1. Книги
  2. Зарубежная образовательная литература
  3. Пьер Бурдье

Homo academicus

Пьер Бурдье (1984)
Обложка книги

Homo аcademicus — вышедшая в 1984 году книга Пьера Бурдье (1930–2002), одного из самых влиятельных социологов XX века — предлагает эмпирическое исследование структурных изменений университетского мира Франции, спровоцировавших системный кризис, чей апогей совпал с событиями мая 1968 года. Каковы скрытые правила, определяющие позицию ученого в университетском мире, меру его признания и власти? Как меняются эти имплицитные предписания и какие группы вовлечены в борьбу за утверждение новых критериев успешности? На эти и другие вопросы не так просто найти ответ. Однако автор блестяще реконструирует университетский мир как иерархизированное пространство, обладающее несколькими измерениями, передавая динамику процесса культурного и социального воспроизводства в современном обществе. Объективируя собственную позицию в интеллектуальном мире, частью которого он является, Бурдье дает наглядный пример скрупулезной и методически выверенной работы социолога. Книга тем более интересна, что сам факт ее публикации сделал автора участником описываемой им борьбы за легитимное видение социального мира. В формате А4 PDF сохранён издательский макет.

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Homo academicus» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Pierre Bourdieu

Homo academicus

© Editions de Minuit — Paris 1984

© Издательство Института Гайдара, 2018

Глава 1 «Книга для сожжения»?

Историки не хотят, чтобы кто-то создал историю их самих. Желая исчерпать бесконечность исторических деталей, сами они не намерены становиться частью этой бесконечности. Они не хотят быть частью исторического порядка — как если бы врачи не намеревались болеть и умирать.

Пеги Ш. Деньги

Избрав объектом исследования социальный мир, частью которого являемся, мы будем вынуждены столкнуться с рядом фундаментальных эпистемологических проблем в форме, которую можно назвать драматизированной. Эти проблемы связаны с различием между практическим познанием и познанием научным и в особенности с трудностью разрыва с локальным опытом и сложностью воссоздания знания, полученного ценой этого разрыва. Известно, каким препятствием для научного познания являются как избыток близости, так и чрезмерная дистанция и как сложно поддерживать то отношение утраченной и восстановленной близости, которое позволяет ценой долгой работы над объектом — но также и над субъектом — исследования объединить все то, что можно знать, являясь лишь частью объекта, и то, что невозможно или же не желают знать как раз потому, что ею являются. В меньшей степени осознают проблемы, возникающие при попытке передать научное знание об объекте прежде всего посредством письма. Такого рода проблемы становятся особенно заметными, когда за пояснениями обращаются к примерам: эта риторическая стратегия, обычно используемая для того, чтобы «внести ясность», склоняет читателя полагаться на собственный опыт и, следовательно, привносить в чтение неконтролируемую информацию. Почти неизбежно она низводит до уровня обыденного знания научные построения, выработанные в борьбе с ним[1]. Достаточно просто ввести имена собственные (а как можно полностью избежать этого, когда речь идет о мире, где одной из ставок является «сделать себе имя»?), чтобы усилить склонность читателя сводить к конкретному индивиду, воспринимаемому синкретично, индивида сконструированного, существующего в качестве такового лишь в теоретически выстроенном пространстве отношений тождества и различия между совокупностью его явным образом определенных свойств и специфическими совокупностями свойств (выявленных согласно тем же принципам), характеризующих других индивидов.

Но каким бы сильным ни было наше стремление избежать намеков и двусмысленностей, постоянно заправляющих, пускай и в скрытой форме, обыденной логикой сплетни, оскорбления, клеветы, насмешки и злословия (которые, хотя и склонны сегодня рядиться в одежды анализа, не брезгуют ни колкостью, ни остротой ради явного удовольствия блеснуть или пустить кому-то кровь), как бы методически ни воздерживались мы (как в этой работе) от упоминания о вещах, несмотря ни на что известных всем (о явных связях университетских преподавателей с журналистикой, не говоря уже о скрытых связях, семейных и иных, обнаружить которые — долг историков), мы все же не сможем избежать подозрения в том, что совершаем акт разоблачения, ответственность за которое в действительности лежит на самом читателе. Ведь именно он, читая между строк, заполняя более или менее сознательно пробелы в анализе или просто, как говорится, «принимая все на свой счет», изменяет смысл и значение намеренно цензурированного научного отчета. Социолог не имеет возможности написать обо всем, что знает (включая вещи, которые те из читателей, кто наиболее склонен разоблачать его разоблачения, зачастую знают лучше, правда, на совершенно другом уровне), и поэтому рискует создать видимость того, что пользуется наиболее испытанными полемическими стратегиями: инсинуацией, намеком, иносказанием и недомолвкой — приемами, особенно дорогими университетской риторике. И все же эта история без имен собственных, которой вынужден ограничиться социолог, соответствует исторической истине не более чем анекдотический рассказ о фактах и деяниях отдельных персонажей, знаменитых или неизвестных, к которому так охотно прибегает как старая, так и новая история. Эффекты структурной необходимости поля осуществляются лишь через личные связи, основанные на социально обусловленной случайности встреч и общих знакомств, а также на сходстве габитусов, переживаемом как симпатия и антипатия. И как не сожалеть о социальной невозможности объяснить и дать почувствовать то, что я считаю действительной логикой исторического действия и подлинной философией истории, полностью используя присущие отношению принадлежности преимущества, которые позволили бы объединить собранную с помощью объективных методов информацию и личную интуицию, являющуюся результатом близкого знакомства с объектом исследования?

Таким образом, социологическое знание всегда подвержено опасности оказаться сведенным «заинтересованным» прочтением к поверхностному восприятию. Подобное прочтение обращает внимание на незначительные подробности и отдельные детали и, не будучи остановлено абстрактным формализмом, сводит к обыденному смыслу слова, общие для научного и обыденного языка. Почти неизбежно предвзятое, оно ведет к ложному пониманию, которое основывается на незнании всего того, что определяет научное знание как таковое, т. е. самой системы объяснения. Таким образом, оно разрушает созданный научным конструированием объект, смешивая то, что было разделено, и прежде всего сконструированного индивидуума (человека или институцию), существующего лишь в разработанной ученым сети отношений, и индивидуума эмпирического, непосредственно доступного обыденному восприятию. Такое прочтение стирает все, что отделяет научную объективацию как от обыденного знания, так и от знания полунаучного, в основании которого, как показывает большинство исследований, посвященных интеллектуалам (которые скорее вводят в заблуждение, чем что-то проясняют), почти всегда лежит то, что можно назвать точкой зрения Терсита, полного зависти рядового из трагедии Шекспира «Троил и Крессида», поносящего сильных мира сего, или, ближе к историческим реалиям, точкой зрения Марата, о котором забывают, что он был также, или прежде всего, плохим физиком[2]. Частичное понимание, которому способствует вдохновленная ресентиментом жажда редуцировать, приводит к наивно финалистскому взгляду на историю, который, не будучи способным достичь скрытых оснований практик, довольствуется анекдотическим разоблачением воображаемых виновников и в конечном счете переоценивает значимость предполагаемых участников разоблачаемых «заговоров», рассматривая их как циничных инициаторов поступков, заслуживающих презрения (в первую очередь из-за их высокого положения)[3].

Кроме того, те, кто располагается на границе между научным и обыденным знанием (эссеисты, журналисты, преподаватели-журналисты и журналисты-преподаватели), жизненно заинтересованы в размывании этой границы и отрицании или упразднении того, что отделяет научный анализ от частичных объективаций, путем приписывания отдельным индивидам или лобби (как это происходило в случае ведущих той или иной литературной передачи на телевидении или связанных с Le Nouvel Observateur[4] членов Высшей школы социальных наук) эффектов, произведенных в действительности всей структурой поля. Им достаточно поддаться чтению из чистого любопытства, заставляющего функционировать примеры и отдельные случаи согласно логике светской сплетни или литературного памфлета, чтобы свести присущий науке систематический и реляционный способ объяснения к самому банальному приему полемической редукции — объяснению ad hoc при помощи аргументов ad hominem.

В приложении читатель сможет найти анализ процесса (в обоих смыслах — как хода развития и как судебной тяжбы) обретения медийной известности. Главный результат этого анализа — разоблачение наивности всех персональных разоблачений. Создавая видимость объективации игры, такого рода разоблачения лишь полнее в ней участвуют — в той мере, в какой стремятся поставить этот мнимый анализ на службу интересам, связанным с позицией в этой игре. Источником техники литературного хит-парада является не отдельный индивид (Бернар Пиво[5], как в рассматриваемом случае), каким бы влиятельным и ловким он ни был, не особая институция (телепередача или журнал), не даже совокупность СМИ, способных осуществлять власть над полем культурного производства, но множество объективных отношений, составляющих это поле, и в особенности тех отношений, которые устанавливаются между полем производства для производителей и полем широкого производства. Выявляемая научным анализом логика далеко превосходит намерения и замыслы индивидуальных или коллективных агентов, даже наиболее проницательных и влиятельных — тех, на кого указывает поиск «виновных». Однако было бы ошибкой выводить из этого анализа аргументы в пользу отсутствия ответственности, растворенной в охватывающей каждого агента сети объективных отношений. Тем, кто хотел бы использовать формулировку социальных законов, превращенных в судьбу, в качестве алиби для фаталистской или циничной покорности, необходимо напомнить, что научное объяснение, предоставляющее возможность для понимания и даже оправдания, дает также возможность производить изменения. Возросшее знание механизмов, управляющих интеллектуальным миром, не должно (я намеренно использую этот двусмысленный язык), как опасался Жак Бувресс, приводить к «освобождению индивида от тягостного бремени моральной ответственности»[6]. Напротив, оно должно научить его чувствовать свою ответственность там, где он действительно независим, и упорно не поддаваться малодушию и бесконечно малым слабостям, позволяющим социальной необходимости действовать со всей силой, научить его бороться с собственным и чужим оппортунистским безразличием и разочарованным конформизмом, уступающим социальному миру все, что он требует, все эти мелочи безропотного потворства и покорного согласия.

Известно, что группы едва ли любят тех, кто «продает секреты», и, быть может, особенно тогда, когда нарушитель или предатель имеет возможность апеллировать к их самым высоким ценностям. Те же самые люди, которые не упустили бы возможность поприветствовать как «смелую» или «проницательную» работу по объективации, проводись она на материале чужих или враждебных групп, будут склонны ставить под вопрос основания специфической проницательности, право на которую отстаивает исследователь собственной группы. Ученик колдуна, рискнувший заинтересоваться местным колдовством и его фетишами вместо того, чтобы в далеких тропиках искать утешительные чары экзотической магии, должен быть готов к тому, что высвобожденное им насилие обернется против него. Занимая специфическую позицию, Карл Краус смог сформулировать закон, согласно которому объективация имеет тем больше шансов быть одобренной и чествуемой в качестве «смелой» в «родственных кругах», чем более ее объекты удалены в социальном пространстве. В редакционной статье первого номера своего журнала Die Fackel он писал, что тот, кто отказывается от легких удовольствий и выгод удаленной критики в пользу критики непосредственного окружения (когда все убеждает считать его сакральным), должен быть готов к мучительной «субъективной травле». Поэтому нам показалась соблазнительной идея назвать эту главу так, как мандарин-ренегат Ли Цзы назвал те саморазрушительные книги, в которых он раскрыл правила игры мандаринов, — «Книга для сожжения». Не из желания бросить вызов тем, кто, хотя и готов восстать против инквизиции, отправит на костер любую работу, которую сочтет оскверняющей собственные верования[7], но лишь для того, чтобы указать на противоречие, вписанное в разглашение секретов племени и столь болезненное лишь потому, что в обнародовании (даже частичном) самого личного есть что-то от публичной исповеди[8].

Социология слишком мало способствует созданию иллюзий, чтобы даже на мгновение социолог мог вообразить себя в роли героя-освободителя. Тем не менее, мобилизуя все доступные научные достижения в попытке объективировать социальный мир и отнюдь не осуществляя редуцирующего насилия или тоталитарной власти (на чем иногда настаивают, особенно когда объектом исследования становятся те, кто желает объективировать, не подвергаясь объективации), социолог предоставляет возможность некоторой свободы. По крайней мере, он может надеяться на то, что его исследование академических страстей будет для других тем же, чем оно было для него самого — инструментом самоанализа.

Работа по конструированию и ее эффекты

Изучение мира, с которым мы связаны всевозможными специфическими инвестициями, неразрывно интеллектуальными и «мирскими», — это вызов, автоматически рождающий мысль о бегстве. Забота о том, чтобы избежать подозрения в предвзятости, приводит к попыткам отрицать себя в качестве «заинтересованного» и «пристрастного» субъекта, заранее подпадающего под подозрение в использовании научных инструментов в частных интересах, и даже к попытке устранить себя в качестве субъекта познания, прибегнув к наиболее безличным и механическим процедурам, которые согласно этой логике — логике «нормальной науки» — считаются самыми безупречными. (Здесь обнаруживается установка на смирение, которая так часто склоняет к выбору в пользу гиперэмпиризма, а также собственно политическое — в особом смысле — честолюбие, скрытое за этой сциентистской нейтральностью и располагающее разрешать запутанные споры с помощью научной работы и от имени науки, выступая в качестве арбитра или судьи и исключая себя в качестве вовлеченного в поле субъекта лишь для того, чтобы вновь появиться в этом поле, но уже «над схваткой», создавая безупречную видимость объективного, трансцендентального субъекта.)

Однако невозможно избежать работы по конструированию объекта и связанной с ней ответственности. Не существует объекта, который не предполагал бы определенной точки зрения, даже если речь идет об объекте, созданном с намерением упразднить любую точку зрения, т. е. пристрастность, и выйти за пределы частной перспективы, связанной с позицией в изучаемом пространстве. Тем не менее сами операции, реализуемые в процессе исследования, которые принуждают формулировать и формализовывать неявные критерии обыденного опыта, делают возможным логический контроль собственных предпосылок. Само собой разумеется, что множество последовательных выборов (совершенных к тому же в течение ряда лет) не осуществляется в обстановке совершенной эпистемологической прозрачности и полной теоретической ясности[9]. (Таков случай проведенного в 1967 году исследования структуры власти на гуманитарных факультетах, в результате которого, например, был сформирован список изучаемых индивидов, основанный на определении значимых в этом универсуме свойств, по сути — популяции наиболее «влиятельных» или «важных» преподавателей университетов.) Лишь тот, кто никогда не проводил эмпирических исследований, может верить или провозглашать обратное. Более того, нельзя быть уверенным, что такого рода непрозрачность, которую имеют для нас последовательные операции (включая то, что мы называем «интуицией», т. е. более или менее контролируемую форму донаучного знания непосредственно схваченного объекта, а также научного знания аналогичных объектов), не является истинным условием плодотворности эмпирического исследования. Делая что-то и не до конца это осознавая, даешь себе шанс открыть в том, что сделал, нечто ранее неизвестное.

Научное конструирование объекта исследования осуществляется путем медленного и трудного накопления различных показателей, значение которых подсказано практическим знанием различных властных позиций (например, Консультативного комитета[10] или жюри конкурса агреже[11]) и людей, обладающих репутацией «влиятельных». В расчет берутся даже те свойства, которые обычно указываются или разоблачаются как признаки власти. Воспринимаемое в общих чертах «лицо» власти и «сильных мира сего», таким образом, постепенно уступает место аналитической серии различительных признаков обладателей власти и ее различных форм, чье значение, а также вес проясняются в ходе исследования благодаря связывающим их статистическим отношениям. Разрыв с первичной интуицией — результат долгого диалектического процесса, а не своего рода исходный и конечный акт одновременно, как нас убеждают некоторые «инициатические» представления об «эпистемологическом разрыве». В рамках этого процесса преобразованная в эмпирическую операцию интуиция анализирует и проверяет сама себя, порождая все более обоснованные гипотезы, которые, в свою очередь, будут преодолены благодаря вызванным ими сложностям, ошибкам и ожиданиям[12]. Логика исследования является передаточной шестерней для больших или малых проблем, заставляющих задуматься над тем, что мы делаем, и позволяющих все лучше понимать то, что мы ищем, обеспечивая первые шаги на пути к ответу, которые приводят к появлению новых, более фундаментальных и эксплицитных вопросов.

Однако было бы крайне опасно довольствоваться этим «ученым незнанием». И я бы даже сказал, что основным достоинством научной работы по объективации является то, что она позволяет (конечно, при условии, что мы способны проанализировать ее результаты) объективировать объективацию. Действительно, для исследователя, стремящегося знать, что он делает, код из инструмента анализа превращается в его объект: рефлексивный взгляд превращает объективированный результат работы по кодификации в непосредственно читаемый след, оставленный действиями по построению объекта, в сетку, использовавшуюся при конструировании данных, в систему более или менее согласованных категорий восприятия, которые произвели объект научного анализа, в данном случае — мир «влиятельных преподавателей университета» и их свойств. Совокупность принятых во внимание свойств объединяет, с одной стороны, множество критериев, которые (помимо имени собственного, наиболее ценного из всех свойств, когда речь заходит об известном имени) действительно пригодны для использования и реально используются в повседневной практике для идентификации или даже классификации университетских преподавателей (об этом свидетельствует тот факт, что по большей части мы рассматриваем уже опубликованную информацию и, главным образом, формулы самопредставления), а с другой — ряд характеристик, подсказанных в качестве релевантных (и в силу этого конститутивных) практическим опытом самого университетского поля.

Кроме того, рефлексивное обращение к самой операции кодирования обнаруживает все то, что отделяет практические и неявные схемы обыденного восприятия от сконструированного кода, который зачастую лишь повторяет социально гарантированные кодификации вроде типа диплома или социально-профессиональных категорий INSEE[13] и заодно все, с чем сопряжено, когда речь идет об адекватном понимании научной работы и ее объекта, осознании этого различия: по сути, любой код, как в смысле теории информации, так и в юридическом смысле (кодекс), предполагает согласие и в отношении конечного множества считающихся релевантными свойств, и по поводу множества формальных отношений между ними (юридические формулы, согласно Веберу, «берут в расчет исключительно общие и однозначные характеристики рассматриваемого случая»). Если это верно, то не различать научное кодирование, повторяющее уже существующую в социальной реальности кодификацию, и сборку из разных частей нового критерия, тем самым считая решенным вопрос о его релевантности, который сам может оказаться ставкой в конфликте, и в общем плане уходить от вопроса о социальных условиях и эффектах кодификации — значит обречь себя на серьезные последствия: одной из наиболее важных характеристик любого свойства, которая упраздняет смешение социально признанных критериев и критериев, созданных исследователем, является степень его кодифицированности — так же как одной из наиболее значимых характеристик поля является степень объективации существующих в нем социальных отношений в публичных сводах правил (кодексах).

Действительно, не вызывает сомнений, что различные свойства, выбранные для конструирования идентичности университетских преподавателей, очень неодинаково используются в обыденным опыте восприятия и оценки предконструированной индивидуальности этих же агентов, очень неравномерно объективированы и, соответственно, в разной степени представлены в письменных источниках. Граница между институционализированными и поэтому зафиксированными в официальных документах свойствами и свойствами, объективированными в незначительной степени или же вовсе не объективированными, является относительно подвижной и меняется в зависимости от времени и обстоятельств (такой научный критерий, как, например, социо-профессиональная категория, может стать критерием практическим при определенной политической конъюнктуре). Таким образом, мы движемся в сторону уменьшения степеней объективации и официальности, от формальных званий, используемых при представлении себя (например, в официальных письмах, удостоверениях личности, визитных карточках и т. д.), вроде университетской должности («профессор Сорбонны»), или позиции в структуре распределения власти («декан»), или авторитета («член Института»), университетских званий («бывший ученик Высшей нормальной школы»), этих официальных характеристик, которые узнаются и признаются всеми и часто идут в паре с формами обращения («господин профессор», «господин декан» и т. д.), — мы движемся к свойствам, хотя и институционализированным, но редко использующимся в официальных классификациях повседневного существования, вроде руководства лабораторией и членства в Высшем совете университета или в приемной комиссии Высших школ. Наконец, мы достигаем тех часто неуловимых для посторонних знаков, которые определяют так называемый престиж, т. е. позицию в строго интеллектуальных или научных иерархиях. В этом случае исследователь постоянно сталкивается с альтернативой либо ввести более или менее искусственные и даже произвольные (или, по меньшей мере, всегда рискующие быть изобличенными в качестве таковых) классификации, либо заключить в скобки иерархии, которые, даже если и не существуют в объективированном (публичном, официальном) состоянии, тем не менее постоянно оказываются под вопросом и являются ставками в самой объективности. На самом деле, как будет видно далее, это верно для всех критериев, даже наиболее «бесспорных», — таких, например, как чисто «демографические» показатели, позволяющие тем, кто использует их постоянно, считать свою «науку» естественной[14]. Однако в случае выбора показателей «научного» или «интеллектуального престижа» — наименее объективированного из релевантных свойств — мы обнаруживаем, что вопрос о критериях, т. е. принципах иерархизации и легитимной принадлежности, и, точнее, вопрос о различных видах власти и принципах их определения и иерархизации, который исследователь неизбежно задает себе по поводу объекта, оказывается поставленным внутри самого объекта исследования.

Таким образом, работа по конструированию объекта определяет конечное множество релевантных свойств, устанавливаемых гипотетически в качестве действующих переменных, чьи вариации связаны с вариациями наблюдаемого феномена. Тем самым она определяет популяцию сконструированных индивидов, характеризующихся разной степенью обладания этими свойствами. Эти логические операции производят совокупность эффектов, которые должны быть ясно выражены, дабы избежать их неосознанной регистрации в режиме констатации факта (что составляет основную ошибку объективистского позитивизма). В первую очередь, объективация необъективированного (научного престижа, например) стремится произвести, как показано выше, эффект официализации, квазиюридической по своему типу. Так, установление степеней международного признания, основанное на количестве цитат, или разработка индекса вовлеченности в журналистику являются операциями, полностью аналогичными тем, что осуществляются внутри поля производителями хит-парадов[15]. Этот эффект не может остаться незамеченным в пограничном случае свойств, официально или молчаливо исключенных из любых официальных и институционализированных (или даже неофициальных и неформальных) таксономий, таких как религиозная принадлежность или сексуальные предпочтения (гетеросексуальность/гомосексуальность), несмотря на то что эти свойства могут играть определенную роль в практических суждениях и быть связанными с эмпирическими вариациями наблюдаемой реальности (именно такого рода информацию имеют в виду, когда разоблачают «полицейский» характер социологического исследования).

Чтобы увидеть эффекты научной кодификации, и в частности гомогенизацию статуса, затрагивающую свойства, крайне неравномерно объективированные в реальности, достаточно рассмотреть способ и степень существования в качестве групп тех популяций, которые выделяются на основании различных критериев: от возрастных или (вопреки появлению феминистского движения и сознания) гендерных групп до групп нормальенцев[16] или агреже[17], которые характеризуются двумя различными способами коллективного существования: при минимальной институциональной поддержке (ассоциации выпускников, ежегодные обеды поступивших в один год, регулярный информационный бюллетень) диплом нормальенца обеспечивает сеть практической солидарности; напротив, звание агреже, которое не предполагает настоящей практической солидарности, связанной с общим опытом, служит опорой для организации («Общество агреже»), ориентированной на защиту ценности звания и всего, с чем эта ценность связана. Эта организация наделена мандатом, который позволяет ей говорить и действовать от лица группы в целом, выражать и защищать ее интересы (например, в ходе переговоров с политической властью).

Эффекты институционализации и гомогенизации, осуществляющиеся через простую кодификацию, и эффекты элементарной формы признания, которым кодификация без разбора наделяет в неравной степени признанные критерии, являются эффектами права. В той мере, в какой эти эффекты действуют без ведома исследователя, они приводят последнего к решению «именем науки» того, что не нашло разрешения в реальности. На самом деле степень практического признания различных свойств значительно меняется в зависимости от агентов (а также ситуации и времени). Некоторые из свойств, которые одни могут выставлять напоказ и публично отстаивать, например, факт сотрудничества с Le Nouvel Observateur (случай не является воображаемым), будут восприняты другими, занимающими иные позиции в поле, как стигмы, предполагающие исключение из данного поля. Такие случаи полной инверсии, когда звания, подтверждающие достоинство одних, могут стать знаком бесчестья для других, герб — оскорблением и наоборот, служат напоминанием о том, что университетское поле, как и любое поле вообще, является местом борьбы за определение условий и критериев легитимного членства и легитимной иерархии, т. е. тех релевантных, действующих свойств, которые функционируют как капитал и способны приносить специфические прибыли, гарантированные полем. Различные совокупности индивидов (в большей или меньшей степени организованные в группы), определенные этими различными критериями, непосредственно заинтересованы в них: отстаивая их, прилагая усилия для их признания, требуя установить их в качестве легитимных свойств, специфического капитала, они стараются изменить законы образования цен на университетском рынке и тем самым увеличить свои шансы на получение прибыли.

Таким образом, в самой реальности существует множество конкурирующих принципов иерархизации, и определяемые ими ценности являются несоизмеримыми и даже несовместимыми друг с другом, поскольку связаны с конфликтующими интересами. Невозможно просто суммировать такие свойства, как участие в Консультативном комитете университета или жюри конкурса на звание агреже и факт публикаций в издательстве Gallimard или журнале Le Nouvel Observateur, как, без сомнения, это сделали бы любители индексов. Псевдонаучное создание суммарных показателей лишь воспроизводит полемическую амальгаму, обозначаемую полунаучным использованием понятия «мандарин». Множество критериев, используемых научным конструированием в качестве инструментов познания и анализа, даже выглядящих наиболее нейтральными и «естественными», вроде возраста, также функционируют в реальности практик как принципы деления и иерархизации (нужно только вспомнить о классификаторском и часто полемическом использовании оппозиций старый/молодой, палео/нео, давний/новый и т. д.) и в этом качестве также являются ставками в борьбе. Иными словами, шанс избежать подмены истины университетского поля теми или иными в разной степени рационализированными представлениями (особенно полунаучными, произведенными научными кругами о самих себе), рождающимися в борьбе классификаций, есть лишь при условии, что в объект исследования будет включена также операция по классификации, осуществляемая исследователем, и то, как она соотносится с классификациями (функционирующими зачастую как обвинения), которым доверяют себя агенты (и сам исследователь, стоит ему закончить полевую работу).

В действительности именно из-за того, что эти две логики не были четко разделены, в этой области, как и в прочих, социология столь часто стремится предложить под именем «типологий» полунаучные таксономии, которые смешивают ярлыки, произведенные изучаемым сообществом и нередко более близкие к стигме или оскорблению, чем к понятию, и «научные» определения, созданные на базе более или менее обоснованного анализа. Организованные вокруг нескольких типичных персонажей, эти «типологии» не являются ни по-настоящему конкретными, хотя они и были, без сомнения, созданы (подобно «характерам» моралистов) на основе знакомых по собственному опыту фигур или более-менее спорных категорем, ни действительно сконструированными, хотя они и прибегают к выражениям из жаргона американских social scientist, таким как local, parochial и cosmopolitan. Будучи продуктом реалистического намерения описать «типичных» индивидов или группы, они беспорядочно комбинируют различные основания оппозиций, смешивая такие разнородные критерии, как возраст, отношение к политической власти или науке и т. д. В качестве примера можно привести locals (включающих dedicated, «полностью преданных институции», true bureaucrat, homeguard и elders) и cosmopolitans (включающих outsiders и empire builders), различаемых Алвином У. Гоулднером в зависимости от установок по отношению к институции (faculty orientations), инвестиций в профессиональную компетенцию и ориентации вовне или вовнутрь[18]; или типологию Бартана Кларка, который в каждом из ее элементов — в teacher, преданном своим студентам; в scholar-researcher, «полностью увлеченном своей лабораторией химике или биологе»; в demonstrator, своего рода инструкторе, в чьи функции входит передача технических компетенций; в consultant, «проводящем в самолете столько же времени, сколько в кампусе», — видит представителя особой «культуры»[19]. Наконец, хотя можно было бы продолжать в том же духе, примером подобного подхода являются шесть типов, выделенных Джоном У. Гастадом: scholar, считающий себя «не служащим, работающим по найму, а свободным гражданином академического сообщества»; curriculum adviser; individual entrepreneur; consultant, «находящийся всегда за пределами кампуса»; administrator и «ориентированный вовне» cosmopolitan[20].

Едва ли есть необходимость упоминать все случаи превращения понятий-оскорблений или полунаучных стереотипов (вроде jet sociologist) в квазинаучные «типы» (consultant, outsider) — как, впрочем, и все едва различимые знаки, выдающие позицию аналитика в анализируемом пространстве. На самом деле эти типологии пользуются доверием лишь в той мере, в которой они, будучи продуктом схем классификаций, циркулирующих в конкретном социальном пространстве, действуют как серии реальных делений (аналогичных тем, которые производит обыденная интуиция) мира объективных отношений, редуцированного, таким образом, к популяции профессоров университета, препятствуя осмыслению университетского поля как такового и тех отношений, которые связывают его в различные моменты истории и в разных национальных сообществах, с одной стороны, с полем власти, а с другой — с научным и интеллектуальным полем. Если эти типологии (к несчастью, очень распространенные и отлично представляющие то, что зачастую выдается за социологию) и заслуживают внимания, то лишь потому, что, переводя вещи на язык, представляющийся научным, они могут убедить (и не только самих авторов) в том, что открывают доступ к более высокому уровню познания и реальности, тогда как в конечном счете сообщают меньше, чем непосредственное описание хорошего информанта. Классификации, порожденные скрытым применением принципов видения [vision] и деления [division], используемых обычно для нужд практики, «подобны тем, которые мы бы получили, если бы попытались, по словам Витгенштейна, „классифицировать облака согласно их форме“»[21]. Однако видимость зачастую убедительна, и эти описания, лишенные объекта, на чьей стороне логика обыденного опыта и фасад научности, лучше приспособлены для удовлетворения общих ожиданий, чем научные конструкции, которые напрямую сталкиваются с индивидуальностью частного случая, схваченного во всей его сложности, и в то же время гораздо более удалены от непосредственного представления о реальности, данного обыденным языком или его полунаучным переводом.

Таким образом, социальная наука может разорвать с обыденными критериями и классификациями и вырваться из борьбы, в которой они являются одновременно ставкой и средством, лишь в том случае, если она явным образом сделает их собственным объектом — вместо того чтобы позволять им тайком проникать в научный дискурс. Мир, который она должна изучать, является объектом и, по крайней мере отчасти, продуктом конкурирующих и порой антагонистических представлений, претендующих на истину и тем самым на существование. Любые убеждения в отношении социального мира упорядочиваются и организуются исходя из определенной позиции в этом мире, т. е. c учетом сохранения или увеличения связанной с этой позицией власти. Поэтому в мире, который в той же степени, что и поле университета, зависит в своем существовании от представлений, составленных о нем агентами, последние могут использовать множественность принципов иерархизации и слабую степень объективации символического капитала для того, чтобы попытаться навязать собственное видение и изменить свою позицию в пространстве, меняя, в той мере, в которой им это позволяет сделать символическая власть, коей они обладают, представления других (и свои собственные) об этой позиции. Нет ничего более показательного в этом отношении, чем предисловия, вступления, преамбулы или введения, часто скрывающие под видом необходимых методологических замечаний более или менее искусные попытки трансформировать в научную добродетель принуждения и особенно границы, вписанные в некоторую позицию и траекторию, и в то же время лишить очарования недоступные добродетели. Так, можно увидеть ученого-эрудита, которого обычно называют «узким специалистом» и который не может не знать об этом (ему на это, без сомнения, указывали множество раз и самыми разными способами с помощью убийственно эвфемизированного языка академических суждений — и прежде всего, быть может, через авторитетные вердикты, признающие за ним лишь «серьезность»), старающегося дискредитировать смелость «блестящих» эссеистов и «амбициозных» теоретиков. Что же до последних, то они будут прибегать к риторике иронии, чтобы хвалить эрудицию, поставляющую «исключительно полезный материал» для их размышлений. И только если они действительно почувствуют угрозу гегемонистской позиции, которую себе приписывают, то открыто выразят свое высочайшее презрение к мелочной и стерильной осторожности «позитивистских» болванов[22].

Одним словом, как это хорошо видно во время полемик, этих важнейших моментов постоянной символической конкуренции, практическое познание социального мира, и особенно своих противников, склонно к редукционизму. Оно использует классифицирующие ярлыки, обозначающие или отмечающие группы и совокупности синкретически воспринимаемых свойств и не позволяющие осознать их собственные основания. Нужно полностью игнорировать эту логику, чтобы ожидать от некоторой техники, вроде техники «судей», что она позволит избежать вопроса об инстанциях, уполномоченных легитимировать инстанции легитимации (метод «судей» состоит в опросе группы агентов, рассматриваемых в качестве экспертов, по поводу спорных проблем — например, критериев, релевантных для определения университетской власти или иерархии престижа). Достаточно подвергнуть испытанию эту технику, чтобы увидеть, что она воспроизводит логику той самой игры, которую, как предполагается, должна судить: различные «судьи» — и один и тот же «судья» в разные моменты времени — используют разные и даже несовместимые критерии, воспроизводя, таким образом, но лишь приблизительно, поскольку это происходит в искусственной ситуации, логику классифицирующих суждений, производимых агентами в повседневной жизни. Даже самое поверхностное обращение к отношениям между собранными категориями и свойствами тех, кто их формулирует, показывает, что природа полученных суждений предопределена выбором критериев отбора судей, т. е. их позицией в пространстве, еще незнакомом на этой стадии исследования, которая лежит в основании их суждений.

Значит ли это, что у социолога нет иного выбора, кроме как использовать техническую, но также и символическую, силу науки для того, чтобы стать высшим судьей и навязать суждение, которое никогда не может быть полностью свободно от предпосылок и предубеждений, связанных с его позицией в исследуемом поле, — или отказаться от власти абсолютистского объективизма, чтобы довольствоваться перспективистской регистрацией существующих точек зрения (включая свою собственную)? В действительности свобода социолога по отношению к давлеющим над ним социальным принуждениям пропорциональна силе его теоретических и технических инструментов объективации и прежде всего, быть может, его способности обратить их, так сказать, против самого себя — объективировать свою собственную позицию посредством объективации пространства, внутри которого определяются и его позиция, и его изначальное видение своей и противоположных позиций. Но в то же время эта свобода пропорциональна способности социолога объективировать само намерение объективировать, само желание занять по отношению к миру и особенно к тому миру, частью которого он является, суверенную, абсолютную точку зрения и его способности работать над тем, чтобы исключить из научной объективации все то, чем она может быть обязана стремлению господствовать, используя инструменты науки. Наконец, эта свобода пропорциональна его способности сфокусировать усилие по объективации на диспозициях и интересах, которыми исследователь обязан своей траектории и позиции, а также на собственной научной практике, на предпосылках, предполагаемых ее понятиями, проблематикой и всеми этическими или политическими целями, которые связаны с социальными интересами, присущими определенной позиции в поле науки[23].

Когда объектом исследования является тот мир, где оно осуществляется, полученные результаты могут быть немедленно реинвестированы в научную работу в качестве инструментов рефлексивного познания социальных условий и границ этой работы, что является одним из основных инструментов эпистемологической бдительности. Быть может, по-настоящему продвинуться в познании поля науки можно лишь при условии использования любого доступного знания, для того чтобы понять и преодолеть препятствия на пути науки, связанные с тем фактом, что исследователь занимает позицию в этом поле — и позицию вполне определенную, а не для того, чтобы сводить, как обычно и происходит, доводы противников к причинам, к социальным интересам. Есть все основания полагать, что с точки зрения научного качества своей работы исследователь менее заинтересован в познании интересов других, чем своих собственных, — в познании того, в знании и незнании чего он заинтересован. Таким образом, можно без малейшего подозрения в морализме утверждать, что научная выгода может быть получена в данном случае лишь ценой отказа от выгоды социальной и особенно при условии сохранения бдительности в отношении соблазна использовать науку или ее эффекты в попытке одержать социальную победу в научном поле. Другими словами, некоторый шанс внести вклад в науку о власти есть лишь при условии отказа от использования науки в качестве инструмента власти — и прежде всего в мире самой науки.

Ницшеанская генеалогия, марксистская критика идеологий, социология знания — все абсолютно легитимные методы, которые стремятся соотнести культурную продукцию с социальными интересами, были, как правило, сбиты с толку эффектом двойной игры, порожденным соблазном поставить науку о борьбе на службу самой борьбе. Такого рода незаконное использование социальной науки (или авторитета, который она может дать) находит свое образцовое — поскольку оно является образцово наивным — воплощение в статье Раймона Будона, выдающей за научный анализ французского интеллектуального поля разоблачение «вненаучного» успеха, которое (едва) скрывает защиту pro domo, состоящую в превращении безвестности в добродетель[24]. Описание, не включающее никакого критического обращения к позиции, исходя из которой оно производится, не может иметь иного основания, кроме интересов, связанных с непроанализированным отношением, поддерживаемым аналитиком с объектом своего анализа. Поэтому нет ничего удивительного в том, что основное положение статьи — это не что иное, как социальная стратегия, стремящаяся дискредитировать национальную иерархию знаменитостей, упрекая ее в том, что она является исключительно французской, т. е. связана с «особенностями» и своеобразием, которые автоматически отождествляются с архаизмами (вроде литературного склада ума). Эта стратегия стремится противопоставить национальной иерархии, которая (неявно) обозначена как отличающаяся от иерархии интернациональной и единственно научной (а тем самым как вненаучная), ту, что считается научной, поскольку является международной, т. е. американскую иерархию[25]. Примечательный факт: эта сциентистская точка зрения не выдерживает никакой эмпирической проверки. Той, например, которая заставила бы заметить, что значительная фракция производителей (как мы увидим далее), господствующая над тем, что в уже довольно старой статье[26] я назвал рынком или полем ограниченного производства и что Раймон Будон, всегда заботящийся о внешних признаках научности, называет без всяких ссылок «Рынок I», является также и наиболее признанной на рынке массового производства. Эмпирическая проверка также показала бы, что чаще всего переводятся на другие языки или упоминаются в «Citation Index» (в котором нет ничего специфически французского), как правило, исследователи, обладающие наибольшим признанием в самых вненаучных секторах национального рынка (за исключением таких наиболее традиционных дисциплин, как древняя история или археология, не имеющих ничего особенно «литературного»).

Конструируя конечное и завершенное множество свойств, которые функционируют как действующие силы в борьбе за специфически университетскую власть и неравномерно распределены среди множества действующих агентов, социолог производит объективное пространство, определенное методически и однозначно (и поэтому воспроизводимое) и несводимое к сумме всех частичных представлений агентов. Таким образом, «объективистская» конструкция, являющаяся условием разрыва с изначальным ви́дением и всеми разнородными рассуждениями, смешивающими наполовину конкретное и наполовину сконструированное, ярлык и понятие, позволяет также заново ввести в знание об объекте донаучные представления, составляющие неотъемлемую часть объекта. Невозможно отделить намерение определить структуру поля университета — пространства с несколькими измерениями, созданного на основе множества видов власти, которые могут в тот или иной момент времени стать действующими в конкурентной борьбе, — от намерения описать находящую в ней свое основание логику борьбы, стремящуюся сохранить или трансформировать эту структуру, переопределяя иерархию видов власти (и, следовательно, иерархию свойств). Даже не принимая организованной формы конкуренции между сознательно мобилизованными или безмолвно солидарными группами, борьба, где критерии и те свойства, на которые они указывают, оказываются одновременно инструментами и ставками, является несомненным фактом. Исследователь должен включить этот факт в свою модель реальности, а не пытаться его искусственно исключить, вставая в позу арбитра или «стороннего наблюдателя», судьи последней инстанции, который единственный мог бы произвести правильное ранжирование, способное примирить всех, расставив все на свои места. Ему следует преодолеть альтернативу объективистского ви́дения объективной классификации (его карикатурным выражением является поиск единой шкалы и суммарных показателей) и ви́дения субъективистского или, лучше сказать, перспективистского, которое довольствовалось бы констатацией разнообразия иерархий, рассматриваемых как несопоставимые точки зрения. В действительности, как и взятое в целом социальное поле, поле университета является местом борьбы классификаций, которая, будучи направлена на сохранение или трансформацию состояния силовых отношений между различными критериями и между разными видами власти, на которые они указывают, вносит вклад в создание объективно фиксируемой в определенный момент времени классификации. Но представление агентов о классификации, как и сила и направление стратегий, которые они могут использовать для его поддержания или разрушения, зависит от их позиции в объективных классификациях[27]. Научное исследование стремится, таким образом, к адекватному познанию как объективных отношений между различными позициями, так и необходимых отношений, устанавливающихся через посредство габитуса тех, кто их занимает, между позициями [position] и связанными с ними убеждениями [prise de position], т. е. между занимаемой в пространстве точкой и точкой зрения на это пространство, которая является частью его реальности и становления. Другими словами, «классификации», производимые научной работой через выделение областей в пространстве позиций, являются объективным основанием классификаторных стратегий, посредством которых агенты стремятся это пространство сохранить или изменить. И в число этих стратегий нужно включить образование групп, мобилизуемых для защиты интересов их членов.

Требование объединить два ви́дения, объективистское и перспективистское, ценой усилий, направленных на объективацию объективации, на создание теории эффекта теории, актуально и по другой причине, несомненно, фундаментальной как с теоретической, так и с политической или этической точек зрения: научное конструирование «объективного» пространства действующих агентов и свойств стремится заменить общее и смутное восприятие популяции «власть имущих» на восприятие аналитическое и рефлексивное, разрушая, таким образом, присущие обыденному опыту неясность и неопределенность. Понять «объективно» мир, в котором кто-то существует, не осознавая логики этого понимания и того, что отделяет ее от понимания практического, — значит закрыть себе путь к пониманию того, что делает этот мир пригодным для жизни и жизнеспособным, т. е. самой неясности практического понимания. Как в случае обмена дарами, не обладающий истиной о самом себе объективистский анализ не учитывает условия возможности практики, которые состоят в незнании модели, способной ее объяснить. И лишь удовлетворение, доставляемое объективистским ви́дением редукционистскому расположению духа, могло бы заставить забыть ввести в модель реальности дистанцию, которая отделяет опыт от объективистской модели и составляет переживаемую истину опыта.

Несомненно, существует не так уж много миров, предоставляющих столько свободы и даже институциональной поддержки играм самообмана и расхождению между переживаемым представлением и истиной позиции, занимаемой в поле или социальном пространстве. Терпимость к этому расхождению является, без сомнения, самой глубокой истиной среды, которая оправдывает и поощряет все формы расщепления личности, иными словами, все способы заставить сосуществовать смутно осознаваемую объективную истину и ее отрицание, что позволяет самым обделенным в отношении символического капитала агентам выстоять в этой борьбе всех против всех, где каждый зависит от всех остальных (являющихся одновременно конкурентами и клиентами, противниками и судьями) в определении своей истины и ценности, т. е. своей символической жизни и смерти[28]. Ясно, что эти системы индивидуальной защиты не действовали бы, если бы они не встречали поддержки со стороны тех, кого занятие тождественной или гомологичной позиции склоняет к узнаванию в этих жизненно необходимых заблуждениях и иллюзиях выражение упорного стремления сохранить социальное существование, сходное с их собственным.

Многие более или менее институционализированные представления и практики могут быть поняты только как системы коллективной защиты. С их помощью агенты находят возможность избежать слишком болезненных сомнений, которые могли бы быть вызваны строгим применением провозглашаемых критериев, например, научности или учености. Так, многообразие шкал оценки (научных или административных, университетских или интеллектуальных) предлагает многообразие путей спасения и форм совершенства, позволяя каждому (с согласия всех) скрывать всем известные истины[29]. Научный отчет должен принимать во внимание эффекты расплывчатости, порождаемые в самой реальности неопределенностью критериев и принципов иерархизации: например, неточность таких критериев, как место публикации или число посещенных зарубежных коллоквиумов и конференций, связана с тем, что в каждой науке существует сложная и спорная иерархия журналов и издательств, стран и коллоквиумов, а также с тем, что отказавшихся от участия порой трудно отличить от тех, кого не приглашают. Одним словом, было бы серьезным покушением на объективность не включить в теорию объективную неточность иерархий, которую как раз и стремится преодолеть модель, созданная на основе обязательного учета показателей научного статуса. Следует спросить себя, не является ли сама множественность иерархий и сосуществование практически несоизмеримых видов власти (научного престижа и университетской власти, внутреннего признания и внешней славы) эффектом своего рода антимонопольного закона, одновременно встроенного в структуры и молчаливо признанного в качестве защиты от результатов последовательного применения официально признанных норм.

Другим проявлением этого является тот парадоксальный факт, что этот причисляющий себя к науке мир практически не предлагает институционализированных знаков научного престижа как такового. Несомненно, можно сослаться на Институт[30] и золотую медаль CNRS[31], однако первый из этих знаков отличия, по-видимому, связан с признанием этико-политических диспозиций в той же мере, что и научных достижений, тогда как второй является совершенно исключительным. В рамках той же логики, т. е. как уступку, навязанную необходимостью иметь и обеспечивать гарантии защиты от специфических рисков ремесла исследователя, можно понять склонность стольких научных комитетов функционировать в качестве паритетных комиссий [des commissions paritaires][32], а также стратегии, свойственные занимающим подчиненные позиции внутри университетского или научного поля. Суть этих стратегий заключается в использовании способности к универсализации, предоставленной политической или профсоюзной риторикой, для интерпретации гомологии позиций как тождества условий (например, согласно схеме трех «P»: patron, professeur, père [т. е. хозяин, профессор, отец] — которая произвела фурор в 1968 году) и для более или менее вынужденного отождествления (во имя солидарности, которая никогда не исчезает полностью) друг с другом всех, кто занимает подчиненные позиции во всех возможных полях, позиций и убеждений далеких настолько, насколько удалены друг от друга рабочие средней квалификации завода «Рено» и работники на временных контрактах CNRS, борьба против увеличения темпов работы и отказ от научных критериев. Необходимо также последовательно описать все случаи, когда политизация функционирует как компенсаторная стратегия, позволяющая уклониться от действия специфических законов университетского или научного рынка: например, все формы политической критики научных работ, позволяющие слабым с научной точки зрения производителям тешить себя и себе подобных иллюзией превосходства над тем, что превосходит их самих. Невозможно было бы понять состояние исторического марксизма (состояние, которое схватывается в реальности его социального использования), не отдавая себе отчета в том, что он, со всеми ссылками на «народ» [peuple] и «народное» [populaire][33], выполняет функцию крайней меры, позволяющей наиболее обделенным с научной точки зрения вставать на позицию политических судей над судьями научными.

Эмпирические индивиды и индивиды эпистемические

Если и существовала необходимость с помощью ретроспективной рефлексии над исследовательскими операциями и произведенным ими объектом выявить использованные принципы конструирования, то потому, что эта логическая работа в случае успеха может внести вклад в усиление логического и социологического контроля над письмом и его эффектами и придать большую действенность предостережениям против прочтений, стремящихся разрушить работу по конструированию. Ведь лишь при условии понимания, говоря словами Соссюра, «того, что делает социолог» можно адекватно прочесть продукт его операций.

Опасность неправильного понимания в процессе передачи научного дискурса о социальном мире проистекает (в самом общем виде) из того, что читатель предрасположен использовать высказывания научно сконструированного языка так, как они функционируют в обыденном употреблении. Это хорошо видно в случае, когда не знающий веберовского различения читатель воспринимает в качестве ценностных суждений социолога отнесения к ценностям, встроенные в изучаемый им объект[34]. Когда, например, социолог говорит о «второстепенном факультете», «подчиненной дисциплине» или «нижних областях» университетского пространства, он лишь констатирует факт оценки, который пытается объяснить, соотнося его с совокупностью социальных условий его существования. Он может даже видеть в этом факте принцип, объясняющий форму призванных его «опровергнуть» ценностных суждений (например, протестов, которые он может вызвать в случае некорректного прочтения). Но это лишь второстепенная — поскольку грубая и в общих чертах заметная — форма непонимания. Наиболее опасный эффект прочтения, как можно было заметить в случае имен собственных, заключается в подмене логики научного познания логикой познания обыденного.

Научный дискурс требует научного прочтения, способного воспроизвести операции, продуктом которых является он сам. Однако слова научного дискурса — и особенно те, что обозначают индивидов (имена собственные) или институции (Коллеж де Франс[35]), — точно те же, что и слова обыденной речи, романа или истории, тогда как их референты отделены от них благодаря процедурам научного разрыва и конструирования. Так, в повседневной жизни имя собственное производит простую маркировку и само по себе, на манер того, что логики называют индексами, почти ничего не значит («Dupont» не обозначает человека моста [l'homme du pont]) и не несет почти никакой информации об обозначаемом индивиде (за исключением случаев, когда речь идет о знатном или известном имени или имени, указывающем на определенную этническую принадлежность). Будучи ярлыком, который может произвольно прилагаться к любому объекту, имя собственное говорит, что обозначенный им объект является отличным, не формулируя, в чем это отличие заключается. В качестве инструмента распознавания, а не познания оно указывает на эмпирического индивида, который воспринимается в целом как особенный, т. е. отличный, не анализируя при этом самого различия. В противоположность этому сконструированный индивид определяется конечным множеством явно заданных свойств, которое — посредством системы точно определенных различий — отличается от множества (сконструированного согласно тем же явным критериям) свойств, характеризующих других индивидов. Точнее, имя собственное в рамках научного конструирования находит свой референт не в пространстве повседневности, а в сконструированном пространстве различий, созданном самим определением конечного множества действующих переменных[36]. Так, сконструированный «Леви-Стросс», о котором рассуждает и которого производит научный анализ, не имеет, строго говоря, тот же референт, что и имя собственное, используемое нами постоянно для обозначения автора «Печальных тропиков». В обыденном высказывании «Леви-Стросс» является означающим, к которому можно применить бесконечное множество предикатов, соответствующих различиям разного порядка и способных выделить французского этнолога не только среди других профессоров, но и среди всех других человеческих существ. И в каждом случае мы будем создавать эти различия, исходя из принципа имплицитной целесообразности, который нам навяжет присущая практике необходимость и срочность. Социологическое конструирование отличается от других возможных (например, психоаналитических) конструирований конечным списком принимаемых во внимание действующих свойств, переменных и бесконечным списком свойств, исключаемых в качестве нерелевантных — по крайней мере, временно. Можно сказать, что переменные вроде цвета глаз или волос, группы крови или роста заключаются в скобки и все происходит так, как если бы они не имели отношения к сконструированному Леви-Строссу. Однако, как хорошо видно на диаграмме анализа соответствий, где он отличается позицией, занимаемой в сконструированном пространстве, эпистемический Леви-Стросс характеризуется системой различий, которые действуют с разной силой и по-разному связаны друг с другом, различий, устанавливаемых между конечным множеством его свойств, релевантных в рассматриваемом теоретическом мире, и совокупностью конечных множеств свойств, присущих другим сконструированным индивидам. Иными словами, Леви-Стросс определен через позицию, занимаемую им в пространстве, в конструирование которого внесли вклад его свойства (и которое также частично участвует в его определении). В отличие от доксического Леви-Стросса, обладающего бесконечным количеством свойств, эпистемический индивид не содержит ничего, что не поддается концептуализации. Но эта прозрачность для самой себя процедуры конструирования является обратной стороной редукции, и прогресс теории как точки зрения, как принципа избирательного видения будет обусловлен изобретением категорий и операций, способных включить в теорию предварительно исключенные свойства (например, те, которые мог бы сконструировать психоаналитик)[37].

Пространственная диаграмма использует одно из свойств обыденного пространства — внешний характер выделенных объектов по отношению друг к другу, — чтобы воспроизвести логику собственно теоретического пространства дифференциации, т. е. логическую эффективность совокупности принципов дифференциации (факторов анализа соответствий), позволяющих различать индивидов, которые были сконструированы благодаря статистическому анализу свойств, установленных посредством применения к различным эмпирическим индивидам общего определения, т. е. общей точки зрения, конкретизированной в совокупности тождественных критериев[38]. И лучшей иллюстрацией того, что отличает эпистемического индивида от индивида эмпирического, является тот факт, что в определенный момент анализа можно наблюдать, как некоторые пары эмпирических индивидов (например, Раймон Полэн и Фредерик Делофр) оказались слиты воедино. Обладая одинаковыми координатами по двум первым осям, они стали неразличимыми, исходя из точки зрения (которая была тогда точкой зрения аналитика), встроенной в список выбранных на определенном этапе исследования переменных[39].

Этот пример, выбранный мною сознательно, ставит вопрос об эффекте прочтения и опасности возвращения к обыденному познанию как простому узнаванию. Наивное прочтение диаграммы стремится устранить то, что составляет научное достоинство этой конструкции: в теоретическом пространстве различий, сконструированном на основе конечного — и относительно ограниченного — множества явно определенных переменных, подобное прочтение может «распознать» совокупность различий (поскольку это пространство представляет собой их действительное основание), данных эмпирически повседневному опыту, т. е. тех, которые первоначально не были приняты во внимание при конструировании вроде различий в политических убеждениях, особенно в мае 1968 года, или (что стоило бы проверить) различий в стилях и работах. Таким образом, любой читатель, обладающий практическим чутьем на расстановку, которое он приобрел благодаря длительному воздействию на него закономерностей и правил мира, легко узнает себя (слишком легко, если забыть условия конструирования) в эпистемическом пространстве, выстроенном с той строгостью и рефлексивной ясностью, которые полностью исключены из обыденного опыта. Это ощущение очевидности становится понятным, если учесть, что диаграмма, как и хорошо составленные карта или план, является моделью известной нам «реальности», точнее реальности, раскрывающейся для нас в повседневной жизни в (завуалированной) форме наблюдаемых, уважаемых, отрицаемых нарушением или снисхождением дистанций; в форме иерархий и превосходства, сходства и несовместимости (стиля, характера), симпатий и антипатий, согласия и враждебности. И на этом основании диаграмма может функционировать в качестве объективированной, кодифицированной формы практических схем восприятия и действия, которые направляют практики агентов, наиболее приспособленные к присущей их миру необходимости. По сути, демонстрируемое диаграммой многомерное пространство стремится быть изоморфным представлением университетского поля. Будучи адекватным отображением данного структурированного пространства, оно устанавливает между каждым из агентов и каждым из свойств двух пространств взаимнооднозначное соответствие, в результате чего множество отношений между агентами и свойствами этих пространств представляют одну и ту же структуру. Эта выявляемая исследованием структура является подлинным принципом существования, по своей сути реляционным, и действий каждого из элементов (и особенно стратегий агентов), и поэтому — самого будущего элементов и определяющей их структуры отношений.

Проделанный анализ помогает понять сложность любого научного дискурса о социальном мире — сложность, достигающую крайней степени в случае дискурса, имеющего непосредственное отношение к игре, в которую его автор вовлечен и в которой имеет ставки. Трудно, если вообще возможно, избежать того, чтобы высказывания, содержащие имена собственные или единичные примеры, не обретали полемического значения. Это происходит в силу того, что читатель почти неизбежно подменяет эпистемического субъекта и объект дискурса субъектом и объектом практическим, превращая нейтральное высказывание о сконструированном агенте в перформативное разоблачение эмпирического индивида или, как говорится, в полемику ad hominem[40]. Тот, кто пишет, занимает позицию в описываемом пространстве: он знает это, как и то, что это знает его читатель. Он знает, что читатель будет стремиться соотнести предлагаемое им (сконструированное) видение с его позицией в поле и свести его к одной из точек зрения, подобной другим. Он знает, что тот увидит в самых незначительных нюансах письма (в каком-нибудь «но», «может быть» или просто времени используемых глаголов) признаки предвзятости. Он знает, что все его усилия, затраченные на производство нейтрального и лишенного всех личных звучаний языка, рискуют оставить лишь впечатление серости, и считает это достаточно высокой ценой за то, что является, в конце концов, лишь некоторой формой автобиографии. И вполне вероятно, что стремление субъекта познания упразднить себя в качестве эмпирического субъекта, исчезнуть за анонимной записью своих действий и результатов заранее обречено на провал. Так, использование парафраза, который бы заменял имя собственное на (частичный) перечень релевантных свойств — кроме того, что это обеспечивало бы лишь видимость анонимности, — походит на один из классических приемов университетской полемики, указывающей на противников лишь посредством аллюзии, намека или недомолвки, понятных исключительно посвященным в тайны кода, т. е. чаще всего только этим противникам. Таким образом, научная нейтрализация может помочь придать дискурсу ту дополнительную жестокость, которую обеспечивает сдержанной полемике академической вражды методическое устранение всех внешних признаков насилия. Коротко говоря, составленные из общих слов имена собственные («След в прерии», «Черная медведица», «Медвежий жир», «Виляющая хвостом рыба»)[41] на практике не функционируют — что бы ни говорил по этому поводу Леви-Стросс — как акт классификации, приписывающий носителю имени собственного свойства, которые обозначены общими терминами, соединенными в этом имени. Так же и парафраз («профессор этнологии Коллеж де Франс»), стремящийся указать на то, что таким образом обозначенный агент не является индивидом Клодом Леви-Строссом, имеет мало шансов (без ясного предупреждения) быть прочитанным иначе, чем эвфемистическая замена Клода Леви-Стросса. И, скорее всего, та же судьба ожидает понятия, созданные для обозначения областей теоретического пространства релевантных позиций или в отдельном случае классов индивидов, определенных через принадлежность к одинаковой области сконструированного (благодаря анализу соответствий) пространства. Либо в процессе чтения они оказываются в тени частично охватываемых ими институтов (Коллеж де Франс, Высшая школа социальных наук, Сорбонна и т. д.), либо функционируют как простые ярлыки, близкие к реалистичным и широко распространенным в повседневной жизни (особенно в спорах) предпонятиям, которые более или менее бездумно подхватывают авторы «типологий».

Среди прочего, строгое использование наиболее изощренных техник анализа данных, например анализа соответствий, предполагало бы совершенное знание лежащих в их основе математических принципов и производимых социологических эффектов, которые являются результатом их более или менее осознанного применения к социологическим данным. Поэтому не приходится сомневаться в том, что, вопреки всем предостережениям «изобретателей», множество пользователей (и читателей) с трудом могут определить действительный эпистемологический статус понятий, разработанных для обозначения факторов или определяемых ими делений. Конечно, эти единства не являются четко очерченными логическими классами, разделенными строго проведенными границами, все члены которых обладали бы всеми релевантными характеристиками, т. е. конечным числом свойств, в равной степени необходимых для определения принадлежности к классу (таким образом, что обладание одними свойствами не может быть компенсировано обладанием другими). Множество собранных в одной области пространства агентов оказываются объединены тем, что Витгенштейн называет «семейным сходством»: своего рода общим выражением лица, часто близким к тому, что в смутном и неявном виде постигается интуицией вовлеченных в это пространство агентов. И помогающие охарактеризовать эти множества свойства объединены сложной сетью статистических отношений, являющихся также отношениями интеллигибельного сходства (в большей степени, чем логического подобия), которые аналитик должен, насколько это возможно, сделать явными и сжать в описание, одновременно стенографическое, мнемотехническое и убедительное.

Еще одна трудность состоит в том, что выбор способа письма осложняется обыденным употреблением — особенно традицией, заключающейся в использовании оканчивающихся на «изм» терминов в качестве эмблем или эвфемизированных оскорблений, т. е. чаще всего в качестве имен собственных, обозначающих эмпирических индивидов или группы. Обозначение определенного класса посредством понятия оказывается, таким образом, сведенным к акту номинации, подчиняясь обычной для такого рода операций логике. Дать имя и имя уникальное индивиду или группе индивидов значит принять по отношению к ним одну из возможных точек зрения и стремиться навязать ее в качестве единственной и легитимной. Это видно в случае прозвища, которое в отличие от обычного имени собственного само по себе обладает значением и функционирует наподобие имени собственного у Леви-Стросса. Ставкой символической борьбы является монополия на легитимную номинацию, на господствующую точку зрения, которая, заставляя признать себя в качестве легитимной, скрывает свою истину частной перспективы, связанной с определенным местом и временем[42]. Таким образом, чтобы избежать возобновления полемики, можно было бы подумать об обозначении каждого из секторов пространства определенным набором понятий, способных напомнить о том, что каждая из областей пространства может быть рассмотрена и выражена по определению лишь в отношении к другим областям, а также о том, что на практике — и ее необходимо включить в теорию — каждая из областей является объектом различных и даже антагонистических номинаций в зависимости от той точки в пространстве, исходя из которой она воспринимается. Назвать индивида или группу так, как они себя называют («император», «знать»), значит признать их, признать в качестве господствующих, согласиться с их точкой зрения и принять в их отношении точку зрения, полностью совпадающую с той, что они принимают в отношении самих себя. Однако им можно также дать иное имя — имя, данное им другими, и особенно их врагами, и отвергаемое ими как оскорбление или клевета («узурпатор»). Наконец, их можно назвать официальным именем, данным официальной и признанной легитимной инстанцией, т. е. государством, обладателем монополии на легитимное символическое насилие (социопрофессиональные категории INSEE). В этом отдельном случае у социолога, являющегося одновременно судьей и одной из сторон в процессе, мало шансов добиться признания за собой монополии на номинацию. В любом случае эти обозначения, скорее всего, тут же начнут функционировать в рамках обыденной логики, и когда речь зайдет о нем самом или о его группе, читатель будет интерпретировать их как враждебные, чуждые и, следовательно, как оскорбительные. И напротив, он будет присваивать их и обращать в свою пользу, все так же используя в качестве оскорблений и средств полемической агрессии, когда они производят объективацию других, out group[43].

Для того чтобы бороться против таких прочтений и препятствовать сведению инструментов обобщенной объективации к орудиям объективации частичной, необходимо постоянно выбирать (вопреки опасности для коммуникации, требующей простых и постоянных обозначений) методический парафраз, производящий полное перечисление релевантных свойств, либо использовать самые «синоптические» понятия, обладающие наибольшей способностью актуализировать систему отношений и описывать ее объективно (т. е. с точки зрения внешнего наблюдателя[44]). Кроме того, следовало бы обратиться к эпистемической полиномии, способной адекватно выразить различные аспекты, в которых одно и то же множество свойств может быть определено через его объективное отношение к другим множествам, и к полиномии эмпирической (т. е. к разнообразию имен, действительно используемых для обозначения одних и тех же индивидов и групп, и тем самым к разнообразию аспектов, в которых индивид или группа предстает перед другими индивидами или группами), которая должна напомнить нам, что борьба за навязывание легитимной точки зрения является частью объективной реальности[45].

Необходимо, мне кажется, обладать твердой позитивистской уверенностью для того, чтобы разглядеть в этих вопросах научного письма самодовольный пережиток «литературной» диспозиции. Забота о контроле над собственным дискурсом, иными словами — над его рецепцией, заставляет социолога использовать научную риторику, которая не обязательно является риторикой научности: он должен навязать научное прочтение, а не веру в научность того, что читают, — или навязать последнюю лишь в той мере, в какой эта вера является частью непроговариваемых условий научного прочтения. Научный дискурс отличается от вымысла — например, от романа, признающего себя более или менее открыто дискурсом придуманным и условным — тем, что он, как отмечает Джон Серл, имеет в виду то, что говорит, принимает то, что говорит, всерьез и согласен взять на себя за это ответственность, т. е. в случае необходимости признать ошибку[46]. Однако это отличие располагается не только на уровне иллокутивных интенций, как считает Серл. Рассмотрение всех черт дискурса, призванных обозначать доксическую модальность высказываний (убеждать в истине того, что говорится, или, напротив, напоминать о том, что речь идет о видимости), несомненно, показало бы, что роман может прибегать к риторике истинности, а научный дискурс — к риторике научности, которая предназначена производить лишь фикцию науки, внешне соответствующую представлению поборников «нормальной науки», разделяемому ими в конкретный момент, о дискурсе, который социально признан ответственным за то, что утверждает.

Хотя истина и не обладает силой сама по себе, социально признанная научность является важной ставкой, поскольку существует сила веры в истину, веры, которая производится видимостью истины: в борьбе представлений представление, социально признанное в качестве научного, т. е. истинного, обладает собственной социальной силой, и в случае социального мира наука дает ее обладателю или тому, кто кажется таковым, монополию на легитимную точку зрения, на самоисполняющееся пророчество. Именно потому, что наука заключает в себе возможность этой собственно социальной силы, она неизбежно оспаривается, когда речь заходит о социальном мире. Заключающаяся в ней угроза насилия с необходимостью приводит к появлению стратегий защиты, особенно со стороны обладателей светской власти и тех, кто является их союзниками и занимает гомологичные позиции в поле культурного производства. Самая распространенная стратегия состоит в сведении эпистемической точки зрения, хотя бы частично свободной от социальных детерминаций, к точке зрения доксической путем ее соотнесения с позицией исследователя в поле. Но те, кто осуществляет подобную редукцию, не замечают того, что эта стратегия дисквалификации заключает в себе признание самого намерения, которое определяет социологию науки, а также того, что эта стратегия была бы оправданной лишь в том случае, если бы противопоставляла научному дискурсу более строгую науку о границах, связанных с условиями его производства[47].

Важность социальных ставок, связанных в случае социальных наук с социальными эффектами научности, объясняет, почему риторика научности может играть здесь решающую роль. Любой дискурс о социальном мире, претендующий на научность, должен считаться с состоянием представлений, касающихся научности и норм, которые он должен практически соблюсти для того, чтобы произвести эффект науки и достичь тем самым символической эффективности и социальных прибылей, связанных с соответствием ее внешним формам. Таким образом, этот дискурс обречен быть размещенным в пространстве возможных дискурсов о социальном мире и заимствовать часть своих свойств из объективного отношения, которое связывает его с этими дискурсами (особенно с их стилем) и в рамках которого определяется (в значительной степени независимо от воли и сознания авторов) его социальная ценность, его статус как науки, фикции или фикции науки. В живописи, как и в литературе, искусство, называемое реалистичным, — это всегда лишь искусство, способное произвести эффект реальности, т. е. эффект соответствия реальности, основанный на соответствии социальным нормам, согласно которым в данный момент времени опознают то, что соответствует реальности. Сходным образом дискурс, называемый научным, может быть дискурсом, который производит эффект научности, основанный на, по меньшей мере, видимом соответствии нормам, по которым распознают науку. Именно в рамках этой логики так называемый научный или литературный стиль играет определяющую роль: подобно тому как в другую эпоху профессиональная философия в процессе учреждения себя утверждала свою претензию на строгость и глубину, особенно в случае Канта, посредством стиля, определенного через оппозицию к светской легковесности и фривольности (и напротив, как хорошо показал Вольф Лепенис, Буффон скомпрометировал свои претензии на научность излишним вниманием к изящному стилю), социологи, чья избыточная забота о хорошем языке могла бы поставить под угрозу их статус научных исследователей, могут более или менее сознательно стремиться к отличию, отвергая литературное изящество и воспроизводя внешние атрибуты научности (графики, статистические таблицы и даже математический формализм и т. д.).

Фактически позиции в пространстве стилей строго соответствуют позициям в поле университета. Так, например, поставленные перед альтернативой писать или слишком хорошо, что может обеспечить литературные прибыли, но поставит под угрозу эффект научности, или писать плохо, что может произвести эффект строгости и глубины (как в философии), но в ущерб светскому успеху — географы, историки и социологи выбирают стратегии, соответствующие (независимо от индивидуальных вариаций) их позициям. Занимающие центральную позицию в поле социальных и гуманитарных наук, а значит, ровно посередине между этими двумя системами требований, историки, присваивая обязательные атрибуты научности, оказываются, как правило, очень внимательными к своему письму. Географы и социологи обнаруживают больше безразличия в отношении литературных качеств, однако первые, обращаясь к нейтральному стилю, демонстрируют подобающую их позиции диспозицию смирения. В порядке выражений [ordre de l'expression] этот стиль является эквивалентом эмпирицистского отречения, к которому географы, как правило, приговаривают себя сами. Что же до социологов, то они часто выдают свои претензии на гегемонию (изначально вписанные в контовскую классификацию наук), заимствуя, одновременно или попеременно, наиболее влиятельные риторики из двух полей, с которыми они вынуждены себя соотносить: математическую риторику, часто используемую в качестве внешнего признака научности, и философскую, нередко сведенную к эффектам лексики[48].

Знание социального пространства, где осуществляется научная практика, и универсума возможностей, стилистических или иных, по отношению к которым определяются ее выборы, ведет не к отказу от научных амбиций и самой возможности познания и выражения того, что существует, а к усилению (через осознание и ту бдительность, которой оно благоприятствует) способности познавать реальность научно. На самом деле это знание приводит к вопросам гораздо более радикальным, чем все инструкции по безопасности и меры предосторожности, предписываемые «методологией» «нормальной науке» и позволяющие достичь ценой небольших усилий научной респектабельности: в науке, как и в других областях деятельности, «серьезность» является типично социальной добродетелью. Отнюдь не случайно обладание ей приписывают в первую очередь тем, кто своим стилем жизни, как и стилем работ, гарантирует предсказуемость и просчитываемость, свойственные людям «ответственным», солидным и остепенившимся. Так, например, серьезность будет в первую очередь к лицу всем чиновникам от нормальной науки, устроившимся в ней словно в официальной резиденции и склонным принимать всерьез лишь то, что заслуживает серьезного отношения (и прежде всего самих себя), т. е. то, что подлежит учету и на что можно рассчитывать. На социальный характер этих требований указывает тот факт, что они касаются исключительно внешних проявлений научной добродетели: разве наибольшие символические прибыли не достаются довольно часто тому типу фарисеев от науки, которые умеют украсить себя наиболее заметными знаками научности, например, подражая процедурам и языку более продвинутых наук? Подчеркнутое соответствие формальным требованиям нормальной науки (критерии значимости, расчет вероятности ошибки, библиографические ссылки и т. д.) и внешнее уважение необходимых, но недостаточных минимальных предписаний — эти собственно социальные добродетели, в которых узнают себя сразу все обладатели социальной власти в области науки, — не только гарантируют руководителям больших научных бюрократий научную респектабельность, не имеющую ничего общего с их реальным вкладом в науку. Институциональная наука стремится установить в качестве модели научной деятельности рутинизированную практику, в которой решающие с научной точки зрения операции могут осуществляться без рефлексии и критического контроля, поскольку кажущаяся безупречность наблюдаемых процедур — к тому же часто поручаемых исполнителям — отклоняет любой вопрос, способный поставить под сомнение респектабельность ученого и его науки. Именно по этой причине, не будучи сциентистской формой притязаний на абсолютное знание, социальная наука, вооруженная научным знанием о своих социальных детерминациях, является наиболее сильным оружием против «нормальной науки» и позитивистской самоуверенности, которая является самым опасным социальным препятствием на пути прогресса науки.

Маркс считал, что время от времени некоторым индивидам удавалось настолько освободиться от предписанных им в социальном пространстве позиций, что они обретали способность постичь это пространство в его целостности и передать свое видение тем, кто еще оставался пленником структуры. В действительности же социолог может утверждать, что произведенное в рамках его исследования знание преодолевает общепринятые представления, не претендуя при этом на своего рода абсолютное ви́дение, способное схватить тотальность исторической реальности. Выстроенное исходя из перспективы, отличной как от частичной и пристрастной точки зрения вовлеченных в игру агентов, так и от абсолютной точки зрения божественного наблюдателя, научное видение представляет собой наиболее систематическое обобщение, которого можно достичь при данном состоянии инструментов познания с помощью объективации (настолько полной, насколько это возможно) и исторической реальности, и работы по обобщению. Тем самым социальная наука делает реальный шаг на пути, конечной точкой которого является focus imaginarius Канта, этот воображаемый первоисточник, на основе которого можно было бы выстроить законченную систему. Однако собственно научная интенция может мыслить его лишь как идеал (или регулятивную идею) практики, способной приблизиться к нему лишь при условии отказа от притязаний немедленно занять его место.

Таким образом, мы возвращаемся к исходному пункту, т. е. к работе над собой, которую должен осуществить исследователь, чтобы попытаться объективировать все, что связывает его с объектом исследования. Эту же работу должен заново проделать в отношении себя читатель для того, чтобы постичь социальные основания более или менее нездорового интереса, который он может привнести в чтение. Необходимо последовательно открыть все коробки, внутри которых оказываются заперты исследователь и большая часть читателей — и тем более надежно, чем менее они хотят знать об этом, — рискуя в противном случае универсализировать частную точку зрения и представить более или менее рационализированную форму бессознательного, связанного с позицией в социальном пространстве. Иными словами, необходимо обратиться к структуре поля власти и к тому отношению, которое с ним поддерживает поле университета в целом; проанализировать, насколько позволяют это сделать эмпирические данные, структуру университетского поля и позицию, занимаемую в нем различными факультетами. И, наконец, необходимо исследовать структуру каждого факультета и позицию, занимаемую в нем различными дисциплинами. Поэтому мы сможем вновь вернуться (в главе 3), хотя и в сильно измененной форме, к главному вопросу нашего исследования об основаниях и формах власти в поле гуманитарных факультетов в преддверии 1968 года лишь тогда, когда мы более точно определим (в главе 2) позицию первоначального объекта во взаимосвязанных социальных пространствах, а вместе с тем и позицию самого исследователя, который является их частью, и соответствующие ей проницательность и слепоту. Сделав набросок университетского поля в целом и структуры поля социальных и гуманитарных наук, которые в силу их центральной позиции в пространстве университета и из-за самого разделения на гуманитарные и социальные науки позволяют с особенной ясностью увидеть напряжения, порожденные усилением естественных наук и ученых-естественников (напряжения, присущие всему полю университета в целом и каждому факультету в отдельности), мы далее сможем задать истории релевантные вопросы и попытаться вновь ухватить детерминанты и логику трансформаций, в пределах которых наблюдаемое состояние структуры представляет лишь один из моментов. Рост числа студентов и сопутствующее ему увеличение числа преподавателей глубоко изменили расклад сил внутри поля университета и каждого факультета, особенно отношения между «должностями» и между дисциплинами, которые сами были в неравной степени затронуты трансформациями иерархических отношений. Это происходило вопреки всем объективно направляемым (но не согласованным преднамеренно) действиям, с помощью которых профессора пытались обеспечить защиту своего корпуса (глава 4). Морфологические изменения выполняют в данном случае (так же как и в поле литературы) роль посредника: через них история, влияние которой механизмы воспроизводства стремятся исключить, вторгается в поля — открытые пространства, вынужденные черпать извне необходимые для их функционирования ресурсы и в силу этого рискующие стать местом столкновения независимых каузальных серий, которое и производит событие, т. е. историю par excellence (глава 5).

Данная попытка наметить структурную историю недавней эволюции системы образования ставит проблему письма, касающуюся использования времен в языке, и тем самым эпистемологического статуса дискурса. Нужно ли во имя относительной специфичности документов и использованных анкет, их четко заявленных ограничений в социальном пространстве и времени отказываться от придания дискурсу того общего характера, который выражается трансисторическим настоящим научного высказывания? Это было бы равносильно отказу от самого проекта любого интеллектуального предприятия, стремящегося «погрузиться» в историческую единичность для того, чтобы извлечь из нее трансисторические инварианты (оставляя привилегию вневременных обобщений эссеистам или компиляторам, не обремененным никаким иным историческим референтом, кроме прочтенных книг и личного опыта). В отличие от «времен плана речи» (часто это настоящее время), предполагающих, согласно Бенвенисту, «говорящего и слушающего и намерение первого определенным образом воздействовать на второго», и, совсем как аорист[49], «историческое время в собственном смысле слова», которое, опять же согласно Бенвенисту, объективирует «событие, отделяя его от настоящего» и «исключает какую бы то ни было автобиографическую языковую форму»[50], всевременное [omnitemporel] настоящее научного дискурса обозначает объективирующую дистанцию, не отсылая к прошлому, связанному с определенным местом и временем. На этом основании оно подходит для научного отчета, представляющего структурные инварианты, которые могут наблюдаться в качестве таковых в различных исторических контекстах и функционировать в том же мире как еще действующие константы. Между прочим, именно это присутствие в настоящем (понятом как то, что находится на кону) делает социологию наукой для рассказывания историй (или, как говорят англичане, controversial[51]) — и тем более, чем в большей степени она развита: очевидно, что нам легче признать за историком объективность и нейтральность ученого, поскольку, как правило, мы более безразличны к тем играм и ставкам, которые он затрагивает. При этом следует помнить, что хронологическая дистанция по отношению к хронологическому настоящему не является хорошей мерой исторической дистанции как дистанции, превращающей в историю, в историческое прошлое, и не забывать о том, что принадлежность к настоящему как актуальности, т. е. как миру агентов, объектов, событий и идей, которые хронологически могут принадлежать прошлому или настоящему, но на деле — участвовать в игре (следовательно, практически актуализирующихся в рассматриваемый промежуток времени), определяет разрыв между еще «живым», «обжигающим» настоящим и «мертвым, похороненным» прошлым, как и те социальные миры, для которых это прошлое было еще в игре, актуально, актуализировано, было действующим и претерпевающим воздействие.

Таким образом, настоящее время, по-видимому, настоятельно необходимо для описания всех механизмов или процессов, которые вопреки поверхностным изменениям (особенно касающимся словаря: «президент» вместо «декана», «UER[52]» вместо «факультета» и т. д.) все еще являются частью исторического настоящего, так как продолжают осуществлять свое воздействие. Рассматривая предельный случай, мы, несомненно, можем, обсуждая дорогой Фоме Аквинскому принцип разъяснения, употреблять настоящее время так же долго, как долго в неподвижном времени университетской жизни диссертации и все другие формы дискурса будут организовываться согласно триадическим делениям и подразделениям схоластической мысли. Даже аисторичная модель в высшей степени исторического события, кризиса как синхронизации различных социальных времен может быть описана во всевременном настоящем в качестве единственного в своем роде завершения серии всевременных эффектов, наложение которых производит исторический момент.

Настоящее время также подходит для описания всего того, что, будучи верным во время исследования, остается таковым на момент чтения или того, что может быть понято, исходя из закономерностей и механизмов, установленных на основе исследования. Соответственно, разрыв примерно в двадцать лет между моментом исследования и моментом публикации даст возможность каждому проверить (с учетом изменений, произошедших в этом промежутке времени, и того, что они предвещают), позволяет ли предложенная модель, и в частности анализ трансформаций силовых отношений между дисциплинами и должностями, объяснить проявившиеся после исследования феномены, которые труднее ухватить систематическим образом и которые здесь лишь упоминаются. Я думаю о появлении новых видов власти, особенно профсоюзов, которые стремятся довести до последних пределов процесс, запущенный изменением способа рекрутирования ассистентов и старших преподавателей, давая тем, кто был нанят в результате изменения способа рекрутирования, возможность контролировать набор младшего преподавательского состава — что может приводить в определенных случаях к фактическому исчезновению категорий отбора, использовавшихся при прежнем способе рекрутирования, нормальенцев или агреже[53]. И разве можно не заметить, что противоречие между новым способом рекрутирования и прежним способом карьерного продвижения (будучи защищен прошлым, которое он, в свою очередь, стремится сохранить, прежний способ предрасположен блокировать на подчиненных позициях тех, кто был рекрутирован по-новому) лежит в основании множества попыток оказать давление, протестов и институциональных трансформаций, стремящихся, особенно под эгидой политических изменений, упразднить различия, связанные с первоначальными различиями школьной и университетской траектории (отменяя различия либо между должностями, либо между званиями, дающими к ним доступ)?

Наконец, следовало бы собрать различные предостережения против искажающего прочтения, которые содержит этот анализ, и в то же время уточнить их настолько, чтобы они превратились в ответы ad hoc, т. е. в большинстве случаев в аргументы ad personam: на самом деле есть все основания полагать, что прочтение научной реконструкции вариаций и инвариантов будет меняться, как и опыт реальной истории, сообразно отношению читателя к прошлому и настоящему университетской институции. Понимание в данном случае затрудняется лишь с тем, что в каком-то смысле нам все слишком понятно и мы не желаем ни видеть, ни знать того, что понимаем. Самое легкое может быть также и самым трудным, поскольку, как говорил где-то Витгенштейн, «необходимо преодолеть затруднение не интеллекта, а воли». И социология, которая благодаря своему положению лучше прочих наук подходит для того, чтобы определить границы «внутренней силы истинной идеи», знает, что противопоставленная истине сила сопротивления будет очень точно соответствовать тем «затруднениям воли», которые она могла бы преодолеть.

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Homo academicus» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Я полностью осознал эту проблему, когда несколько моих первых читателей попросили меня «привести примеры», иллюстрирующие тот или иной анализ, из которого я сознательно исключил любую «анекдотическую» информацию — даже наиболее известную в «хорошо осведомленных кругах» — ту самую информацию, которую торопятся раскрыть журналистика или ориентированная на сенсацию эссеистика.

2

См.: Gillispie C. C. Science and Policy in France at the End of the Old Regime. Princeton: Princeton University Press, 1980, p. 290–330.

3

Можно процитировать, среди прочих, самого недавнего представителя этой тенденции Эрве Куто-Бегари, чей анализ школы Анналов со всей наивностью обнаруживает вытесненное насилие интеллектуального исключения, удвоенного провинциализмом: «Таким образом, новые историки представляют последовательный проект, идеологически адаптированный к публике, для которой он был предназначен… Именно это расширение объясняет их успех. Далее, им удалось привлечь внимание издателей и СМИ с целью получить то, что Режи Дебре называет „социальной видимостью“.» (Couteau-Begarie H. La phénomène nouvelle histoire. Paris: Economica, 1983, p. 247–248).

4

Французский еженедельный культурно-политический журнал. — Прим. пер.

5

Бернар Пиво (р. 1936) — французский писатель, журналист и литературный критик. С 1974 по 1990 год вел на канале France 2 еженедельное телевизионное шоу «Апострофы», посвященное литературе и дискуссиям о культуре. — Прим. пер.

6

Bouvresse J. Le philosophe chez les autophages. Paris: Ed. de Minuit, 1984, p. 93.

7

На манер своего рода символического аутодафе (без сомнения, не согласованного заранее) все венские газеты хранили абсолютное молчание вокруг Die Fackel на протяжении всей жизни Карла Крауса.

8

Известно, что «Толкование сновидений», которое Фрейд считал своей наиболее важной работой, помимо явной логики научного трактата заключает в себе глубинный дискурс, в котором через ряд личных снов Фрейд дает анализ своих запутанных отношений c отцом, политикой и университетом. См., например: Schorske Carl E. Fin de Siècle Vienna, Politics and Culture. New York: Alfred A. Knopf, 1980, p. 181–207.

9

Далее, в главе 3, можно найти детальное описание принципов конструирования этой совокупности. Характеристики репрезентативной выборки, послужившей основой для анализа совокупности факультетов (за исключением фармакологического), описаны в главе 2. Источники, использованные в обоих исследованиях, описаны в Приложении 1.

10

Консультативный комитет университетов (Comité Consultatif des Universités, CCU) является инстанцией, консультирующей правительство по поводу университетской политики. Кроме того, он контролирует рекрутирование и карьерный рост преподавателей. — Прим. пер.

11

Конкурс на замещение должности преподавателя лицея или, реже, высшего учебного заведения. Будучи учрежден в 1766 году, он принимает свой современный вид в 1885 году и включает 4-7-часовое письменное сочинение и устный экзамен в форме лекции. — Прим. пер.

12

Я никогда не перестану сожалеть о том, что не сохранил журнал исследования, который лучше, чем любые рассуждения, мог бы показать роль эмпирической работы в постепенном осуществлении разрыва с первичным опытом. Тем не менее знакомство со списком использованных источников (см. Приложение 1) могло бы дать представление о контролируемом восстановлении прошлых событий, составляющем основное отличие научного познания от обыденного опыта.

13

Institut national de la statistique et des études économiques (INSEE) — Национальный институт статистики и экономических исследований, аналог Госкомстата. Функцией института является производство и анализ официальной статистики, предназначенной для нужд государственного управления. — Прим. пер.

14

Необходимо подвергнуть обстоятельной критике эффект натурализации, которому особенно подвержена демография и который придает некоторым параметрам (возраст, пол или даже семейное положение) и работам, бесцеремонно ими манипулируя, видимость «абсолютной» объективности. В более общем плане (и тем не менее не надеясь отбить охоту навязчиво воспроизводить работы, стремящиеся свести историю к биологической, географической или любой другой природе) было бы неплохо описать форму, которую принимает этот эффект деисторизации в каждой из социальных наук, — начиная с этнологии, когда она воздает должное вербальным аналогиям с естественными науками, и заканчивая самой историей, когда она ищет в «неподвижной истории» почвы или климата ту субстанцию, по отношению к которой исторические движения были бы лишь случайностями.

15

Нельзя исключать того, что сам научный анализ произведет эффект теории, который сможет изменить привычное видение поля.

16

Студент или выпускник Высшей нормальной школы (École normale supérieure, ENS), которая готовит преподавателей для среднего и высшего образования. Во Франции Высшие школы (Grandes écoles) — и ENS одна из них — приравнены к университетам по статусу, но являются более престижными. Так, например, если в университет можно поступить без экзамена, то в Высшие школы поступают по результатам экзамена обычно после двух лет обучения в специальных подготовительных классах. — Прим. пер.

17

Агреже — это престижная ученая степень, которая присуждается выпускникам университета после прохождения специального конкурса и дает своим обладателям право преподавать в лицеях, колледжах и на некоторых факультетах университетов. Звание агреже, хотя и не является необходимым для занятия преподавательских должностей, является важнейшей составляющей успешной преподавательской карьеры во Франции. — Прим. пер.

18

Gouldner A. W. Cosmopolitan and Locals: toward an Analysis of Latent Social Rules // Administrative Science Quarterly, 2, decembre 1957, p. 281–307.

19

Clark B. Faculty Organization and Authority // Lunsford T. F. (ed.) The Study of Academic Administration. Boulder, Colorado: Western Interstate Comission for Higher Education, 1963, p. 37–51 и Clark B. Faculty Culture // The Study of Campus Culture. Boulder, Colorado: Western Interstate Comission for Higher Education, 1963.

20

Gustad W. J. Community Consensus and Conflict // The Educational Record, 47, Fall 1966.

21

Wittgenstein L. Philosophishe Bemerkungen. Oxford: B. Blackwell, 1964, p. 181. Цит. по: Bouveresse J. Le mythe de l'intériorité. Paris: Ed. de Minuit, 1976, p. 186.

22

Мы ограничимся этими примерами (немного нереальными из-за их «очищенности»), не имея возможности предоставить исследования отдельных случаев, обреченные показаться полемическим выпадом. Однако лишь они позволили бы продемонстрировать наиболее типичные стратегии этой риторики самолегитимации и показать, что в них находят выражение — чаще всего в высшей степени эвфемизированном (хотя и совершенно прозрачном для людей опытных) виде — родовые и специфические характеристики занимаемой в поле университета и в том или ином специализированном субполе позиции.

23

Историцистский или социологистский релятивизм, который ссылается на включенность исследователя в социальный мир, чтобы поставить под сомнение его способность достичь внеисторической истины, почти всегда игнорирует включенность в поле науки и связанные с этим интересы, закрывая для себя, таким образом, любую возможность контроля над специфическим опосредованием, через которое осуществляются все детерминации.

24

См.: Boudon R. L'intellectuel et ses publics: les singularités française // Reynaud J.-D., Grafmeyer Y. (ed.) Français qui êtes-vous? Paris: la Documentation française, 1981, p. 465–480.

25

Тот факт, что основные тезисы в поддерживающем этот анализ рассуждении (французская иерархия отлична от иерархии международной, международная иерархия является единственно научной, следовательно, французская иерархия является вненаучной) остаются в неявном виде даже в тексте с претензией на научность, демонстрирует одно из фундаментальных свойств полемических приемов, наиболее характерных для борьбы внутри интеллектуального поля: опираясь на разделяемые всей группой предпосылки, стратегии очернения, стремящиеся подорвать символический вес конкурентов, действуют посредством более или менее клеветнических намеков, которые чаще всего не выдержали бы открытой критики.

26

Bourdieu P. Le marché des biens symbolique // L'Année sociologique, vol. 22, 1971, p. 49–126 (Бурдье П. Рынок символической продукции / пер. с фр. Е. Д. Вознесенской // Вопросы социологии. 1993. № 1/2; 1994. № 5).

27

Эта борьба не обязательно воспринимается в качестве таковой: агент или группа агентов могут быть угрозой влиянию других членов поля просто в силу своего существования (например, навязывая новые способы мышления и выражения, а также благоприятные для собственной продукции критерии оценки), не рассматривая их сознательно в качестве конкурентов и еще меньше — в качестве врагов — и не прибегая к стратегиям, умышленно направленным против них.

28

Необходимо проанализировать процедуры спонтанной семиотики и статистики, посредством которых складывается практическая интуиция позиции, занимаемой в распределении специфического капитала, и особенно расшифровку и исчисление ее спонтанных или институционализированных показателей. Также необходимо подвергнуть анализу механизмы защиты и отрицания истины — все формы сообществ, обеспечивающих взаимное признание, и все стратегии компенсации и замещения, вроде университетского профсоюзного движения и политики. И то и другое открывает доступ к сфере, которая предоставляет благоприятную среду для стратегий двойной идентичности или двойного языка, поддерживаемых использованием бесконечно растяжимых «понятий», вроде «трудящиеся», или переносом словаря и способов мышления, заимствованных из рабочей борьбы.

29

Одна из причин путаницы иерархий заключается в разделении на дисциплины и, внутри каждой из них, на специальности, которые, будучи иерархизированными, предлагают тем не менее собственные автономные иерархии.

30

«Институт Франции», объединение пяти академий. — Прим. пер.

31

Centre national de recherche scientifique (CNRS) — Национальный центр научных исследований. Эта институция была основана в 1939 году Жаном Перреном, нобелевским лауреатом по физике, и ориентирована преимущественно на фундаментальные исследования. Она подчиняется Министерству научных исследований и технологий, располагает собственным штатом сотрудников и обладает автономным финансированием. В общих чертах является аналогом РАН. — Прим. пер.

32

Комиссия, объединяющая представителей рабочих и администрации. — Прим. пер.

33

Во французском языке «populaire» означает не только «народное», но и «популярное, общедоступное». — Прим. пер.

34

Незнание этого фундаментального различия Вебера встречается не только у непосвященных. Об этом свидетельствует тот факт, что «социологи» могут упрекать анализ культурных практик в констатации факта меньшей легитимности или нелегитимности культурных практик подчиненных классов (критику этой ошибки см.: Bourdieu P., Chamboredon J.-C., Passeron J.-C. Le métier de sociologue. Paris: Mouton, 1968, p. 76).

35

Коллеж де Франс (Collège de France) был основан в 1530 году Франсуа I и является престижной институцией в сфере высшего образования. Там читают публичные семинары и лекции, но, поскольку Коллеж не зачисляет студентов, не проводит экзаменов и не выдает дипломов, он стоит в стороне от основной университетской системы. Назначение профессором в Коллеж де Франс является знаком высшего интеллектуального признания: в свое время там преподавали Раймон Арон, Эмиль Бенвенист, Ролан Барт, Фернан Бродель, Леви-Стросс, Мишель Фуко и сам Пьер Бурдье (с 1981 г.). — Прим. пер.

36

Помимо классических дискуссий логиков об имени собственном и операторах индивидуации (Рассел, Гардинер, Куайн, Стросон и др.) и размышлений Леви-Стросса в «Неприрученной мысли», эти проблемы рассмотрены в превосходном анализе Ж.-К. Париента: Pariente J.-C. Le langage et l'individuel. Paris: A. Colin, 1973.

37

Таким образом, можно противопоставить агента, определенного через конечное множество действующих в поле свойств, и предконструированного индивида.

38

О роли пространственно-временных отношений в идентификации индивидов см.: Srawson P. F. Les individus. Paris: Seuil, 1959, p. 1–64.

39

Мы могли бы также вернуться к проблеме пояснения с помощью примеров: не приводит ли выбор Леви-Стросса в качестве примера для иллюстрации сконструированного класса «великих мэтров», определенного через позицию в некоторой области сконструированного пространства (выбор, способствующий или позволяющий читателю вновь ввести свойства эмпирического индивида), к разрушению самих результатов работы по конструированию? Однако ни выбор любого взятого наугад сконструированного индивида, ни, тем более, выбор индивида, обладающего наибольшим количеством типичных для сконструированного класса свойств, который представлял бы, несомненно, не самое плохое воплощение понятия «идеального типа», не имели бы большего смысла.

40

Если бы я не боялся показаться занимающимся нарциссическим самолюбованием, то затронул бы вопрос о влиянии эпистемической точки зрения исследователя на его доксическую точку зрения. Или о практических проблемах, вызванных принадлежностью к эмпирическому пространству, которое стараются подвергнуть объективации: о чувстве предательства, о бесчестной уловке (видеть, не будучи видимым), предполагающей и требующей исключения, о боязни открытого столкновения и о страхе телесного контакта «лицом к лицу» («На Зигфрида Леви натыкаются ежеминутно», — говорил Карл Краус) и т. д.

41

См.: Levi-Strauss C. La pensée sauvage. Paris: Plon, 1962, p. 229 и 231 и Pariente J.-C. Op. cit., p. 71–79.

42

Тем, кто считает этот анализ личной точкой зрения, я лишь напомнил бы о том месте, которое вполне логично занимают все стратегии, стремящиеся увеличить влияние или подорвать влияние других (клевета, очернение, похвала и критика в различных смыслах и т. д.), в мире, где основным капиталом является капитал символический.

43

Оut-group (англ.) — чужаки, чужие, люди, не принадлежащие к группе «своих». — Прим. пер.

44

Может случиться так, что наиболее «синоптическое» понятие будет ассоциировано с эмпирической точкой зрения (как в случае понятия «мелкобуржуазный»). В таком случае необходимость установления различия между эпистемическим использованием и использованием обыденным становится еще более настоятельной.

45

О полиномии, методически использующейся в «Дон Кихоте» для выражения множественности возможных точек зрения на одну личность, см.: Spitzer L. Linguistic Perspectivism in the Don Quijote // Linguistic and Literary History. New York: Russell and Russell, 1962.

46

Searle J.-R. Sens et expression. Etudes de théorie des actes de langage. Paris: Ed. de Minuit, p. 101–119. Сама история искусства и литературы, где каждая новая система конвенций делала явной истину предыдущей, т. е. ее произвольный характер, перекликается с работой романистов вроде Алена Роб-Грийе и Робера Пинже (особенно в книге L'apocryphe). Напоминая о том, что было фальшивого в договоре между романистом и читателем и особенно о сосуществовании явного вымысла и эффекта реальности, они учреждают вымысел в качестве вымысла вплоть до объявления вымышленной той реальности, где этот вымысел в действительности создавался.

47

Утверждение, что лишь научная критика может оспаривать научный труд, заставит защитников прав эссеизма кричать о терроризме. И социолога, таким образом, будут обвинять то в том, что он слишком слаб и его легко опровергнуть, то в том, что он слишком силен и неопровержим.

48

Это не значит, что собственно «литературный» поиск не может найти научного оправдания. Так, например, как отмечает Бейтсон по поводу этнологии, выразительность стиля является одним из необходимых условий научного успеха, когда речь заходит об объективации релевантных характеристик определенной социальной конфигурации и передаче с помощью нее принципов систематического восприятия исторической необходимости. Когда историк Средневековья посредством силы языка воскрешает в памяти изоляцию и разорение крестьян, запертых на островках обработанной земли и оставленных на произвол всевозможных ужасов, он прежде всего стремится донести до читателя в словах и через слова, способные произвести эффект реальности, обновленное видение, которое он должен произвести, вопреки понятиям-экранам и автоматизмам мышления, чтобы достичь верного понимания своеобразия каролингской культуры. То же самое можно было бы сказать и о социологе, который вынужден чередовать тяжеловесность понятийного аппарата, неотделимую от конструирования объекта, и поиски выражений, предназначенных воссоздать сконструированный и единый опыт определенного стиля жизни или способа мышления.

49

Аорист («простое», или «нарративное» прошедшее) — во многих языках мира выражает прошедшее время совместно с аспектуальным значением завершенности или ограниченной длительности. — Прим. пер.

50

Benveniste E. Problèmes de linguistique générale. Paris: Gallimard, 1966, p. 239, 242, 245, 249; Бенвенист Э. Общая лингвистика. М.: Прогресс, 1974. С. 276, 272.

51

То есть «спорной», «противоречивой», «дискуссионной». — Прим. пер.

52

Unités d'enseignement et de recherche (UER) — учебно-исследовательское подразделение. После университетской реформы 1969 года университеты, которые были огромными агломерациями немногочисленных сильных факультетов, реорганизуются путем создания небольшого числа небольших полуавтономных подразделений. — Прим. пер.

53

Понятно, что переопределение подчиненных должностей и связанных с ними педагогических интересов нужно рассматривать в контексте не только трансформаций социальных и образовательных характеристик преподавателей, но и условий занятия ремеслом, на которые повлияли изменения социального качества и количества студенческой публики. Таким образом, описание должности и отношения к ней (вроде того, что будет предложено ниже), неизбежно берущее в качестве критерия для сравнения и понимания прежнее состояние системы, стремится подчеркнуть признаки рассогласования и описывать негативным образом практики и интересы, порожденные новым спросом.

Вам также может быть интересно

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я