тех, кто его убил. На этом примере вы можете убедиться, насколько трудно было иметь дело с солдатами. Если ты говоришь ему: не направляй машину в стену, ну-ну, он непременно в нее врежется, ему лучше разбиться насмерть, чем тебя послушаться.
Других плюсов у службы в управлении не было, но вот от опасностей и унижений военного времени я был избавлен. Разумеется, как начинались бои, уголь и продовольствие дорожали и полицейские страдали вместе со всеми. Однако коли я мог в безопасности сидеть в управлении и не иметь дела с военными, то и этого было вполне достаточно.
Но, служа в управлении, я боялся, что на всю жизнь застряну там и никогда не получу шанса выдвинуться. Карьеру могли сделать те, у кого были связи. Если связей не было, то нужно было ловить бандитов и раскрывать преступления. А я и без связей, и не на оперативной работе — на что же я мог рассчитывать? Чем больше я думал, тем сильнее грустил.
В год, когда мне исполнилось сорок, свалилась удача — я стал сержантом! Я не думал о том, сколько лет уже прослужил, сколько сил отдал, сколько зарабатывает сержант, — все это было неважно. Я лишь чувствовал, что фортуна повернулась ко мне лицом.
Ребенок, найдя какую-нибудь старую штуковину, может с упоением играть с ней полдня, именно поэтому дети бывают веселы. Так и взрослые, иначе им трудно смириться с жизнью. Однако если вдуматься, то дело обстояло совсем скверно. Я выбился в сержанты, но, по правде говоря, насколько больше получает сержант, чем простой полицейский? Зарабатывает он немного, а вот какая огромная ответственность лежит на нем! Ведя дело с начальством, нужно на все иметь уверенное объяснение, в отношении подчиненных следует проявлять смекалку и теплоту. Нужно было уметь отчитаться перед своими, с чужими же следовало вести дела, сочетая жесткость и мягкость. Это было потруднее, чем управлять уездом. Ведь начальник уезда у себя на месте император, сержант же не имеет такой роскоши, ему следует где-то работать со всей тщательностью, а где-то и спускать дела на тормозах, говорить правду и лгать, то пахать, то притворяться, чуть зазеваешься, как случается неприятность. А неприятность — это серьезно, двигаться вверх сложно, а вот вниз совсем наоборот. Тому, кого разжаловали из сержантов, нигде не будет служиться легко — загрызут полицейские. Смотри-ка, бывший сержант… то да се, пересудов будет — не оберешься. Начальству ты тоже будешь поперек горла, и тебя нарочно затравят, такое вытерпеть невозможно. Как же быть? Увы! Кто из сержанта превратился в рядового, тому лучше сразу собрать вещи и отправляться восвояси, на этой службе больше ничего не светит. Однако возьмем меня, я только в сорок лет вырос до сержанта, куда мне идти, если действительно пришлось бы собирать вещи?
Если бы я тогда подумал об этом, то сразу заработал бы себе седые волосы. К счастью, я об этом не задумывался, а лишь радовался, закрыв глаза на все худое. Более того, я в то время рассуждал так: в сорок стал сержантом, к пятидесяти — ну и что, что к пятидесяти? — вырасту до офицера, тогда можно будет считать, что не зря служил. Разве для нас, не имевших диплома об образовании и не располагавших большими связями, дослужиться до офицера было мало? Подумав об этом, я с головой ушел в работу и со стократным вниманием стал относиться к своей службе, как будто она была сверкающей жемчужиной!
Когда я отслужил сержантом два года, у меня действительно появилась седина. Дело не в том, что я наконец оценил ситуацию, просто каждый день переживал, опасаясь, что где-то ошибся и меня накажут. Днем я со всегдашней улыбкой работал не жалея сил, по ночам же спал плохо — внезапно вспомнив о каком-то деле, я с ужасом начинал обмозговывать его так и сяк, выход не всегда находился, и сон ко мне уже не возвращался.
Кроме дел служебных я также переживал за сына и дочь: сыну было уже двадцать, дочке — восемнадцать. Фухай, мой сын, поучился и в частной школе, и в школе для бедных, и в государственной начальной школе. Иероглифов он освоил всего на уровне второго тома учебника родной речи, а вот дурных привычек нахватался с избытком. Он усваивал их и в частной школе, и в заведении для бедных, и в государственной школе и мог бы сдать экзамен на все сто баллов, если бы школы ввели экзамен по плохому поведению. Ведь в детстве он потерял мать, я же все время проводил вне дома, вот он и вел себя как вздумается. Я не упрекал его в том, что он не взрослеет, и никого не винил, я лишь сокрушался, что мне не везло, что я не разбогател и не смог дать ему хорошее воспитание. Нельзя сказать, что я виноват перед детьми, я ведь не привел им мачеху и они не терпели от нее обид. Что же касается моего невезения — я смог стать лишь полицейским, так в этом не моя вина, разве человеку дано одолеть Небо?
Фухай был немаленького роста и потому отличался отменным аппетитом! За раз он уплетал три чашки лапши с кунжутным соусом, при этом иногда жаловался, что не наелся! С таким аппетитом ему мало было даже двух таких отцов, как я! Я не мог оплатить его обучение в средней школе, да и «таланты» его не позволили бы сдать экзамены. Надо было пристроить его к какому-нибудь делу. Увы! Что он умел делать?
Уже давно я в душе решил: пусть лучше мой сын станет таскать коляску, чем пойдет в полицейские. Я в своей жизни досыта наслужился, нечего передавать эту службу по наследству! Когда Фухаю было лет двенадцать-тринадцать, я хотел отдать его учиться ремеслу, с плачем и ревом он отказался. Ну не хочет, и ладно, пусть подрастет, через пару лет поговорим, разве ребенок, оставшийся без матери, не заслуживал особой любви? К пятнадцати годам я подыскал ему место подмастерья, он не возражал, но стоило мне отвернуться, как он оказывался дома. Несколько раз я отводил его назад, а он тайком сбегал домой. Пришлось ждать, когда он подрастет еще, может, поумнеет и тогда все будет в порядке. Увы! От пятнадцати до двадцати лет он прожил по-дурацки, ел и пил как положено, вот только работать не любил. Когда я наконец вспылил: «В конце концов, чем ты хочешь заняться? Говори!» — он опустил голову и сказал, что хочет быть полицейским! Ему казалось, что если, нарядившись в форму, ходить по улицам, то можно и денег заработать, и расслабиться, это не то что жизнь подмастерьев, вечно запертых в мастерской. Я промолчал, но сердце защемило. Я замолвил за сына словечко, и его взяли в полицию. Неважно, болело ли при этом мое сердце, по крайней мере у него появилась работа и он больше не сидел у меня на шее. Когда отец герой, то и сын добрый молодец, а вот когда папа полицейский, то и дитятя пойдет в полицию, при этом полицейский из него был наверняка хуже меня. Я только к сорока годам испекся в сержанты, ему же к сорокам, увы… Если не уволят, и то хорошо! Безнадега! Я не женился повторно, так как умел стискивать зубы. А сына же разве не нужно скоро женить? И на что он будет содержать семью?
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пограничный городок. Китайская проза XX века предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
4
Имеется в виду сборник новелл «Странные истории Ляо Чжая», принадлежащий перу Пу Сунлина (1640–1715).
11
Во времена маньчжурской династии Цин (1644–1911) все мужчины в знак покорности должны были носить косу и брить лоб. После Синьхайской революции, свергнувшей власть маньчжуров, китайцы сбрили косы.