Роман, сотканный из самого воздуха и культуры Пятигорска, из судеб людей и невероятных пейзажей, из древних легенд этого города. Борис – младший сын в семье, долго не мог заговорить. И только любовь к музыке помогла ему преодолеть врожденный недуг. Но, может быть, это была и любовь к женщине? Жена старшего брата, столь не похожая на всех, кого знал Борис, изменила его судьбу. Но на этом пути в живых остались не все… Настоящая, полнокровная и яркая проза, которая понравится поклонникам творчества Наринэ Абгарян.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Молоко львицы, или Я, Борис Шубаев предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
© Прюдон С., текст, 2021
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Часть первая
Зумруд
1
Спустя месяц после того, как Зумруд Рафаилова в возрасте шестнадцати лет осталась круглой сиротой, неожиданно свалившись на голову живущего в Нальчике дяди Соломона, ей стали подыскивать подходящего жениха. Единственным приданым Зумруд была её красота — сокровище, унаследованное от матери. Дядя считал, что оно может обеспечить ей достойное будущее, если она найдёт в себе силы им правильно распорядиться, однако сможет она или нет — не знал никто. Красота Зумруд была переменчивой, словно погода: солнечный и ясный день в одно мгновение мог стать душным, невыносимым, чёрным от нависших туч. И предсказать, в какой момент ухудшится погода, не мог никто. Из зеленоглазой восточной красавицы Зумруд вдруг превращалась в жалкое серое существо, забивающееся в самый дальний угол дома, чтобы не попасться никому на глаза. Жена дяди, тётя Мильке, говорила, что в такие моменты Зумруд как будто покидает их дом и внутренне уходит во власть злых сил: прекрасное лицо её корчилось и желтело, а зрачки пребывали в суматошном танце, не останавливаясь ни на миг ни на одном предмете. При этом она постоянно чесала голову, как если бы в волосах завелись вши. Эти перемены так пугали тётю Мильке, что она подключила все свои связи, чтобы найти ей мужа, но в Нальчике все слишком хорошо знали их семью, поэтому выдавать её замуж следовало в другой город. Надо было очень торопиться. Ведь пока эти моменты случались редко и длились недолго, но может статься, что через пару лет от красоты не останется и следа. Пока же Зумруд была молоденькой хохотушкой, пока жизнь казалась ей яркой и полной света, всё казалось возможным. Она была уверена, что предназначена счастью — такому великому, безграничному счастью, которое заставит её вознестись к самым крайним пределам этого мира. Она ненавидела себя ту — грустную, молчаливую, уродливую — и если бы могла, умертвила бы её, сожгла бы лягушачью кожу и оставила бы себе лишь ту деятельную красавицу, которая успевала за месяц сделать столько, сколько другие не успевают за год. В такие дни Зумруд не знала, что такое плохое настроение, и даже недавней смерти родителей она могла смотреть в глаза, принимая её как данность. Жизнь продолжается, говорила она, и живые должны жить и радоваться, несмотря ни на что. Она шутила, хорошо училась в школе, помогала тёте по хозяйству, мало ела и почти не хотела спать. В один из таких дней к дяде по делам зашёл Захар Шубаев, визитёр из Пятигорска. Они пили чай и обсуждали дела, а Зумруд им прислуживала, как вдруг Захар спросил, не думают ли они выдавать Зумруд замуж.
— За кого? — спросил дядя.
— За меня, — ответил Захар.
Повисла неловкая пауза. Только бог знал, как сильно дядя хотел выдать замуж свою болезненную племянницу. Однако маленький, некрасивый, бедный Захар Шубаев казался настолько неподходящей кандидатурой, что дядя проглотил язык. Поэтому он вышел покурить, оставив гостя сидеть одного в комнате, а когда вернулся в дом, пошёл прямиком на кухню, узнать у Зумруд, что она думает о сидящем в гостиной парне. Зумруд без промедления ответила, что он ей нравится: у него добрые глаза и сильные руки.
Когда дядя вернулся в комнату к поникшему Захару и сказал ему, что единственным приданым Зумруд будет её красота, тот был в восторге. Неужели ему отвечают согласием? Он не мог поверить своим ушам, но уже к вечеру того же дня на безымянном пальце Зумруд сверкало золотое колечко с крошечным бриллиантом. Между обручением и свадьбой прошла всего одна неделя, и всю эту неделю Захар пребывал как во сне. Красота избранницы и пленила, и пугала его, но он отмахивался от страхов, представляя себе, как все вытаращат глаза от удивления и зависти, когда он привезёт Зумруд в Пятигорск. В том числе Дадашевы, которые устраивали для его сватовства к своей дочери непреодолимые препоны; теперь-то они будут кусать локти и жалеть об упущенном женихе. А нечего было откладывать обручение, набивая себе цену, параллельно подыскивая более выгодную партию для своей с каждым днём теряющей молодость дочери с длиннющими ногтями и крашеными ресницами. Совсем другое дело — Зумруд. Нежная, скромная, серьёзная. Когда она улыбается, света в комнате становится столько, что кажется, солнце сошло. Когда Захар приехал во второй раз, чтобы договориться о свадьбе, Зумруд была в чёрном платье, волосы убраны в платочек; она показалась ему ещё красивее, чем в первый раз, и невероятно хрупкой, и эта хрупкость так пленила Захара, что он без сомнений принял предложение дяди сыграть свадьбу тихо и в самом узком кругу. Он понимал, что Зумруд в трауре, поэтому сразу согласился, лишь бы не ждать год, и уже через неделю стал женатым мужчиной.
Поскольку о свадьбе знали лишь считаные единицы, некому было рассказать Захару правду о другом наследстве Зумруд, но когда он привёз молодую жену в родной Пятигорск и объявил о своём новом статусе, его встретили не поздравлениями, а сочувствием. Захар был обескуражен. Почему его не поздравляют — громко, весело, пусть порой и бестактно, с красавицей женой? Почему его жену как будто не замечают? Почему его приятели общаются с ним так, словно он по-прежнему холостяк, предлагают пойти по девочкам? Ответ пришёл очень скоро. Его брат Натан пришёл к нему и, даже не заходя домой, произнёс речь, лишившую Захара сна на несколько дней.
— Представь, что ты хочешь купить машину, — сказал он, затягиваясь сигаретой. — Ты десять лет копишь деньги на подержанные «Жигули», но когда приходишь за ними, тебе за те же деньги отдают новенький серебристый «Мерседес». Трудно представить? Ты подумаешь, что в этом есть какой-то подвох. Если у тебя есть голова на плечах, ты от такого щедрого подарка откажешься. Так и с женой. Тебе не отдали в жены дурнушку Дадашевых, выставив кучу условий, и вдруг просто так, безо всяких условий, отдают красавицу. Я бы задумался.
Очень быстро нашлись доброхоты, рассказавшие Захару, почему именно Зумруд так торопились сбыть с рук. Кажется, все, кроме него, знали историю семьи Рафаиловых. Например, то, что Зумруд была не единственным ребёнком своих родителей. Двое её братьев умерли в младенчестве от какой-то генетической болезни, а третий брат был жив, но от этого не становилось легче, потому что жил он в психиатрической лечебнице. Когда Захар узнал правду, он почувствовал себя обманутым, растоптанным. Зумруд и её родственники утаили эту информацию от него, выдавая её замуж втихаря, обосновывая это тем, что у Зумруд — траур. А вдобавок выяснилось, что родители её погибли при весьма загадочных обстоятельствах. Мать Зумруд все последние годы устраивала отцу безумные сцены ревности и грозилась выколоть ему глаза, если он посмеет взглянуть на другую женщину. Отец называл её сумасшедшей, больной, истеричкой, отчего она ещё больше бесилась. В конце концов отец получил согласие у раввина на развод — ведь никто не может заставить его жить с психически больной женой — и объявил жене о своём уходе. Зумруд помнила, что мать в одночасье стала нежной и доброй и попросила его напоследок проведать вместе сына, чтобы тот не узнал о их разводе. Он согласился, но на обратном пути отец почему-то потерял управление и врезался в столб. Оба погибли на месте.
Захар чувствовал, что вокруг него будто бы очертили круг, за который никто не хотел заходить. Каждый день до него доводили новые и новые сведения, суть которых сводилась к следующему: «И алкаши там были, и наркоманы, и дебилы. Не дай бог». Захар всматривался в Зумруд, а та лишь отводила взгляд в сторону. А когда ему всё-таки удавалось заглянуть ей в глаза, виделось ему в её взгляде теперь лишь мутное болото, а не прекрасный сияющий на солнце изумруд, как прежде. Захар боялся, что трясина вот-вот поглотит его с головой, если он не предпримет решительных действий, но не знал, что можно сделать. Спустя три месяца из Москвы приехала сестра Захара Мина, оставив троих детей на мужа. Дело было срочное, и муж сам настоял, чтобы она уладила вопрос. Слухи о больной жене Захара дошли и до Москвы. Мина плакалась: как же так, люди от нашей семьи отвернутся, здороваться перестанут. А когда она детей-дебилов понесёт, пиши пропал. Захар был растерян, подавлен; он то соглашался с Миной и обещал в ближайшее время отвезти Зумруд обратно в Нальчик, то бродил в нерешительности и не мог сделать ничего. Вспоминая спустя годы о том времени, Зумруд с нежностью думала о растерянности и подавленности Захара, о его мучительной борьбе с самим собой, о его нежелании расставаться с ней. И со временем она научилась подавлять в себе злость на мужа, вспоминая тот его взгляд, полный боли, сочувствия и отчаяния, когда он смотрел на неё. Не будь Захар добрым человеком с чистой душой, он бы сразу поддался на уговоры Мины отвезти её обратно в Нальчик, вернуть родне, как дефектную.
— Никто из нашей родни не видел вас под хупой, — убеждала Мина растерянного Захара, — значит, и не было никакой свадьбы.
— Но я-то знаю, что свадьба была, — возражал Захар. — К тому же, если её мать была душевнобольной, это не значит, что и она такая. Она выглядит здоровой.
— Ну пока, может, и выглядит здоровой, но это лишь ширма. Через год-два это будет очевидно всем, и в первую очередь тебе. Разорви этот союз, пока не поздно, пока вы ещё не наплодили потомство, пока твоими глазами не смотрит на тебя урод.
В конце концов первой не выдержала Зумруд. Она сама собрала свой чемодан и попросила Захара отвезти её в Нальчик. Ехали молча, но на полпути она попросила отвезти её не в дом родни, а по другому адресу.
— Хорошо, — ответил Захар и послушно поехал по указываемому Зумруд пути. Они долго петляли по просёлочным дорогам и наконец нашли нужный им дом. Это было небольшое и довольно мрачное деревянное строение за крепким металлическим забором. Захару бросилось в глаза несоответствие между хибарой, часть которой он мог видеть через забор, и новенькими сияющими воротами. Зумруд уже открыла дверь машины, но Захар остановил её.
— А кто там живёт? — спросил он.
— Знакомая моей матери, — ответила Зумруд.
— А зачем тебе к ней? — не понимал Захар.
Зумруд снова закрыла машину. Она не отвечала. Захар пристально посмотрел на неё. Он понимал, что видит её, возможно, в последний раз, и хотел насмотреться. Лицо её было спокойно. Она всматривалась сквозь запотевшее стекло на заснеженную улицу. Руки Зумруд лежали крест-накрест на животе. Захар посмотрел туда же, куда смотрит Зумруд, но увидел только мутное стекло. Что в нём можно рассмотреть? Захар взял тряпку и нагнулся к Зумруд, чтобы протереть стекло. Зумруд вздрогнула от его прикосновения, ещё крепче ухватилась за живот. На лице у неё появилась тревога.
— Зачем тебе к ней? — переспросил Захар.
Нехотя Зумруд ответила. Слова её подпрыгивали, словно неумелый всадник на лошади.
— Она… поможет… избавиться… от бремени. Она и матери моей помогала.
— Что? — не понял Захар. — От какого бремени?
Зумруд хотела что-то сказать, но лишь посмотрела Захару в глаза. Её взгляд был блестящий и острый, словно хорошо наточенный нож. Захар положил голову на руль. Они молча сидели несколько минут, прежде чем Захар спросил:
— Как это может быть? Почему ты мне раньше не сказала?
— Я поняла лишь вчера, — ответила Зумруд. — Мне понадобится немного денег. Я потом сама вернусь к родным.
Захар достал из бардачка кошелёк и протянул Зумруд. Зумруд взяла деньги и вышла из машины. Хруст под её ногами напоминал Захару о радости, с которой он в детстве встречал первый снег, когда они с братьями выбегали во двор и до вечера играли в снежки, пока лицо не становилось бордовым от холода, а руки не превращались в ледышки. Сколько радости приносили эти редкие зимние дни. Захар знал, что теперь первый снег будет значить для него совсем другое. Он сделал резкое движение, хотел открыть дверь, догнать Зумруд, посадить в машину, чтобы подумать над дальнейшими действиями, но времени думать не было. Он слышал, как Зумруд колотит своими маленькими ручками по калитке. Что, нельзя было поставить звонок? Он закрыл глаза. Он представил себе, что всё это — сон: и Зумруд — сон, и его женитьба — сон, и эта поездка — сон. Страшный, кошмарный сон. И совсем скоро он проснётся и всё будет как прежде. Он вернётся к своей холостяцкой жизни, его снова начнут замечать, и он попробует загладить вину перед Дадашевыми: отправит к ним сестру Мину, которая способна продать даже прошлогодний снег. Она распишет все его качества, расскажет о его перспективах на будущее, отыщет понимание за ошибки молодости и за горячность, с которой он наспех женился («Кто из нас не совершал ошибок по молодости?»), даст понять Дианочке Дадашевой, что в ней, и только в ней, единственное спасение её непутёвого брата. Дианочка будет польщена и пообещает подумать. Ей очень захочется стать спасительницей погибшей души. Он не успеет оглянуться, как окажется мужем другой. У Дадашевых хороший род. Он и его дети будут крепко стоять на ногах. Скорее бы только закончился этот кошмар. Кто-то постучался в окно его машины. Захар вздрогнул от неожиданности, протёр стекло, приоткрыл окно. Перед ним стояла толстая косоглазая женщина и тулупе, держа в руках его кошелёк. Он протёр глаза и огляделся. Зумруд, дрожа от холода, стояла у калитки.
— Это шо такое? — спросила женщина, размахивая кошельком.
— Это — деньги, — Захар сглотнул слюну. — Двести рублей. Если мало, я на следующей неделе ещё могу завезти.
— А ну-ка выходь из машины, — строго произнесла женщина. В её голосе было столько властности, что Захар не осмелился перечить и послушно вышел. — Давай, давай.
Она отошла с ним на несколько метров, чтобы их не слышала Зумруд.
— Ну, рассказывай. Шо стряслось? Почему она приехала сюда? Во грехе зачали и скрыть хошь от жены?
— Нет… она… она и есть моя жена. Пока. Но это была ошибка.
— Та-а-к. Это уже интересно. Ты себя видал в зеркало? Если не видал — я тебе покажу. А её видал? Шо в этой девке не так? Кровь с молоком, редкостный цветок. Шо не так?
— Она — душевнобольная.
— Признаки!
— Что? — не понял Захар.
— Симптомы какие? Истерики устраивает? Выдаёт себя за другого?
— Да нет, пока ничего такого не было. Но у неё мать больная и брат. Говорят, это наследственное. А я не хочу уродов в своём роду. Я хочу здоровое потомство. От меня скрыли…
— Слушай меня, парень! — Женщина обхватила предплечье Захара мясистой рукой. — Если её мать болела, это ещё ничего не значит. Она-то здоровая. Значит, и ребёнок здоровый будет. Я ещё могу помочь избавиться от ребёнка, который зачат во грехе, или если родители — пьянь и отморозки, но брать грех на душу и убивать здоровый плод я не намерена. Ты понимаешь, что она после этого вообще детей не сможет иметь? Ты не только своего ребёнка убьёшь, ты ещё чистую душу девочки искалечишь. Ради чего? Ради каких-то слухов? А кто поручится, что с твоими генами всё хорошо? Небось на двоюродных сёстрах женитесь? Знаю я ваших, все меж собой переженились… а коли обновлений в роду нет, вот тебе и гены порченые.
Перейдя на мягкий тон и разжав пальцы на его предплечье, она продолжила.
— Родится больной ребёнок, отдашь на воспитание, а Зумруд вернёшь родне. Никто тебе слова поперёк не скажет. А вот так ни с того ни с сего ломать девке жизть я не дам. Ну потерпи, милок, ещё шесть месяцов. Здесь денег много, можешь дом ей снять в хуторе, чтоб никто не знал, что она носит. Я бы у себя оставила, но у меня семеро по лавкам. А ты человек, вижу, добрый, раз такая красавица за тебя пошла. Дай бог, чтобы она не ошиблась.
Женщина взяла его холодную ладонь в свою и вложила в неё кошелёк. Потом она подошла к Зумруд, взяла её под локоть и отвела до машины, заставила сесть на переднее сиденье.
— Изжай домой, мамка. Нечего тебе дурью маяться, по холодным и тёмным закоулкам слоняться. Не одна уж небось. И добавив куда-то в сторону: «Боже, храни её дитя», захлопнула дверь машины.
2
Обратная дорога в Пятигорск запомнилась Зумруд на всю жизнь. Это были самые тяжёлые два часа в её жизни. Даже после смерти родителей ей было не так одиноко, как в эти ужасные два часа. Она возвращалась домой — но был ли это её дом? Был ли человек рядом с ней её мужем? Она чувствовала себя преступницей, но искупить вину она не могла. Единственное, чего ей хотелось — отмыться. Смыть с себя всё своё прошлое, настоящее и будущее, и как только они приехали домой, она выбежала из машины и, минуя ошарашенную сестру Захара, побежала в ванную. Она открыла кран и долго мыла лицо, руки, голову, по меньшей мере сто раз; она намыливала руки, шею, лицо и смывала мыло, вода при этом становилась всё горячее и горячее, она тёрла и тёрла, пока кожа не стала шелушиться. Когда она вышла из ванной, она услышала, как в одной из комнат ругаются Захар с сестрой, она закрыла уши руками и выбежала из дома — на летнюю кухню. Там было не так тепло, как дома, но зато тихо. Здесь никому не придёт в голову её искать, ведь стояла зима. Она встала на колени в самом углу и, качаясь, произнесла свою первую в жизни молитву. «Худо, — сказала она, — бийли варусуге хеме. Мэ нейхостенум дые пойсте э индже»[1]. Она долго произносила эти слова, прижавшись щекой к потрескавшейся стенке, а очнулась лишь ночью, потому что её за плечо тряс Захар.
— Где твой паспорт? — услышала она холодный и деловой голос мужа.
— В моей сумке, — еле слышно ответила она.
Захар вернулся к ней лишь наутро. Она лежала, свернувшись калачиком, прямо на полу. Он велел ей встать и привести себя в порядок. Чемодан собирать не нужно — он уже собран и лежит со вчерашнего дня в багажнике. Пока она поживёт у Мины в Москве, а когда родит, ребёнка отдадут приёмной семье, а её вернут дяде. Таков план.
Шесть месяцев Зумруд жила у Мины. Она всё больше молчала. Когда было нужно — помогала по дому, а когда о ней предпочитали забыть, становилась невидимой и сутками не появлялась на глаза. Она сильно осунулась и побледнела и совсем не походила на ту румяную красавицу, в которую когда-то без памяти влюбился Захар, и Мина не могла взять в толк, что такого нашёл в Зумруд её брат. Лишь изредка, после долгих прогулок по городу, Зумруд возвращалась домой с блеском в глазах и с неявным подобием улыбки на лице. Черты её разглаживались, кожа белела, взгляд прояснялся, красавица в ней как будто подмигивала и издалека махала красным платочком. Недурна, думала про себя Мина, но тщательно скрывала свои мысли. Когда пришло время рожать, Мина отвезла Зумруд в роддом к знакомому врачу, с которым уже договорилась о том, под какой фамилией надо будет записать ребёнка. После больницы Зумруд должна была налегке вернуться к родне — как и уехала год назад — с одним чемоданом. Но едва Мина выпроводила Зумруд, из Пятигорска без предупреждения приехал Захар и возбуждённым голосом потребовал показать ему ребёнка. Он пообещал, что только поглядит на ребёнка одним глазком и уедет; он просто хотел удостовериться, что с Зумруд и ребёнком всё хорошо.
— Дурачок ты, — сказала Мина, но напору брата поддалась.
Спустя час Захар держал на руках сына — на него смотрел мальчик, в котором он увидел ожившую фотографию себя в младенчестве. Он долго допытывался у врача, есть ли у ребёнка какие-то патологии, и врач нехотя отвечал, что патологий нет, ребёнок абсолютно здоров. И хоть это уже и не его ребёнок, так как записан на другое имя, он отвечает на его вопросы из уважения к его сестре, хоть и не должен. И лучше бы он позаботился о матери ребёнка, которая не ест и не пьёт, а только всё время плачет, и недолог час, помешается рассудком. Захар решил, что на следующий день они с Зумруд и ребёнком вернутся в Пятигорск — если только она его простит — и попробуют восстановить разрушенное счастье.
Зумруд его простила. Она стала ему отличной женой, аккуратно и экономно вела хозяйство, воспитывала маленького Гришу и очень вкусно готовила. Поначалу ему казалось, что из-за жены к нему относятся с подозрением, что стеклянная стена между ним и миром не хотела расступаться, но он решил, что больше никогда не будет предъявлять Зумруд никаких претензий из-за её родни и никому не позволит говорить о ней и его сыне с пренебрежением, и перестал интересоваться чужим мнением, как будто это он сам воздвиг стену. Ведь не могут глаза так обманывать! Зумруд родила ему здорового сына, вылитую копию его, смотрела на него кротко и преданно, никогда не повышала голоса, соглашалась со всеми его решениями, говорила мало и по делу. Только на Захара она смотрела и только его видела. Он впервые в жизни стал носить идеально отглаженные брюки. В заброшенном некогда саду Зумруд завела огород, выращивая огурцы, помидоры и зелень к столу, а всё остальное пространство сада усадила цветами. И вскоре после их возвращения из Москвы дела Захара пошли в гору. Через нальчинского дядю Зумруд он вышел на прямые поставки дефицитных тканей и стал хорошо зарабатывать на торговле, а поскольку Зумруд не хотела сидеть без дела, она стала шить из обрезков пододеяльники и халаты. Это навело Захара на мысль, что он мог бы зарабатывать ещё больше, открыв швейный цех. В семье наконец стали появляться свободные деньги, тут и там возникали тайники, полные драгоценностей и купюр. Потихоньку дом их начал полниться гостями — сначала это были лишь родственники Захара, которых Зумруд принимала как королей, а потом стали заходить и друзья, и партнёры, и просто знакомые. Даже Мина вынуждена была признать, что жизнь c Зумруд сгладила все острые углы характера Захара. А что до обнаружившейся новой потребности Зумруд молиться — так это может быть и к лучшему. «Хоть один набожный человек в семье». Красота и доброта Зумруд никого не оставляла равнодушным. Друзья и знакомые вскоре признали, что Захар вытянул свой главный лотерейный билет. Жизнь их складывалась вполне счастливо, вот только второго ребёнка никак не появлялось.
Двадцать лет Зумруд пыталась забеременеть во второй раз, но тщетно. К кому только она ни ездила, каких только снадобий ни принимала, сколько ни молилась, все приходили и приходили эти проклятые месячные, возвещая болью внизу живота, что ребёнка не будет. Зумруд не знала, чем она провинилась перед Господом, почему ей не дозволено быть полноценной, многодетной, матерью? Да, у неё есть Гриша, но разве семья с одним ребёнком — это семья? Разве может называться та, что смогла родить лишь одного, полноценной женщиной? Всё, о чём мечтала Зумруд — это большая, здоровая, крепкая семья. Да, она совершила грех, украв Захара у другой девушки, к которой он сватался, но ведь они сами виноваты, — зачем набивали себе цену, мол, встань на ноги, тогда и посмотрим, — вот он и перевёл свой взгляд на доступную Зумруд. Но разве она уже не замолила этот грех? Разве она могла отказаться от единственного шанса создать нормальную, здоровую семью, выйдя из клетки безумия, в которую её поместили? Разве это грех — желать для себя счастья? Она мечтала стать матерью семерых детей — четверых сыновей и трёх дочерей, — как покойная мать Захара Зоя, которой её муж так восхищался. Но не получалось.
Зумруд очень боялась, что муж оставит её. Как-то она намекнула ему, что даже если он захочет жениться на другой женщине, более способной к деторождению, она не обидится и продолжит быть его женой. И даже если он нечасто будет посещать их с Гришей, дверь их дома всегда будет для него открыта. И ей всё чаще казалось, что Захар подумывает о новой семье, особенно задумчивым и даже резким он становился, когда возвращался от братьев, у которых дома трещали от детского гомона, или когда приезжали с многочисленными детьми сестры Захара. Зумруд стойко переносила бурю, в которой Захар пребывал после этих визитов, и не сразу заметила, как на неё в эти дни стало спускаться маленькое белое облако, как если бы человек был высоко в горах. Но Зумруд была на равнине и облаку очень удивлялась. Из-за того, что туман затмевал ей путь, она оступалась на ровном месте и падала. Кожа её покрывалась испариной, а глаза слезились. Было очевидно, что никто, кроме неё, не видит этого тумана, и она не хотела рассказывать ничего Захару, чтобы не напугать его. Бесплодная, да ещё безумная жена, кто такое выдержит? Только когда она молилась, облако уходило, отступалось и рассеивалось в воздухе. Но она не могла позволить себе молиться целыми днями. Кто тогда возьмёт на себя хозяйство, кто будет заботиться о Грише, готовить и принимать гостей? В один из пасмурных для Зумруд, но ясных для всех остальных дней она в задумчивости брела домой с рынка и молилась о том, чтобы не упасть; а как не упасть, если дорога к их дому вся в колдобинах и рытвинах, а она их не видит? И тут она впервые услышала голос. Она сразу поняла — это он, её ангел-хранитель. Он нашептал ей, как избавиться от тумана. Подойдя к калитке, она уже знала, что ключ в замке ей следовало повернуть шесть раз: сначала два раза влево, потом два раза вправо, а потом снова — два раза влево. Когда она справилась с замком, она услышала новую цифру — семь. Ей следовало семь раз помыть руки с мылом. После того, как она сделала всё это, туман рассеялся. Поначалу ангел ходил за ней постоянно, но после того, как она выучила все его наставления и делала всё без дальнейших напоминаний, голос приходил лишь в редких случаях, а туман стал реже опускаться на неё. Большую яму в асфальте недалеко от Гришиной школы Зумруд следовало обходить только справа. Если она случайно обходила её слева, она ходила вокруг неё семь раз и только на восьмой, обойдя справа, могла двинуться дальше. Только так, повторяя изо дня в день одни и те же ритуалы, Зумруд могла почувствовать себя в безопасности; ведь даже Захар не мог защитить её от тумана — просто потому, что не видел его. Её могло спасти только следование за знаками, только цифры, которые она слышала у себя в голове. Вслед за цифрами следовало действие, которое она должна была совершить. Например, десять раз включить и выключить свет. Или покачаться взад и вперёд семнадцать раз. Или ровно девяносто раз произнести одну и ту же молитву.
Всё это помогало ей отвести облако, но не помогало завести ребёнка. Сколько раз она просила Всевышнего, просила по-хорошему, принося щедрую цдаку в синагогу, раздавала милостыню нищим; просила по-плохому, грозясь отвернуться от Него навсегда, раз Он так немилостив к ней. Но после нечистых дней появлялась новая надежда, и она опять шла в микву, обустроенную прямо в её дворе, и омывалась с особенной тщательностью, а после омовения читала молитву о зачатии, лово-тешво эри hаиль зенде. Сначала читала только на джуури[2], а потом стала дублировать и на иврит, кто знает, может, Всевышний не внемлет языку изгнания, и — напрягшись — произносила на иврите тфиля лезэра шель кайма, и повторяла, как заведённая, из месяца в месяц, из года в год, одни и те же слова: даруй мне, Всевышний, желанного ребёнка — доброго, красивого, без телесных и душевных недостатков, способного жить и существовать без какого-то греха или проступка, и пусть он будет ладно скроенным, здоровым, мужественным, крепким и сильным, и смилуйся над ним, когда будешь создавать его и ваять части его тела, пусть у него не будет нехватки ни в чём во все дни его жизни. Даруй мне ребёнка — святого и чистого, с новой душой святою и чистою, спустившейся из хранилища душ, ребёнка, слитого с душами святых праведников. И вы, святые души, побывавшие в этом мире, прошу, умолите Господа выполнить мою просьбу к добру — за ваши заслуги и в заслугу того, что я страстно желаю сына — проворного, наполненного Торой и достойного стать пророком. Омин!
Но проходили и проходили годы, а Зумруд оставалась полой, словно барабан, и ничто в ней не задерживалось, не приживалось семя, и всем было ясно, что уже, наверное, не приживётся, и не расцветёт в лоне у Зумруд прекрасный цветок. В конце концов они с мужем примирились с тем, что Гриша будет единственным, и холили его, лелеяли и настраивали на то, что теперь он — гордость и надежда семьи. Гриша со своей ролью свыкся и помогал родителям, как мог, и старался их лишний раз не огорчать. Он вырос хорошим парнем, статным и умным, хоть и не был никогда красавцем и особыми талантами не обладал, но для того, чтобы взять на себя заботу о родителях, его способностей хватало с лихвой.
Двадцать лет молилась Зумруд о ребёнке — в последние годы скорее по привычке, не веря уже в то, что забеременеет. Уже несколько лет они с Захаром спали в разных комнатах, и муж посещал их супружеское ложе лишь тогда, когда в доме бывали гости, а в остальное время спал в комнатке для гостей, примыкающей к большому залу. Но Зумруд продолжала молиться уже не за себя, а за Гришу, потому что надеялась на то, что он удачно женится на сильной, крепкой, здоровой девушке и та родит ей, Зумруд, долгожданных внуков и внучек. Она очень хотела снова услышать детский смех.
Когда из Москвы приехала Мина и привезла с собой первого внука, трехлетнего крепыша, Зумруд не завидовала, а пыталась вообразить, что и у неё скоро будет такой же, надо лишь побыстрее женить Гришу. Она не спускала с мальчика глаз и постоянно носила его на руках, хоть он и вырывался на волю. Когда через четыре месяца выяснилось, что у Зумруд будет ребёнок, все были ошарашены. Все, включая Зумруд. Отсутствие месячных и плохое настроение она списывала на умирание её женскости, которое, как она знала, сопровождается перепадами температуры и прибавкой в весе. Она не очень расстраивалась, скорее наоборот, была рада, что закончатся мучения и тревоги и появится наконец определённость. Но постоянная тошнота и затвердевший живот заставили её всё же поехать к своей акушерке, которой хватило одного взгляда на неё, чтобы спросить:
— Ну и шо ты так долхо не изжала, мамка? Не осьмнадцать небось.
О том, кто у неё будет, она пыталась догадываться по косвенным признакам. Мать хорошеет — жди мальчика, мать дурнеет — девочка. Зумруд то хорошела и молодела лет на десять, и это признавали все, то резко старела и дурнела, ловя сочувственные взгляды близких, так что определить пол будущего ребёнка было невозможно. Но она решила для себя, что полюбит любого малыша, мальчика ли, девочку ли, что будет любить его так, как не любила никого прежде, и что этому существу она отдаст всю свою душу, до последней капли, всю свою нерастраченную любовь, всё внимание, весь блеск своего отполированного долгими годами хрусталя глаз. Она подолгу гуляла, хоть и осуждала праздношатание раньше, и пела своей утробе колыбельные, которых никогда не пела, когда ждала Гришу.
Когда настало время рожать, Зумруд собрала сумку и принялась ждать. Но ожидание затянулось. Ребёнок в её чреве как будто уснул. Зумруд предупреждали, что ребёнок будет крупным, и предлагали сделать кесарево, но она не хотела, чтобы резали её плоть, и только упорно продолжала молиться и каждый день бросала монетку в копилку с наклейкой «цдака». Она также просила мужа каждый день ходить в синагогу, собирать миньян и молиться всем вместе за здоровье её неродившегося дитя.
Роды были тяжёлыми и длились целый день. Родился богатырь, которого нарекли Барухом, благословенным, а между собой называли Борей. По домам родни проехался на своей новенькой «Ниве» Гриша, доставляя всем радостную весть, даря подарки, как и положено на мальчика — сладости и шёлковые платки. Но очень скоро обнаружилось, что с мальчиком что-то не так. Он никогда не плакал. Не заплакал он при родах, не плакал он, когда ему на восьмой день делали обрезание, хоть личико его стало похожим на сморщенный помидор, не плакал он ни от холода, ни от жажды. Он никак не проявлял голоса.
3
Аудиопробы показали, что слух в норме, но это было лишь временным успокоением. Знакомые уверяли, что так бывает, но Зумруд была безутешна. Она возила его к профессорам в Москву и к знахаркам в отдалённых сёлах. И те, и те брали деньги и обещали скорое выздоровление. Одна слепая пощупала горло Бори и сказала, что оно похоже на землю после засухи, а московский профессор долго и нудно объяснял причины подобного заболевания, а потом нарисовал специально для Зумруд цветными карандашами структуру гортани и ввёл в её лексикон словосочетание «голосовые связки», взяв за приём сто долларов. Через три года мучений Боря начал мычать, если чего-то сильно хотел, но разве мычание достойно человека? Зумруд цеплялась за малейшую надежду, и когда по телевизору начали показывать Чумака и Кашпировского, ставила несколько стаканов воды — заряжаться, чтобы потом полоскать ими Борино горло, и усаживала мальчика перед телевизором. Он сидеть не хотел и вырывался. Сила в нём была огромная, и он выглядел, как вполне созревший упитанный бычок, бодающийся и отчаянно мычащий, а на тоненьких руках Зумруд после этой схватки оставались синяки величиной в ладонь, но она не сдавалась. Посадив Борю на колени и прижимая к себе, она простирала руки к экстрасенсам: это мой сын, пусть он заговорит.
Неужели это возможно, что Господь вложил в человека столько мощи, столько телесного совершенства, столько безудержности, и всё это — побрякушка, бездумный и безумный монумент физической силе, похожий на тот, что Зумруд видела на ВДНХ в Москве, когда возила Борю к профессору? Неужели и Боре, её любимому и долгожданному сыну, быть рабочим? Неужели ему надо будет наниматься на тяжёлый физический труд, ведь без языка, без речи, без чего-то внешне маленького и незаметного, практически необъяснимого, нематериального, он не сможет ничего. Ни-че-го.
Не находя ответов у врачей, она искала их в священных книгах, и как-то наткнулась на историю из устной Торы, мидраша, которая называлась «Молоко львицы». История настолько её впечатлила, что её чтение Боре стало ежевечерним ритуалом. Она хотела, чтобы и Боря, хоть он был ещё мал, проникся верой в силу своего языка, а значит, и в своё исцеление, так же, как и она.
— Однажды персидский царь тяжело заболел, — рассказывала Зумруд. — Врачи сказали ему: «Ты поправишься, если выпьешь львиного молока». Тогда персидский царь отправил богатые дары в Иерусалим к прославленному своей мудростью царю Шломо, умоляя его помочь в этом деле. Шломо перепоручил эту задачу своему советнику Бенаяу бен Иеояде. Подумав, Бенаяу сказал: «Пусть мне дадут десять коз». Взяв одну из коз, он отправился к львиному логову, где львица выкармливала детёнышей. Остановившись на безопасном расстоянии, Бенаяу бросил козу львице, которая немедленно её разорвала. На другой день он подошёл чуть ближе и снова бросил козу львице. Так он делал десять дней подряд, каждый раз всё больше приближаясь к львам, пока, наконец, львица, привыкнув к нему, не позволила себя подоить. Получив молоко, Шломо сразу отправил его персидскому царю.
Обычно Боря засыпал на этом месте, но Зумруд всегда читала историю до конца — уже скорее для себя, чем для сына:
— Пока посланец шагал по дороге, члены его тела заспорили между собой о том, какой из них заслуживал почестей за свершение подвига по добыче львиного молока. «Это наша заслуга, — похвалялись ноги, — ибо если бы мы не подошли к логову, молоко не было бы добыто». — «Нет, наша, — возразили руки, — если б мы не подоили львицу, молока бы не было». «А как же мы? — воскликнули глаза. — Не мы ли обнаружили тропу к логову?» — «Вы забыли про меня, — возмутился мозг. — Это мне с самого начала пришла такая блестящая мысль!» Общий шум был прерван языком, который заявил: «Все вы ничто передо мной! Если бы не я, где бы вы были?» Услышав такое, все члены закричали: «Как осмеливаешься ты сравнивать себя с нами? Ты просто мягкий нарост, заточенный в тёмную пещеру!» Оскорбившись, язык ответил: «Подождите, и я покажу всем, кто властелин над вами всеми!» Посланец прибыл ко двору персидского царя, и его спешно подвели к трону. Он хотел было произнести подобающие слова, но язык его вдруг сказал: «При сём я преподношу тебе, о великий, собачье молоко, о котором ты просил!» Царь впал в ярость и приказал немедленно повесить посланца. Когда беднягу вели к виселице, все его члены содрогались. «Теперь вы видите, что я важнее всех вас?» — заявил, торжествуя, язык. «Мы признаём это, — в один голос закричали все члены. — Ты распоряжаешься жизнью и смертью!» Язык был доволен. «Я должен передать царю очень важное сообщение, — воскликнул он, — прошу, на один миг приведите меня обратно к нему!» Стражники услышали его слова и вернули посланца к царю. «За что меня казнят?» — спросил посланец. «Ты принёс мне собачье молоко!» — закричал царь. «Уверяю тебя, — сказал посланец, — что это молоко исцелит тебя. Мои слова были просто оговоркой, ибо на языке моей родины одно и то же слово означает и «собака», и «лев». Царь поверил ему, выпил молоко и излечился. И тогда он помиловал посланца.
Прочитав историю до конца, Зумруд ещё долго сидела в комнате Бори и слушала его дыхание. Оно было спокойное и ровное, и Зумруд нравилось дышать с ним в такт. Это успокаивало и утешало её. Если только Боря сможет обнаружить связь между языком и остальным телом, между языком и мозгом, то он рано или поздно заговорит. Рано или поздно. Зумруд верила в это. Очень хотела верить. Она яростно боролась с неверием, жёстко контролируя свои мысли, ловя себя на каждом неправильном слове, каждый раз принося жертву, если чувствовала, что её язык или помыслы были греховными. Она убедила себя, что провинилась перед Ним, раз у её сына было отобрано Слово. Конечно, она могла отправить Борю в школу для глухонемых, его бы там обучили грамоте и жестовому языку, она бы тоже обучилась жестовому языку ради него, но это значит, что он навсегда будет зависим от кого-то, кто также знает этот сложный язык рук, кто способен понять, перевести, посредничать. Нет, не такой судьбы она хотела для него. Она будет биться до последнего, будет цепляться за малейшую надежду, чтобы Боря заговорил. Борина немота стала новым врагом Зумруд, и она готова была бросить на него все силы.
Тем временем открыли границы, и еврейские дома в городе один за другим пустели. Люди бросали всё и убегали от этих бесконечных продовольственных карточек, от баснословных очередей, от невостребованности и ненужности. Зумруд убеждали, что и им надо поехать — хотя бы ради Бори — ведь израильская медицина — одна из лучших в мире, там любой заговорит. Если раньше Зумруд могла закрыть глаза на происходящие в стране изменения, просто выключив телевизор, то теперь она и этого не могла. Достаточно было просто выглянуть за калитку их дома, чтобы заметить перемены. Всё как будто замерло в ожидании. Было очевидно, что страна переживает невиданные до сих пор катаклизмы. Перемены очень пугали Зумруд, и она сутками не выходила на улицу, а когда выходила — возвращалась бледной и осунувшейся, будто за ней всю дорогу бежали вооружённые грабители. В один из таких дней Зумруд и уговорила Захара купить на чёрном рынке пистолет, который мог защитить их семью, если милиции не окажется рядом. Захар удивился, но посчитал желание Зумруд вполне разумным — ведь это он сам рассказал ей, что у Натана было ружьё — и в один из дней пришёл домой с таинственным видом и показал ей завёрнутый в кучу старья чёрный стальной ствол.
Какой будет новая жизнь, не знал никто. Но Захар и Гриша были на коне. Они все чаще ездили в Москву по торговым делам, а когда они возвращались, у них в доме появлялся новый тайник, полный пятидесяти — и сторублевых купюр. Зумруд могла беспрепятственно брать из тайников деньги на лечение Бори, которое требовало все больше и больше вложений. Болезнь Бори была её главной тревогой. Порой Зумруд часами не могла уснуть и долго ворочалась, проигрывая разные сценарии борьбы с ней, все больше тревожные, и когда наконец засыпала, уже начинали петь петухи и лаять собаки из соседних дворов.
Её проблемой была усталость — часто ей казалось, что по голове проехали гусеницы танков, подмяв её под себя. Но она старалась держать себя в руках, не отягощая Захара своими заботами. «Мужу жена нужна здоровая», — говорила она про себя и молчала. «Ничего, потерплю, — говорила она себе, — наши родители терпели и не такое, а мы все неженками стали». Во время одной из поездок мужа и сына в Москву Зумруд осталась с Борей дома одна. Лёжа в кровати, она проматывала произошедшее за день. Татьяна Ивановна, логопед-дефектолог, которую ей советовали как лучшего специалиста, добавила к диагнозам Бори ещё один. «Он у вас гиперактивный». И несмотря на то, что встречи с ней Зумруд ждала как манны небесной, потому что её рекомендовали сразу несколько человек, она через десять минут была выставлена за калитку. Распущенные седые волосы, растрёпанные и сухие, морщинистое лицо без намёка на улыбку, делали её похожей на Бабу-ягу, а не на ангела, которого она ждала. Она даже не пыталась найти подход к Боре, а плаксиво показывала на него: «Почему он у вас такой невоспитанный?» Боря крепко уцепился за юбку Зумруд и не разжимал кулачки даже за обещание дать ему конфет.
Потом был рефлексотерапевт. Он был раздражённый и вздыхающий, деловито хватался своими большими руками за Борину голову и крутил её в разные стороны, пытаясь рассказать Зумруд о дефекте речевого аппарата и порекомендовав ежедневный массаж ротовой полости в течение месяца.
— Вот, возьмите, — он протянул ей визитку.
«Сергей Валентинович Бобровский. ЧП Эскулап», — прочитала она.
— Там мой телефон и на обороте стоимость сеанса. Если возьмёте месячный курс, получите скидку. Если это для вас слишком дорого, я могу сделать для вас смесь из трав. Многим помогает.
Зумруд проводила Сергея Валентиновича, заплатив сто рублей за приём. Конечно, можно попробовать массаж ротовой полости. Хоть Зумруд и сомневалась в эффективности этого метода, она решила, что попробовать стоит. Ещё один шанс. Но может ли этот человек помочь? В его глазах Зумруд не видела любви, как не видела она любви в десятках, сотнях людей, с которыми общалась из-за Бориной болезни раньше. Неужели люди с таким выжженным сердцем могут им чем-то помочь? Себе бы помогли. Но деньги у Зумруд были, хоть с этим, слава Всевышнему, проблем нет. И Захар ещё ни разу не спросил, куда уходят деньги. Всё-таки отличный у неё муж, щедрый и работящий. Вот бы ещё ей самой не подкачать.
Зумруд чувствовала, что силы у неё на исходе. Чем больше она боролась, тем меньше оставалось надежды. А без надежды — как жить? Как жить без сил? Хватит ли оставшейся на донышке её колодца воды на то, чтобы напиться самой и напоить Борю? Уже начались тревожные звоночки, говорящие о том, что она слишком долго шла, слишком много отдала и, возможно, не дойдёт до конца. Звон в ушах возникал внезапно и одолевал её часами. Чуть ли не каждый день ей теперь приходится жить с таким шумом, будто все городские пожарные решили вдруг проехаться через её голову, как через подземный тоннель, а иногда ей казалось, что она находится где-то у них на пути и никак не может спастись бегством, потому что обездвижена. Машины одна за другой проезжают по ней, вдавливая её в асфальт, а она крепко держит себя за живот, боясь, что с её ребёнком случится непоправимое. И тут в темноте она видит, что ребёнок кричит, но она не может его услышать, потому что крик его заглушается воем сирен. Машины с визгом проезжают мимо. Вдруг появляется резник, и отлично заточенный нож падает на Борину шею, голова отлетает и катится прямо под колёса автомобиля. Зумруд бежит и кричит: «Подождите, я должна его похоронить!» Она берет голову и кладёт её в маленький гробик, а рядом кладёт его тело. Она не плачет — слёз больше не осталось. Рядом какие-то люди — они тоже не плачут. Всё проходит в мёртвой тишине. Вдруг она слышит голос — он доносится прямо из гробика.
— Откройте, откройте!
Неужели её сын заговорил? Надо открыть, помочь ему выбраться! Она пытается протянуть руки к гробику, но валится в бессилии. На гробик уже падает земля, слышен женский вой — её вой. Но что это? Неужели они похоронят его? Он же жив!
— Я жив, я жив, я жив! — доносится до Зумруд. — Откройте, откройте, откройте!
Зумруд открыла глаза, её тело тряслось. Она с изумлением поняла, что лежит в своей кровати и всё увиденное было сном. Но когда она это осознала, голос не исчез.
— Откройте! Откройте! Умерли, что ли, все?
Кто-то стучался в калитку. Зумруд посмотрела на часы. Час ночи. Вышла из дома.
— Кини у? Кто там? — Зумруд пытается совладать с дрожащим голосом и не может.
— Ты что, спишь?
Зумруд выдохнула. Это был Натан, брат Захара.
— Почему ты так поздно? Захара нет дома.
— Сумасшедшая! В стране такое творится, а она спит и ни о чём не подозревает. Захар несколько часов не может до тебя дозвониться. Попросил меня приехать. У меня своих проблем хватает, а мне ещё о вас заботиться, пока ты здесь курорт себе устроила.
— Что случилось?
— Она не знает! Она даже телевизор не смотрит! Реформа денежная, вот что случилось. Все пятидесятирублевки и сторублевки через три дня бумажками станут, если не обменять.
— Как станут?
— А, — махнул Натан рукой, — женщина, что ты понимаешь. Давай все деньги, которые у вас есть, я Захару обещал, что попытаюсь обменять. Захар сказал, что у вас спрятано пятьдесят-шестьдесят тысяч. Тысячу оставь, ты их завтра сама в банке обменяешь. Только тысячу можно, остальное сгорает.
Последующие часы превратились для Зумруд в кромешный ад. Она переворачивала дом, доставая отовсюду деньги: из книг, из-под кровати, из морозилки, из банок под крупу. Отовсюду, словно фокусник, она выуживала пачки пятидесяти — и сторублевых купюр образца 1961 года, складывала их в пакеты и отдавала Натану. Он убегал и через несколько часов возвращался с разными вещами: телевизором, магнитофоном, радиоприёмником, велосипедом, золотом, посудой, стульями, часами и коробками, наполненными консервами. В промежутках между его приходами Зумруд садилась перед телевизором и, не включая его, смотрела в экран, качаясь из стороны в сторону. Десятки лет работы её мужа были в этих сбережениях. С этими деньгами они могли позволить себе почти всё. Купили новую машину, начали строить большой дом, покупали продукты на колхозном рынке и, главное, заказывали из Нальчика кошерное мясо, которого было не купить в Пятигорске. И теперь их налаженная жизнь разрушилась за считаные часы. Всю ночь Зумруд сидела у телевизора, ловя каждый шорох. Она не знала, что в этот раз на уме у Всевышнего, но чувствовала, что её ждут новые испытания. Если у них не будет денег, не на что будет лечить Борю. А значит, Боря останется немым. Немым!
— Вой, вой, вой, — раскачиваясь, еле слышно произносила Зумруд.
Калитка открылась и снова послышались шаги Натана. Зумруд не встала со стула. Натан с грохотом вошёл в дом и поставил перед ней картину.
— Вот, это последнее, что я смог купить. Пять тысяч отдал. Жора, который в этом разбирается, говорит, что потом, после реформы, мы её за восемь — десять сбагрим. Чистая Италия!
Зумруд подняла взгляд. На неё, лукаво щурясь, смотрела восточного вида женщина, держащая в руках поднос. А на подносе у неё лежала мужская голова в луже крови. Зумруд охнула, недавний сон отозвался болью в груди, закрыла рот рукой и заплакала.
— Что ты воешь? — недовольно буркнул Натан. — Жора говорит, это известная картина. Такая же в музеях разных висит. А Саломея эта — не абы кто, а иудейская принцесса. Жора рассказал мне, что это крепкая тема. Сейчас все в произведения искусства вкладываются, это очень выгодно стало. Так что спрячь получше, а то узнают, украдут. Она через месяц как машина, как две машины стоить будет.
Натан ушёл, а Зумруд ещё долго сидела перед картиной и смотрела — то в пустые и безжизненные глаза Саломеи, то в полные жизни вытаращенные глаза Крестителя, и пыталась найти ответ на свой вопрос: как живой человек, обладающий крепким и здоровым телом, может быть таким мёртвым, а мёртвый — таким живым? Сколько она так сидела, она не знала, но очнувшись, обнаружила, что рядом с ней стоит Боря и тоже смотрит на картину. Зумруд вздрогнула, стянула со стола большую скатерть и накрыла картину.
— Нельзя тебе на это смотреть! — закричала она. — Забудь о том, что видел!
На самом деле Зумруд хотела сказать это себе. Это она хотела забыть о том, что только что увидела. Она схватила картину и отнесла её в деревянную избушку, где обычно сваливался всякий хлам. Там картина простоит нетронутая пятнадцать лет, до тех пор, пока избушку не разберут по брёвнам и не перевезут в другое место.
4
Наутро Зумруд оставила Борю на соседку и пошла в город, ведь Натан велел ей обменять часть денег самой. Вокруг с выпученными глазами сновали люди. У Сбербанка выстроилась километровая очередь. К очереди подходили люди и предлагали доллары в обмен на сторублевки, сто рублей — один доллар, хотя ещё вчера — Зумруд это знала, так как для московских врачей покупала доллары на чёрном рынке — стоили двадцать пять. Слухи о денежной реформе ходили уже давно, но мало кто придавал им значения, да к тому же всего несколько дней назад эти слухи были опровергнуты на самом высоком уровне. Сам премьер-министр Павлов обещал, что реформы никакой не будет. Иначе они нашли бы способ избавиться от крупных купюр заранее.
— Денег нет! — кричит кассир в окошко. — Не привезли денег, уходите по домам!
Пенсионеры пытаются обменять положенные двести рублей, судорожно записывают номера очереди на завтра — на ладони. Это напомнило Зумруд кадры военного времени, которые она любила смотреть после того, как уложит спать Борю. Они давали ей силы: раз те люди выжили в страшной войне, значит и она выдержит в своей войне, которая по сравнению с той большой казалась ей детской игрой. И, словно читая её мысли, рядом запричитала дряхлая старушка.
— Я блокаду Ленинграда пережила, тогда мы тоже номера на ладони записывали, чтобы хлеб получить. А эту блокаду, чувствую, мне не пережить.
— Бабушка, а вам сколько поменять нужно? — спросила Зумруд.
— Мне пятьсот надо. Я на похороны себе копила. А пенсионерам можно только двести, а остальное по заявлению в горисполком. На всё про всё — три дня, а они ещё ни денег не привезли, ни комиссии при исполкоме не создали. Значит, и хоронить меня будут как собаку. Жила бедно, хотела умереть достойно. Но, видимо, не судьба.
— Бабушка, вы только не переживайте, всё будет хорошо. Не могут они так поступить с людьми. Обязательно вам ваши пятьсот рублей обменяют.
— Они — не могут? Они ещё как могут. Ну да ладно. Я, русский человек, всю жизнь патриоткой была, сначала комсомолкой, потом членом партии, коммунисткой. И что в итоге? Стою как попрошайка, с цифрой на ладони, и молю вернуть мне мои жалкие пятьсот рублей. Для чего жила, спрашивается? Для чего всю жизнь спину гнула? Ни на лекарства, ни на достойную старость денег нет. Всё время уходит на очереди. То за хлебом, то за солью. А сейчас и стояние в очереди не помогает. Пустота вокруг. Ни молока, ни мяса, ни хлеба. Куда весь хлеб уходит? Ведь вокруг же пшеничные поля, кукурузные поля. Была бы помоложе, пошла бы работать. А сейчас что уже? Сейчас только ждать осталось, когда Господь наш Иисус меня к себе призовёт. Ты, дочка, верующая?
— Я? — Зумруд растерялась.
— Ты-ты, а кто же ещё? Я с тобой разговариваю. Ты нашей веры-то? Христианской?
— Я — еврейка, — честно ответила Зумруд.
— А-а-а, — бабушка сжала губы, — из этих-то? Ну это ничего, это поправимо. Пойди, раскайся, прими крещение, и всё будет хорошо. Нет другого Бога, кроме Христа. Спасёшься — не для этой жизни, так хоть для следующей.
— Нет, не пойду. — Зумруд почувствовала, как в голове летают назойливые мухи. — Мне и с моей верой хорошо. Я горжусь быть еврейкой.
— А вот ты мне скажи тогда: Христа вы зачем распяли-то?
— Да ладно, бабка, отстань ты от неё. Человек тебе ничего плохого не сделал. Что ты на неё напала? — попытался вмешаться мужчина в меховой шапке.
— Я на неё не напала. Это она напала. Стоит, выспрашивает. А потом пойдёт, куда надо донесёт за тридцать-то сребреников. Знаем мы ихний нрав, уже две тысячи лет как знаем.
— Жалко мне вас, — сказала Зумруд, развернулась и ушла, с каждым шагом убыстряя темп, пока не перешла на бег.
Она бежала по улице Кирова, до угла Калинина, потом налево, она бежала и бежала до автовокзала, гул в ушах стоял оглушительный. Она не помнила, как перебежала улицу, машины сигналили ей, и водители крутили у виска, но она не видела их, она вспоминала их потом, как будто они всплыли откуда-то из сна, и не понимала, как она так могла бежать, не осознавая себя. Сон наоборот: сила в мышцах есть, а сознание спит. Она добежала до своего дома и к тому времени, как она вошла во двор, сознание полностью вернулось к ней. Как вспышка света в темноте донеслась до неё мысль: «Надо уезжать». Эта мысль стучалась задолго до этого дня — в закрытую дверь, но тут вдруг в одночасье дверь раскрылась настежь, и мысль об отъезде предстала перед ней во всей своей полноте. Уже давно уехавшие год назад нальчинские родственники зазывали их к себе, живописуя красочные картины жизни в Израиле. Но Зумруд неизменно отвечала им, что не думает о переезде: она хочет жить там, где родилась, и умереть там, где похоронены её родители. Но в этот день, 23 января 1991 года, в образе счастливого будущего на родине возникла большая и глубокая трещина, как в земле после землетрясения. Немного успокоившись, она решила, что не будет гнать лошадей и всё потихоньку обдумает. Но мысль, словно зерно, упавшее на вспаханную землю, продолжала прорастать, и невольно Зумруд стала наблюдать за происходящим с возросшей критичностью и видеть вещи, на которые прежде предпочитала закрывать глаза.
Когда на следующий день из Москвы вернулись Захар с Гришей — уже с крупными банкнотами нового образца — и взяли все заботы об обмене оставшихся купюр на себя, Зумруд с облегчением выдохнула. Как хорошо, что ей не приходится стоять в очередях, не приходится ограничивать свои расходы на Борино лечение. Захар дал знать Зумруд, когда она пыталась спросить, что происходит, что она должна заниматься своими делами как прежде — вести хозяйство, заботиться о Боре и брать деньги там, где брала всегда, — а для всех остальных вопросов есть мужчины. И она с ещё большим рвением стала готовить любимые блюда мужа, она готова была лепить долму и курзе хоть каждый день. Ей нравилось их семейное устройство, и ничего менять она не хотела ни за какие деньги.
Двадцать пять лет назад Зумруд отдала бразды правления своей жизнью Захару, полностью доверившись ему и его представлениям о долге. Он взял её в жены, когда ей было шестнадцать, и заменил ей прежнюю семью. Он отвечает за неё перед Всевышним, он обещал это её дяде, и ещё ни разу не нарушил обещания. А она пообещала, что отдаст ему свою жизнь без всяких сомнений и условий, покорится его воле. Она безраздельно принадлежит ему. Зумруд чувствовала себя за мужем как за каменной стеной, через которую никто не посмеет пробраться, чтобы нарушить её покой. Если Захар рядом, то она в полной безопасности. Недостатки Захара — у кого их нет? — она старалась не замечать. Захар иногда был холоден и груб с ней, иногда слишком тщательно наряжался перед выходом, требовал принести ему духи и ругал её за недостаточно хорошо наглаженные рубашку или брюки; иногда приходил домой сильно навеселе и от него пахло женскими духами — в такие дни он был добр и ласков с ней; а иногда приходил в ужасном настроении и изводил её придирками за плохо протёртый стол или за пол, который недостаточно сверкает. Зумруд никогда не отвечала, а лишь тихо и как можно более незаметно исправляла свои ошибки, переглаживала одежду и перемывала полы, но старалась никогда Захару не отвечать, потому что знала: одно её слово породит десятки его слов, и если кран прорвёт, то его уже не остановить.
Это она знала, наблюдая за жизнью своих родителей. Мама никогда не уступала отцу, и жизнь в их доме была неуютной, душной, в постоянном ожидании грозы, и в последние годы — особенно после смерти братьев — свет и вовсе исчез. Крики и ругань не прекращались никогда, а если отца не было дома, мать изливала всю горечь на единственного оказавшегося рядом человека, на Зумруд. Тогда-то Зумруд и научилась не перечить, а принимать удар молча. Она знала, что словесная перепалка легко может вылиться в ссору, а ссора для неё была сродни землетрясению. У себя в семье она собиралась установить другие правила и сделала всё, чтобы ссор в её жизни с Захаром не было никогда.
Захар почти принял то, что Зумруд стала иногда уходить к себе — помолиться — и лишь когда её не было рядом час или два, он начинал ворчать и высказывал ей потом своё недовольство. Но он не потешался открыто над её набожностью, не пытался убедить её в том, что всё это — «чушь собачья» (хотя в разговоре с Гришей, который она подслушала случайно, он позволял себе высказаться так), и лишь однажды он сказал, что религия — это «утешение для бедных», а зачем это всё нужно ей, Зумруд, он не понимает. Но Зумруд продолжала ежедневно уходить на молитву, и лишь через десять лет решилась попросить Захара читать молитву перед шаббатней трапезой, а ещё спустя десять лет, когда в Пятигорске открыли синагогу, она добилась того, чтобы он ходил туда по пятницам молиться за здоровье их сына. Ведь очевидно, что молитвы десяти мужчин, собранных в миньян, быстрее дойдут до Всевышнего, чем если она будет молиться дома одна. Сначала он ходил туда со скрипом, но через какое-то время Зумруд заметила, что больше не надо его упрашивать, что он сам спрашивал её о времени захода солнца и принимал душ, одевался в чистое и уходил, не дожидаясь её просьбы.
Иногда он возвращался домой с мужчинами в кипах, и Зумруд была невероятно рада, когда удавалось услышать, как за столом молятся сразу несколько мужчин, когда Захар разламывал собственноручно испечённую Зумруд халу и окунал в соль, когда они хоть на несколько мгновений становились теми, кем создал их Всевышний. И пусть пока в формально произнесённых Захаром словах молитвы не было особой святости и проникновенности, Зумруд знала, что всё это — дело времени, и надо просто набраться терпения. Зумруд надеялась, что Захар когда-нибудь сам убедится в том, что праведность — в его интересах, но не позволяла себе намёков и тем более нравоучений, чтобы не погубить едва проросший стебель. Она просто изо дня в день следила за тем, чтобы мясо на стол попадало только кошерное, хоть это и доставляло ей немало лишних хлопот. Надо было также проследить за тем, чтобы молочная трапеза была отделена от мясной длительным временныˆм промежутком, и подавать после мясной трапезы сладкое, в котором нет молока. Все эти хлопоты занимали её день полностью, и ей нелегко было отучить своих домашних есть борщ или долму без сметаны, а на завтрак выбирать между колбасой и сыром, но в конце концов мужчины смирились.
В её налаженной долгими годами жизни ничего не изменилось и после реформы, если не считать того единственного дня, событий которого она уже не могла отчётливо припомнить. Но та вспышка, которую она увидела, ослепляла её, и как она ни старалась её потушить, занимая ум своими повседневными делами, она больше не могла совсем не видеть того, что происходит вокруг неё. И даже если она не смотрела телевизор и не читала газет, она не могла не замечать, что мир вокруг неё меняется. Захар по-прежнему был рядом, и она по-прежнему считала правильным полностью доверять ему во всём, однако с каждым днём всё больше и больше стала ловить себя на мысли, что появилось в её душе что-то ещё, не вполне осознаваемое. Как будто реальность вдруг разделилась на две части, на ту, которую она хорошо знала и принимала, и на ту, в которой было мутно и темно и которой она очень боялась. Поход на рынок, уборка дома, готовка, глажка, забота о близких — это были хлопоты, которые Зумруд нравились, это была реальность, в которой она чувствовала себя легко и комфортно. Ей нравилось отвечать за домашнее благополучие, быть домашним главнокомандующим, как иногда называл её Захар. Но всё чаще стала открываться для неё та тёмная, пыльная сторона жизни, от которой она всегда пыталась закрыться. Всё чаще она ловила себя на мысли, что если Захара вдруг не станет, ей придётся лицом к лицу столкнуться с той, другой, реальностью. Эти страхи усиливались тем, что у Захара было больное сердце; об этом знали все, хоть Захар запретил об этом говорить. Но разве можно загнать в клетку пугающие мысли?
Чем больше Зумруд отгоняла эти страхи, нагружая себя больше и больше домашними делами, делая даже то, что было совсем необязательно, тем чаще ужасные картинки вставали перед её глазами, и от них не избавляло ничто, кроме молитв — ни бесконечное мытьё рук, ни поворачивание ключа в замке строго определённое количество раз, — но как уйти на молитву, если на тебе маленький ребёнок? Зумруд не знала, когда с ней стали случаться мелкие, но ощутимые неприятности, заставляющие её на время забыть о внутренней боли и сосредоточиться на теле. Всё началось с того, что у неё сломался ноготь и она должна была думать о том, чтобы не задеть сломанную часть, которая тут же давала о себе знать. Потом защемило нерв, и на несколько дней её мысли были заняты тем, чтобы безболезненно повернуть шею. Соринка в глазу или заноза в пальце освобождала её от мыслей о невыносимом на несколько часов. Иногда неожиданно на палец соскальзывал нож, или она оступалась на ровном месте и подворачивала ногу. Но когда физическая боль утихала, мысли снова саранчой атаковали её.
Чтобы как-то удерживать собственные мысли в клетке, Зумруд нужно было много сил, которых не было, и единственным местом, где она могла вновь и вновь черпать силы, были многочасовые молитвы. Только так она может спасти себя от ангела смерти, который уже летает над ней, вальяжно устроившись на чёрной туче. Уже трижды она падала в обморок, а когда сознание возвращалось к ней, она видела Борю — склонённого и испуганного. Что происходило в его маленькой головке, когда он видел обмякшее тело матери, не знал никто, но если бы его спросили — и если бы он мог ответить, — он бы сказал, что готов был бы броситься в пасть львице, если это помогло бы добыть глоток целебного молока для матери. Но Боря не мог этого сказать, а только бесшумно плакал. Очнувшись однажды и увидев его взгляд — это был взгляд обезумевшего от горя сироты, — она по-настоящему испугалась за него. Нет, она не хотела делать его жизнь ещё мрачнее, поэтому решилась на то, чтобы взять кого-то себе в помощь. Так она сможет без проблем удаляться на многочасовую молитву и уходить из дома, когда ей нужно, и лежать в своей комнате, если ей нездоровится. Как только она решилась на этот шаг, их новая соседка, переселившаяся из граничащего с Дагестаном чеченского аула, вдруг разговорилась с ней, хотя раньше их общение ограничивалось улыбками, и рассказала о своей одинокой сестре, которую она хочет забрать из ставших опасными мест. Не знает ли Зумруд семью, которая нуждается в доброй, отзывчивой и тихой помощнице? Так в их доме появилась пятидесятилетняя даргинка Зозой, одинокая женщина с жизненной энергией, которой так не хватало Зумруд.
5
К радости Зумруд, Боря сразу принял Зозой и с готовностью оставался с ней те часы (и даже дни), когда Зумруд нужно было побыть одной. Чтобы как-то развлечь мальчика, Зозой рассказывала ему сказки, которые узнала от своих родителей. Одна из них запала в его сердце сразу, возможно, потому, что называлась так же, как и история, которую ему рассказывала перед сном мама. «Молоко львицы». Взяв шитьё, Зозой усаживала Борю перед собой и начинала рассказ:
— В одном далёком королевстве все жители с нетерпением ждали, когда же выйдут замуж три королевских дочки. По законам того королевства они могли выбрать себе в мужья любого, кого пожелают, и самым трудным для них было сделать выбор. Наконец, они упросили отца устроить для них смотр всего населения королевства. Первая дочь выбрала высокого красавца, сына министра, а вторая — мускулистого и проворного сына Эмира аль-Джаша, командующего войском, впрочем, так все и предполагали. А вот третья, младшая, никак не могла решиться, и чем больше людей проходило мимо, тем больше она терялась. И тогда девушка взяла яблоко и, подкинув его в воздух, закричала: «Кто поймает, будет моим мужем!» И случилось так, что яблоко поймал горбатый и хромой юноша, чьё лицо было обёрнуто концом тюрбана. Именно таким его увидели люди, когда он поднимался на постамент, чтобы получить свой приз. Толпа захохотала, больше по привычке, потому что на самом деле никому не хотелось, чтобы подобный человек правил королевством. Сыновья министра и военачальника зашушукались, а король сказал: «Королевское слово нерушимо, так пусть глупая девчонка получает своего шута. По крайней мере, у меня остаются двое верных и надёжных зятьёв!» Конечно, тогда никто ещё не знал, что юноша лишь прикидывался таким, каким его видели, его хромота была притворной. А всё потому, что он не хотел быть узнанным, ибо он был Хашимитским эмиром и скрывался от смертельной кары. Все три дочери отпраздновали свадьбу. Но так как самый молодой принц Ибн Хайдар не согласился открыть своё лицо, он и его жена были отправлены разгневанным отцом жить в конюшни. Даже его собственная жена не знала, кто такой Ибн Хайдар, однако она любила своего мужа, как бы он ни выглядел, и оба они приняли свою новую жизнь в бедности и изгнании, ибо такова была их доля. Обычно по вечерам Ибн Хайдар удалялся прочь из города и проводил время в созерцании в небольшой пещере, где никто не мог наблюдать за ним. Через несколько месяцев он повстречал старика, который произнёс: «О Сын Льва! (Это и означало Ибн Хайдар.) Знай, что тебе следует выжидать до Дня Молока Львицы. Когда ты услышишь о нём, предприми усилия к своему возвращению, — здесь старик протянул ему прозрачный камень. — Потри его в правой ладони и подумай о маленькой сломанной монетке, и ты призовёшь себе на помощь Чёрную Кобылицу». Сказав так, он пошёл своей дорогой. Тем временем король отправился на войну вместе со своими зятьями и генералами. Естественно, что они оставили хромого и горбатого Ибн Хайдара дома. Они провели много сражений и, наконец, стало ясно, что враги берут верх. В этот момент Ибн Хайдар почувствовал, что камень в его кармане стал горячим. Он вытащил его и потёр, не забыв о сломанной монетке. Роскошная кобылица, чёрная, как ночь, тут же появилась перед ним и заговорила: «Господин мой! Надень доспехи, что приторочены к седлу, мы едем воевать». Как только он был полностью одет в рыцарские одежды, она подхватила его и прыгнула прямо в небеса, одолев расстояние до поля сражения. Таинственный рыцарь сражался от рассвета до заката, и враги были обращены в бегство, почти целиком благодаря его храбрости. Король подъехал к нему и накинул кашмирскую шаль на его плечи со словами: «Будь благословен, благородный рыцарь, помогающий добру и противостоящий злу. Знай, что мы в неоплатном долгу перед тобой». Но Ибн Хайдар ничего не ответил. Он поклонился королю, отсалютовал ему копьём и, пришпорив кобылицу, скрылся в облаках. Тогда воины вернулись домой, полные рассказов о таинственном рыцаре, который спас их, и говорили о нём: «Чёрный Рыцарь с Небес». Король повторял снова и снова: «Этому человеку я бы оставил королевство!» Ибн Хайдар, естественно, продолжал служить мишенью для насмешек, и к нему относились как к ничтожеству, хоть он и был мужем принцессы. Был день, и юноша сидел в своей конюшне, когда камень снова разогрелся. Когда он потёр его (не забыв о монетке), кобылица появилась перед ним: «Садись скорее! Есть дело!» Она перенесла его в королевский замок, прямо в спальню короля, куда он успел как раз вовремя, чтобы убить змею, которая почти уже ужалила спящего короля. В этот момент король проснулся и увидел, что могло случиться. В сумерках он не видел своего спасителя, однако он снял своё кольцо с рубином неисчислимой стоимости и сказал: «Кем бы ты ни был, я обязан тебе жизнью. Возьми это кольцо: оно будет твоим знаком». Ибн Хайдар взял кольцо и вернулся в свою жалкую конюшню. Месяцы прошли до той поры, пока камень не напомнил о себе снова и он не вызвал кобылицу. «Надень одежды и тюрбан, что в сумке у седла, — закричала лошадь. — Нас ждёт важное дело». Она перенесла Ибн Хайдара в тронный зал, где вот-вот должна была свершиться казнь. Палач уже подстелил кожаный коврик, чтобы не запачкать пол, и, подняв меч, ждал приказа короля. При виде чёрной кобылицы с закутанным всадником все замерли, словно одеревенели. Ибн Хайдар ждал, и вскоре все услыхали шум, доносившийся от входа в тронный зал. Вбежал человек с неопровержимыми доказательствами того, что осуждённый невиновен. Все были изумлены, а король сказал: «Благословен тот, кто вмешивается в дела ради справедливости! Возьми этот меч, как знак моей благодарности!» Не сказав ни слова, Ибн Хайдар подпоясался мечом, и кобылица унесла его назад, через облака, в его конюшню. И снова ничего не происходило в течение многих месяцев, пока королю не стало плохо. Весь свет померк в королевстве, и все жители ходили в трауре. Даже животные присмирели, деревья поникли, и само солнце потускнело. Ни один из лекарей не мог найти лекарство, пока величайший из них, Хаким Аль Хакума, Доктор Докторов, не объявил: «Эту болезнь не излечить ничем, кроме глотка молока львицы, принесённого из Страны Небытия». Не медля ни минуты, два зятя короля выехали из дворца, полные решимости завоевать славу спасителя своего тестя и повелителя. Через несколько дней они оказались на перекрёстке. Дорога разветвлялась на три части, и двое не могли решиться, по какой следовать. Они спросили совета у местного мудреца, и он сказал: «Каждый из этих путей имеет своё название. Первый называется: «Дорога Тех, кто делает то, что Мы делаем, Узы Крови». Второй называют: «Дорога Тех, кто думает так, как мы делаем, Узы Решения». Третий путь называется «Дорога Истины». Первый принц решил: «Я пойду Дорогой Крови, ибо я здесь по милости его величества», — и пришпорил коня». Второй сказал: «Я же выберу Дорогу Решения, ибо решимость — это мой путь», — и поскакал по второй дороге. Вскоре первый из них оказался у ворот города и спросил у сидящего там человека, где он находится. «Ты у врат «Страны Небытия», — отвечал тот ему, — но тебе не удастся войти, пока мы не сыграем в шахматы». Они сыграли, и юноша проиграл. Вначале он проиграл коня, затем доспехи, деньги и, наконец, свою свободу. Игрок забрал его в город и продал продавцу жареного мяса. Второго юношу постигла та же участь. Он проиграл всё и попал в рабство к продавцу сладостей. Прошли месяцы, и когда надежда на возвращение рыцарей иссякла, Ибн Хайдар почувствовал жар камня и вызвал Чёрную Кобылицу. «Время пришло! — заржала она. — Садись на меня!» Он поскакал по той же дороге, и вскоре очутился на том же перекрёстке. Мудрец предложил ему выбор, и Ибн Хайдар тут же сказал: «Я выбираю Дорогу Истины!» Он уж собирался ускакать, как вдруг мудрец остановил его: «Ты сделал верный выбор. Следуй этим путём, но когда ты встретишь Игрока, не вступай с ним в игру, лучше вызови его на бой». Ибн Хайдар поскакал по дороге, и когда шахматист предложил ему сыграть, он вытащил свой меч и закричал: «Во имя Истины, а не игры! Выходи на настоящую, а не игрушечную битву с тем, чей боевой клич «О люди Хашима!» Игрок сдался без боя и рассказал Ибн Хайдару о том, что случилось с его назваными братьями. Он провёл Ибн Хайдара в город и показал ему, где содержалась львица. После того, как он обхитрил охрану и усмирил львицу, ему удалось получить три фляги львиного молока. Две из них он положил в сумки у седла, а третью спрятал в свой тюрбан, на случай если с первыми двумя что-нибудь случится. Затем он освободил из рабства своих названых братьев, хотя они и не узнали его в рыцарском облачении. В ту же ночь каждый из них украл по фляжке молока и скрылся под покровом темноты. Ибн Хайдар дал им время вернуться ко двору, а затем в один скачок одолел пространство, что отделяло его от дворца, где лежал умирающий король. При его появлении придворные и принцы, сгрудившиеся вокруг постели короля, содрогнулись, ибо на нём была кашмирская шаль, рубиновый перстень и королевский меч. «Здесь молоко львицы из Страны Небытия», — сказал он приблизившись. «Но уже поздно!» — зашумели все присутствующие. «Мои принцы уже принесли мне молоко, — сказал король, — но оно не помогло». — «Это потому, что они украли его у меня, того, кто добыл его. А всё благое исчезает из того, что добыто воровством. Вот фляжка — выпей, о король!» Лишь губы короля коснулись молока, он сел, исцелённый. «Откуда ты пришёл, кто ты и почему помогаешь мне?» — спросил король. Юноша отвечал: «Эти три вопроса по сути один, и ответ на первый из них — это ответ на всё. И ответ на второй — ответ на всё. И ответ на третий тоже будет ответом на всё». Король всё ещё не понимал. «Ну хорошо, — сказал Ибн Хайдар. — Я тот, кто живёт в конюшне, что означает, что я муж твоей дочери, поэтому я тебе и помогаю». Вот так Ибн Хайдар унаследовал королевство, когда король отправился в своё самое длинное путешествие.
Рассказ Зозой пленил Борю: он приглашал в прекрасный и таинственный мир восточного великолепия и ослепительных красавиц, в котором он мечтал поселиться. Лишь бы ему повезло, и он добыл бы молока львицы.
— Не верю я в эти сказки, — сказала Зумруд, вошедшая в кухню и услышавшая часть истории. — Не могла львица вот так взять и подпустить человека, чтобы он её подоил. Вот история из Торы — правдивая. Там мудрец сначала бросает львице десять козлят, а потом доит.
В ответ на эти возражения Зозой ответила, что такая чистая душа, как у Ибн Хайдара, уже искуплена жертвой, поэтому никакого чуда не произошло.
— Если у человека душа, как у младенца, он может всё, — заключила она.
Впоследствии Боря многократно вспоминал обе притчи и представлял себя то мудрецом, бросающим львице десять жертвенных агнцев для того, чтобы раздобыть молока, то прекрасным, но скрытым за грязными одеждами неизвестным принцем, добывающим молоко в Стране Небытия. Тогда он даже представить себе не мог, насколько пророческими оказались для него обе истории.
6
Август девяносто первого выдался очень жарким. Захар с Гришей подолгу сидели во дворе перед телевизором, а Зумруд подавала им чай с вареньем из белой черешни, из которой она часами вынимала косточку, чтобы начинить грецким орехом, и думала о том, что ей приятна боль в спине. Она улыбнулась, увидев, что Захар довольно причмокивает, поглощая ложку за ложкой варенье, и когда их взгляды встретились, Захар сказал:
— Ну вот, мать, мы и приехали.
— Куда приехали? — переспросила Зумруд. Гриша громко рассмеялся.
— Куд-куда, куд-куда. Если бы я знал, куда приехали и что нас здесь ждёт, был бы самым богатым человеком на земле.
Страна, в которой они живут, была сосредоточена для Зумруд на одной улице, но и на этой улице всё стало очень быстро меняться, как будто кто-то включил на быструю перемотку фильм и она не успевала следить за событиями. С открытием чартерного рейса Минводы — Тель-Авив улица Бунимовича, на которой они жили вот уже двадцать лет, стала похожа на растревоженный палочкой муравейник. Почти каждый день из соседних домов уезжали на ПМЖ в Израиль соседи, и Зумруд с огорчением наблюдала, что тут и там появлялись красные, как артериальная кровь, растяжки: ПРОДАЖА. Иногда полузаброшенные дома служили пристанищем для бродячих собак, и Зумруд с её чуткостью часами не могла уснуть из-за многочасового лая по ночам. Где-то за неделю до Хануки, в начале декабря 1991-го, растяжки одна за другой исчезли, и дома стали снова заселяться. За короткое время улица изменилась полностью: воздух, атмосфера, языки, на которых говорят люди вокруг, и сами люди тоже изменились. И только Машук оставался на своём месте, и Зумруд полюбила на него смотреть, хоть раньше не особенно замечала — он служил ей гарантией того, что есть в этом мире что-то неизменное. Она старалась не досаждать Захару лишними вопросами, однако время от времени всё-таки не сдерживалась.
— Ты видел, что у нас новые соседи? Кто они, не знаешь?
— Грозненские.
— Евреи?
— Да. Там война началась.
— А напротив?
— Тоже грозненские.
Вскоре Зумруд узнала, что не только на их улице, но и по всему Пятигорску появились новые жильцы. Побросав дома в Чечне, люди убегали от войны. Убегали не только евреи, но и чеченцы, и ингуши. Только для большинства евреев Пятигорск служил лишь временным пристанищем, их главной целью был Израиль. В конце ноября Захар сказал, что пригласил на Хануку их новых соседей, пусть Зумруд наготовит побольше. И Зумруд с головой окунулась в подготовку.
Первый день Хануки в 1991 году пришёлся на 2 декабря, понедельник. Весь день Захар и Гриша бегали по делам, пытаясь успеть до захода солнца, который был по-зимнему рано. Гостей позвали на 15.30, чтобы те успели к зажиганию ханукальных свечей. Все приготовления были на одной Зумруд, и она изрядно набегалась, пытаясь успеть и ханукальные пончики напечь, хрустящие снаружи и мягкие, сочные внутри, и следя за тем, чтобы корочка у ош кюдуи, тыквенного плова, не пригорела. Тыквенный плов получился восхитительным: белый рис на золотистой карамельной корочке. И всё это надо было подавать горячим, иначе вкус не тот.
Празднование Хануки — дня освобождения еврейского народа — должно и в этом году быть радостным, ничто не должно его омрачать, никакие катаклизмы. Это был праздник надежды, праздник света и радости, сладко, светло и весело должно быть у них.
Ровно в 15.00, за час до захода солнца, у Зумруд всё было готово. Она залила в Ханукию, ханукальный светильник, достаточно оливкового масла, которое доставала с большим трудом, чтобы хватило на положенные полчаса горения. Она успела даже переодеться к празднику в самое лучшее своё платье и переодеть Борю, но гости все не шли и не шли.
В 16.30 прибежал Гриша и сказал, что они задерживаются, у них проблема.
— Что случилось? — спросила Зумруд.
— Да у родственников их в Грозном вчера дом расстреляли, они их на вокзале встречают, пока у себя поселят.
— А отец где?
— Отец им помогает — на машине все перевезти.
— Это они попросили?
— Не, они сказали — не надо, но отец настоял. У них же машины своей нет ведь.
Зумруд очень расстроилась — получалось, что для Захара проблемы чужих людей важнее, чем она. Ведь он же знал, как для неё важно, чтобы в Хануку всё было правильно, как положено. Ведь он же знал, что она готовилась к празднику целую неделю. Она хотела, чтобы они зажгли свечи до захода солнца, как положено, и чтобы глава семейства прочитал все три благословения. Она много раз представляла себе, как всё это будет, и что её новые соседи удивятся и восхитятся её благочестию, и похвалят её прекрасный, чистый, уютный дом, и попросят рецепт тыквенного плова, а она скажет: ничего сложного, главное — готовить с любовью, тогда рис не пригорит. А теперь получалось, что все её приготовления были напрасными и что не только до захода солнца, но, возможно, и до рассвета зажечь Ханукию не удастся. Значит, заповедь не будет выполнена. Она села за торжественно накрытый на десять человек — и пустующий — стол и заплакала. Она оплакивала те два дня, что она работала не покладая рук. И она бы предпочла, чтобы они отметили Хануку своей семьёй — в мире и покое. Без всех этих соседских проблем. Если бы только Захар ценил её по-настоящему.
— Мама, — Гриша взял её за плечо. — Мама, ну не плачь.
Зумруд махнула рукой — иди, занимайся своими делами. Но Гриша и не собирался уходить.
— Мама, а ты помнишь? — Зумруд подняла взгляд. — Ты же сама как-то читала из какой-то книги, что если еврею нужна помощь, что если он нуждается, надо помочь ему до того, как он упадёт навзничь. Вот, я помню, ты как-то читала про осла: если осёл оступается под тяжёлым грузом, у человека хватит сил одному поправить груз на его спине, чтобы он мог идти дальше. Но если осёл упал в изнеможении, то тогда даже пятеро крепких мужчин не смогут поставить его на ноги.
Зумруд подняла на Гришу глаза. Взгляд её просветлел, слеза лениво катилась по щеке, но Зумруд резко смахнула её.
— Ты помнишь?
— Не только я помню, но и отец помнит. Разве не эту заповедь исполняет он прямо сейчас?
Глаза Зумруд снова наполнились слезами — только теперь это были слёзы счастья.
— Пусть отец помогает им, сколько потребуется, а потом пусть все вместе приходят, хоть ночью, и мы их покормим.
Зумруд переоделась в свою будничную одежду и решила, что праздновать Хануку сегодня, когда у людей такое горе, стыдно, и начала разбирать праздничный стол, как двор вдруг наполнился шумом. Незнакомые мужские и женские голоса заставили пол в доме колебаться, и Зумруд выбежала во двор.
Захар шёл спереди, держа под руку бабушку лет восьмидесяти, лицо испещрено морщинами.
— Худо борухо сохде а ишму[3], — сказала женщина, едва завидев Зумруд.
— Добро пожаловать, добро пожаловать. Как хорошо, что вы пришли. Я уже и не надеялась.
— Здравствуй, хозяйка, — ответил ей идущий следом мужчина в чёрном.
— Спасибо, что пригласили отпраздновать Хануку с вами, — запричитала женщина, по-видимому, его жена. — Нам неудобно, что мы так к вам нагрянули, всем скопом, с корабля на бал. Извините нас, но мы сами не знали. Мы собирались дома у себя праздновать.
— Зачем извиняться? Наоборот, чем больше людей, тем слышнее будут молитвы. Проходите, проходите. Очень рада знакомству.
— Хорошо бы, чтобы мы познакомились при других обстоятельствах, но у Всевышнего на всё свой удел. Дай Бог, в следующем году отметим на Земле обетованной.
Когда Зумруд увидела этих людей — осунувшихся, во всём чёрном, с заплаканными, но светлыми глазами, пахнущих потом и усталостью от дальней дороги — сердце у неё сжалось. Как она могла считать свои беды — бедами? Да, они потеряли много денег, но зато у неё остался дом. Все здоровы, живы. И как будто читая её мысли, бабушка сказала:
— Дочка, ты не беспокойся за нас. Ведь мы счастливчики, мы живы остались. Не всем так везёт. Не в первый раз всё теряем. Где-то теряем, где-то находим. Когда бы мы ещё имели шанс попасть в ваш прекрасный благословенный дом?
— Дай Бог, чтобы ничто не нарушало ваш покой, — сказала женщина помоложе. — У нас скоро начнётся эвакуация людей из разбомблённых домов.
Когда все сели за стол, оказалось, что гостей больше, чем ожидалось. Гриша принёс дополнительные стулья и тарелки. Закуски слегка обветрились и уже не выглядели такими свежими, какими были четыре часа назад. Зумруд надеялась, что Захар зажжёт Ханукию по всем правилам, но она не хотела ему досаждать и оттягивать момент, когда они наконец сядут за стол, потому что, судя по всему, гости были очень голодны. Зумруд мало что осознавала, она только бегала из кухни к столу и от стола к кухне, чтобы обслужить гостей. Немало беспокойства вызвал Боря, который стал бить и выгонять гостей, едва завидев их. Особенно Зумруд огорчилась, когда он со всей силы бросил на пол Ханукию, так что оливковое масло, которое она с таким трудом добывала, расплескалось, и ей пришлось быстро всё вытирать, чтобы никто не упал. Ей так хотелось отпраздновать этот день как следует, весело, со светом и песнями, она специально приготовила для детей побольше пончиков со сладкой начинкой, но пришлось вместо этого Борю отшлёпать и отвести к Зозой, чтобы та заперла его у себя и не выпускала до завтрашнего утра. И хоть Зозой ей не могла больше помогать, зато Боря будет под присмотром.
— А что с ним? — неожиданно шепнула ей прямо в ухо соседкина гостья из Грозного. — Почему он такой?
— С ним… он не может сказать, чего хочет. Голоса нет. Поэтому и злится.
— Немой, что ли?
Зумруд промолчала. Она хотела бы закричать, что нет, не немой, но могла ли она это утверждать, не покривив душой?
— Только Всевышний знает. Может, ещё заговорит.
— У нас у соседей в Грозном была немая девочка. Только она была спокойная. Сидит себе в уголке, не слышно её, не видно. Подойдёт к маме, сядет на пол, положит голову на колено, чтобы мать её по голове погладила, и сидит так часами, как собачка. И главное, остальные семь детей у неё нормальные, только эта больная. Она ходила к раввину, тот сказал, что это испытание ей дано, чтобы она научилась любить и смиряться.
— На все воля Всевышнего.
— Когда я плакала из-за того, что дом, нажитый долгими годами, вдруг сгорел за несколько часов, мне люди сказали: ну что ты плачешь, вы молоды, живы, здоровы. Всевышний, может, и позволил ваш дом разрушить, чтобы вам жизнь сохранить. Деньгами взял, так сказать. И я перестала плакать. А у кого-то дети без ног, без рук остались, им хуже, чем нам.
Зумруд понимала, что новая знакомая пытается её утешить, и от этого жжение у неё в груди усиливалось и глаза наполнялись злобой. Вместо того, чтобы поблагодарить её, сказать, что она права и что ей, Зумруд, нужно подумать о замысле Всевышнего, вместо того чтобы искать способы избавления, она хотела крикнуть ей, чтобы она убиралась, чтобы она не смела ей сострадать. Конечно, сказать всего этого Зумруд не могла, ведь она была хорошо воспитана. Чтобы занять руки и глаза, она стала очень аккуратно выкладывать ош кюдуи на тарелки. Несмотря на все её усилия, тыквенный плов подгорел, но сверху всё равно оставался холодным.
— Меня мама учила, чтобы ош не подгорел, надо заново его обжарить, только с другой стороны. Так получится две корочки, — продолжила наставлять её женщина.
Зумруд улыбнулась и, не говоря ни слова, пошла относить ош на стол. Мужчины и женщины продолжали начатый разговор.
— Кто? Дудаев? Этот чучмек с гитлеровскими усиками? Разве ему можно верить? Он вам что угодно скажет. Раввин Хазан выступил в защиту его режима? А кто-нибудь ещё, кроме Дудаева, слышал, как он выступил? Это подонок, которых ещё поискать!
— Что они с нами делают? Всю жизнь с ними дружно жили, с чеченцами. Мы по-чеченски кумекаем лучше, чем по-русски. Теперь, после того, как они выкрали Кан-Калика, как можно жить, как прежде? То, что эти звери ни перед чем не остановятся, ясно. Когда проректор-чеченец побежал на помощь Кан-Калику, его в упор расстреляли.
— Кан-Калик — это ректор грозненского университета, еврей, — шепнула на ухо Зумруд Роза.
— Убили они Кан-Калика, не убили, покажет время. Но мне кажется, евреям там больше не место. Там больше не место никому, у кого есть голова на плечах. Кан-Калик пытался заниматься мирными вопросами, наукой, педагогикой, когда вокруг — шторм и голодные акулы. Надо было бегством спасаться. Бегством! В ситуации опасности единственная правильная тактика — убегать подальше. А он пытался кому-то что-то доказать… ещё когда про него заказную статью написал этот журналюга, что он, мол, национальную ненависть разжигает, что он то да сё, тогда ещё ему надо было бежать. Потом этот журналюга за его женой ходил, денег требовал. Кан-Калика должны были снять с должности, а его не сняли, заказчики статьи деньги обратно требовали, а денег нет. Сумасшедший дом!
Зумруд встала, налила себе вина и сказала:
— Сегодня — Ханука. В этот праздник принято зажигать свечи, которые должны напоминать нам, евреям, что Господь совершает чудеса для тех, кто стоит за свою веру. Масла для свечей хватало на один день, но Всевышний заставил гореть это масло все восемь дней, пока не сделали новое. Поэтому в этот день должно быть много света.
— В Грозном сейчас тоже много света — от взрывов и выстрелов. Люди боятся выйти на улицу, потому что их могут случайно убить. Нет ни минуты покоя. Отовсюду грохот, шум. То ломают, то строят, то убивают, то лечат — сирены постоянно, выстрелы, взрывы, мегафоны, бэтээры…
— Очень многих евреев стал привлекать греческий образ жизни. Они стали одеваться как греки, давать детям греческие имена. Хасидеи подняли восстание. Напряжение в стране нарастало. Она, как перегретый паровой котёл, готова была взорваться в месте малейшей трещинки. Давление на иудеев — подчинитесь нам, и мы вас простим — давало противоположный результат. Греки не понимали, что иудейская религия коренным образом отличается от их языческой.
— Как же нам не хватает прежней жизни! Раньше так было хорошо, все друг друга любили, дружили. Я своему кунаку Ахмету сказал: наш дом, хоть здесь, хоть в Израиле, для тебя всегда открыт. А он мне отвечает, спасибо, брат, может, и приедем к тебе, если здесь всё плохо будет. Но он — чеченец, он не может уехать в Израиль. Его земля там, его семья уже депортацию одну пережила, сталинскую. Когда они вернулись в Чечню, их дом был в целости и сохранности только благодаря нашей семье, которая заботилась о доме. Мы с тех пор рядом и живём. А сейчас эти проклятые нелюди дерево с корнем выкорчёвывают.
— Греко-сирийцы захотели, чтобы евреи принесли жертву богине Деметре. А в качестве жертвы Деметре использовалась свинья. Собрали всех иудеев в храме. В первых рядах стоял Маттитьягу и его сыновья. Именно ему предложили принести жертву. Он отказался. Тут сам вызвался какой-то другой еврей, но Маттитьягу заколол его. Потом началась бойня. Евреи накинулись на чиновников и солдат. Котёл взорвался.
— Что они с нами делают? Что они с людьми делают? Сейчас национализм такой, что если ты не националист — ты враг народа. Когда Кан-Калика схватили, проректор-чеченец побежал ему на выручку. Они своего — чеченца — расстреляли. А он даже не подумал, еврей или не еврей Кан-Калик. Человек старой закалки. Какая разница? Как братья жили. А теперь что с нами будет, что будет с нашей дружбой? Один раз убили еврея, другой раз, и всё — волна насилия пошла. Очевидно, что Кан-Калик — первый, но не последний.
— Восставшие уходят в горы и объединяются в отряды обороны против греко-сирийцев. Именно 25 кислева, ровно через 3 года после осквернения Храма, служба в нём возобновляется. Менора была осквернена и требовала очищения, поэтому восставшие сделали временную менору из гард своих копий. Это и была первая Ханукия. Не было достаточно масла, чтобы её зажечь. Масла, которого должно было хватить на один день, хватило на восемь. В память об этом чуде празднуется Ханука.
Зумруд встала, подошла к Ханукии и, произнеся все три благословения («Благословен Ты, Господь Бог наш, Царь Вселенной, освятивший нас Своими заповедями и повелевший нам зажигать ханукальный светильник», «Благословен Ты, Господь Бог наш, Царь Вселенной, совершивший чудеса для наших отцов в те дни, в это время» и «Благословен Ты, Господь Бог наш, Царь Вселенной, давший нам дожить, досуществовать и дойти до этого времени»), зажгла Ханукию. Солнце уже полностью зашло, но луна была на удивление яркой.
7
С тех пор, как Советский Союз распался, все вокруг только и говорили о переезде в Израиль. Им тоже советовали переехать. В Израиле, говорили им, отличная медицина, и если Боря и заговорит, то только в Израиле, но Захар отнекивался, а Зумруд всегда с ним соглашалась. Но когда в марте 1993 года Боре исполнилось пять, а он так и не заговорил, в Зумруд что-то поломалось. С каждым днём, против её воли, образы новой жизни являлись к ней всё чаще, и перспектива бросить всё нажитое и переехать в совершенно другое место, в место, где и язык чужой, и люди чужие, больше не пугала её, как раньше. Она всё обдумала, и доводов «за» оказалось больше, чем доводов «против». Она знала, что если она хочет чего-то добиться, ей надо незаметно внушить нужную ей мысль Захару, чтобы не вызвать отторжения. Надо сделать это потихоньку, чтобы раз за разом у Захара возникали те же доводы и желания, что уже давно созрели у Зумруд, и чтобы в один из дней он бы сам ей это предложил. И первый рывок к намеченной цели Зумруд готовилась сделать уже этой ночью, потому что у них гостили родственники из Хайфы. Хоть они уехали всего полгода назад, в апреле 1993-го, они вошли в их двор совсем другими, возвещая о существовании какой-то другой жизни. Яркими рубашками, изумрудными шортами, сандалями и странным акцентом — будто за полгода они разучились говорить по-русски, бесконечно вставляя в речь беседер, слиха и кен, постоянно экая, ища нужные слова, смеясь не по-нашему и ведя себя немного странно. Зумруд постелила им в комнате для гостей, а им с Захаром — в спальне, и очень хотела иметь хотя бы десять минут, чтобы вслух помечтать об Йерушалайме. Почва была подготовлена, обстоятельства складывались — лучше некуда, и ей казалось это всё знаком Всевышнего — вот оно, твоё предназначение, Зумруд, увези семью на Землю обетованную, на которой Я сотворю СЛОВО и для твоего сына.
Но всё испортил Гриша. Он пришёл поздно — взволнованный, красный, нахохленный — именно в тот день, когда она была собранна, как никогда, успела уложить Борю, гладя его по большой кудрявой голове заледеневшими руками, хоть была жара, а гости допивали последний глоток чая перед сном, — и, нарушив все правила гостеприимства, потребовал родителей для разговора наедине.
В ежедневных и еженощных заботах о младшем сыне Зумруд забыла о старшем. Каким-то фоном доносилась до неё информация о том, что Гриша худо-бедно окончил Краснодарский политехнический институт и, взяв деньги в долг, купил цех при Минераловодской швейной фабрике. Он сначала шил одежду, как и отец, а потом полностью перешёл на шубы, поняв, что это прибыльней. У него всё складывалось неплохо, и Захар гордился старшим сыном, который, как он любил говорить, весь в него. Зумруд не спорила, потому что это была чистая правда. Она была довольна Гришей — контуры его жизни прояснялись, как изображение на брошенной в проявочную жидкость фотографии. Теперь оставалось его только женить — на хорошей, крепкой, домашней девочке, но Зумруд надеялась, что сможет убедить Гришу найти себе жену из недавно уехавших, вот у Мишиевых есть дочь, скромная, покладистая.
А тут такой удар. Гриша сказал:
— Мэ хуб духтер офтум[4].
Как будто так и надо.
Зумруд опустилась на стул, не веря своим ушам. Он что, общается с девушкой, даже не попросив её, Зумруд, заручиться согласием её родителей? Разве это так делается? Это у русских так можно, а у них так нельзя. Гриша бросал тень на их дом, на весь их род.
— Что он говорит? — переспросила она у Захара. — Чу хосте у?[5]
— Мере нейварасире[6], — ответил Захар, — нашёл девушку, говорит.
— Офтум кини? Духтер-бинегъолуб?[7]
Зумруд приготовилась услышать самое страшное, но Гриша тут же объяснил, что жениться прямо сейчас он не будет, а подождёт ещё год-два, потому что девушке всего шестнадцать и что лично они пока не знакомы, но он уже навёл о ней справки. И теперь он хочет, чтобы к её родителям от его родителей была послана хозмуничи[8], которая нащупает почву, потому что он хочет посвататься к ней по всем правилам. Далее Гриша сообщил, что девушку звать Анжела Реувен, что она ашкеназка и что он увидел её случайно, когда был в Минводах, а она шла со своим отцом и Гришиным приятелем по улице. Гриша остановился, чтобы поздороваться с приятелем, и неожиданно для себя пленился девушкой.
Дальше были расспросы, из которых выяснялись дальнейшие подробности, например о том, что Анжела из Пятигорска, что она окончила музыкальную школу по классу фортепиано и сейчас учится в музучилище в Минводах. Гриша больше ни разу с девушкой не встречался, но навёл мосты: всю неделю он через знакомого отправлял для неё цветы.
— Когда она окончит училище, мы поженимся, — резюмировал Гриша.
— А откуда ты знаешь, что она согласится? — спросила Зумруд. — Ты же ещё с ней не знаком.
— Вот для этого ты должна завтра же послать туда сваху.
Сваха отнесла в маленькую квартирку семьи Реувен халву, орехи и золотые часики и вернулась с приглашением на чай. Когда Зумруд увидела Анжелу, она расстроилась. На вид девушка была слишком худая и бледная, прямо кости да кожа, и при этом её зелёные глаза горели каким-то нездоровым огнём, будто она больна чем-то серьёзным. Нет, нет и нет. Не такую жену хотела Зумруд для Гриши. Захар прятал взгляд в пол, а потом резко и с каким-то страданием во взгляде смотрел на Зумруд. А Зумруд еле заметно поводила плечами. Она видела, как бескомпромиссно смотрит на девушку Гриша, и хорошо знала этот взгляд — точно таким взглядом смотрел на неё Захар двадцать семь лет назад. Он будто стальной проволокой был привязан к Анжеле, и разрубить эту проволоку было не под силу никому. Убеждать сына в том, что ашкеназы — это совершенно другой сорт людей, бесполезно. Зумруд знала, если Гриша для себя что-то решил, никто — ни человек, ни обстоятельства, не в состоянии ему помешать.
Больше всех говорила мать Анжелы, Рая. Она рассказывала про какие-то странные вещи, из её речи Зумруд выхватывала отдельные фразы и слова: единственная дочь, музыка, талант, Сибелиус, образование, уважаемая семья, знаки внимания, цветы для Анжелы, Гриша хороший мальчик, фортепиано, мы люди простые, Шопен, Шуберт, Бетховен, Рахманинов, Бах, Шнитке, Стравинский, консерватория, Москва, талант, боль, бедность, окраина, Моцарт, двадцать минут до метро, фортепиано, интерпретация Сибелиуса, ещё ребёнок, композиторский факультет, московский уровень, Зинаида Яковлевна, только в Москву, лучшая ученица, рано замуж, Гриша — хороший мальчик, единственный ребёнок, музучилище, Москва, феноменальный слух, большие деньги, Моцарт, цветы от Гриши, большая карьера, копим деньги, автобус, клетушка на окраине, замуж успеется, Гриша — хороший парень, много хороших девушек.
Спустя два часа они молча вышли из квартиры — Зумруд выдохнула с облегчением, во взгляде Захара играли радостные огоньки. Гриша вызвал для них лифт и попросил подождать у машины.
— Слава богу, — выдохнул Захар, пока они ехали в лифте.
— Не дай бог, — подтвердила Зумруд.
Они были в приподнятом настроении. Уже давно они не были так едины во мнении, как сейчас. Нет, эта девушка совсем не для Гриши; и хорошо, что родители сами отказали, что им не пришлось портить из-за этой дурнушки отношения с сыном. Но тут возбуждённый и пылающий, с несходящей улыбкой на лице, из подъезда вылетел Гриша. Он сбежал по ступенькам с пятого этажа, не дожидаясь лифта, и его лицо было таким, будто он только что выиграл миллион долларов.
— Чего радуешься? Тебе же отказали… — с наигранным сочувствием сказала Зумруд.
— Кто отказал? — Гриша включил зажигание, и машина тронулась.
— Ну родители же сказали, что дочь они пока не отдают.
— Ну мало ли что они сказали. У них, у ашкеназов, что хорошо? Что всё решает девушка. А я Анжелу спросил, можно я тебя буду сам в училище возить, сам забирать, она мне кивнула. Так просто бы не стала кивать.
— Ещё бы не кивнула, — перешла в оборону Зумруд, — парень умный, деловой. За такими, как ты, сто девочек кровь с молоком завтра в очередь встанут, я тебя хоть завтра женю. А эта, что у неё есть? Кости торчат, как у мертвеца, и вид болезненный.
— Мама, — Гриша подъехал к обочине и остановился, его голос стал удивительно резким, так что Зумруд нахмурилась. — Если мне понадобится твоя помощь, я тебя попрошу. Мэ Анжеле воистени[9], больше никто мне не нужен. И я не хочу, чтобы ты в моём присутствии о ней плохо говорила.
Этот выбор Гриши стал для Зумруд двойным ударом. Во-первых, она чувствовала, что эта маленькая, хрупкая, болезненная девушка никогда не сделает Гришу многодетным отцом, а во‐вторых, о мечте уехать в Израиль и вылечить там Борю можно теперь забыть. Без Гриши никогда не уедет Захар, а Гриша никуда не уедет без этого странного существа, которое прокралось в их жизнь дождевой водой, не заметной глазу, но постепенно разрушающей фундамент. Но Зумруд не собиралась с этим мириться. Она решила, что будет чаще звать домой подруг с подрастающими дочерьми, и подстраивать, чтобы Гриша тоже был дома. Ничто так не расшатывает неустойчивые привязанности к худосочным малолеткам, как румяные, пышущие здоровьем, энергией и молодостью соблазнительные восточные красавицы.
К огорчению Зумруд, Гриша после той поездки почти не появлялся дома, лишь на минутку заезжая днём, чтобы забрать Борю. Родители Анжелы хоть и разрешили Грише забирать её из музучилища в Минводах и привозить домой в Пятигорск, потому что так хотела она сама, но были весьма обеспокоены, потому что, сам понимаешь, Анжеле всего шестнадцать, а ты — взрослый мужчина. Родители старались как можно деликатней сформулировать мысль, но Гриша и сам знал, что это неправильно, когда девушка до замужества так много времени проводит с парнем наедине, даже если этот парень имеет серьёзные намерения. Поэтому было условлено, что он забирает Анжелу вместе с Борей, который хоть и мал, но служил гарантией, ведь в его присутствии Гриша не позволит себе вольностей. И для Гриши немой Боря был отличным вариантом, потому что в чём он мог быть уверен, так это в том, что он никому не расскажет, о чём они с Анжелой говорят.
Однако очень быстро Гриша понял, что говорить ему с Анжелой в общем-то и не о чём. Его рассказы о цехе она выслушивала, но дополнительных вопросов не задавала, а он ничего не понимал в музыке, поэтому не знал, что спросить. И только присутствующий в машине пятилетний немой мальчик по иронии судьбы спасал их от грозящей превратиться в проблему всепоглощающей тишины. Почему-то именно Борино присутствие рядом с ними превращало их общение наедине в настоящее душевное сближение. У них появилось нечто общее — и этим общим был Боря. Вопреки запретам Гриши Боря расстёгивал ремень безопасности и, встав за сиденьем Анжелы, обхватывал её руками, а иногда целовал в щёку, и причудливая смесь жжёной карамели и сырого яйца оставалась на её щеке, и Анжела шутливо бранилась, фу, обслюнявил, она смеялась и смеялась, наполняя водой иссохший колодец, а потом резко переставала смеяться, лицо у неё становилось серьёзным и непроницаемым, она доставала из своей сумки ноты, что-то напевала, вычёркивала, опять напевала, рисовала и вычёркивала, а иногда вынимала из «Пионера» Гришину кассету с дагестанской музыкой и ставила свою. И тогда машина наполнялась странными свистящими, звонящими, льющимися, висящими, летающими, ползающими и карабкающимися в гору, а иногда спускающимися с горы звуками. Они были то чёрными и пугающими, то голубыми и нежными, то зелёными, словно свежескошенная трава; а однажды Боря увидел радугу. Как только Анжела садилась записывать ноты, он тоже садился и, надув щёки от усердия, рисовал предусмотрительно прихваченными Анжелой цветными карандашами. Иногда Анжела просто кивала, когда он протягивал ей измалеванный клочок бумаги, а иногда принималась спорить. Барух, разве ты не слышишь, говорила она Боре, что здесь полно красного, а у тебя красного нет совсем. Это же очевидно, послушай ещё. И она перекручивала кассету, ища нужные аккорды, и говорила — вот оно, вот оно.
— А что вы это делаете? — с удивлением спрашивает Гриша.
— Музыку рисуем, — торопливо отвечает Анжела, не считая нужными дальнейшие объяснения.
— А-а-а-а, — с обидой говорит Гриша. — По-ня-я-тно.
Если дома все бегали вокруг Бори — мама и няня не оставляли его ни на минуту, гости смотрели на него сочувственно, как на инвалида, — то у Анжелы никакого сочувствия своей немоте он не находил. Она как будто не замечала, что он не может ничего сказать, и спрашивала так, как будто не сомневалась, что он ей ответит.
— Барух, а ты знаешь, как поёт соловей? — спросила Анжела вдруг, когда они проезжали мимо парка.
Боря замотал головой.
— Тебе надо услышать своего соловья, — сказала она, — только он надёжно спрятан. Вот здесь.
Анжела уткнула свой указательный палец в Борину грудь.
Чем больше Гриша наблюдал за Анжелой, тем больше он понимал, что она вся — от макушки до пяток — состоит из музыки, и знал, что не сможет конкурировать с музыкой. Но почему-то же Анжела захотела с ним общаться? Что-то в нём, в его внешности или в его взгляде, или в его отношении к ней, её привлекло? И Гриша хотел дать ей то немногое, что есть у него, и в чём она, возможно, нуждается. И при этом он понимал, что на его всепоглощающую, рабскую любовь она не сможет ответить никогда, и всё, что ему будет позволено — это находиться рядом. И он не променяет это право ни на что: пойдёт за ней на край света, бросит ради неё родителей и родной город. И неважно, что она из другого теста, как говорит мама, и неважно, что у неё нездоровый вид, главное — она рядом.
В один из дней Анжела с Гришей ушли пить чай на кухню, а Боря остался в комнате. Анжела налила чай и села, а потом подскочила, как ошпаренная, и бросилась в комнату. Гриша ничего не понял, но побежал за ней. Он увидел, что Боря стоит у пианино и одним пальцем нажимает на клавиши. Анжела многозначительно посмотрела на Гришу и поднесла палец к губам. Они стояли в проёме около минуты, а когда Боря закончил, она встала перед ним на колени, долго и внимательно рассматривала его пальцы, а потом спросила:
— Ты знаешь, какие у слона уши?
Боря замотал головой.
— Как у тебя.
8
Спустя месяц Зумруд с любопытством и ревностью наблюдала за трансформацией обоих своих сыновей. Так, Гриша стал вовремя приходить домой вечером и чаще ужинал с ними, потому что Анжела должна была готовиться к экзаменам и все вечера проводила у пианино, а Грише больше неинтересно было ходить по девочкам и выпивать с друзьями. А на Борю появилась первая в жизни управа. Стоило только сказать, что его в следующий раз не возьмут к Анжеле, как он переставал буянить, становился шёлковым. Зумруд не могла понять, что у Анжелы дома есть такое, чего нет у них, почему Боря даже ночью вскакивает, чтобы проверить, не ушёл ли Гриша без него к Анжеле. Ей было непонятно, как это возможно, что Боря, такой тяжёлый, неуправляемый, нервный ребёнок, который наблюдался у невропатолога, потому что он дома бегал, как заведённый; ребёнок, который умудрялся расшатать деревце в саду и выбить дверной косяк, постоянно сталкивал шкафы, а гостей иногда выгонял из дома и бил, так что его часто приходилось запирать на ключ в комнате; как это возможно, что от Реувенов он возвращается чистеньким и счастливым, и никаких жалоб она от Гриши на его поведение не слышала. Она сначала думала, что ему там без меры дают конфет, но Гриша сказал, что конфет у них нет, с Борей Анжела говорит как со всеми, ест он то же, что и все, никто с ним там не сюсюкается, и вообще Анжела немногословная.
— Неужели он прямо такой идеальный ребёнок у них? — с обидой спросила Зумруд. — Ничего не ломал, никого не бил?
Гриша пожал плечами, а потом вспомнил:
— Ломал!
— Да? — с интересом спросила Зумруд.
— В первый же день он сломал их фамильную реликвию: музыкальную шкатулку восемнадцатого века, которая досталась от прабабушки Анжелы, она её через войны и революции пронесла, прятала и от фашистов, и от коммунистов, не продала, когда голодала… А Борька решил разобрать и посмотреть, что внутри. Ну и всё, капут шкатулке.
— Вой эри ме, — схватилась за голову Зумруд. — Горе-то какое!
— Анжела сказала, да ну её, эту рухлядь. Положила в пакет и бросила в шкаф.
У Зумруд округлились глаза, и она не находила слов.
— А потом Боря им кукушку вырвал с корнем из часов, но они сделали вид, что ничего не заметили. Больше ничего, кажется, не ломал.
— И чем он там занимается, если ничего не ломает?
— Сидит, музыку рисует… — многозначительно изрёк Гриша. — А иногда они с Анжелой о чем-то болтают.
— Болтают?
— Ну, болтают — громко сказано. Они как-то по-своему, без слов, общаются. Как будто они не люди, а животные или птицы.
Зумруд уже подумывала о том, чтобы позвать Анжелу с родителями домой, чтобы понаблюдать за ней, может, и вправду есть в ней что-то такое, чего она не заметила во время той встречи, чтобы посмотреть своими глазами, о чём они с Борей «общаются», как выразился Гриша, но не успела она об этом подумать, как её ужасно взволнованным голосом через весь двор к телефону позвала Зозой — звонит Гриша. У Зумруд от страха заболело сердце и онемели руки, она заторопилась в дом, ледяными руками взяла трубку, готовясь к самому ужасному. Она привыкла, что ей звонят только по экстренным случаям. Что-то с Борей, что-то с Борей, отстукивало у неё в висках.
— Гриша? — выкрикнула она в трубку.
— Мама, да ты так не волнуйся, лучше сядь.
— Что случилось? — Затылок Зумруд прожигали листья крапивы.
— Мама, ничего страшного, но твой сын… он запел.
— Запел?
Понимание покинуло Зумруд.
— У мэгIэни хунде[10], песни же есть. Слышишь, ты слышишь? Это он поёт! Вот это зуьм-зуьми[11], вот это виз-визе[12], вот это жив-жив[13] — это и есть его голос. Я не могу трубку ближе поднести, провод короткий. Но скоро ты сама услышишь. Тонюсенький у него голосок, как у девочки. Анжела разучивала песню к выпускному, тучки небесные, вечные странники же есть, слышит, кто-то мяукает. Думала, это кошка. А это он. Я как услышал, чуть в обморок не упал, а они как ни в чём не бывало в один голос поют.
Позже Зумруд слышала эту историю сотни раз во всех мельчайших подробностях, но вновь и вновь просила рассказать, как Гриша с Борей подъехали к музучилищу и Боря высвободился из Гришиной руки и забежал прямо в класс, где шла репетиция концерта. И как он тихонько сел прямо на пол, пока хор девочек репетировал песню, а Анжела им аккомпанировала; и как Анжела увидела его и, поманив пальцем, посадила на стульчик рядом с роялем, и как Боря с открытым ртом сидел и смотрел на поющих девочек, и потом, когда репетиция закончилась, к нему подошла Карина Ашотовна — дирижёр хора и погладила по щеке. Она спросила у Анжелы — это твой брат? — и Анжела ответила, да, это мой брат. И Карина Ашотовна спросила, как его звать, а Анжела ответила — его звать Барух. И Карина Ашотовна сказала — вы чем-то похожи. А потом они все вместе поехали не домой, а в какой-то магазин, потому что Анжеле понадобилась кассета с этой песней, чтобы она могла репетировать дома по вечерам. И всю дорогу они ничего не рисовали, а только слушали эту кассету, и когда они подъехали к дому Анжелы, Гриша умчался по делам, а Борю оставил у Анжелы.
— А когда я ближе к вечеру до них доехал, он уже пел, — рассказывал, смеясь, Гриша.
Когда Анжелу спрашивали, как ей это удалось, она отнекивалась. Мол, она здесь ни при чём, просто раньше Барух не считал нужным проявлять голос, а сейчас почему-то ему это понадобилось. И немного подумав, добавляла:
— Не зря он начал с высоких нот.
В один момент Анжела превратилась для Зумруд из пугала, которое даже родне показать страшно, в божество, с которого сдували пылинки. И хоть остался у Зумруд осадок — ведь это не она, а Анжела первой услышала голос её сына, она пыталась этот осадок вытравить, смыть из своей души, а это было возможно только в том случае, если она смогла бы полюбить Анжелу всей душой, как свою родную дочь. И она решила, что Анжела станет её дочерью. И пусть они с Гришей поженятся только через год или два, она уже сейчас будет относиться к ней так, как относилась бы к дочери. Ведь она вызволила её Борю из оков, и этого Зумруд никогда не забудет. На следующий день она спросила Гришу, не хочет ли он оформить их отношения с Анжелой по всем правилам — надеть кольцо, пригласить на обручение родню — он поцеловал мать и убежал. А через час у них была дата.
Несмотря на то, что из Бори с помощью Анжелы удалось извлекать звуки, заговорил в привычном смысле он не сразу. Заговорит он или нет, зависело от того, была ли рядом с ним Анжела. Для Зумруд началась новая борьба. Поскольку первый год Боря соглашался говорить только с Анжелой, а всем остальным отвечал молчанием, Зумруд требовалось перешагнуть через себя и свою ревность, чтобы признать, что от Анжелы сейчас зависит не только Гришина, но и Борина судьба, что в этой маленькой болезненной девочке сосредоточена какая-то неведомая ей сила и что ей, Зумруд, остаётся только покориться. Если бы она не видела своими глазами, как резко Боря преображался рядом с Анжелой, как из буйного неуправляемого ребёнка становился паинькой, она бы не поверила. Диагнозы, которые ставили им врачи, от алалии[14] до аутизма, от задержки речевого развития до задержки умственного развития, стали её обычным фоном, но резко куда-то пропадали, когда на горизонте появлялась Анжела. И хоть Зумруд мало знала о жизни, её знаний хватало на то, чтобы понять, что один и тот же ребёнок не может быть одновременно и очень больным и очень здоровым. И будучи в здравом уме, она не могла выбрать для своего сына путь больного ребёнка. Поэтому, скрепя сердце, она решила, что оторвёт от себя Борю, разрежет с ним пуповину, пусть он будет Анжелин, ради его же блага.
К семи годам Боря худо-бедно заговорил, хоть и заикаясь, но для того, чтобы отправить его в обычную школу к обычным детям, препятствий больше не было. И хоть над ним поначалу смеялись другие дети, очень быстро они поняли, что у него очень крепкий, практически железный кулак и что шутить над ним опасно. В качестве нападающего в футболе он стал незаменим, за что получил кличку «кабан». Он очень полюбил футбол. Когда Анжела окончила музыкальное училище, сыграли свадьбу. Вместо медового месяца Гриша повёз Анжелу в Москву — поступать в консерваторию. Он дал обещание её родителям, что она не бросит музыку, и выполнять обещание намеревался неукоснительно.
— Как же так? — запричитала Зумруд. — Ведь если она поступит, вы будете жить в Москве? А как же мы? Как твоя работа? Как Боря? Что с Борей станет?
Зумруд была безутешна. Она днями и ночами ходила по дому как привидение и молила Всевышнего, чтобы Гриша с Анжелой вернулись домой. Ведь у них большой дом, много места. А что в Москве? Неужели Гриша, привыкший к большим комнатам с четырехметровыми потолками, будет ютиться в московской клетушке? Да и тревога за Борю была неиссякаемой. Боря ходил как в воду опущенный. Он не знал, что Анжела, возможно, больше никогда не вернётся, он думал, что они уехали в свадебное путешествие, но и это для него было трагедией. А если он узнает, что это — навсегда? Его речь была зыбкой, как песочный замок, и он легко мог снова перестать говорить. Этого нельзя допустить ни за что.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Молоко львицы, или Я, Борис Шубаев предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других