Анализируются современные дискуссии о процессе получения научного знания в рамках политологии. Выявляются возможности и ограничения отдельных методологических подходов и методов. Намечаются перспективы новаторских исследовательских стратегий, направленных на преодоление методологических границ. Для политологов, преподавателей вузов, студентов.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Политическая наука №2 / 2015. Познавательные возможности политической науки предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Состояние дисциплины: познавательные возможности и ограничения современных политических исследований
Политические исследования в трансдисциплинарной перспективе: возможности семиотического инструментария
Для современного социально-гуманитарного знания, и для политологии в частности, характерна отчетливая тенденция к субдисциплинарному дроблению и формированию обособленных «мининаук» вокруг тех или иных специфических предметов изучения. При этом исследователи, работающие в рамках каждой такой «мининауки», часто пользуются специальными, понятными только их кругу, языками описания и аналитическими инструментами. Такое положение дел может быть оправдано стремлением эффективно решать некоторые узкоотраслевые задачи, однако плохо сочетается с целями более масштабного приращения знания [Ильин, 2014].
Первым приходящим на ум вариантом преодоления этой проблемы может оказаться реализация исследований, ориентированных на междисциплинарное взаимодействие. Такого рода проекты, как можно бы было надеяться, позволят избежать распада науки на изолированные узкопредметные направления. Однако здесь возникают новые проблемы. Во‐первых, обращение к дисциплинарным изысканиям без предшествующего глубокого освоения отдельных дисциплин, а также без необходимой рефлексии о принципах их интеграции приводит, скорее, к эффекту «недодисциплинарности», чем к приобретению какого‐то нового ценного качества исследовательских проектов. Во‐вторых, попытки выйти за рамки обособленной дисциплинарности, сделать что‐то междисциплинарное могут по факту приводить только к выделению новых, более специфических зон пересечения, т.е. новых «мининаук». Таким образом, взаимодействие на стыках отдельных дисциплин отнюдь не гарантирует автоматической интеграции и целостности [Ильин, 2014].
Иногда об интеграции дисциплин ведут речь в связи с проектами по решению масштабных актуальных проблем (глобальное потепление, проблемы устойчивого развития и т.п.). В соответствии с такой точкой зрения, повестка дня для науки должна диктоваться насущными вызовами со стороны действительности, а разные дисциплины совместными усилиями должны пытаться дать эффективный ответ на них. Но не слишком ли преходящи такие интегрирующие факторы? Даже при условии успешности всей конструкции интеграции приходит конец, как только беспокоившая всех задача решена [Ильин, 2014]. Возможны ли более устойчивые трансдисциплинарные взаимодействия? За счет чего они могут поддерживаться?
Ответы на эти вопросы можно попытаться найти, обратившись не к тому, что обычно находится в исследовательском фокусе, — не к изучаемому предмету, а к тому, что часто видится вторичным и служебным, — к используемым в исследованиях методам. Внимание к вопросам методологии позволяет заметить, что в потенции отдельные дисциплины с их специфической фактурой могут, однако, быть интегрированы, — поверх предметных размежеваний. Это произойдет, если мы обратим внимание на общие познавательные способности, которые реализуются в отдельных дисциплинах, но при этом дисциплинарными барьерами не ограничиваются. Эти методологии как бы пронизывают пространство науки, пересекая предметно заданные дисциплинарные границы [Ильин, 2014].
Такие познавательные способности можно назвать органонами-интеграторами [Ильин, 2014; Кокарев, 2014; Круглый стол… 2014; Авдонин, 2015; Фомин, 2014 b; Фомин, 2015]. Они существуют (или могут существовать) самостоятельно вне приложения к предметным областям конкретных дисциплин, но при этом способны действовать и в определенных дисциплинарных границах, насыщаясь необходимой предметностью.
Как минимум один органон-интегратор в современной науке задействован во вполне явном виде. Этот органон — математика. Но единственна ли она в своем роде? Какие еще трансдисциплинарные познавательные способности могут быть прослежены? На сегодня их закрытый список едва ли можно представить. Но можем ли мы назвать основных претендентов? Помимо математики, стоит обратить внимание как минимум еще на три других методологических посредника — семиотику, морфологию и компаративистику.
Эти три органона в предметно специфических их вариантах можно проследить в разных областях знания. Так, например, семиотика встроена в инструментарии лингвистики, культурологии и искусствоведения, а также существует в виде политической семиотики, психосемиотики, социальной и антропологической семиотики и др. Аналогичным образом морфология существует как лингвистическая морфология, биологическая морфология, морфология искусства, культуры или как политическая морфология. Компаративистика реализуется в сравнительном историческом языкознании, сравнительной политологии, компаративном литературоведении, культурологии и антропологии и т.п.
Но почему же все-таки математика пока стоит в ряду органонов-интеграторов как бы особняком? К ответу на этот вопрос мы можем приблизиться, если введем в очерченную картину одно важное измерение. Все множество модусов существования каждого из методологических интеграторов может быть упорядочено представлено в пространстве между двумя полюсами, которые соответствуют насыщенному и очищенному вариантам органонов.
В насыщенных своих вариациях органоны существуют, будучи тесно связаны с предметной фактурой той или иной дисциплины. В этом своем модусе они могут быть эффективны для решения узкопредметных задач, но менее пригодны для осуществления трансдисциплинарной интеграции. Для того чтобы такая интеграция в полной мере состоялась, необходимо отрефлексировать и проработать связь между насыщенными версиями органонов и их очищенными вариантами.
И именно здесь выявляется специфика положения математики. Математика в нынешнем своем состоянии в большей степени, чем другие органоны, реализована в очищенном своем варианте. Для других претендентов на роль трансдисциплинарных методологических интеграторов эта перспектива еще только намечается.
Если вести речь о трех перечисленных выше претендентах, то по сравнению с морфологией и компаративистикой, пожалуй, в семиотике задачи прояснения чистой ее версии намечены чуть более ясно. Перспектива создания не только специальных дисциплинарных вариантов семиотики, но и «чистой семиотики» (pure semiotics) была намечена еще в начале XX в. одним из основателей этой области знания Чарльзом Моррисом [Morris, 1971, p. 366].
Задачи выделения и консолидации общей компаративистики, общей морфологии и других органонов прежде не ставились. Только в последние несколько лет эта работа начала вестись в Центре перспективных методологий социально-гуманитарных исследований ИНИОН РАН [Ильин, 2014; Кокарев, 2014; Круглый стол… 2014; Авдонин, 2015; Фомин, 2014 b; Фомин, 2015].
Выработка более ясного представления об очищенных вариантах органонов — общей морфологии (общих принципах изучения форм), общей компаративистики (общих принципах сравнения, определения случаев и их множеств), общей (чистой) семиотики (общих представлений о знаках, их устройстве и связях между ними) — в перспективе позволит более ясно проследить уже существующие трансдисциплинарные методологические связи и наметить перспективы дальнейшей более продуктивной и систематизированной научной интеграции.
В настоящей статье мы обратимся к рассмотрению трансдисциплинарного потенциала семиотики: рассмотрим те теоретико-методологические положения, которые могут быть отнесены к ее очищенному варианту, и наметим, по каким векторам возможно движение от обособленно задействованных политологически насыщенных элементов семиотического инструментария к интегрированной картине трансдисциплинарного знания.
Обычно при изучении физической реальности в науке пользуются моделями и методами на основе математики. Аналогичные же модели нередко применяются и в науках об обществе. Политическая наука здесь не исключение. Но могут ли у обществоведческих и гуманитарных исследований найтись в распоряжении исследовательские инструменты другого свойства — такие, которые, может быть, в большей степени были бы адекватны для задач описания именно действительности, а не реальности, но не уступали бы при этом математическим методам в эпистемологической ценности результатов? Ведь, будем откровенны, сегодня по-прежнему слишком часто — хоть иногда и негласно (что еще более коварно) — ставится знак равенства между математичностью и научностью. И апологетика специфичности наук о человеке и обществе а-ля Риккерт [Риккерт, 1998] нередко выглядит скорее как симптом комплекса неполноценности гуманитарного знания, нежели как надежное средство, которое позволило бы от этого комплекса избавиться. Где искать то, что станет подлинным, деятельно проявленным методологическим фундаментом гуманитарного знания, а не его апологией?
В своей работе 1938 г. «Основания теории знаков» уже упоминавшийся Ч.У. Моррис писал: «Понятие знака может оказаться важным для объединения социальных, психологических и гуманитарных наук, когда их отграничивают от наук физических и биологических» [Моррис, 1983, с. 38]. Моррис отмечал также, что семиотика, для которой понятие знака выступает центральной категорией, должна занять двойственное положение в системе наук: с одной стороны, — стать наукой в ряду других наук, с другой — взять на себя роль унифицирующей метадисциплины, которая будет выступать основой всякой другой частной науки о знаках (лингвистики, логики, математики, риторики и т.д.) [Моррис, 1983, с. 38]. Какие у нас есть основания полагать, что семиотика в этом качестве может состояться?
Человек обладает способностью отражать мир в своем сознании. Он может осознать и факт своего существования, и ситуацию конечности оного. Более того, человек способен вообразить другие возможные и невозможные миры, а также представить в этих мирах не только себя, но и Другого. Ввиду этого человек существует одновременно в двух универсумах: в физической реальности и в осмысленной действительности [Ильин, 2009, с. 186–189].
Человеческую жизнь можно поэтому представить разложенной одновременно на два вектора — материальный и информационный1. Она оказывается, с одной стороны, подчинена законам физического мира — и в этом своем модусе стремится к распаду, к смерти. С другой же стороны, реализуясь в своем информационном измерении, она оказывается обращена ко все большему упорядочению и осмысленности.
Семиотикой обычно называют науку, занимающуюся изучением знаков, знаковых систем (языков) и целостных совокупностей знаков (текстов). При этом понятия знак и текст понимаются максимально широко. То есть текстами именуются отнюдь не только устные или письменные сообщения на естественных языках, а вообще любые фрагменты человеческой действительности, результаты осмысленной деятельности.
При этом любой текст, как средство передачи информации, имеет свойство исчерпывать количество энтропии в мире. Именно этим все то, что существует в тексте, отличается от существующего в физической реальности. Мир в его физическом измерении состоит из объектов, которые изменяются во времени в сторону нарастания энтропии. Мир, реализующийся в тексте и создаваемый посредством осмысленной деятельности, по мере своего развертывания, напротив, накапливает негэнтропию (определенность)2.
Необходимость человеческого существования в действительности — т.е. внутри текста — подталкивает нас к тому, чтобы изучать человека именно с позиций семиотической перспективы, с точки зрения методов, ориентированных на изучение мира в его знаковом, информационном аспекте. Такого рода оптика может обеспечить получение как гуманитарного знания (знания о бытии-в-тексте), так и знания социального (знания о бытии-в-тексте-для-Другого). При этом всю совокупность методов, ориентированных на изучение текстов и знаков, можно назвать семиотическим органоном обществоведения.
Базовыми концепциями для семиотики можно считать прежде всего предложенные в рамках этой дисциплины модели знака. Такие модели были предложены Ч. Пирсом, Г. Фреге, Ф. де Соссюром, Ч.У. Моррисом и др.
Ч. Моррис, развивавший идеи Ч. Пирса, сформировал четырехчастную модель знака, согласно которой семиозис (процесс, в котором нечто функционирует как знак) рассматривался как единство следующих факторов:
— Знаковое средство — то, что выступает как знак;
— Десигнат — то, на что указывает знак;
— Интерпретанта — воздействие, в силу которого соответствующая вещь оказывается для интерпретатора знаком;
— Интерпретатор — того, для кого тот или иной объект выступает знаком3 [Моррис, 1983, с. 39–40].
Согласно концепции Морриса, нечто есть знак только потому, что оно интерпретируется как знак некоторым интерпретатором. Обобщенное учитывание чего-либо является интерпретантой лишь постольку, поскольку оно вызывается чем‐то, функционирующим в качестве знака. А некоторый объект также является интерпретатором только потому, что он опосредованно учитывает нечто. Семиотика, таким образом, изучает не какой‐то особый род объектов, а любые объекты в той мере, в какой они участвуют в семиозисе [Моррис, 1983, с. 39–40].
Также необходимо упомянуть о предложенной Ч. Пирсом типологии знаков. В соответствии с ней, знаки можно разделить на знаки-иконы (знаки по сходству; напр.: фотография)4, индексальные (знаки по смежности; напр.: стук в дверь) и символические (знаки по конвенции; напр.: языковые знаки) [цит. по: Нёт, 2001].
Моррисовская модель знака во многом схожа с семиотическим треугольником Г. Фреге, представлявшим знак в качестве элемента, обозначающего определенный референт (значение, Bedeutung, reference) и выражающего определенный концепт (смысл, Sinn, sense) [Frege, 1892].
Ф. де Соссюром было предложено понимание знака как единства двух необусловленных друг другом (произвольных) аспектов — означающего и означаемого [Соссюр, 1977, с. 99–100]. Эта концепция принципиальным образом повлияла на развитие гуманитарного знания в ХХ в., став фундаментом для структуралистских исследований языка и культуры в целом.
Из базовых моделей знака могут разворачиваться более сложные и многоуровневые конструкции. С их помощью могут быть составлены модели метафор, мифов, образов и других комплексных семиотических феноменов [Фомин, 2014 b]. Так, например, Р. Бартом на основе структуралистской концепции знака была предложена двухуровневая семиотическая модель для мифа [Барт, 1989, с. 81]. А М.В. Ильин, исходя из идеи о многослойности действительности, через модель серии актов означивания выстраивает иерархию ее ступеней, восходящую от чистой материи к чистой информации [Ильин, 1995, с. 111].
Еще одно положение теории де Соссюра, на котором необходимо остановиться, — это введенное швейцарским лингвистом различение между понятиями язык (langue) и речь (parole). Введение этого различения по праву признается в качестве одной из главных заслуг де Соссюра. Под языком Соссюр понимает ту систему знаков, которая виртуально существует в сознании у каждого владеющего языком индивида, но которая при этом не располагается в его сознании никогда полностью и никогда индивиду полностью не принадлежит, им единолично не создается и не изменяется, поскольку являет собой внешний по отношению к нему социальный аспект речевой деятельности, существующий в полной мере лишь в коллективе [Соссюр, 1977, с. 52].
Что касается второго элемента соссюровской дихотомии — речи, то она понимается как результат говорения или письма, развернутый во времени и пространстве.
Обычно исследователи, обсуждая соссюровскую систему, фокусируются именно на дихотомии язык / речь, оставляя в стороне еще одно понятие, которое, однако, является не менее важным. Это понятие, которое традиционно переводится на русский язык как речевая деятельность. В оригинальном тексте «Курса общей лингвистики» соответствующий термин обозначается французским словом langage (лангаж) [Saussure, 1995, p. 20]. Дихотомическое же разделение на язык и речь происходит уже внутри всего множества проявлений лангажа — языка в самом широком смысле слова.
Для нас существенно было оговорить здесь значение всех трех терминов де Соссюра (язык, речь, лангаж), поскольку именно через призму этой триады можно подходить к пониманию еще одного ключевого для семиотики понятия — понятия дискурса. Дискурс можно рассматривать как языковую практику (лагнаж) в неразрывной связи с ситуативным контекстом, с прагматическими, социокультурными, когнитивными установками автора и адресата того или иного текста. То есть если провести параллели между соссюровской терминологией относительно языка и речи и таким пониманием дискурса, то можно заключить, что дискурс есть социально суженный лангаж, который распадается на социально суженный язык — дискурс-рамку (дискурс-программу) и социально суженную речь — дискурс-произведение (дискурс-продукт) [Dijk, 1998, p. 3–4; Толпыгина, 2002].
Представить такого рода соотношение можно в виде следующей пропорции:
Рис.
Соотношение триады «язык — речь — лангаж»
Причем [langue] + [parole] = [langage], а [дискурс-рамка] + [дискурс-произведение] = [дискурс].
Вести речь о дискурсе как о том, что позволяет соединить язык как систему (langue) и речь как деятельность (parole), но при этом конкретнее и у́же языка в его целостности (langage), впервые предложил при уточнении соссюровской концепции бельгийский лингвист Эрик Бюиссанс [цит. по: Ильин, 2007].
Одним из главных элементов теоретической рамки заданной для семиотики Ч. Моррисом была триада уровней семиотического анализа:
1) семантика,
2) синтактика,
3) прагматика.
Согласно этой схеме, сфера семантики включает отношения между знаками и означаемыми ими объектами, к синтактике — отношения знаков между собой, а к прагматике — отношения знаков к интерпретаторам [Моррис, 1983, с. 42].
Моррисовская система уровней, однако, не уникальна. Зачастую авторами в рамках семиотически ориентированных исследований предлагаются и иные схемы препарирования знаковой реальности.
Так, например, в работе Ц. Тодорова, посвященной поэтике, мы встречаем разделение на словесный, синтаксический и семантический аспекты анализа, которые Тодоров соотносит с традиционными для классической риторики аспектами: elocutio, dispositio и inventio [Тодоров, 1979, с. 48–50].
Т. ван Дейк, в свою очередь, предлагает применительно к дискурсивному анализу вести речь о речевом (language use), коммуникационном и интеракционном уровнях, выводя это членение из результатов препарирования ситуации социально контекстуализированной коммуникации, — ситуации, в которой адресант и адресат взаимодействуют (интеракция), передавая информацию (коммуникация) при помощи языка (language use) [Dijk, 1998, p. 2, 5].
В рамках дискурс-исторического подхода в критическом дискурс-анализе авторы предлагают еще одну схему членения, говоря о двух уровнях анализа: тематическом и углубленном [Krzyżanowski, 2010, p. 81]. При этом выделяемые уровни имеют отношение уже не столько к аспектам анализируемого текста, сколько к этапам применения тех или иных исследовательских техник.
При таком разнообразии подходов к разделению исследования на уровни, однако, не будет верным вести речь о какой‐то фундаментальной фрагментированности поля семиотически ориентированных методов именно по этому основанию. Скорее, имеет место плюральность языков методологического описания, которые, однако, в ряде случаев вполне могут быть «переводимы» друг относительно друга. Кроме того, такое многообразие в значительной степени может быть оправдано разным расположением фокусов внимания в тех или иных подходах, а не какой‐то их принципиальной разнородностью.
Вместе с тем нельзя не отметить два важных преимущества, отличающих моррисовскую схему (семантика — синтактика — прагматика) от других предлагаемых систем членения. Во‐первых, эта схема определенно не носит характера ad hoc, а напрямую выводится из базовых положений теории знаков. Во‐вторых, она, ввиду своего крайне широкого охвата, обычно может без особых трудностей быть импортирована в ткань различных других подходов, не разрушая их внутренней логики, а лишь внося в них дополнительную упорядоченность. Кроме того, она вполне может претендовать на роль медиатора при решении тех самых задач «перевода» с одного методологического языка описания на другой. Наконец, к плюсам моррисовской триады стоит отнести тот факт, что она наиболее успешно справляется с задачами структурирования знаковой действительности вообще, а не только ее лингвистических проявлений.
В связи с этим можно сказать, что если мы и можем вести речь о какой‐то теоретической рамке, которая могла бы быть общей для всех методов, образующих семиотический органон, то моррисовская триада вполне может претендовать на роль одного из базовых элементов такого рода теоретической конструкции. Тем более что она проектировалась именно в расчете на универсальный характер применения в рамках общей семиотики.
В своей максималистской версии трансдисциплинарная программа для семиотики на сегодня еще далека от реализации. Тем не менее после «лингвистического поворота» в науке XX в. некоторые инструменты наук о знаках сегодня уже встроены в арсенал наук о человеке и обществе. Однако существующие в этом пространстве семиотические инструменты пока не сложились в устоявшуюся и целостную систему семиотических методов исследования. Они существуют пока как россыпь отдельных приемов, которые образуют разнообразные сочетания и разбросаны по различным дисциплинам, школам, направлениям и исследовательским традициям (дискурс-анализ, когнитивное картирование, контент-анализ, метафорология, нарративный анализ и т.п.). В политической науке потенциальное поле применения семиотически ориентированных методов исследования очень широко.
Делая попытку охватить взглядом все множество семиотически ориентированных исследовательских инструментов, применяемых сегодня в политологии и вообще в социально-гуманитарных исследованиях, все такого рода приемы возможно представить расположенными на оси между двумя полюсами. И эти полюсы мы можем условно обозначить как дескриптивный и критический. Для всех этих подходов характерна объединяющая их ориентированность на исследование языка и речи (в широком смысле этих слов) в связи с определенными социальными и политическими контекстами, но если на дескриптивном полюсе в фокусе внимания исследователей находятся, по большей части, интралингвистические вопросы, то в критической крайности в этом фокусе оказываются уже почти исключительно вопросы социально-политической ситуативной обусловленности порядка порождения текстов.
Таким образом, вблизи дескриптивного полюса располагаются преимущественно разного рода исследования семиотической действительности, укорененные в непосредственном анализе текстов. А к критическому — тяготеют исследования порядка дискурса, т.е. постструктуралистские, деконструктивистские и постмодернистские интерпретации, являющиеся преимущественно размышлениями по поводу социальных, исторических и психологических обусловленностей дискурсивных практик.
К числу дескриптивных семиотических инструментов можно отнести политический контент-анализ, исследования по политической метафорологии и проекты, связанные с когнитивным картированием. Ряд важных наработок в этой сфере был сделан уже в первой половине XX в. Так, например, следует отметить работы американских исследователей в области политической коммуникации П. Лазарсфельда, Г. Лассуэлла, Н. Лейтес и др. [Lazarsfeld, 2004; Лассуэлл, б. г.; Fischer, 1954; Будаев, 2009; Будаев, Чудинов, 2009]. Ими был внесен существенный вклад в исследование механизмов формирования общественного мнения, воздействия средств массовой информации на политическое поведение и взаимосвязей, существующих между политическим языком и политическими процессами.
Что же касается критического полюса в пространстве семиотических исследований, то он во многом черпает свои основания не из области исследований языка и коммуникации, а из марксистских и психоаналитических критических установок. Об исследовании текстов с критических позиций речь начинает идти в 1960‐х годах в рамках французской школы анализа дискурса (М. Фуко, М. Пеше, Ж. Деррида, Ж. Лакан, Ж. Бодрийяр и др.) [Серио, 1999; Бодрийяр, 1999; Фуко, 2004 и др.]. При этом, как уже отмечалось выше, для такого постструктуралистского анализа характерно не исследование собственно языковых вопросов, а анализ дискурса как системы порождения знания.
Так, например, Фуко определяет дискурс как «совокупность высказываний (высказанностей, énoncés), принадлежащих к одной и той же системе формаций» [Foucault, 1969, p. 141]. Дискурс при этом рассматривается как часть дискурсивной практики, которая есть «совокупность анонимных исторических правил, всегда определенных во времени и пространстве, которые установили в данную эпоху и для данного социального, экономического, географического или лингвистического пространства условия выполнения функции высказанности» [Foucault, 1969, p. 153]. Таким образом, для Фуко дискурс интересен, прежде всего, как исторически, пространственно и темпорально детерминированный фон, обусловливающий появление того или иного высказывания. В качестве ключевого вопроса дискурсивного анализа Фуко заявляет вопрос: почему в определенный исторический момент в определенных социальных обстоятельствах появляются именно те высказывания, которые появляются, а не какие-либо другие [Фуко, 2004, c. 51]?
Фукотианский дискурс-анализ, а также другие смежные философские подходы к исследованию дискурса формируют критический полюс семиотически ориентированных исследований. Также вблизи критического полюса находится ряд подходов, относимых к критическому дискурс-анализу (КДА) [A new agenda… 2005; Methods… 2001; Racism… 1991 и др.].
Несмотря на большое внимание, уделяемое в рамках КДА собственно лингвистической проблематике, КДА-исследования также предполагают и глубокую критико-интерпретативную вовлеченность исследователя и его ориентацию на выявление воздействия политических, социальных и идеологических сил на контексты порождения тех или иных текстов. Таким образом, критический дискурс-анализ, равно как и дискурс-исследования в рамках постструктуралистской и постмодернистской традиций, являет собой меланж оснований структурной лингвистики с психоаналитическими, (нео) марксистскими и бурдьеанскими идеями.
Справедливым будет также отметить, что и сам по себе критический дискурс-анализ весьма неоднороден. Он представляет собой широкую и гетерогенную междисциплинарную область исследований, включающую разные подходы и направления, в рамках которых могут существенно варьироваться как исследовательский инструментарий, так и доля интерпретативно-критического компонента.
Существуют разные подходы к типологизации направлений критического дискурс-анализа, однако если следовать одной из них [Krzyzanowski, 2010], то в этой области исследований можно выделить следующие пять течений:
1) дискурс-исторический подход (Р. Водак, М. Райзигл, Р. де Циллиа и другие исследователи из Венского и Ланкастерского университетов);
2) социокогнитивный подход (Т. ван Дейк и его последователи);
3) британское системно-функциональное направление (Н. Фэрк-ло, Т. ван Леувен, Г. Кресс и др.);
4) психологически ориентированное направление (Лофборская группа) (подход разработан в Университете Лофборо М. Биллигом, Дж. Поттером, М. Ветерел и др.);
5) немецкая школа критического дискурс-анализа (Дуйсбургская группа) (представлена З. Йегером и Ю. Линком, а также отчасти У. Маасом и др.)
При всем разнообразии и широком распространении критически ориентированных приемов семиотического анализа, нельзя, однако, не отметить одного очевидного изъяна этого исследовательского направления. Зачастую при анализе политического дискурса исследователи обращаются к анализу на уровне прагматики без достаточного изучения других семиотических уровней. В частности, нередко происходит неотрефлексированное редуцирование дискурс-анализа до анализа дискурсивной прагматики. Трудно отрицать, что семиотический исследовательский аппарат в тех случаях, когда он применяется в политических исследованиях, часто действительно особенно привлекательным образом реализуется именно в своем прагматическом измерении. Ведь именно оно наиболее тесно связано с социальным контекстом. Однако полный отрыв прагматики от семантической и синтактической «почвы» с высокой долей вероятности может оказаться контрпродуктивен. Похожая проблема прослеживается и в контент-анализе, который по сути остается приемом, работающим только на уровне семантики.
Вероятно, одной из главных задач на сегодня является устранение разрыва между дескриптивными и критическими приемами препарирования семиотической действительности. Также актуальна выработка таких исследовательских рамок, которые позволяли бы изучать знаковый универсум более целостным образом, обращая внимание и на семантические, и на синтактические, и на прагматические его аспекты. Важной задачей видится и выработка исследовательских инструментов, которые позволяли бы эффективно и системно анализировать с точки зрения семиотики не только лингвистический материал, но и другие факты социальной и политической действительности. В таком случае станет возможным полноценное изучение через призму семиотики объектов действительности (семантика) и связей между ними (синтактика), а также исследование идентитарных, аксиологических и социально-критических вопросов (прагматика).
Отдельное внимание следует уделить проработке категориального аппарата политических исследований. Целый ряд ценных категорий, которые могли бы быть концептуализированы или операционализированы с точки зрения семиотики, сегодня часто еще используются без такого рода проработки. Таковы, например, категории образа, имиджа, мема, символа, нарратива и т.п.
Более широкое применение аппарата семиотики позволило бы отчасти снять проблему идеографичности социальных и гуманитарных наук (которая в политической науке обычно решается посредством математики). С точки зрения семиотики исследуемые объекты рассматриваются не как полностью уникальные явления, а как воплощения некоторых абстрактных общих закономерностей. Выяснение такого рода семиотических правил по сути приближает гуманитарные науки к наукам номотетическим, т.е. позволяет вести речь о сформулированных на языке семиотики законах знаково освоенной действительности — подобно тому, как естественные науки оперируют законами, действующими в физической реальности, формулируя их на языке математики.
Проработка семиотического органона в его общей (очищенной) версии, а также развитие насыщенных его реализаций в политологии позволит систематически встроить предметно сфокусированные политические исследования в интегрированное трансдисциплинароное научное пространство.
Авдонин В.С. Методы науки в вертикальном измерении (метатеория и метаязыки-органоны) // Метод: Московский ежегодник трудов из обществоведческих дисциплин. — М., 2015. — Вып. 5. — [В печати].
Барт Р. Миф сегодня // Барт Р. Избранные работы: Семиотика: Поэтика. — М.: Прогресс, 1989. — С. 72–130.
Бодрийяр Ж. Система вещей. — М.: Рудомино, 1999. — 224 с.
Будаев Э.В. О трех направлениях американской политической лингвистики в середине XX в. // Политическая лингвистика. — 2009. — № 3 (29). — С. 129–130.
Будаев Э.В., Чудинов А.П. Лингвистическая советология эпохи холодной войны // Политическая лингвистика. — 2009. — № 3 (29). — С. 47–52.
Золян С. Между миром и языком: к основаниям семиотики текста // МЕТОД: Московский ежегодник трудов из обществоведческих дисциплин. — М., 2015. — Вып. 5. — [В печати].
Ильин М.В. Методологический вызов. Что делает науку единой? Как соединить разъединенные сферы познания? // Метод: Московский ежегодник трудов из обществоведческих дисциплин. — М., 2014. — Вып. 4. — С. 6–11.
Ильин М.В. Очерки хронополитической типологии / В 2‐х частях. — М.: МГИМО. — Ч. 1.–1995. — 112 с.
Ильин М.В. Политический дискурс // Политология: Лексикон / Под ред. А.И. Соловьева. — М.: Российская политическая энциклопедия, 2007. — С. 537–544.
Ильин М.В. Существуют ли общие принципы эволюции? // Полис: Политические исследования. — М., 2009. — № 2. — С. 186–189.
Кокарев К.П. Институционализмы: Сад расходящихся исследовательских тропок // Метод: Московский ежегодник трудов из обществоведческих дисциплин. — М., 2014. — Вып. 4. — С. 192–202.
Круглый стол «Математика и семиотика: две отдельные познавательные способности или два полюса единого органона научного знания?» // МЕТОД: Московский ежегодник трудов из обществоведческих дисциплин. — М., 2014. — Вып. 4. — С. 122–142.
Лассуэлл Г. Язык власти // Центр гуманитарных технологий [Электронный ресурс] — Режим доступа: http://gtmarket.ru/laboratory/expertize/2006/880 (Дата посещения: 20.01.2011.)
Моррис Ч.У. Основания теории знаков // Семиотика / Под ред. Ю.С. Степанова. — М.: Радуга, 1983. — С. 37–89.
Нёт В. Чарлз Сандерс Пирс // Критика и семиотика. — Новосибирск, 2001. — Вып. 3/4. — С. 5–32.
Риккерт Г. Науки о природе и науки о культуре. — М.: Республика, 1998. — 413 с.
Руднев В.П. Прочь от реальности. — М.: Аграф, 2000. — 432 с.
Серио П. Как читают тексты во Франции // Квадратура смысла. Французская школа анализа дискурса. — М.: Прогресс, 1999. — С. 12–53.
Тодоров Ц. Поэтика // Структурализм: «за» и «против»: Сб. статей. — М.: Прогресс, 1975. — С. 37–113.
Соссюр Ф. де. Курс общей лингвистики // Труды по языкознанию / Пер. с франц.; под ред. А.А. Холодовича. — М.: Прогресс, 1977. — С. 31–273.
Толпыгина О.А. Дискурс и дискурс-анализ в политической науке // Политическая наука. — М., 2002. — № 3. — С. 140–160.
Фомин И.В. Категория образа как средство изучения политической действительности (на примере образа Южной Осетии в российском внешнеполитическом дискурсе) // Символическая политика. — М., 2014(a). — № 2. — С. 40–65.
Фомин И.В. Элементы семиотического органона для обществоведения: анализ повествований // Метод: Московский ежегодник трудов из обществоведческих дисциплин. — М, 2014(b). — Вып. 4. — С. 143–160.
Фомин И.В. Cемиотика или меметика? К вопросу о способах интеграции социально-гуманитарного знания // Метод: Московский ежегодник трудов из обществоведческих дисциплин. — М., 2015. — Вып. 5. — [В печати].
Фуко М. Археология знания. — СПб.: Гуманитарная академия, 2004. — 412 с.
Якобсон Р. В поисках сущности языка // Семиотика: Антология. — М.: Академический проект, 2001. — С. 111–126.
A new agenda in (critical) discourse analysis: theory, methodology, and interdisciplinary / Ed. by Rю Wodak, Pю A. Chilton. — Amsterdam; Philadelphia: J. Benjamins, 2005. — 321 p.
Dijk T.A. van. The Study of Discourse // Discourse as structure and process / Ed. by Teun A. van Dijkю — London: SAGE, 1998. — Vol. 1. — P. 1–34.
Fischer G. A study of bolshevism by Nathan Leites // The Western political quarterly.–1954. — Vol. 7, N 3. — P. 494–496.
Foucault M. L’archéologie du savoir. — Paris: Gallimard, 1969. — 279 p.
Frege G. Über sinn und bedeutung // Zeitschrift für philosophie und philosophische kritik, — Leipzig. — 1892. — S. 25–50.
Krzyżanowski M. The discursive construction of european identities. A multilevel approach to discourse and identity in the transforming European Union. — Frankfurt am Main: Peter Lang, 2010. — 232 p.
Lazarsfeld P.F., Merton R.K. Mass communication, popular taste, and organized social action // Mass communication and american social thought: Key texts, 1919–1968. — Lanham, MD: Rowman & Littlefield, 2004. — P. 230–241.
Wodak R., Meyer M. Methods of critical discourse analysis. — London: SAGE, 2001. — 200 p.
Morris C. Writings on the general theory of signs. — The Hague: Mouton, 1971. — 486 p.
Parsons T. Societies: evolutionary and comparative perspective. — Englewood Cliffs: Prentice-Hall, 1966. — 120 p.
Racism and the press / Ed. by T.A. van Dijk. — London; N.Y.: Routledge, 1991. — 276 p.
Saussure F. de Cours de linguistique générale / Publié par C. Bally, A. Séchehaye; avec la collaboration de A. Riedlinger; ed. critique préparée par T. de Mauro; postf. de L.-J. Calvet. — Paris: Payot, 1995. — 520 p.
Методологический синтез в современной геополитике: навстречу неоклассической (посткритической) геополитике 5
В настоящее время современные социальные науки все сильнее испытывают парадигмальный кризис. Как правило, исследования фокусируются на узких проблемах и развивают только одну из парадигм научного знания, тогда как вероятность крупных открытий в рамках одного подхода представляется невысокой. Социальные явления возникают в результате комплекса взаимозависимых причин, что делает неубедительными объяснения в рамках только одного научного направления, что острее ставит вопрос о межпарадигмальном синтезе. Последние разработки в области геополитик в связи с этим представляют большой интерес. Постпозитивистский сдвиг затронул эту дисциплину, пожалуй, одной из последних, однако сейчас в ней явно прослеживаются тенденции к преодолению парадигмальных границ.
Классическая геополитика возникает в начале XX в. именно благодаря методологическому синтезу. У этого процесса было несколько измерений.
Во-первых, имеет место необходимость переосмыслить географию как область научного знания. Конец эпохи Великих географических открытий приводит к осознанию замкнутости, конечности земного пространства и, соответственно, стимулирует переход от модели имперской экспансии к модели передела зон влияния в международных отношениях, от экстенсивного к интенсивному пути развития мировой экономики. География больше не может рассматриваться как дисциплина, только описывающая земное пространство, но она должна, вслед за другими науками, перейти на уровень теоретического осмысления. Важно не только описание расположения объектов на поверхности Земли, но и поиск их взаимозависимостей. Мир к тому моменту представлялся закрытой системой, структура пространственной организации которого предопределяла характер не только физических, но и социальных процессов. В этой логике возникают первые геополитические концепции, интерпретирующие международные отношения через структурные особенности пространства, — разделение мира на сушу и море, существование мирового острова с труднодоступным центром Хартлендом и т.д.
Во‐вторых, на классическую геополитику значительное влияние оказывает эволюционная теория Ч. Дарвина. Происходит попытка переноса эволюционных закономерностей с природных объектов на социальные. Убеждение, что в физическом и социальном мирах действуют общие закономерности, приводит к появлению представлений о естественных границах и необходимости территориальной экспансии как залога победы государства в естественной конкуренции видов. В то же время социал-дарвинизм позволяет переосмыслить детерминизм страноведческого подхода. Географическое положение не может детерминировать место государства в международной системе и характер его внешней политики, поскольку это исключало бы возможность эволюции как борьбы видов с победой наиболее приспособленного. Другими словами, пространство лишь создает среду, в которой конкурируют государства, и задача каждого из них — приспособиться к нему наилучшим образом, что предопределит его победу в соревновании видов. Таким образом, еще при рождении геополитика переориентируется только с фиксации закономерностей влияния пространства на политику на задачу управления пространством.
Данное сочетание — попытка управления пространством и оправдание экспансии — приведет геополитику к системному кризису во времена Второй мировой войны, после чего она будет запрещена в некоторых странах. Однако уже после войны возникнут две парадигмы — ревизионистская и критическая, — которые попробуют преодолеть возникшие проблемы.
Ревизионистское направление фактически будет продолжением классического, в нем также будут доминировать представления о существовании некоторых структурных факторов пространства, оказывающих влияние на международные политические процессы. Ловушка оправдания агрессивного экспансионизма и милитаризма будет обойдена в ревизионистской школе довольно элегантно — заменой знака плюс на минус, сменой дискурса экспансии на дискурс безопасности. Подобно тому как военные министерства во многих странах мира переименуют в министерства обороны, ревизионистская школа станет говорить об управлении пространством не с целью победы в соревновании видов, а сохранения мира и безопасности. Примером такой позиции станет концепция сдерживания в биполярном противостоянии.
Ключевым понятием ревизионистской школы вскоре станет баланс сил не только как статичное состояние (balance of power), но и как динамический процесс (balancing of power). Аарон Клиеман удачно противопоставляет традиционное понимание баланса сил как уравновешенных весов балансу сил как вечному двигателю [Klieman 2013]. Клиеман подчеркивает, что этот новый подход требует переориентации внимания исследователя с констатации формулы баланса и ее «геометрии» (биполярная, многополярная, Запад — Восток, Север — Юг и т.д.) на изучение механизмов ее формирования и поддержания. Баланс сил в таком случае перестает быть только глобальным, его составными частями становятся региональные и локальные подсистемы, в которых ключевыми акторами могут выступать далеко не только великие державы. Данный процесс, резюмирует Клиеман, конституируется не только сверху, великими державами, но и снизу, всеми игроками на международной арене.
Если основатели геополитики считали географические факторы самыми важными в международных отношениях в силу их постоянства, то современная ревизионистская геополитика разделяет более мягкий подход, предложенный Н. Спикманом. Автор утверждал, что география не предопределяет, но создает условия и предлагает возможности, а пространственные факторы должны считаться не детерминирующими, а обусловливающими (conditioning) [Spykman 1938, p. 28–50].
К концу XX в. у геополитиков накопились значительные претензии к ревизионистким концепциям. Каждая из пространственных конфигураций международных отношений (противостояние морских и сухопутных держав, борьба за хартленд и римленд, противостояние Севера и Юга и т.д.) имела, по меньшей мере, два существенных ограничения. Во‐первых, они объясняли лишь актуальную для них международную ситуацию (так, римленд был актуален для понимания баланса сил во времена «холодной войны», но оказался неспособным объяснить постбиполярное геополитическое равновесие). Во‐вторых, они были идеологированными и зависимыми от внешнеполитических видений автора (пришел бы Х. Маккиндер к концепции хартленда, если бы не служил в Афганистане?).
На этом фоне в 90‐е годы появляется так называемая критическая геополитика, отражающая постпозитивистский сдвиг в науке. Представители этого направления предположили, что геополитика государств формируется не под влиянием фундаментальных естественных законов и структур пространства, а посредством географического воображения и пространственных мифов — другими словами, под влиянием мира идеального. Это предопределило обращение к новым методам исследования, в частности дискурс-анализу, что до тех пор в геополитике казалось нонсенсом. Свою историю критическая геополитика ведет, по-видимому, с 1992 г., когда Джерард О’Тоал и Джон Эгнью опубликовали статью «Геополитика и дискурс: практические геополитические рассуждения в американской внешней политике» [O'Tuathail, Agnew, 1992]. В ней была высказана мысль, что все модели глобальной политики находятся под влиянием географических представлений или даже основываются на них непосредственно, что совершенно не учитывалось классической геополитикой. Истоки направления, по всей видимости, стоит искать во французской геополитической школе: трудах Ива Лакоста и Мишеля Фуше и даже в иконографии Жана Готтманна и географическом поссибилизме Поля Видаль де ла Блаша. Французская школа издавна оппонировала идеям географического детерминизма и пыталась выстроить альтернативную научную парадигму, что выразилось в появлении целого ряда геополитических течений, в частности — школы журнала «Геродот» Ива Лакоста. Его подход к пониманию взаимоотношений пространства и международных отношений очень близок критической геополитике.
Таким образом, вопреки расхожему представлению о геополитике как об одной из теорий международных отношений, близкой реализму или неореализму, критическая геополитика показала, что она, наряду с историей и теорией международных отношений, образует самостоятельную парадигму трактовки международных отношений — пространственную. Более того, геополитика не может трактоваться в рамках реализма или неореализма, в своем развитии она, как отдельная парадигма, прошла ту же эволюцию: от реализма школы географического детерминизма Х. Маккиндера и К. Хаусхофера до либерализма географии человека В. де ла Блаша, от неореализма ревизионистской геополитики Н. Спикмена до постмодерна критической геополитики Дж. Тоала. Можно сделать вывод, что геополитика переживает эволюцию, переосмысляя свои объясняющие переменные — пространство и дифференцирующиеся в нем факторы.
Тем не менее вскоре критическая геополитика оказалась под шквалом критики. Главный критический тезис сводился к тому, что при изучении пространственных нарративов география оказалась забыта. Политические процессы определялись дискурсами о пространстве, в то время как объективные географические факторы и их влияние, в том числе на формирование данных дискурсов, оставались за рамками исследования. Это привело к тому, что критическая геополитика перестала быть географической дисциплиной, почти полностью уйдя в семиотическое поле.
В начале 2014 г. флагманский журнал Geopolitics вышел с передовой статьей, в которой была поставлена задача достижения методологического синтеза в геополитике, который бы позволил объединить ревизионистскую и критическую геополитику для создания единой картины влияния пространства на политические процессы [Terrence, Haverluk, Kevin, 2014]. Было предложено назвать новое направление неоклассической геополитикой, хотя, на наш взгляд, название «пост-критическая» также было бы уместно. Попробуем включиться в данную дискуссию и предложить возможные пути синтеза противоборствующих подходов.
Спор между позитивизмом и постпозитивизмом в международных отношениях называют третьими великими дебатами. В рамках этого спора в конце 70-х — начале 80-х годов удалось несколько подорвать доминирование реализма и либерализма в осмыслении мирополитических процессов [Lapid 1989, p. 237]. Суть спора сводилась, главным образом, к вопросу о примате объективных (институциональных) или субъективных (дискурсивных) факторов в политических процессах, а также о познаваемости или непознаваемости мира, способности субъекта оставаться объективным в процессе познания [Kratochwill, Ruggie, 1986]. В рамках спора оба направления стали сближаться, в итоге возникли школы социального конструктивизма и критического реализма.
В рамках социального конструктивизма (П. Бергер и Т. Лукман, А. Вендт, Ф. Краточвил, П. Катценштейн, Д. Кэмпбэлл и др.) социальная реальность (в том числе, политические институты) воспроизводится людьми в процессах ее интерпретации и формулирования знаний о ней. Как отмечал Александр Вендт, «люди воздействуют на объекты, включая и самих, акторов, на основе того смысла, который эти объекты имеют для них» [Wendt, 1992, p. 396].
Для понимания политического института социальный конструктивизм рассматривает не только его атрибутивные характеристики, но и дискурсивные. Политика обеспечивается не формализованными атрибутами, но риторикой, символами и их интерпретациями. Благодаря этому у общества появляется возможность изменять сам институт и его место в политической системе через его реинтерпретацию.
Идентичность, по мнению сторонников социального конструктивизма, формируется из самовосприятия и восприятия другими в результате опыта взаимодействия. Она воспроизводится в каждодневной политической практике через социальные, межкультурные, дипломатические и прочие виды коммуникации. В основе идентичности лежит динамическое диалектическое противопоставление «свой — чужой».
Социальный конструктивизм признает влияние структуры на процессы, но понимает ее шире: не только как отношения (по Д. Истону, Дж. Парсонсу и К. Уолтцу), но и как комплекс идей, речевые практики и символы. На их основе формируются социальные роли субъектов политического процесса. Если в позитивизме речь идет об одностороннем влиянии, то социальный конструктивизм подчеркивает двусторонний характер взаимодействия. Статичному пониманию структуры противопоставляется динамический.
Одна из задач социального конструктивизма — исследование тех процессов, посредством которых человек формирует, институализирует, постигает и интегрирует социальные ценности в социальные феномены. Социальные конструкты как интерпретации реальности и объекты знания не предзаданы от «природы», они должны постоянно поддерживаться и подтверждаться.
Социальный конструктивизм можно считать умеренным направлением в рамках постмодернизма, поскольку он не разделяет эпистемологический релятивизм последнего и считает, что помимо индивидуального опыта и интерпретации социального процесса есть и некий коллективный опыт, который позволяет создавать относительно стабильные интерпретации (архетипы). Данные коллективные интерпретации обеспечивают связность общества и формируют институты и процессы, которые воспринимаются как естественные, благодаря чему их можно изучать с помощью рационального подхода. Таким образом, социальный конструктивизм оппонирует позитивизму — представлению о том, что социальная реальность определяется независящими от сознания человека сущностями, — но, в отличие от постмодернизма, не противостоит ему, на основании чего может считаться метатеорией, уравновешивающей два противоборствующих направления в общественных науках.
Критический реализм (Х. Пятомякки и К. Уайт), двигаясь в том же направлении, провозглашает, что материальное и «мыслимое» нужно рассматривать как единое целое. В рамках концепции объединяются онтологический реализм, утверждающий наличие реальности, независимой от сознания, и эпистемологический релятивизм, признающий, что любое мнение является социальным продуктом и поэтому может быть ошибочным. Согласно положениям критического реализма, мир состоит из событий, впечатлений, дискурсов и структур вне зависимости от того, освоены они в опыте или отражены в дискурсе [Patomakki, 2006, p. 271].
Таким образом, теоретической основой неоклассической (посткритической) геополитики может стать соединение элементов модернистской (позитивистско-рационалистической) эпистемологии и постмодернистской (рефлективистской) картины мира [Казанцев, 2009, p. 106]. Подобное сочетание позволяет использовать отдельные наработки классической геополитики модерна, однако ограничивает обращение к географическому детерминизму, природоцентризму и социальному дарвинизму и значительно расширяет понимание пространственных аспектов политики за счет включения в проблемное поле исследовательских вопросов постмодернистской критической геополитики.
Предлагаемая для неоклассической (посткритической) геополитики схема влияния пространства на политические процессы должна состоять из следующий стадий.
Нулевая стадия заключается в существовании за пределами исследуемого процесса объективного пространства. Не оспаривая его существования, мы тем не менее выводим его из схемы, потому что прямого влияния на последующие процессы оно не оказывает. Вместе с тем все последующие механизмы опосредованно отталкиваются от объективного пространства, ориентируются на него и зачастую развиваются в рамках архетипов, которые им предлагаются.
На первой стадии — неосознанной субъективизации — происходит первичная интерпретация пространства. Она выражается в устойчивых пространственных нарративах и закрепленном пространственном опыте. Скажем, с детства наши представления о характере и структуре пространства формируются географическими картами и нашим опытом перемещения в пространстве. Не являясь объективными отражениями пространства, а лишь его интерпретациями, данные субъективные знания воспринимаются нами как объективные. Именно последнее обстоятельство обеспечивает их устойчивость и массовое коллективное восприятие.
На второй стадии — осознанной субъективизация — человеческое сознание начинает порождать, реинтерпретировать и трансформировать пространство. Например, мы разделяем пространство на части, ранжируем их, выделяя центр и периферию, осознаем сущностные различия в качестве пространства, формируя важные границы, привязываем к пространству наши воспоминания или желания, порождая фантомы исторической пространственной памяти или проекты необходимой трансформации пространства. Все эти процессы мы совершаем не с объективным пространством, а с его субъективным субстрактом, созданным нами на первой стадии в ходе неосознанного познания пространства, однако, по нашему мнению, наши манипуляции мы совершаем в объективном пространстве, отталкиваясь от его объективных характеристик.
Следующая стадия — осознанная объективизация. До сих пор мы имели дело с индивидуальными представлениями, однако для некоторых из них возникает необходимость укоренения в массовом сознании. Именно здесь включается политика как сфера целеполагания и целедостижения. Политические процессы позволяют закрепить индивидуальные представления в массовом дискурсе, перевести их в плоскость разделяемых широкими слоями населения. На данном этапе пространственное воображение, становясь объектом интереса политических акторов, начинается закрепляться, приобретать элементы объективного.
Наконец, на четвертой стадии — неосознанной объективизации — происходит институционализация пространственных представлений, они переходят на уровень разделяемого коллективного бессознательного. Интерпретации пространства закрепляются в институтах, нормах, символах, что формирует представление о них как о естественных и предопределенных. Формализованные практики начинают оказывать системное влияние на общество и перестают осознаваться в качестве искусственных.
Механизма закрепления политическими процессами субъективных пространственных представлений в формализованные практики замыкается и становится цикличным.
Попробуем представить разворачивание описываемых стадий на примере института столичности.
Столица представляется одним из ключевых элементов политико-территориальной структуры государства. Это не только место размещения центральных органов власти, центр управления суверенитетом страны, но и важнейший элемент, формирующий, воспроизводящий и трансформирующий ее государственность, в первую очередь, оказывающий влияние на административно-территориальное устройство, систему взаимоотношений «центр — регионы» и региональную политику государства. Номинация столицы — это процесс познания нацией самой себя, эссенция представлений народа об их прошлом, геополитическом позиционировании и образе желаемого завтра.
Столицы можно считать одним из видов центра, наиболее типичным институциональным закреплением функции политического центра в противовес «периферии». Вадим Россман отмечает, что столицы являются не только местом расположения органов государственной власти, но в их функции входит «представление нации о себе и окружающем мире. Столицы представляют собой идеализированные образы нации и национальной истории, своего рода нации в миниатюре» [Россман, 2013, p. 25–26].
Данное предположение можно подтвердить следующими фактами и рассуждениями.
Во‐первых, название столицы часто совпадает с названием страны. В древнем мире государства возникали вокруг городов (Вавилонское царство, Римская империя и т.д.) и переносили название города-метрополии на всю страну. Однако в XX в., особенно в процессе деколонизации, новые столицы стали называть в честь государства, олицетворяя в ней идеальный образ нации. Бразилиа строилась как символ новой Бразилии, Гитлер планировал построить столицу мира город Германия.
Во‐вторых, контроль над столицей часто приравнивается к победе в международной войне. В последних военных конфликтах мы часто следим за положением дел в столице (Багдаде, Триполи, Дамаске), пытаясь понять состояние противостояния в стране в целом. Исторические события, знаменующие гибель государств и, соответственно, их столиц (разрушение, упадок или просто утрата статуса), либо кардинальные государственные и политические трансформации, включающие в себя и перенос столиц, оказываются феноменальным «двигателем», «мотором», с помощью которого формируется, становится, развивается динамичная историческая география столиц.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Политическая наука №2 / 2015. Познавательные возможности политической науки предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
1
Т. Парсонс высказывал похожую мысль, отмечая, что наш мир пронизывают два структурообразующих и взаимодополняющих «кибернетических» параметра: энергетическое нарастание контролирующих факторов (hierarchy of controlling factors) в сторону физико-органической среды и информационное нарастание обусловливающих факторов (hierarchy of conditioning factors) в сторону того, что он именовал «Конечной Реальностью» [Parsons, 1966, p. 28].
3
Пример: Путешественник (Интерпретатор) готовится вести себя соответствующим образом (Интерпретанта) в определенной географической области (Десигнат) благодаря письму (Знаковое средство), полученному от друга [Моррис, 1983, с. 40].