MUSEUM (Золотой кодекс)

Anna von Armansberg, 2023

В старинном студенческом городке на юго-западе Германии происходит загадочное убийство… Убит профессор Веронези – глава одного из факультетов прославленного университета и ученый с мировым именем. Кто может быть замешан в этом таинственном преступлении – коллега профессора, тайно завидующий более чем стремительной карьере Веронези, быть может, преступником является участник одного из тайных студенческих союзов, в котором состоял убитый и где, как известно, «бывших не бывает»? Что стоит за этой поистине странной историей: месть, ревность, зависть университетских коллег профессора, или же все дело в его последней научной работе по Лоршским Евангелиям, над которой Веронези работал в последние дни своей жизни? Анна и Януш фон Армансберг – ученики профессора Веронези, верные его памяти, – берутся за это расследование… MUSEUM – первый роман пятилогии о захватывающих приключениях Анны и Януша, двух молодых ученых-историков из Гейдельберга и отчаянных любителей детективов.

Оглавление

  • Часть первая. Moderato[2]

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги MUSEUM (Золотой кодекс) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Музей есть не собрание вещей, а собор лиц;

деятельность его заключается не в накоплении

мертвых вещей, а в возвращении жизни останкам

отжившего, в восстановлении умерших,

по их произведениям, живыми деятелями.

Н. Ф. Фёдоров, Музей, его смысл и назначение

Herz, mein Herz, was soll das geben?

Was bedränget dich so sehr?

Welch ein fremdes neues Leben!

Ich erkenne dich nicht mehr.

Weg ist Alles, was du liebtest,

Weg warum du dich betrübtest,

Weg dein Fleiß und deine Ruh' —

Ach wie kamst du nur dazu![1]

Johann Wolfgang von Goethe (1749–1832)

© Anna von Armansberg, текст, 2023

© Издательство «Четыре», 2023

Часть первая

Moderato[2]

Свиток первый

Июньским вечером 2010 года я стояла с чашкой горячего кофе на просторной террасе своей новой квартиры, прислушиваясь к поющим на все лады припозднившимся птицам и вглядываясь в ломаные очертания Старого города, знакомого до последнего рыжего кирпичика Heidelberger Schloss[3].

Подобно немедленно ожившей цитате из немецкой романтической поэмы — в духе Schelling, Novalis или Ludwig Tieck[4] — приветственно мерцал он, ярко освещенный причудливыми сполохами оранжевой иллюминации, на фоне темнеющих холмов вдали, призывая усталых путников немного отдохнуть в своей расцвеченной сени.

Kaum einen Hauch;

Die Vogelein schweigen im Walde.

Warte nur, balde

Ruhest du auch…[5]

«Не пылит дорога, не дрожат листы. Подожди немного, отдохнешь и ты…» — не об этом ли было произнесено великим поэтом?

Мне же эти сумеречно-рыжие и оранжево-золотистые пятнышки редких вечерних огней старого замка, пробивающиеся сквозь конусы кипариса, которым была уставлена вся терраса, напомнили о шкуре леопарда, словно бы наброшенной на один из пологих замковых склонов.

Мельком поглядывая на отражение монитора в наливающемся кобальтовой мглой стекле раскрытого окна, ведущего на террасу, не слишком внимательно слушала я последние новости, одновременно припоминая недавний разговор с Янушем фон Армансбергом…

–…Послушай, Януш, ты не мог бы оказать мне невероятную любезность и перестать называть его моим?.. — иронически осведомилась я, припечатав несчастного Януша взглядом. По сути, Сандерс никогда и не был моим. Этот странный человек — словно тревожный, неуютный, холодный снежный рассвет на севере — не для меня…

Януш примиряюще улыбнулся и наконец замолчал.

На столе стояли две недопитые чашки кофе, а на самом краю лежал подарок Януша из цветочного магазина Mai — бережно упакованный в фиолетовую коробку c шелковой лентой роскошный букет белой сирени…

Что ж, Януш знает мои консерватóрские вкусы! Пора домой.

В окно кафе залетал прохладный ветер, Италию сменил хороший, настоящий американский джаз сороковых, и, как всегда бывает при смене музыкального фона, внезапно изменилось и мое, без того склонное к внезапным импульсам, настроение. Позвольте, а чего же еще ждать от девушки, окончившей университет и консерваторию, ценящей поэзию вагантов[6], любящей Скрябина и Рахманинова, Блока и Булгакова, Басё и Сэй-Сёнагон вкупе с «Непрошеной повестью» — пятью свитками-дневниками известнейшей японской поэтессы и придворной дамы XIII века Нидзё?.. Признаюсь, ее очаровательная, трагическая, не завершенная и предельно откровенная «Непрошеная повесть» в прекрасных переводах И. Львовой и А. Долина — удивительное сочетание дневникового, интимного и повествовательного жанра никки и цукури моногатари — еще с юности стала моей настольной книгой на долгие годы…

О, как же меня завораживало то «бликующее марево старого Востока», чарующая атмосфера размеренной и предельно ритуализированной придворной жизни, которую я тогда себе рисовала и героиней которой являлась сама:

«Миновала ночь, наступил Восьмой год Бунъэй, и, как только рассеялась туманная дымка праздничного новогоднего утра, дамы, служившие во дворце Томикодзи, словно только и ждали наступления этого счастливого часа, появились в зале для дежурных, соперничая друг с другом блеском нарядов. Я тоже вышла и села рядом со всеми. Помню, в то утро я надела алое нижнее платье на лиловом исподе, сверху — длинное темно-красное косодэ и еще одно — светло-зеленое, а поверх всего — красное парадное карагину, короткую накидку с рукавами. Косодэ было заткано узором, изображавшим ветви цветущей сливы над изгородью в китайском стиле… Обряд подношения праздничной чарки исполнял мой отец — дайнагон, нарочно приехавший для этого во дворец…»[7]

Пробы пера — ранние стихи, и маленькая акварель на шелке, выполненная мной почти что в духе старых японцев. Помню, там было изображено окно с прозрачной тюлевой занавесью, изящная ваза с изогнутой ручкой, голубая лагуна и трепетная тень мотылька, парящего над морской далью.

Хрупкая зеленая травинка и паучок на голубой бумаге.

Изящество и грациозность.

Покой и красота налаженной жизни, простота и безмятежность, отчаяние и отвага юной влюбленной женщины.

Улыбаюсь, бережно храня в памяти все эти свои впечатления от прочитанных книг: мои дневники, маленький альбом с юношескими акварелями и первые «пробы пера» спустя годы…

Столько прекрасных принцесс, царедворцев когда-то съезжалось

В этот чертог, где звучит бури стон, пробуждающий жалость!

Веет печалью в садах при покинутом женском покое.

Будто слезами, кропит их вечернее небо росою[8].

Пусть все это лежит и сохраняется до поры до времени, как полузабытые свитки интимного дневника Нидзё. Новые, еще не до конца просохшие свитки — теперь уже моей непрошеной повести о Золотом кодексе Лоршского монастыря — пусть также сохранятся до поры до времени в японской черной лаковой шкатулке.

В шкатулке — с золотым замочком.

–…Ну хорошо, хорошо, на сегодня закрываем нашу историческую сессию, хотя я не понимаю, почему ты не хочешь говорить о Веронези. Ведь ты — его ученик, лучший!.. — Захлопнув ноутбук с моим эссе о Золотом кодексе из Лорша на самом интересном месте, сердито воззрилась я на несчастного Януша с новым упреком в черных очах.

— Анна, ведь кроме того, что Веронези был авторитетным членом студенческого союза в Гейдельберге, в котором, как известно, бывших не бывает, он, кроме того, был настоящим, большим ученым… — Януш на мгновение запнулся, как будто его, как и меня, тревожили какие-то тайны, связанные с легендой нашего факультета, профессором Веронези, у которого мы оба учились, затем продолжил: — …ты же, надеюсь, и сама осознаешь теперь, что все мы, все — в какой-то степени жертвы его научных амбиций и его поисков Лоршских Евангелий — Золотого кодекса из Лорша!..

* * *

–…ты это серьезно, Януш? — продолжала импровизированный допрос я. — Ты действительно думаешь, что последняя работа Веронези по Лоршским Евангелиям была настолько значимой?

— Конечно! — Януш в волнении взъерошил волосы, замахал руками и в своих круглых очках стал похожим на смешную сову, внезапно разбуженную в сосновых зарослях. — Послушай, Анна, тут дело вот в чем…

Я вспоминала недавний разговор с Янушем, но нечто неуловимое внезапно заставило меня резко обернуться к экрану.

Это произошло внезапно, как если бы в наполненной лиловыми полосами вечерних сумерек и похожей на шкатулку комнате (большая библиотека, кресла эпохи Регентства, лепестковые блики фарфора в старинной витрине) я ощутила чье-то тайное, тревожащее, но безусловное присутствие.

Видимо, стремительно сменяющие друг друга события последних двух лет, связанные с так и не раскрытым убийством профессора Веронези, все же давали о себе знать, хотя давно бы уже пора мне было успокоиться и если не забыть, то хотя бы немного отстраниться от этой поистине странной истории.

Правда, совсем отстраниться никак не получалось — ни активные занятия сальсой, ни увлечение антиквариатом, ни поездка в предзимний, охочий до состоятельных русских туристов Osttirol[9] меня так и не отвлекли.

Никто, никто не виноват, и делать нечего — так ответила бы я на два любимых экзистенциальных вопроса, сотрясающих русскую литературу уж не единое столетие, в этом отдельно взятом случае. Никто, кроме Сандерса и темной, глухой, бессмысленной и беспощадной — как русский бунт — моей любви к нему.

Занятия сальсой в клубе любителей латиноамериканских танцев Havana, в качестве моей личной восстановительной программы, были благополучно забыты, и мне оставалось лишь одно последнее и испытанное средство — отделаться от мрачных мыслей при помощи творчества.

Белая сирень, подаренная мне Янушем в Altstadt[10], — снежный альпийский сугроб, вдруг образовавшийся жарким летом, — медленно таяла в такт проникновенному Adagio Sostenuto из рахманиновского Piano Concerto No. 2 in C minor, роняя белые махровые лепестки в такт аккордам, щедро осыпая ими пол и лаковую столешницу у окна, образуя форму плащаницы.

Ноутбук, как рахманиновский Steinway, был весь раскрыт; приветственно мерцала зеленая лампа монитора, а на одной из электронных страниц значилось название детективного романа: «Нерушимая обитель», в котором я сделала попытку рассказать о последних событиях, в центре которых оказалась сама.

Вполне возможно, что искушенному читателю и могло бы показаться, что все, далее изложенное, — не что иное, как попытка беллетризации собственной биографии. Пожалуй, наивному автору, даже не предполагавшему, во что он ввязывается, просто хотелось — путем литературного отстранения — обдумать и словно бы заново пережить все то, что с ним произошло за последние годы.

Итак, начало детективного романа «Нерушимая обитель» положено.

Я наконец-то закончила печатать первую страницу и, положив ноутбук на колени и устроившись поудобнее в кресле у занавешенного темно-зеленым полотном раскрытого окна, не без тайного удовольствия, знакомого всем начинающим авторам, уже перечитывала свою «нетленку» в формате PDF. Признаюсь вам, представляла себе мелованные страницы только что изданного романа. (О, этот аромат новой книги, что пьянит наивного, полного надежд автора посильнее, чем моя вечная классика в парфюме Сhanel № 5 — действительно вечная, никак не могу разлюбить этот удивительный и неповторимый цветочно-травянистый запах маленького озера, затерянного в таинственной тиши русского леса. Именно так: обволакивающе и ярко, горестно и страстно, согласно воспоминаниям Эрнеста Бо, великого парфюмера российского Императорского Двора, придумавшего эти духи для Дома «Шанель», — звучали в ароматах, заключенных в сверкающие грани стройных и элегантных, что офицер Императорской армии, флаконов, его военные воспоминания о России…)

…А еще, конечно же, встречи с коллегами в литературном клубе Grüner Salon в Гейдельберге, членом которого имею честь состоять. Неспешные беседы с Юрием Михайловичем Кублановским о современной литературе за чашкой кофе в парижском кафе. Литературные подношения в виде свежеизданных фолиантов моим учителям и коллегам, с которыми связывала работа в одном из издательств.

«…Профессор Веронези был убит в пятницу вечером, около 18:00, в собственном доме, где после шумного развода, скандальные подробности которого за года два до трагедии стали известны всему факультету, он жил один. Прислуга ушла в 17:00 того же дня, более, по словам его секретаря и как позднее подтвердило следствие, профессор ни с кем не общался, его телефон молчал. Никому — по ставшим теперь уже очевидными причинам — не удалось дозвониться до профессора ни в ту роковую пятницу, ни утром субботнего дня, и уже в субботу вечером в многочисленном профессорском окружении, среди его учеников и коллег, пробежала смутная волна беспокойства…»

Я быстро подняла голову от работающего экрана и вздрогнула. Мне действительно буквально на секунду показалось, что в диких и непролазных новостных джунглях промелькнула знакомая тень — тень двойника Веронези…

И вот уже перед заинтригованным будущим читателем «Нерушимой обители» во всем карнавальном великолепии предстает он, жутковатый мотив двойничества, столь любимый литературоведами — ловите!

Постепенно насыщается густеющим цветом и проступает — подобно изображению на бумаге, помещенной фотографом в проявитель, — чье-то отражение в зеленовато-синем оконном стекле.

Мелькают знакомые лица, слышатся голоса…

Это классический мотив, без которого немыслима литература — вспомните Гоголя! — и в данном случае указывающий скорее не на саму личность Веронези, а лишь на его многочисленных двойников, расплодившихся в виртуальном пространстве за последнее время.

Так и есть! В вечерних новостях сообщалось, что по подозрению в причастности к совершению тяжкого преступления — убийства профессора Антонио Веронези — был вчера вечером арестован Сандерс.

В новостях фигурировало его настоящее, какое-то замысловатое и сложное восточное имя, которое и мне-то довелось услышать впервые, несмотря на то, что я была хорошо знакома и даже влюблена в него когда-то.

Теперь-то я понимаю, почему в среде немецких и русских друзей он предпочитал пользоваться звучным и кратким американизированным псевдонимом — никто из нас его истинное, но такое длиннющее прозвание воспроизвести адекватно бы просто не смог. Просто поразительно, но меня все происходящее — жутковатые вечерние новости, предстоящий судебный процесс — почему-то не слишком волновало, настолько я была уже далека и от своей любовной истории, которой было что-то около трех лет, и от резонансного убийства Веронези, потрясшего в свое время жизнь маленького университетского городка, где мне довелось учиться и работать.

В то время я уже была аспиранткой одного из старейших университетов Западной Европы и довольно известной поэтессой, издавшей несколько поэтических сборников в Москве и Санкт-Петербурге.

Должна признаться, что и полустуденческая моя жизнь протекала самым что ни на есть спокойным образом, близким к идиллии в ее античной транскрипции.

Все же возможные версии убийства профессора Веронези давно были изложены и доступны вниманию читающей публики на страницах местных газет… По утрам я, как любая другая добросовестная докторантка, трудилась над материалами для диссертации, пропадая в библиотечных архивах. Если же мне выпадал свободный час-другой — встречалась с друзьями, для того чтобы пообедать где-нибудь вместе и, разумеется, обсудить последние светские новости нашего безмятежного, но шумного и веселого студенческого городка.

По вечерам же я работала в архиве библиотеки, разбирая огромные и пыльные архивы профессора Веронези и попутно кашляя и чихая. Руководством университета мне было поручено проанализировать, какие из его законченных, но еще не опубликованных работ можно было бы подготовить для читательского ознакомления в одном из профильных университетских издательств.

Вытирая платком подступившие слезы (виной тому — извечная архивная пыль, а не моя врожденная сентиментальность), я читала все, так или иначе связанное с академической деятельностью Веронези. Все научные факты — грозящие будущей сенсацией! — которые удавалось раскопать, я подолгу обсуждала с Янушем.

Он так же, как и я, был вовлечен в процесс разбора огромного профессорского наследия, но занимался именно тем, о чем всегда мечтал: анализом архивных материалов для последней незавершенной работы Веронези, касающейся многовековой истории монастыря Лорша и истории создания знаменитого Золотого кодекса, или Лоршских Евангелий. Поскольку наши исследования почти не пересекались, мы могли без особой академической ревности подолгу обсуждать работы друг друга.

Я, например, считала, что Янушу давно пора выступить на какой-нибудь значимой научной конференции или же, на самый худой конец, на симпозиуме в университете, хитрый и пронырливый Януш же пока не спешил делиться своими научными выводами, сделанными в процессе долгой и упорной работы…

–…Hallo, Анна! Пообедаем сегодня у Maurizio? — Его голос был радостным, и всего лишь на мгновение мне показалось… в общем, неважно, что мне показалось, но признаюсь откровенно, ожидала я совсем иного звонка.

— Привет… А, это ты, привет, Януш! Извини, не узнала сразу, быть тебе богатым, — шутливо приветствовала я своего приятеля.

— Спасибо, не жалуюсь, — рассмеялся в ответ Януш фон Армансберг, к слову, потомок известного баварского рыцарского рода, известного с XIII века, и самый настоящий граф. — Ну что насчет совместного обеда? Я мог бы после семинара зайти за тобой в UB[11].

— Почему нет, милый Януш? Мне кажется, я уже достаточно сегодня потрудилась для своих любимых Метнера, Белого и Пашуканиса. Пора и честь знать, как гласит русская пословица! — весело добавила я уже по-русски, и Януш попробовал повторить за мной:

Pora i chest' znat'! — с заметным трудом и с забавным баварским акцентом проговорил он. — Kruzifix![12]

— Ладно, переходи на латынь, — оборвала я его лингвистические старания.

Януш послушался и немедленно прекратил свои попытки считывания на слух и транскрибирования русских пословиц, тем более что получалось это у него не очень убедительно. Я немного знала его семью, это были строгие, очень добропорядочные люди, представляющие одну из основных ветвей древнего баварского дворянского рода, а его мать, к слову, младшая графская дочь и одна из семи красавиц-сестер, не мне одной казалась воплощением прославленных немецких максим: Kinder-Küche-Kirche[13]. Их семья действительно была дружной и большой, впрочем, для Баварии это не редкость.

У Януша, насколько мне было известно, наличествовало двое старших братьев — Йоханн и Андреас, уже работающих: они были совладельцами крутейшей авторемонтной мастерской, расположенной в Мюнхене и специализирующейся на ремонте элитных ретроавто вроде Mercedes-Benz SLC 300. Была у Януша и одна младшая сестра — Каролина, еще учившаяся в школе. Не берусь судить, но, разумеется, домашнее воспитание сказывалось: привыкший заботиться о «младшем составе», Януш был предупредителен и вежлив со мной иногда просто до ужаса. К слову, он всегда безропотно таскал мои сумки, папки, библиотечные книги, тетради и планшеты, которые имели свойство накапливаться, подобно снежному кому в предгорьях Альп, и к концу дня просто оттягивали мои хрупкие и слабые женские плечи.

Пожалуй, и сама бы не ответила на вопрос, почему меня так раздражали неуклюжие и всегда случавшиеся не ко времени попытки Януша обратить на себя мое внимание. Может быть, просто еще очень сильна была в моей душе любовь… нет, пожалуй, именно страсть к другому человеку…

Да и кто бы ответил на этот странный вопрос, кроме разве что брата Джиованни? Брат Джиованни, что ты еще хотел мне сказать в своем сказочном Средневековье — в том волшебном монастырском саду, под кружащими осенними листьями, напоминающими оранжево-красные цветы или же полностью раскрытые маленькие японские веера?

Что еще не спросила я у тебя, какие вопросы были мной, к сожалению, не заданы? Что я забыла у тебя узнать?

Ты говорил мне о том, что всякий грех есть несчастье. Несчастье — и для нас самих, и для окружающих нас. Ты предостерегал нас — меня — от непоправимой ошибки. Ты утверждал: грех есть начало разъединяющее и разделяющее, отталкивающее нас от людей…

Ты давал мне много мудрых советов, проверенных Библией и временем, но некоторым из них я, к сожалению, не последовала…

Бессонницы бокал старинный…

Бессонницы бокал старинный.

Мерцанье темного вина.

Бокал — за время ночи длинной

Еще не выпитый до дна.

Из всех — горчайшего напитка

Вкус, исчезающий к утру…

Коснется дремлющего свитка

Рука, привычная к перу.

Там небо отражает землю

И — гладь серебряной воды.

…Там ветер пеленает стебли,

Скрывая легкие следы

Пришедшей осени. И тает

Сад, полный ароматов вин.

Над ним медлительно сплетает

Тончайшую из паутин —

Сентябрь…

Пером — крылом голубки —

Стираю грани долгих снов,

Не нарушая облик хрупкий

Еще не высказанных слов.

Бессонница… И — звон бокала,

Скользнувшего за край стола.

…То — глухо Слово прозвучало,

Которого и не ждала.

Начало лета. Пригород Karlsruhe[14].

В один из выходных дней — впервые

по-настоящему майских — я осталась

дома одна. С самого утра солнце — как хирург

острейшим скальпелем — препарировало

лучами весь дом: желтое плавящееся

дерево лестницы, ведущей на второй этаж…

такой же кукурузно-желтый паркет

чуть скрипучего пола… картины и гравюры

в гостиной… Полуденный лес, по краям —

изломы сосен, и — с высокого горного склона —

опрокинувшаяся даль. В небе — птица.

Тончайшая прорисовка черно-белых

деталей — время словно остановилось,

рассыпалось на минуты, секунды,

штрихи и линии… Германия, война —

безвестного еврейского художника спасла

немка, укрывая в лесу долгое время —

штрих-код этой гравюры.

«Жить…»

Жить —

ни о чем не беспокоясь,

Вслед диким птицам

не срываться

И времени

стучащий поезд

Вновь отпускать

до дальних станций…

Переходить

от Дома к Саду,

Из воскресенья

в понедельник,

Как долгожданную

награду

Принять

блаженное безделье…

…Лимонный полдень —

веки слепит,

Смыкает

сонные ресницы,

И пятна золотые

лепит

На неподвижные

страницы…

Собранье

шорохов знакомых,

Квадраты солнца —

на ступенях…

Тепло полуденного

Дома

Мои почувствуют

колени,

И рассыпается

покорно —

Лучами высвеченный,

грузный —

Весь Дом —

на золотые зерна,

Початком

спелым кукурузным,

И день,

начавшийся так рано,

Грозой новорожденной

зреет,

И влажным пламенем

тюльпана,

Начав от края,

Сад темнеет…

Черешневый лес

(Слушая Рахманинова)

Еще огня не зажигали…

Раскрыты двери на Восток…

Здесь гулкий черный лед рояля,

Под пальцами оттаяв, тек…

Та Музыка, с дождями вместе,

Там — в оркестровой глубине,

Небес нарушив равновесье,

Всей гроздью вызревших созвездий,

Играющей, на плечи мне

Обрушена была…

Черный лед, золотая печаль…

Бесконечна — последняя нота…

Ароматы цветов бергамота,

И случайно разлившийся чай

Под рукою дрожащей…

Гулко вздрогнет встревоженный зал

От рахманиновского «Этюда»,

Где так ярок и светел финал…

Здесь — хрусталиком — звякнет посуда,

Отзовется — в изломах зеркал

Чья-то Музыка…

Всем случайностям наперерез

Прорастает звучащее Слово —

Этот черный черешневый лес

Под рукою, тревожащей снова

Тень «Элегии»…

Свиток второй Брат Джиованни. Лорш

(отрывок из романа Анны «Нерушимая обитель»)

Я торопливо шла по вечернему Лоршу, опасаясь упустить Сандерса, который то мелькал в своем темном монашеском одеянии среди оживленной, наполненной торопящейся к вечерней молитве толпой улицы, выложенной каменными плитами, то исчезал за очередным поворотом.

Мои бедные ноги, обутые в роскошные новые лоферы темно-шоколадной замши из последнего завоза у Marion, украшенные разноцветной норкой и на небольшом квадратном каблуке, уже болели по-настоящему. Но присесть и хотя бы немного отдохнуть было негде и некогда. Да и зачем такие жертвы? — думала я зло и раздраженно, не зная, на кого же в первую очередь обрушить свой праведный гнев. Господи, да что за несносные туфли, это же пытка испанским сапожком в буквальном смысле, как в них болят ноги!..

Постепенно сгущались сумерки, и вся многогласая и многоликая лоршская толпа, которая, подобно регулярным морским приливам, прибывает сюда по воскресеньям и, конечно, на Рождество, стала меняться. Исчезли — как будто их сдуло порывистым и холодным вечерним ветром — и веселые любопытствующие японские туристы с фотоаппаратами, куда-то пропали влюбленные праздношатающиеся парочки, которые обычно слоняются тут от одного столика многочисленных вечерних кафе к другому. Внезапно я оказалась в глухом и гулком Зазеркалье Лоршского монастыря, где туристов, извечных, как и сам прославленный монастырь, уже и в помине не было.

Вместо них я увидела множество снующих среди старинных, каменной кладки, построек молодых людей монашеского вида — с тонзýрами, облаченных в длинные черные или темно-коричневые рясы, подвязанные грубо сплетенными кожаными поясами. Я смотрела по сторонам с любопытством, разглядывая строгий монашеский люд, не упуская тем не менее из вида Сандерса, однако теперь это было не так-то просто — он сливался в единое целое с толпой других монахов, спешащих к вечерне. Из последних сил я вглядывалась в быстро сгущающуюся, словно бы наливающуюся густыми крапинами темно-сиреневых чернил влажную декабрьскую темноту, вновь и вновь ловила глазами его фигуру в мешковатой темно-коричневой одежде, увенчанную глухим и скрывающим лицо от посторонних взглядов клобуком.

«Сандерс, стой, — мысленно кричала я, — дай мне хотя бы минуту отдыха! Мои ноги скажут тебе спаси-и-и-бо-о

Я уже начинала терять сознание от усталости, еще немного, и повалилась бы просто на мостовую — меня несло на автопилоте, из последних сил.

Наконец — слава Создателю — многоликая толпа начала редеть.

Удивительнее всего было то, что меня в этой толпе никто не заметил, а ведь я по-прежнему не прозрачная! Да, мой капюшон меня скрывал, но не настолько же! Какая-то неясность таилась во всем этом, как будто я действительно попала в Зазеркалье, где сквозь золотую патину времени уже не видно следов новых туфелек… Но думать об этом было некогда: я, словно порядком спятившая Золушка, уставшая после долгой охоты на принца, неслась за Сандерсом.

Слава Богу, Сандерс несколько сбавил скорость, минуя одно из темных, выложенных тяжелой каменной кладкой, зданий. Его высокие и казавшиеся неприступными для врага стены состояли из серых гранитных глыб, вперемежку с плитами рыжего известняка, который, как известно, очень удобен в обработке при строительстве, поэтому его и используют повсеместно.

Я увидела длинный дом, похожий на гостиный двор, где возле деревянного заграждения паслись белые, гнедые и вороные лошади — словно бы ожившая иллюстрация к главе шестой Откровения Иоанна Богослова: «И слышал я голос посреди четырех животных, говорящий: хиникс пшеницы за динарий, и три хиникса ячменя за динарий; елея же и вина не повреждай». Люди вместе с лошадьми заходили под крышу длинного, в несколько десятков метров, одноэтажного здания: кажется, в этом здании располагался заезжий двор для гостей прославленного бенедиктинского монастыря.

Мгновенно вспомнилось мандельштамовское: «О временах простых и грубых / Копыта конские твердят. / И дворники в тяжелых шубах / На деревянных лавках спят». Дворников поблизости не наблюдалось, однако образ был хорош и узнаваем. Может быть, паче чаяния, Осип Эмильевич, отучившийся в свое время в нашем Uni[15] пару семестров, и здесь успел побывать, подобно мне?..

Осторожно, стараясь оставаться незамеченной, я проследовала далее за Сандерсом. Он свернул к одному из монастырских строений, довольно высокому, в два этажа, и зашел в него, с видимым трудом отворив широкую дверь темно-коричневого, потемневшего от времени дерева, обитую кованым железом.

По всей видимости, это была монастырская трапезная, где обычно обедали монахи и прочий многоликий странствующий люд — пилигримы, кочевники, просто торговцы. Помещение было очень просторным, но при этом довольно уютным — может быть, из-за обилия простой, словно бы наскоро сколоченной деревянной мебели — безо всяких замысловатых виньеток и украшений. Освещалось оно множеством длинных факелов, закрепленных на грубой кладки стенах из медно-рыжего известняка…

Темным словом пророка…

Темным словом — пророка —

Пролетит над землей

Иль — умолкнет до срока

Голос дрогнувший мой…

О, средь полночи чадной

Слов — несказанных — ад…

На ладони прохладной

Жар — от лба и лампад,

Запах темного хлеба,

Потревоженных лоз…

…В устье сонного неба —

Отсвет дремлющих гроз.

Вспыхнет ль Слово сегодня,

Мрак минуя — ночей,

В церкви Гроба Господня

Светом — тысяч свечей.

Язык библиотек старинных…

Язык

библиотек старинных,

Полуистертых перьев

скрип…

Незрим — сокрыт в портьерах

длинных —

Небес февральских

манускрипт.

И утро ли

взойдет над нами,

Иль вечера

истлеет даль,

И — отзвенев

колоколами —

Седьмой

окончится февраль…

Хоров григорианских

пенье

Услышим —

там, у алтаря,

И шорох

спелых трав,

круженье,

Крушенье —

листьев ноября…

…Расцвечено

сияньем странным

Тех слов

древнейшее нутро…

Но даст ли имя —

безымянным,

Немым молчащее перо…

Он вошел в этот дремлющий город…

Он вошел в этот дремлющий Город,

Чуть помедлив у низких ворот,

Там, где скоро, как вор — или ворог,

Он Голгофской дорогой пройдет.

Этих улиц — недвижных и сонных,

Словно умерших, — движется тень…

Грозового отсвета колонны

Продлевают медлительный день.

Он проходит дорогою рая —

Как трудна и терниста она…

Ни души…

То душа ли живая,

Что склонилась вон там,

у окна…

Свиток третий

(отрывок из романа Анны «Нерушимая обитель»)

Профессор Веронези был убит в пятницу вечером, около 18:00, в собственном доме, где после шумного развода, скандальные подробности которого за года два до трагедии стали известны всему факультету, он жил один.

Прислуга ушла в 17:00 того же дня, более, по словам его секретаря и как позднее подтвердило следствие, профессор ни с кем не общался, его телефон молчал.

Никому не удалось дозвониться до профессора ни в ту роковую пятницу, ни утром субботнего дня, и уже в субботу вечером в многочисленном профессорском окружении, среди его учеников и коллег, пробежала смутная волна беспокойства. Однако первые — и поистине ужаснувшие всех! — вести о свершившемся несчастье темным грозовым вихрем понеслись по коридорам шестисотлетнего, словно бы вздрогнувшего от глубокого сна университета лишь в понедельник утром.

На лицах старших преподавателей, а также аспирантов и диссертантов Веронези отчетливо читалось потрясение, смятение и еще что-то… да, пожалуй, это было то самое известное выражение, которое принято, как в старинном анекдоте, именовать смешанным чувством, или, если угодно, Schadenfreude[16], что точно и кратко определяют немцы.

«Es gibt keine bessere Freude als die Schadenfreude!»[17] — как шутливо однажды заметил мой немецкий приятель, к слову, гуманист по убеждению и горячий поклонник философии Иммануила Канта.

Нет, ну попробуйте, вот только посмейте теперь заявить, что у покойника не было врагов! Недобросовестным искажением Истины стало бы подобное утверждение, если бы оно было кем-либо и когда-либо сделано.

Профессор Веронези был — был, как ни печально звучит это слово! — просто притчей на устах у всех, в особенности же представительниц прекрасного пола всех возрастов — начиная от старших преподавателей и заканчивая едва поступившими, еще не оперившимися студентками.

Ну что тут сказать?

Профессор был совершенно уникальной личностью: стопроцентный итальянец — пижон, мажор и просто красавчик, что совершенно не помешало ему в кратчайшие, более того, запредельные сроки сделать головокружительную академическую карьеру, став главой факультета одного из старейших университетов Западной Европы, чья заслуженная слава гремела еще с XIV века!

Произошло ли это благодаря сочетанию многочисленных талантов Веронези и его удачливости или же потрясающему жизнелюбию, и даже некоторого рода настырности, столь свойственной жителям Апеннин, а также несомненному умению общаться и дружить с нужными людьми — тайна сия велика есть, как говаривали в старину.

Но факт остается фактом.

Профессор Веронези, подобно лихим автокентаврам Formel-1, безо всяких видимых усилий обошел вполне заслуженных, строгих, чопорных и — да будем же откровенны! — слегка скучноватых немецких коллег.

О, надеюсь, что мои друзья на меня не в обиде — среди них есть немало интересных, широко образованных людей, и при этом не обделенных талантами.

Обидчивость, к слову сказать, также является их неотъемлемой национальной чертой; припоминаю забавный случай, произошедший на литературном вечере в Бонне, где читался в отрывках новый перевод «Мастера и Маргариты» М. А. Булгакова, вышедший совсем недавно в Берлине.

Один из слушателей, солидный пожилой немец, чрезвычайно внимательно выслушал самое начало романа, где в качестве одного из главных героев выступает в великолепном чаду внезапно грянувшего майского зноя мистическая и столь же далекая от нас булгаковская Москва.

Огромная, хищная, шикарная нэпманская Москва середины двадцатых, с ее инфернальными гостями — Котом Бегемотом и Ko, залетевшими однажды на Патриаршие пруды, и с неспешным философическим диспутом таинственного профессора-иностранца с Бездомным и Берлиозом, стоившим жизни одному из незадачливых респондентов…

(Не погружаясь в генеалогию зла, пожалуй, оставим за парой внушительных скобок основной тезис этой трагической и нравоучительной истории — никогда не разговаривайте с неизвестными!)

Затем вышеупомянутый слушатель поднялся с места и абсолютно серьезно, с обидой, как будто бы в силу свершившейся чудовищной несправедливости, осведомился у переводчика А. Ницберга, за неимением возможности обратиться к злоязыкому автору романа:

— Немец? Ну почему же все-таки немец?! — очевидно, имея в виду мнимую национальность брутального булгаковского героя!

Нет ответа, но зато есть другой вопрос!

Итак, итальянец, и почему же все-таки итальянец? Да просто потому, что это был Антонио Веронези, и этим сказано все! Dixi[18].

И какие бы только контроверсы и каверзы ни пытались строить его менее удачливые Mitarbeiter[19], Веронези неизменно выходил победителем из любой сложной многоходовки, которыми так славится наше академическое сообщество, — и выходил с высоко поднятой головой, благодаря ли стойкости римлянина, или же хитрости иезуита, а может быть, тому и другому!

Мне было известно об одной из таких сложнейших, сродни шахматным, операций, касающейся многолетнего научного и личностного противостояния Веронези и профессора Илльманна, еще одного возможного претендента на академический престол.

Шахматы шахматами, а закончилось все набоковской «Защитой Лужина»…

Сейчас, после загадочной гибели Веронези, найденного наутро роковой пятницы без признаков жизни под балконом третьего этажа его собственного дома, Илльманн скорбно, чуть склонив голову на манер католического патера, стоял в гудящей толпе университетских коллег, и на лице его читалось то самое, описанное выше, смешанное чувство, и, возможно, даже чуть отчетливее, чем у других.

Известно, что при жизни Веронези они друг друга выносили с трудом: Гюнтер Илльманн, сын швабского священника и уроженец маленького провинциального городка, годами никуда не выезжая и, кажется, всю свою жизнь проведя в пыльных библиотечных архивах, был аскетически строг, педантичен, чрезвычайно консервативен. Он был, что называется, застегнут на все пуговицы камзола, как и большинство старых немцев.

Господа студиозусы над ним посмеивались из-за его забавной манеры держаться за край преподавательского стола или кафедры в течение лекции — словно во время жестокого девятибалльного шторма, а также вследствие склонности густо краснеть и смущаться при разговоре с хорошенькими студентками и аспирантками.

Впрочем, краснел и смущался он, как говорят, в бытность еще доцентом. Ведь всем хорошо известно: ничто так не прибавляет уверенности в себе, как профессорское звание, в особенности же в такой стране, как Германия, с ее прочно укоренившимся культом Alte Schule[20] и старейшими университетами, известными всему просвещенному миру начиная с эпохи Средневековья…

Думаю, если бы кому-то — подобно въедливым кёнигсбержцам, современникам Иммануила Канта, — вдруг пришло в голову сверять свои часы согласно тому, как профессор Илльманн прибывал в университет и ровно в 8:00 входил под своды кафедры, казалось, еще хранившей, подобно морской раковине, гул средневековых диспутов по герменевтике, то этот человек бы и на долю секунды не ошибся во времени!..

В философии профессор Илльманн был большим поклонником Adorno[21], а в свободное время — так же, как и его великий учитель, автор прославленных философских трудов Minima Moralia и «Негативная диалектика», — занимался теорией музыкального анализа и композицией.

Любимым композитором Илльманна был Шенберг, представитель нововенской школы, что также находилось в поле влияния, заданном самим Адорно, бравшим в свое время уроки музыкальной композиции у другого великого нововенца Альбана Берга.

Несомненно, что между консерватором Илльманном, каких, к слову, здесь было абсолютное большинство, и универсалистом Веронези не могло не происходить разного рода противостояний и просто мелких и малоприятных кафедральных стычек.

Илльманн должен был вскоре занять свое место на кафедре, обеспечивающее ему абсолютное большинство голосов поддержки ее постоянных членов и, после многолетних титанических трудов и усилий, открывающее ему дорогу, где на горизонте уже маячила должность главы всего факультета.

И вдруг — по стечению странных и не отменяемых уже обстоятельств…

Пришел Веронези и своим научным и человеческим авторитетом и обаянием, а также ловкостью и — как поговаривали злые языки — очень вовремя заключенным «политическим» браком в одночасье смешал все карты!

Еще местные досужие сплетники шептались, что наглый итальянец просто, в обход всех действующих правил, во время одного из научных симпозиумов подсунул свою докторскую диссертацию профессору, от благожелательной рецензии которого зависело его продвижение. Диссертация понравилась, через три дня пришел профессорский отзыв, а уже через неделю простым большинством Веронези был избран на свою должность.

Что же, вы думали, в академическом мире — в отличие от мира бизнеса — всё по-другому и все белые и пушистые? Нет-нет, друзья мои, это глубокое заблуждение! Когда начинается тихая и незаметная постороннему глазу кафедральная борьба, интеллигентные люди друг другу готовы хребет зубами прокусить, лишь бы вырвать заветную должность, означающую деньги, почет, уважение и стабильность вплоть до… смены руководства, вслед за которым, как правило, уходит и вся кафедра.

Словом, Viva Veronezi![22]

И тем не менее Илльманн был — как и жена Цезаря — вне подозрений, во всяком случае, на мой пристрастный и, допускаю, не вполне объективный взгляд музыканта, хотя извечная и набившая оскомину аналогия Моцарт — Сальери напрашивалась сама собой.

Да, он мог завидовать своему более удачливому коллеге, мог даже его ненавидеть, но — убийство?..

Пожалуй, это слишком.

Итак, эту версию отметаем сразу, как неправдоподобную абсолютно, поскольку человек, сочиняющий музыковедческие трактаты о Шенберге, не может быть убийцей! Точно так же с обвинениями Сальери в смерти Моцарта в свое время поспешили, приняв легенду, столь опрометчиво рассказанную самим же Сальери в старости, за историческую правду.

Впрочем, я опять отвлеклась!

Итак, Веронези… Среди студентов о нем ходили самые фантастические легенды, в частности, одна из них гласила, что Веронези на экзамене первым делом любил задавать один и тот же вопрос вкрадчивым, по-итальянски мягким, просто-таки медовым голосом: «Итак, герр Хатценбёллер, над чем вы работали в течение семестра и какие темы вы знаете лучше всего?»

Кажется, этот великолепный Kunststück[23] он принял по эстафете от своего прославленного учителя и легенды университета, философа Ханса-Георга Гадамера.

На эту удочку обычно попадались еще неискушенные в иезуитских каверзах Веронези студенты-первокурсники, как правило, доверчиво сообщавшие — о, святая простота! — профессору о подготовленных в течение семестра темах.

Выведав все это, профессор приятнейшим образом улыбался и, в полном соответствии с философией своих коварных итальянских предков-иезуитов, непревзойденных мастеров таких казусов, неожиданно обескураживал несчастного: «Ну, с этим понятно, это вы знаете, я очень рад. Но мне бы хотелось задать вам вопрос из совершенно другой области…»

Это означало, что ответить на вопросы по знакомой теме не представлялось возможным. Вы должны были, по велению главного гуру и кесаря факультета в одном лице, отвечать на вопросы некоего волшебного билета numero zero, составленного, а точнее, придуманного на ваших глазах!

Стоит ли говорить, сколько студентов и студенток на экзаменах выпадало в осадок — или падало в обморок — после такого итальянского коварства! А у скольких из них круто изменились жизненные обстоятельства, ведь после заваленных таким незамысловатым образом экзаменов им пришлось покинуть университет!..

Оставшимся же в живых и с не поврежденной непосильным (лекции — семинары — конспекты — экзамены) высокоинтеллектуальным трудом психикой профессор-итальянец очень любил назидательно цитировать апостольское, из первого послания к коринфянам: «Не знаете ли, что бегущие на ристалище бегут все, но один получает награду? Так бегите, чтобы получить».

Победить, впрочем, можно даже в любительском беге трусцой — если бежать очень и очень долго.

Награда же в виде отличных экзаменационных баллов и новеньких свежеотпечатанных дипломов, которые украшал славный герб университета (известного просвещенному миру еще с XIV века), доставалась, увы, далеко не всем, и шиллеровскую «Оду к радости», не говоря уже о Gaudeamus Igitur[24], в конце пройденного учебного курса довелось исполнить немногим.

Пожалуй, что и половине из поступивших…

И все это благодаря профессорской принципиальности и преданности идеалам высокой науки — профессор терпеть не мог невежд, а также тех, кто занимает чужое место. Воспользоваться чужими знаниями (шпаргалками, конспектами) на его экзамене было нельзя, подсказать или списать — тем более.

Каждый студент был открыт перед профессором, словно белоснежная, еще не тронутая пером страница, и Веронези, после подробной беседы, которую и экзаменом-то не назовешь, единолично решал, какой оценки заслуживают знания испытуемого и что в эту страницу следует вписать в графе «Prüfungsergebnis»[25].

Быть может, Веронези считал себя рыцарем, из тех, кто без страха и не ведая усталости — уж сколько их на поле полегло! — огнем и мечом истребляя скверну невежества и безмыслия, сражается за то, чтобы цивилизация не угасла совсем, согласно теории известного итальянского философа Средневековья Джамбаттисты Вико?

Теперь, после его внезапной и загадочной гибели, спросить об этом не представляется возможным.

Тем не менее — повторюсь еще раз с пометкой NB! — слишком много студентов, благодаря неуемному преподавательскому энтузиазму герра Веронези, досрочно покинуло университет, хотя это в их долгоиграющие планы никак не входило.

Что же касается прекрасного пола, здесь в жизни профессора все обстояло еще сложней и замысловатей…

Гейдельберг: высоких звезд конферансье…

Высоких звезд конферансье,

Гуляк-студентов добрый гений,

Мой Звездочет. Слоятся тени,

Слетают призрачные тени

К ночной Венеции-Весне.

Венецианский карнавал,

Твои глаза — все ближе, ближе,

Бродить по улочкам Парижа,

В изломах золотых зеркал.

…Как долго длился этот век,

Век-Звездочет,

Волшебный, вольный!..

Пожалуй, все-таки довольно?..

…С тобой обманем этот снег,

зайдем в кафе.

Мюнхен, 2023

И толку чуть, что всех обогнала…

Не знаете ли, что бегущие на ристалище

бегут все, но один получает награду?

Так бегите, чтобы получить.

1 Кор. 9, 24

И толку чуть, что всех обогнала,

Взыскующих победы у ристалищ:

Босым ногам — толченого стекла

Не избежать…

Бегу, не зная, та ль еще

Звезда из Вифлеема надо мной

От Рождества до Пасхи замыкает

Тяжелый круг…

Мой тяжкий шар земной,

Огромный драгоценный шар земной,

Блеснув устало гранями, растает

Там, в облаках…

Из льда и мела вылеплен апрель!

Седых небес торжественная просинь

Во мгле еловой…

Лес — как колыбель,

И óденвальда смятая постель,

С зеленою каймою строгих сосен…

О, вечный круг непобедимых снов,

Ночной росы спасительная влага

Там, в Гефсимании…

На ложе горьких строф

Прокрустово —

Непобедимых строф! —

Едва ль уложишь Слово — Плоть — Живаго!..

Не лучше ль подружиться с тишиной,

Упав к ногам Предвечного.

Спаситель,

Скажи, молю, Твоя ли надо мной

Рука?..

Моей души неясные следы

Где я наследую несрочную весну…

Е. Баратынский

Моей души —

неясные следы,

Тот долгий день —

и теплый, и туманный…

Мерцанье

на поверхности воды

Венеции —

весенней, долгожданной…

Я начинаю снова.

Я — жива.

Вступив —

как в воды —

в медленное лето,

Где розовых палаццо

кружева:

Ажурный короб

в сполохах рассвета —

Дворец спесивых дожей…

Алый дождь,

Всплеск диминуций[26]

из «La mia speranza»…[27]

Здесь Музыки

возвышенная ложь,

Тревожа злую память итальянца,

Сверкает в полночь…

Завтрак у Тиффани

Души небесной лед растаял

И — голубеет в лунном кратере.

…Иероглифика простая —

Снежинки на иллюминаторе.

Барочный образ — хрупкой, белою

Шуршащей раковиной. Может

Быть, это я?..

Еще несмелая.

Рука стальные пальцы вложит

В твою ладонь — длань Командора…

Скудельной жизни стрекозиной

Дни, ночи…

Мне привыкнуть скоро ли,

В руках твоих волшебной глиной,

Горшечник нежный, стать…

Быть может, нарушаю правила…

Из поднебесья — в омут-морок

Души твоей…

Но не лукавила,

Броней шифоновых оборок

Укрывшись…

Азиаты, скифы мы,

Но, расправляя жизни крýжевце,

Продолжим —

Завтраком у Тиффани.

И — Штраусовскими — закружимся

На Голубом Дунае…

Свиток четвертый

— Алло, Анна, где ты? Да сколько же тебя еще ждать?

— Сейчас, Януш, минуту буквально, и я внизу!

— Опять сочиняла свой детектив или стихи писала вместо того, чтобы заниматься диссертацией? — обычно терпеливый, Януш заметно нервничал и сердился.

Наверное, столик заказал для нас где-то в хорошем месте, может быть, даже в Cafe&Talk, а я, как всегда, опаздываю. Какие там академические пятнадцать минут![28] Все сорок!

— Уже спускаюсь, еще минутку!

— Хорошо, жду тебя внизу, — терпеливейший Януш, благородный граф и потомок баварских рыцарей, несколько сбавил обороты и, похоже, уже не сердился. Видимо, благозвучность моих аристократических речей вкупе с регулярно устраиваемым чтением новых стихов воздействует на него по-прежнему завораживающе.

Наконец — бедный, бедный Януш! — я собрала все вещи и покинула Lesesaal[29]; на мое место, за столиком возле компьютера, тут же образовалась небольшая стихийная очередь из других студентов, жаждущих приобщиться к знаниям.

Торопливо спускаясь, я тем не менее притормаживала на высоченных шпильках, осторожно обходя парочки и целые группы студентов, оживленно что-то обсуждающих и вольготно расположившихся на огромной лестнице университетской библиотеки, напомнившей мне Эрмитаж.

Ох, и любят господа-первокурсники эту лестницу, и я разделяю их чувства: здесь всегда сумрачно и прохладно, даже в самый жаркий июньский день.

Heute bist Du so sexy, Anna![30] — Януш восхищенно смотрел на меня.

Von Zeit zu zeit sollte Ich sexy sein…[31] — совершенно невозмутимо ответствовала я. Ну подумаешь, надела с утра новое платье! Это милое, но несколько провокационное лимонно-розовое платьице от Givenchy, с голой спиной, было куплено мной буквально вчера, в любимом бутике у Marion.

— Что закажем? — Януш был настроен благодушно после своего успешного доклада на семинаре у профессора Кёнига. Мы сели в машину, припаркованную прямо у библиотеки, — ох, Януш нарывается на штраф! — и поехали к Maurizio, в наш любимый ресторан сицилийской кухни.

— Голодна как зверь, честно говоря, после семинара Чичовацки… Знаешь, Януш, какая у нас тема сегодня была? Вот только не смейся: «Божественное безумие в “Крейцеровой сонате” Л. Толстого». «Die Kreutzersonate»… Motive of spiritual murder, destroy to illusion — this is the theme of Tolstoy, sex is a symptom of civilisation and madness[32], короче говоря, тихий ужас! — Практически без пауз перескакивая с немецкого на английский, от Брюсова к Блоку и наблюдая за Янушем, который обалдело таращился на меня, я уже почти смеялась, но декларировать свое игривое настроение было бы явной бестактностью, не соответствующей местным нравам.

— Ну, милая Анна, и какой вопрос ты задала несчастному профессору Чичовацки? — улыбнувшись, спросил меня Януш.

— Отчего же несчастному? — не поняла темы вопроса я. — Жив и здравствует, ведет семинар.

— Знаешь, в таком чудесном розовом платье можно вообще ничего не говорить! — усмехнулся Януш, и мне почудилась ревнивая нотка в его голосе.

— Ну уж не преувеличивай… — рассмеялась я. — …My question is connected with music and different «musical» poetry forms in the early years of the 20h century — non-musical aesthetically organized sounds, — тарахтела я уже по-английски. — Music was a symbol of spirit, symbol of Civilisation for great many composers — like Igor Stravinsky, Alexander Skryabin, and poets like Valeri Bryusov and Alexander Blok… What is your opinion about this, I would say, independent position of Leo Tolstoj: Music like a madness, demoralisation, destroying?..[33]

–…Слушай, Анна, я и не знал, что у тебя такое хорошее произношение, просто оксфордское! — заметил Януш. — Я такого здесь и не слышал никогда.

— Тебе предстоит еще немало открытий, дорогой Януш, — скромно улыбнулась я, листая Tageskarte[34]. — Ладно, Бог с ним, с Чичовацки, он и так полсеминара отвечал на мой вопрос, все устали, и я тоже. Пожалуй, дорада с овощами на гриле и зеленый салат, без десерта.

— Анна, не скромничай… — по-прежнему пытался ухаживать Януш. — Твоей фигуре ничто не сможет повредить, поверь старику!

— Ну какой же ты старый, Януш! — улыбнулась я. — Сколько тебе, двадцать восемь? Мы же с тобой, кажется, одного возраста?

— Двадцать девять. Уже, — с истинно тевтонским достоинством уточнил Януш. — Я старше тебя на целый год, практически старик, и ты должна меня слушаться! — Он было пробовал приобнять меня за обнаженные плечи, с которых соскользнула шелковая шаль, но я, рассмеявшись, отмахнулась от его неуклюжих и абсолютно неуместных объятий.

— Милый Януш, двадцать девять — некоторые в твои годы только в Uni заявляются, наконец очнувшись от сладких снов! А у тебя уже, посмотри, почти готовая докторская, тебя публикуют, зовут на конференции… У тебя же есть увлечения?

— Есть. Женщины! — нагло уставившись на меня своими сверкающими, как у кота, и близорукими зелеными очами, безо всякого стеснения заявил Януш и затем откинулся на спинку стула, перекрестив руки на груди.

— Ладно, оставим эту волнующую тему, дорогой Януш. — Постукивая тонким каблучком, я из последних сил сдерживалась, чтобы не расхохотаться. Однако, несмотря на всю меру строптивости, полученную в наследство, совсем уж отталкивать и обижать Януша не следовало.

В конце концов, мы действительно были накрепко связаны единой научной темой, связанной с Лоршскими Евангелиями и богатейшим научным наследием покойного Веронези, следовательно, и конфликт исключался в принципе.

Честно говоря, выдерживать второй… да что там, третий месяц подряд куртуазную осаду Януша мне было не так-то легко: он ухаживал планомерно и методично, как и положено будущему большому ученому. Всегда готовый помочь, всегда на связи, в любое время к нему можно обратиться за помощью, поплакаться в академическую жилетку, спросить совета… Возможно, некоторые читатели, точнее, читательницы моей разборчивости просто не поймут, пожалуй, даже возмутятся и зададутся справедливым вопросом: да что за капризы у этой боярышни такие?

Ответила, если бы знала сама! Но ответа, как всегда, нет.

Иногда же и я сама терялась в осторожных, малодушных и бескрылых сомнениях. Ведь, что ни говори, Януш — красивый и спортивный молодой человек, потомственный граф, а о его благородном, почти что рыцарском отношении к девушкам вообще можно слагать легенды. Ботан, конечно же, но это пережить можно! Кроме того, он очень остроумный собеседник, весьма начитанный — какая же это редкость в наше время, когда люди мегабайтами заглатывают самую разнообразную информацию, подобно fast-food[35], не читая серьезной литературы, словарей и справочников, не очень вникая в суть и природу явлений и даже не осознавая, насколько же это вредит целостности личности, ее душевному здоровью!

Мне кажется, навык вдумчивого, а не поверхностного сверхскоростного чтения скоро станет таким несомненным раритетом, что его можно будет отдельно указывать в рабочем резюме, наряду со знаниями восточных языков — китайского, бирманского или, скажем, языка народов Тибета…

* * *

Януш был совсем еще молодым человеком, но при этом — согласно семейной традиции — юношей очень консервативным и несколько старомодным, что называется, старого образца: о литературе, кино, театре, истории, в частности, о моем любимом Средневековье и рыцарских турнирах с ним можно было беседовать бесконечно.

Однажды поведал мне замечательную историю об одном из рыцарей, который, желая доказать Прекрасной даме свою щедрость, засеял серебром — словно пшеницей или рожью — целое поле! Полагаю, этот аттракцион невиданной щедрости прямого отношения к семейству Януша не имел: недаром же в свое время дед Януша, приглашенный правительством одной из средиземноморских держав на должность министра финансов и буквально вытащивший эту несчастную маленькую страну из экономического кризиса на рубеже пятидесятых годов прошлого века, особой расточительностью не отличался, но именно благодаря его личным качествам разросшейся многочисленной семье Януша, в отличие от множества других старых аристократических семей Баварии, и удалось сохранить поместье графов фон Армансбергов, их родовое гнездо.

Один раз Януш показал мне галерею портретов его предков — всё сплошь рыцари и военные. О Второй мировой и участии его дальних родственников в этой войне Януш упомянул предельно лаконично и кратко, и было очень заметно, что эта тема — одна из самых сложных и трагических тем XX века — даже ему, профессиональному историку, дается с огромным трудом. Януш поведал мне, что второй его дед, по линии отца, и также его семеро братьев были кадровыми военными и потому волею судеб были вынуждены служить «этому ефрейтору», втайне презирая, не разделяя национал-социалистических идей того времени. Все они — сыновья одного отца (который служил в высоком чине еще при императоре Вильгельме II), были убежденными монархистами и надеялись на восстановление былого, «кайзеровского» миропорядка.

Как рассказывал Януш, все шестеро братьев его деда погибли в Сталинграде, а дед остался жив, потому что был последним сыном в этой знатной семье и его не отправили на Восточный фронт. «Es gabt nichts, auf das wir hätten stolz sein können»[36], — сдержанно заключил Януш, и больше мы к тяжелой военной теме не возвращались: я отчетливо видела, что ему мучительно стыдно за страшные грехи предков и за темную историю германского национал-социализма и нацизма, в которую, по роковой исторической прихоти, пусть и против воли, оказался вмешан его заслуженный рыцарский род — род профессиональных военных, служивших стране веками по военному делу.

Что ж, действительно, гордиться нечем. В отличие от моих предков, которые били нацистов под Сталинградом, гнали из Вены и Будапешта, воевали на Втором Украинском фронте. Оба моих деда дошли до Берлина, имеют ряд высоких государственных наград. Один был военным летчиком, другой — командовал артиллерийским расчетом, имел офицерское звание.

Но об этом — о трагедии двух войн — Первой и Второй мировой, когда наши страны воевали на фронтах суровой эпохи, о военной истории наших семей, должных во время Сталинградского сражения сражаться друг против друга, мы с Янушем не говорили… да и что нового я бы услышала от честного тевтонца, исполненного мучительного стыда за страшное военное прошлое своих предшественников: «Гордиться нечем». Dixi.

* * *

Порой Януш казался и мне тем самым, разбрасывающим серебро без меры и счета, рыцарем, ведь он — в отличие от многих других — делился со мной своими знаниями, был щедр и на совет, и на всякого рода академическую поддержку. Так, например, у меня были успешно приняты редколлегией и опубликованы две статьи в нашем университетском ежегодном альманахе Gaudeamus. Первая статья — о легендарном московском издательстве начала XX века «Мусагет», и вторая — о российско-немецком философском журнале «Логос». Думаю, все это стало возможным не только благодаря моим публицистическим и научным достижениям, но, как ни печально это звучит, именно благодаря коллегиальной протекции Януша и его полезнейшим знакомствам в научных кругах, иначе неминуемо ждать бы мне публикации еще год, толпясь в бесконечной очереди из других студентов и докторантов.

Начиная с Рождества мы с Янушем фон Армансбергом крепко дружили.

Прежде всего нас связывала общая драма — горечь утраты нашего учителя и наставника, профессора Веронези, еще была очень сильна! Быть может, он был мне признателен за то, что я замолвила за него пару слов перед герром Пулером, следователем, ведущим дело по убийству Веронези, и часть бесценных рабочих материалов, включая закодированные рабочие флешки, Янушу, после долгих и нудных переговоров, все же вернули.

Говоря откровенно, моей помощи там было немного. Просто коды были известны лишь двум людям: беспокойному и настырному практиканту Янушу и — увы! — ныне покойному профессору Веронези, но, даже будучи расшифрованными, эти научные документы, полные схем и таблиц на латыни и греческом, были настолько сложными и малопонятными для непрофессионала, что представляли интерес лишь, пожалуй, для их создателя Януша, а отнюдь не для господ полицейских.

Кроме того, мы сблизились с моим молодым коллегой в процессе подготовки свежих, иногда неоконченных и еще не опубликованных материалов Веронези — советы Януша, историка, литературоведа и медиевиста, бывали порой для меня просто бесценны.

Признаюсь, часто эти советы просто спасали меня от неизбежных промахов, в то время когда я должна была отчитываться перед руководством университета о проделанной за последние месяцы научной работе.

Но рядом всегда был мудрый и добрый Януш, и к нему буквально в любое время дня и ночи можно было позвонить и обратиться за помощью и советом — по вечерам он, как правило, пропадал в своей любимой столярной мастерской, доставшейся в наследство ему от деда и расположенной в подвале его собственного роскошного четырехэтажного дома с колоннами и настоящим камином — в этом особняке, точнее сказать, вилле, стоящей на некотором отдалении от города, в горах, я бывала пару раз.

Как же все-таки повезло мне с друзьями, в очередной раз думала я, размешивая ложечкой ароматнейший кофе, заказанный для меня Янушем у владельца ресторана и нашего старого приятеля Maurizio.

Если современные немцы умеют жить — добротно и основательно, в хороших, со вкусом выстроенных домах, и уверенно управляют своими лучшими в мире автомобилями, то итальянцы — умеют жить прежде всего вкусно!

Вот уже слышится голос Celentano или Ramazzotti[37], вы улыбаетесь официанту как старому другу, заказываете свой немудрящий обед или же просто десерт, если вы забежали буквально на полчаса. Официант с вами любезен, даже если вы безбожно опоздали, и неважно, что он потом сдерет с вас три шкуры, подав страшно завышенный счет, все равно!

Ради этих двух минут истинной дружбы с хорошим человеком ничего не жалко, право слово, что ж на него сердиться! Особенно это мне стало понятно в Венеции — в конце прошлого лета…

Ручаюсь — и, думается, многие из вас согласятся — в знойный июльский день, когда, чернея трещинами, плавится раскаленный асфальт и хочется бежать из этого ада в поисках спасительной тени, нет ничего прекраснее беседы со старинным другом на прохладной веранде хорошего семейного ресторана, со свежим хлебом, маслом и восхитительными зелеными оливками, подаваемыми в качестве Tapas[38], и…

И — конечно же — самóй средиземноморской кухни, а сицилийская самая лучшая, поверьте, ничто с ней не сравнится!

Это не кухня — афродизиак!

Шеф-менеджер расточает комплименты вам на итальянском, и сама себе кажешься дивой, просто балериной assoluta[39], в соответствующем окружении…

–…Вечно какие-то истории… Честное слово, ну хоть бы ты меня защитил от себя самой, Януш! — жалобно пропела я, взмахнув рукой и едва не опрокинув высокий золотой бокал со свежевыжатым апельсиновым соком: он слегка покачнулся, но все же устоял, оставив на льняной белоснежной скатерти ярко-оранжевый отпечаток.

Typisch Anna[40]. Prost![41] — усмехнулся мой многоумный и язвительный друг, поднимая ответный бокал.

— Ты что, издеваешься надо мной? — уже было возмутилась я.

— У-гу-гу… — В ответ донеслись какие-то нечленораздельные звуки: Януш прожевывал сочное мясо, щедро пролитое пряным и острым соевым соусом, пытался ответить, подавая мне какие-то сигналы рукой, и одновременно не мог совладать со смехом.

— Друг называется… Таких друзей сдавать в музей, как говорила моя бабушка, — проворчала я, приступив наконец к трапезе. Ох, вот уж воистину, как же мало человеку нужно для истинного счастья после долгого студенческого трудового дня! Первый же отведанный мной кусочек щедро пролитой соусом рыбы совершенно примирил меня с миром и даже с моим ироничным собеседником. Это действительно что-то божественно вкусное, первой свежести, по Булгакову!

— Анна, пожалуйста, не злись, я просто неудачно пошутил… Кстати, а почему ты убеждена, что этот твой Сандерс невиновен? — Отсмеявшись, Януш посмотрел на меня уже более внимательно, даже пристально и отчего-то без улыбки. Эта внезапная перемена настроений показалась мне странной и даже слегка подозрительной. Что это с ним?

— Во-первых, он не мой, и тебе это известно, Януш, — звонко отчеканила я, благоразумно отставив в сторону бокал с апельсиновым соком. — Во-вторых… просто знаю. Знаю, и все.

— И все же это не аргумент, милая Анна. Такого не бывает, чтобы невиновного просто так посадили, безо всяких на то улик, — задумчиво и примирительно покачал головой Януш, и в его голосе была почти религиозная убежденность, которая передалась и мне. В самом деле, Сандерс мог исказить факты — с него станется, — а я, наивная, как всегда верила, почему-то игнорируя очевидные вещи.

Он, например, утверждал, что ссоры как таковой между ним и Веронези не было, а было некоторое… скажем так, некое недоразумение, связанное с моим личным конфликтом с Веронези, а он меня просто пытался защитить, вот и все! А ведь я с Антонио Веронези не конфликтовала! Да и как бы я могла — скромная аспирантка, каких десятки, — решиться идти на конфликт с маститым профессором, маэстро медиевистики, научными работами которого не устает восхищаться весь просвещенный мир!

Я просто не могла бы этого сделать как из этических, так и эстетических соображений, поверь мне, дорогой читатель!

— А его работа по Лоршским Евангелиям может быть связана с этим дурацким конфликтом с Сандерсом? — спрашивала, а вернее сказать, допрашивала Януша я уже в который раз.

— Анна, дорогая, успокойся, я прошу тебя. Твой бедняга Сандерс не при делах, здесь задействованы совершенно другие люди. Забудь уже эту историю, давай сменим тему, — примирительно заключил спец по историческим вопросам Януш и, в знак особого доверия, чуть наклонился ко мне.

— Послушай, ты не мог бы оказать мне любезность и перестать называть его моим?.. — вновь чуть не смахнув бокал, хлопнула ладонью по столу я. Да сколько же можно, в конце-то концов, издеваться над поэтессой? Сандерс никогда не был моим.

Януш пожал плечами. Далее зашла тема о новом автомобиле Януша — элегантном темно-сером Volkswagen последнего выпуска, на котором он меня встретил возле библиотеки университета. Попутно Януш, как это обожают немцы, жаловался на подорожание бензина и непродуманную экспортную политику региона, благодаря которой «у нас скоро будет как в Марокко». «Это как?» — не поняла я. «Мало машин, и много ослов», — невозмутимо заявил Януш.

–…Ну, хорошо, хорошо, хотя я не понимаю, почему ты не хочешь говорить о Веронези, тебе что, совершенно не жаль его? Ведь ты его ученик, лучший! — Забыв о Сандерсе, я уже смотрела на несчастного Януша с новым упреком.

— Ну, отчего же, изволь, — покладисто кивнул Януш, хотя уйти с автомобильной темы — любимой темы для разговоров каждого честного и уважающего себя немца — не так-то просто, но мне удалось!

И далее мы заговорили о Веронези.

В течение всего последующего часа мой немецкий приятель, со вкусом потягивая из высокого стакана светлое пиво — кажется, это был столь любимый в стране честных тевтонов сорт Warsteiner, — не спеша излагал свою средневековую сагу, озвучив таким образом одну из самых мистических версий случившегося.

— Послушай, Анна, ты вообще-то зря смеешься! — уже с некоторой обидой в голосе горячился Януш. — У меня есть свои проверенные источники в Uni, так вот, говорят, что тайное студенческое общество до сих пор действует, что Веронези также в него входил и что все члены этого самого общества хранят ему верность до самого конца!

— До какого еще конца? — Меня, несмотря на весь трагизм истории с Веронези, начала забавлять абсурдность таких предположений. Смешил меня и детский энтузиазм Януша, в частности его дедуктивные интенции в этом странном, загадочном, но, по правде говоря, абсолютно не касающемся нас обоих деле.

Кто мы с Янушем такие, чтобы выстраивать версии резонансного убийства, введшего в тяжелый ступор все население нашего небольшого студенческого городка? Пусть этим следствие занимается, это их прямая обязанность. Тоже еще, Пуаро и мисс Марпл!

— Анна, ты просто прими как данность, что кроме того, что Веронези был авторитетным членом тайного союза, в котором, как известно, бывших не бывает, он, кроме того, был большим ученым — сильным, талантливым, блестяще эрудированным и очень амбициозным. — Януш усмехнулся, но не без волнения и горечи. — Мы все, и ты и я в том числе, в какой-то степени жертвы его неуемного академического темперамента и амбиций, которым не суждено было сбыться.

— Ты это серьезно? — продолжала этот импровизированный допрос я. — Ты действительно думаешь, что его последняя работа по Лоршским Евангелиям была настолько значимой, что в силу каких-то неведомых нам причин кто-то попытался его остановить, и… и поэтому?..

— Да, я именно так и считаю, ты все поняла правильно, — невесело кивнул, чуть помолчав, Януш. — Это ведь не просто какой-то там артефакт, связанный с историей Лорша и историей монастыря, а часть духовного наследия нации! Ты понимаешь меня, Анна? Это, если хочешь, даже символ, духовный символ целого движения…

— Как Святой Грааль у крестоносцев? Но кому же все-таки это было нужно? — недоумевала я. — Ну не ордену же иллюминатов! — Эту довольно свежую и еще не успевшую заветриться версию я прожужжала в уши Янушу уже несерьезно, в качестве научной шутки, для того, чтобы несколько разрядить гнетущую «средневековую» атмосферу, в которую мы неизбежно погружались всякий раз, заговаривая о Веронези и его загадочной гибели весной прошлого года.

— А ты напрасно смеешься, милая Анна. — Повторив это, Януш сделал глоток кофе и взглянул на меня как-то уж очень внимательно. — Я как раз сейчас занимаюсь этими самыми материалами для одной из еще не опубликованных статей Антонио Веронези. Его новая научная работа была как раз о таинственном исчезновении Лоршских Евангелий и последующем разгроме бедных бенедиктинцев в Лорше! Кроме того, это — как ты, надеюсь, понимаешь — было связано с более поздней по времени деятельностью одного из тайных союзов, члены которого потом все эти книги и вывезли… Ты же помнишь, Веронези рассказывал нам на лекции: часть рукописи отправилась прямиком в Англию и сейчас обитает у Виктории и Альберта[42], часть осела в Румынии, в частной библиотеке одного из крупных католических монастырей, а две остальные части… Они могли просто спрятать рукопись, и следы ее затерялись…

— Да кто «они»? — уже теряла последнее терпение я.

— Послушай, Анна, — терпеливо продолжал объяснения Януш, — Вейсгаупт не для того столько времени дрался с иезуитами, чтобы это можно было вот так легко забыть как исторический факт. Если ты не помнишь, я кратко резюмирую тебе, просто для справки. Орден иллюминатов был основан известным немецким философом и богословом, профессором естественного и церковного права Ингольштадтского университета Адамом Вейсгауптом. Иезуиты ему страшно надоели еще с гимназических времен — как тебе, должно быть, хорошо известно, учился он именно в иезуитской гимназии, но когда ему исполнилось пятнадцать, он оставил обучение в этом почтенном учебном заведении.

— Ну, милый Януш, ты делаешь просто незаслуженный комплимент моей исторической эрудиции. — Я пила уже вторую чашку кофе и внимательно слушала повествование Януша, поскольку в вопросах всякого рода противостояний и исторических «разборок» между орденами и тайными обществами ему действительно не было равных.

Он мне в этом очень напоминал моего младшего брата, в период обучения на историческом факультете бодро начавшего курсовую по Мартину Лютеру и истории немецкого лютеранства и затем переключившегося на историю органов государственного управления в СССР. Согласитесь, нехилая перестановочка!

— Далее, в 1775 году, — продолжал Януш увлеченно и не без вдохновения, — Вейсгаупт сделался ординарным профессором естественного и церковного права в Ингольштадтском университете, и это было, согласись, новостью, учитывая тот факт, что эту кафедру, согласно почти вековой традиции, что-то около девяноста лет — почти век, занимали одни иезуиты.

— Послушай, Януш… — протянула задумчиво я и тут же осеклась, словно наткнувшись на какую-то внутреннюю преграду, — а ведь Веронези был из рода иезуитов, естественно, что у него могли быть «исторические» враги, ведь в истории орденов «бывших» не бывает, ты сам говорил!

— Совершенно верно, Анна, ты абсолютно права! — Януш радостно заорал, размахивая руками и не удостаивая никаким вниманием удивленно косящийся на нас со всех сторон студенческого питейного заведения университетский народец. Ну и ладно, бог с ними, со школярами!

Мы уже чувствовали себя в какой-то степени мэтрами — ну как же, ученики самого Веронези, занимаемся разбором его архива, участвуем в международных конференциях, вот уже и новые статьи на подходе — и у меня, и у Януша — на тему Лоршских Евангелий… А ведь начиналось все вполне невинно, с обычной выставки по средневековой теме, прошедшей в нашей университетской библиотеке, — Biblioteka Palatina![43] И вот теперь мы с Янушем сидим и не спеша — уже в который раз! — беседуем о тайной жизни орденов и студенческих обществ, а Веронези уже нет в живых… Как все странно, как непрочно в этом мире!

— Ну ты же понимаешь, Анна, что роль Лойолы немецкого Просвещения Вейсгаупту далась не просто так — это была поистине великая борьба, которая велась в течение многих веков на территории бывшей Римской империи, ныне Германии, в ходе которой схлестнулись сила и воля тевтонов и железная дисциплина, навязываемая римской церковью, в частности иезуитами. И здесь аргументы должны были быть железобетонными — ну, например, в виде найденных спустя три века и счастливо возвращенных на родину частей Лоршских Евангелий как неотъемлемой части германского духовного наследия… Ну, как тебе такой вариант?

— Ох, Януш, и чем же тебе так бедные маленькие иезуиты насолили? — шутливо, по-женски, направляла Януша я, поскольку он рисковал забрести в уже совсем неведомые мне историографические заросли, несмотря на то, что нам на лекциях не раз давал свои развернутые комментарии Веронези по этому вопросу, и можно сказать, то были сведения, полученные из первых рук. Дело в том, что аристократическая семья Веронези, проживающая в Милане, была по преимуществу иезуитской, во всяком случае, почти все его известные предки принадлежали именно к этой богословской школе.

— Итак, несколько веков спустя иезуиты снова украли, а наши, ну, то есть орден иллюминатов, вернули?

— Нет, не совсем так. Вернее, совсем не так. Просто рукопись была нужна слишком многим, вот и появилось в этом деле такое количество интерессантов и версий, что просто диву даешься… Что касается противостояния Вейсгаупта и иезуитов, просто, видимо, сказалось трудное детство. — Януш улыбнулся чему-то своему, чему именно, я уточнять не стала. Наверное, подумал о братьях и Каролине, сестренке-сорванце, которую он с родителями безуспешно пытался перевоспитать. (Рассказывал мне со смехом, что однажды заехал за ней в ее пафосную частную школу, расположенную при здании бывшего монастыря, на своей, тогда еще старой машине Volkswagen, так ведь отказалась ехать, противная девчонка, — uncool[44], и все тут!) — Ну, и как ты знаешь, он активно изучал французских просветителей, и это привело к определенным результатам…

— Послушай… — пыталась возражать я, одновременно припоминая университетский курс истории религии (его у нас вел милейший и тишайший молодой католик, отец Павел из Гданьска, ужасно краснеющий при виде нас, юных и белоликих семнадцатилетних красавиц-студенток. Как вспомнишь его красное, как помидор, смущенное лицо, смешно становится!) — …но ведь Игнатий Лойола и его друзья-подвижники, когда начинали, произвели огромное впечатление на всех людей того времени своим трудом для бедняков и подвижничеством. И раны-то они врачевали, и за больными ухаживали, и милостыню, собранную по городам и весям, не в свой карман складывали, а бедных одаривали!

— Да, было дело, — кивнул Януш. — Но наряду с этим они не гнушались никакой ложью, никакими темными средствами, лишь бы в кратчайшие сроки провести контрреформацию и навсегда уничтожить память о Мартине Лютере и его сподвижниках.

— Ты так об этом говоришь… — недоумевала я. — Ты же из семьи католиков?

— Ну и что? — небрежно пожал плечами Януш, возвращаясь к своему только что начатому второму бокалу Warsteiner, покрытому, словно голова лыжника в Альпах — вязаной шапкой, толстым слоем искрящейся белой пены.

Интересно, а Януш катается на лыжах? Зимой где-нибудь в Тироле под самый Новый год так хорошо… Забрести вдвоем в уютный ресторанчик, вот так же, после долгой лыжной прогулки вдоль вековых сосен и елей, горной реки, не смолкающей даже ночью, водопадов, застывших подобно скульптурам античности…

Я вдруг очнулась и вздрогнула:

— Тебе что, Януш, все равно, кто победил в этом противостоянии конфессий? Ведь и Золотой кодекс был вывезен из Лорша и варварски разорван именно во время этих ужасных межконфессиональных войн!

— Да… — Януш задумчиво потягивал пиво и смотрел не на меня, а куда-то в сторону: тема, похоже, была исчерпана. — Анна, успокойся, чего ты так разволновалась? Заказать тебе еще кофе? Возьми карту, выбери что-то сама, по своему вкусу.

— Хорошо. — Не желая ссоры с Янушем, я умолкла, хотя и терпеть не могу, когда так обращаются с книгами, тем более с такой реликвией, как Золотой кодекс, которую монахам-бенедиктинцам нужно было беречь как зеницу ока. С другой стороны, если уж совсем пройтись по историческому контексту — после нападения сторонников протестантской формации на монастырь Лорша и последующего разгрома лоршской библиотеки, часть рукописей все же не сгорела, а была благополучно спасена и вначале вошла в собрание Церкви Святого Духа, Heidelberg Heiliggeistkirche, а позднее стала основанием для библиотеки нашего университета — UB. Где бы мы сейчас, бедные, учились, если бы не было этих богатейших и поистине бесценных собраний?

–…Не хочешь говорить, не надо, Януш, но ты меня, скажу честно, не переубедил. Hier stehe ich, ich kann nicht anders…[45] — В завершение разговора я упрямо стукнула высоким острым каблучком замшевых туфелек, слегка придавив при этом носок широкого кожаного башмака Януша. Историческую сессию можно было бы и продолжить, но если уж говорить откровенно, я хотя и была взволнована очередным — наверное, двухтысячным — разговором о профессоре Веронези и его трагической гибели полтора года назад, одновременно чувствовала сильную усталость.

Усталость была глобальная и космическая — тяжелая, гнетущая, когда вздыхаешь и даже не замечаешь этого, а замечают почему-то только окружающие и вдруг бросаются утешать.

Да что говорить: дело Веронези до сих пор не было раскрыто, убийца — не найден, и это очень угнетало нас, его учеников, верных его памяти, помнящих его неповторимый голос, его шарм настоящего итальянца, его научное и человеческое обаяние, всё!.. Вейсгаупт, дважды, а возможно, и трижды украденная рукопись Золотого кодекса — Лоршских Евангелий, а еще орден иллюминатов, иезуиты, Тюрингия, Боруссия и Саксония, тайные студенческие союзы — все перемешалось в моей бедной голове.

Кроме всего прочего, присутствовала несерьезная, так сказать, минутная студенческая усталость, которая, думаю, и многим из вас, учившихся в университете, хорошо известна — после библиотечных занятий, работы в архивах и долгого, изнурительно долгого жаркого июльского дня…

Я вспоминала, как мы впервые побывали в этом кафе с Янушем два года назад — всё как будто бы было вчера. Как же это было? Что это было?

Благородный граф Януш, страшное в своей средневековой дикости убийство Веронези, таинственный дом с зелеными гардинами и готической надписью, а еще — Сандерс. Как всегда, Сандерс…

Я снова раскрыла ноутбук, быстро нажала на зеленую иконку с надписью «Нерушимая обитель», расположенную в центре рабочего стола, и продолжила свою готическую повесть о профессоре Веронези:

«…что же касается прекрасного пола, то здесь в жизни профессора Антонио Веронези все обстояло еще сложней и замысловатей. Достойной сеньоре или сеньорите достаточно было бы просто взглянуть на его высокохудожественное фото, расположенное на официальном сайте университета, чтобы почувствовать к Веронези неподдельный интерес…»

В окно залетал сквозняк, Януш попросту сбежал от гнетущего разговора о смерти профессора Веронези и, видимо, где-то курил, мне же вдруг стало холодно.

И зачем я только взялась за этот детектив — без плана, без синопсиса, даже без надежды его когда-нибудь напечатать…

Ведь сказано же умным человеком — и похоже, как раз обо мне: «…героиня криминального романа, обворожительная девушка с огромными серыми глазами и кудрями цвета спелой пшеницы… стóит в половине третьего ночи появиться посыльному с запиской “Приходи немедленно”, как она, надев шляпку, стремглав бросается к двери в сопровождении посыльного — одноглазого рябого китайца с ядовитой улыбочкой, которому она, разумеется, всецело доверяет. Такой героини нам, читателям, не надо. Пусть уж лучше будет бандит в маске, который, осклабившись, тычет в брюхо миллионеру ножом из папье-маше, чем все эти суетливые и бестолковые Мертл, Глэдис или Джейн, которыми напичкана современная приключенческая литература. В отличие от современных детективов Шерлок Холмс, и это в нем подкупает, знал цену женщинам и держался от них на почтительном расстоянии. Да, иногда он принимал их на Бейкер-стрит и терпеливо выслушивал сбивчивые истории про подозрительное поведение их дядюшек и отчимов. Он мог даже, расслабившись, познакомить их с Ватсоном. Но, когда начиналось расследование, женщинам приходилось отступать на задний план…» (сэр Пéлам Гренвилл Вудхаус, «О героинях и криминальных романах»).

Ох ты, Господи, да ведь точнейший же портрет… Ужас. Ужас.

Еще немного поужасавшись, я успокоилась, захлопнула ноутбук с треклятым детективом и накинула на плечи теплую шаль из кашемира, которая всегда припрятана в особом отделе красивой и довольно вместительной лаковой сумочки-саквояжа от Gucci, купленной нынешней весной в Милане, — еще только простудиться недоставало!

И достаточно на сегодня, хватит терзать себя депрессивными мыслями — ведь тот же Пелам Вудхаус однажды сказал, что «всякий писатель по природе — оптимист»!

Вот и чудно. Детектив пишется, Януш влюблен, как школьник, отражение в зеркале — с «кудрями цвета темной пшеницы», точно по Вудхаусу — радует как никогда.

Пожалуй, еще одна чашечка моего любимого ароматнейшего cortado[46], к которому я приучилась во время недавнего — что-то около двух месяцев назад — путешествия по сказочным городам Испании — València, Madrid и Palma de Mallorca, — была бы весьма кстати…

Воспоминанья о любви былой…

Моя душа с тобой — в аду ль, в раю,

Вздыхает, рвется ввысь и ищет света,

Сминает гуттаперчевое лето

Цветком в руке… Себя не узнаю

В зеркал —

из —

ло —

мах…

Воспоминанье о любви былой

Окутывало нас, как будто эхо —

Над Хайдельбергом… Синий, золотой

Вечерний Город — с Белою Звездой…

…На миг — тебя теряю: не до смеха

На Philosophenweg…[47]

Летят огни —

Тиары, что сегодня примеряла.

Да где же ты, любимый, догони,

Засмейся, вновь окликни, обмани,

Возьми с собой, начни опять сначала.

…Уже не помню, август ли, февраль,

За окнами Caffé «Moro» под вечер?..

…И ничего, как водится, не жаль.

Винтажной шалью обвивает плечи

Седой сентябрь…

В Гейдельберге я оказалась совершенно неожиданно,

и это было прекрасное «свидание» с городом.

С самого утра — ярчайшее солнце, располосовавшее

лучами стекло и металл вокзала, здание старого

университета, в полдень — гулкий стук каблучков

по классической каменной мостовой

от университетских башен до замка

на склоне холма… Неестественно яркие

цветы и клубника у продавщиц на улице…

Смех и быстрый разговор всегда любопытных

японских туристов с фотоаппаратами,

столики кафе, рассыпанные прямо на мостовой…

(После сиесты — в виде изысканного десерта —

разговор с университетским профессором).

Вечер — самое красивое время в Гейдельберге:

огни окон, очарование «кукольной» архитектуры

старинных зданий… Я вдруг поняла,

что за весь день только раз взглянула на часы.

Rameau — La Boucon[48]

Вечер в Гейдельберге

(Огней вечерних взрыт и смешан ворох…)

Огней вечерних

взрыт и смешан ворох…

Расцвечен,

иссечен лучами их

От времени

рассыпавшийся город

На сотни

механизмов часовых…

Старинный,

тесный,

сдвинутый горами,

Где длится час —

медлительнейший день,

Июньских гроз обрушивая

пламя,

Церковных башен

скрещивая тень…

Цветы и камни.

Мостовые.

Рынок.

И гулкий иероглиф

площадей…

Разделен на мгновенья

поединок —

Ленивейший — меж

памятью моей

И Временем…

Минувшие минуты

Уже укрыты

в солнечных часах.

Со вкусом

чуть пригубленной цикуты —

Несказанные —

тают на губах

Слова.

Гейдельберг, 21 мая 2012

Кофе в Гейдельберге

(Роем кружит кофейная взвесь…)

Стихотворство —

небесная ересь,

Слов упрямых

слепая волшба.

Отраженье —

бессмысленность, прелесть, etc.,

Жизни всей — гейдельбергская перепись

И свезенных вещей короба.

Летней улицы —

Аква-тофана.

Роем кружит

кофейная взвесь.

Раем Райна —

душа океана

Проступает

в приливах тумана.

Где-то «там»

начинается здесь…

Цифровой не засвеченный

снимок.

Цепкой памяти

блики и тень…

Турандот,

бессердечная прима —

Бакалейщиком

старого Рима

Намечаю

приветственный день

Первый. Список расходов почтовых.

Терпкой зелени ворох и вздор.

…Сладкий ангел — тенёт изразцовых,

Флорентийских тенёт изразцовых

Пригибает упрямый вихор

Поцелуем…

Свиток пятый

(отрывок из романа Анны «Нерушимая обитель»)

…Что же касается прекрасного пола, то здесь в жизни профессора Антонио Веронези все обстояло еще сложней и замысловатей. Достойной сеньоре или сеньорите достаточно было бы просто взглянуть на его высокохудожественное фото, расположенное на официальном сайте университета, чтобы почувствовать к Веронези неподдельный интерес.

И то сказать — американские джинсы и темно-синий артистически чуть примятый пиджак, облегающие спортивную фигуру, знакомую с регби и бейсболом, слегка взлохмаченные ветром темные вьющиеся волосы, острый и проницательный взгляд, устремленный куда-то ввысь — и все это на фоне завораживающего урбанистического пейзажа.

А какая у него была улыбка — не на фото, в жизни! Не улыбка, а будущее hi-tech стоматологии: действительно ослепительная, а еще очень открытая и искренняя! Просто не человек, а космический корабль, взмывающий к межзвездным высотам.

Ладно, в конце концов, космос — это тоже работа, и для кого-то вполне рутинная.

…Не знаю, как там насчет космических кораблей, но машины — в полном соответствии со своим происхождением — Веронези также предпочитал итальянские и, кажется, имел в наличии не менее трех дорогих автомобилей, а может быть, и целый автопарк. Кто-то из наших аспирантов видел его гоняющим на «харлее», но, впрочем, утверждать не берусь.

За годы, прожитые в Германии, стране победившего автопрома, я привыкла к огромному количеству поистине роскошных средств передвижения, удивить меня трудно (хотя сама машину не вожу и не собираюсь).

Тем не менее когда рано утром Веронези заезжал на ярко-алой Alfa Romeo Spider или же сияющей мягкими и женственными очертаниями серебристо-синей Lancia Delta III — самой скромной из его автоколлекции — во внутренний университетский дворик, смотрелось это чрезвычайно эффектно.

(Ну, не Bugatti Veyron, конечно, и не авто, которое я видела по соседству с нашим домом сегодня, Ferrari F 458. Вот это был действительно очень красивый спорткар, подобно мощному белоснежному мустангу гордо гарцующий среди знойных, пышущих цветами и медом полуденных прерий европейской деревни.

Вынырнув из-за поворота, радостно сверкнули на ярком солнце широко посаженные колеса: машина мягко и абсолютно бесшумно притормозила, поскольку водитель пропускал нас на дороге, в Германии это принято в качестве категорического императива, по Канту.)

…Веронези проходил по дорожке, ведущей от автостоянки к университету, как обычно, одетый в чуть потертые темно-синие американские джинсы и белоснежную рубашку с закатанными рукавами.

Он небрежно позвякивал связкой ключей и улыбался в ответ приветствующему его университетскому племени, вольготно расположившемуся прямо на расцвеченном и прогретом утренним солнцем газоне.

Веронези шел, и нам казалось, что это плывет… величественно, как в замедленной съемке у Феллини или Антониони… да-да, именно проплывает в сотканном июльским зноем облаке римский патриций, а может быть — кто знает! — и сам император Август, в своем белоснежно-пурпурном облачении, милостиво приветствуя толпу верноподданных в Риме.

И была там, в той толпе, пара глаз, следившая за ним с особенным и очень трудно определяемым чувством. Что-то вроде случайно сделанной фотографии, на которой в кадр попал убийца — совсем как у Антониони в Blow-Up![49]

Студенты, однако же, несмотря на весь пафос, окружавший его яркую и столь же таинственную личность, Веронези любили, поскольку на его лекциях и семинарах по истории искусств и медиевистике всегда было захватывающе интересно, шумно и тесно от набежавшего с других факультетов народа.

Он не был, что называется, кэпом или, того хуже, занудой и читал свой курс поистине блестяще!

Мне также довелось посещать его семинары, так что я смогла самолично убедиться в риторическом таланте Антонио Веронези. Некоторые из его лекций можно было скачать на академических ресурсах и YouTube — я даже отправляла ссылки своим друзьям из России и Италии.

Его занятия действительно производили впечатление, особенно на вновь прибывших, и прежде всего тем, как он общался с нами! Открыто, но без всякого панибратства, уважительно и бережно принимая мнение даже самого юного, неопытного, только что поступившего студента! Даже тем, кому история искусств была, что называется, параллельна, становилось интересно на его семинарах…

Темой моей научной работы, которую я писала под руководством Веронези, стал русский Серебряный век.

Писала я и о роли творческой личности в музыкально-синтетическом контексте русской и европейской культуры…

* * *

Хронометраж Серебряного века — эпохи немого кино и Веры Холодной, эпохи великих балерин — Анны Павловой и Тамары Карсавиной, эпохи театральных новаций Вс. Мейерхольда и А. Таирова — был столь же непререкаемо и рассудочно размерен, сколь и беспощаден к отдельным его представителям: многие из них были забыты еще при жизни, многие ушли, почти не оставив по себе свидетельств, — подлинно трагедийны судьбы поэтов и философов, вынужденных доживать свой век на чужбине…[50]

Подобным образом ситуацию 1910-х годов, когда претерпевали кризис и требовали значительного переосмысления практически все формы жизни — социальная, экономическая, политическая, философско-религиозная, художественная, описывал поэт Б. Л. Пастернак: «Мы… жили еще во время общего распада основных форм сознания, поколеблены были все полезные навыки и понятия, все виды целесообразного умения»[51].

Но тем отчетливее — в условиях разраставшегося кризиса — осознавались и по-новому осмыслялись взаимоотрицающие идеи и начала жизни, искусства, логики, и тем неотвратимей и неизбежней становилось их взаимное напряжение, усиленное изменениями, отраженными на политической карте мирового пространства.

Все больше деятелей культуры и искусства склонялось к мысли, что единство мира, его целостность и многополярность в значительной степени могут быть обеспечены тем, насколько осознается значимость друг для друга разных систем бытия, придающих смысл друг другу и осознаваемых только во взаимодействии, или диалоге.

На этом фоне все отчетливее осознаваемой необходимости освоить и сопоставить целые комплексы идей различных народов, обществ, эпох именно Личность оказывалась тем необходимым ценностным центром, местом встречи различных пересекающихся смыслов культуры, становилась осью и мерилом всего, поскольку «в личности есть моральный, аксиологический момент, она не может определяться лишь эстетически»[52].

Личность бердяевского образца являлась живой, постоянно развивающейся частью трансмедиального логико-культурного диалога[53], возникающего через ничем не ограниченный выбор индивидом своего пути.

Художественное пространство Серебряного века действительно представляет собой плодотворный и конструктивный диалог философов, музыкантов, художников, литераторов, и именно на границе различных искусств — некоей метаязыковой границе — возникают универсальные категории, своего рода маркеры художественной культуры Серебряного века: панмузыкальность, синтетичность, теургичность, мистериальность, жизнестроительство (жизнетворчество), в полной мере представленные в теории, зафиксированные в культурном праксисе и во многом определившие специфику рубежной эпохи.

Как представляется, программный тезис о символизме как школе диалога позволяет рассматривать данное художественное явление не только через узкие хронологические рамки, но и как синтез художественных, эстетических и философских тенденций, объединивший различные эпохи, от Античности и Средневековья до начала XX века.

Данный диалог, ведущийся на двух уровнях — уровне культуры веков и уровне искусства и философского знания, являлся следствием многосторонних и насыщенных творческих связей между теоретиками культуры, музыкантами, поэтами, художниками.

В рамках этого диалога возникает особый художественный язык, в контексте постбахтинской традиции получивший статус одного из измерений Серебряного века и объединяющий языки различных видов искусства — музыки, поэзии, живописи и философского знания.

* * *

Диссертационная работа по Серебряному веку — который все ж таки существовал, что бы там ни утверждали берлиозы из Сорбонны, — меня действительно увлекла, и профессор Веронези поддерживал меня во всем, спасибо ему! Очень жаль, что никогда уже не смогу сказать профессору лично, как я благодарна за его научную поддержку и сотрудничество.

Мы, его студенты, собирающиеся в шумном лекционном зале или на кафедре, были с ним — заодно, а не друг против друга. И еще, конечно же, его занятия привлекали нас тем, что он учил высказывать свои идеи a) просто, b) ясно и c) лаконично, подобно античным риторам Академии Платона.

Если же на семинаре Веронези возникал диалог в сократическом духе — он также учил нас этому, — то, согласно античному принципу майевтики[54], чередование вопросов и ответов должно было в итоге привести к риторическому согласию, и эти диалоги, оставшиеся и в моей памяти, и в конспектах, я словно бы слышу до сих пор — слово в слово!

Диалог на семинарах Веронези всегда велся на двух уровнях: уровне культуры веков и уровне искусства и философского знания, определяя единство и целостность культурного феномена изучаемой нами эпохи, будь то Средневековье или Возрождение.

Именно благодаря нашему Учителю, Мастеру, нам приоткрылась дверь в удивительный мир истории, мы могли изучать его как некий таинственный палимпсест[55], как драгоценные рукописные пергаментные страницы, с многочисленными правками, с последующими добавлениями и маргиналиями на полях…

Как я уже сказала, профессор был медиевистом, а также большим поклонником философии Джамбаттисты Вико, чьи труды он цитировал нам по-итальянски и затем переводил вышесказанное на немецкий.

К слову, Антонио Веронези, в свое время учившийся, помимо нашего университета, в Оксфорде и Сорбонне, вообще с необычайной легкостью переходил в процессе лекции на другие языки.

Все основные европейские: английский, немецкий, французский, испанский, португальский, сербский, не говоря о родном итальянском языке, и, естественно, латынь и греческий он знал в совершенстве.

Неплохо говорил Веронези и по-русски — действительно, не читать же Бахтина в переводах!..

Оставляя филологические шутки в стороне, позволю себе заметить, что основные работы русских структуралистов нашим уважаемым коллегам из Италии, Швейцарии и США следует также осваивать в оригинале. Учите русский, господа, и да сопутствует вам удача во всем!

Веронези с чувством излагал нам взгляды Вико, и мне почему-то сразу представлялся кто-то из его миланских предков, также когда-то корпевший над страницами старинного, покрытого прихотливой рукописной вязью пергамента — в поисках Истины…

К слову, на одной из тщательно законспектированных мною лекций профессора речь шла о трех этапах развития культуры и цивилизации. Вначале о первом этапе — Божественном, как образце искомой гармонии, к которой нужно стремиться, затем о втором этапе — так называемом героическом, когда идет борьба между несколькими противостоящими друг другу (или враг врагу?) культурами. В самом конце говорилось и о третьем — человеческом — этапе, когда происходит закат и угасание культуры и, как неизбежное следствие, угасание самой цивилизации…

…Перелистываю с улыбкой сейчас страницы своего давнего конспекта: какие-то смешные рисунки на полях, шутливые записи сиюминутных переговоров с Дэном насчет того, куда пойти вечером — в Cafe&Talk или Moro, и прошлое, как сказал бы классик, проступает перед мысленным взором.

Наши занятия, наши шумные дискуссии, по-мальчишески весело и по-доброму смеющийся над нашим невежеством дорогой профессор Веронези…

И тень гениального неаполитанского мыслителя, притаившаяся где-то в углу кабинета, там, где в черно-белых портретах — целый пантеон выдающихся философов, начиная с Аристотеля и Платона и заканчивая Хáйдеггером и Хансом-Георгом Гáдамером, учителем Веронези и доброй половины других преподавателей факультета.

Иногда мне даже кажется, что эти лекции были театром одного выдающегося актера — такого как Marcello Mastroianni или Robert De Niro, и в артистическом пейзаже Веронези мы присутствовали почти номинально — в качестве стаффáжа[56], настолько наши скромные познания и уровень знаний профессора были несопоставимы.

Как сказал великий итальянец в своих не менее гениальных «Принципах…»: «…Es ist eine gewonliche Überlieferung, daß die ersten, die die Welt regierten, Könige waren»[57].

И это правда…

А ведь Веронези и был нашим королем — королем наших многочасовых споров на семинарах, интереснейших дискуссий, во время которых обсуждалось все — от истории древних рукописей Лорша до философии Вико, от герменевтических догматов до истории Ватикана.

Что же касается философии Вико в отношении ко дню сегодняшнему: а ведь прав, прав, тысячу раз прав гениальный неаполитанец и земляк Антонио Веронези!

Что мы делаем сейчас, в век тотального перехода с аналога на цифру — переписываемся знаками, приветствуем друг друга тоже знаками, отправляем друг другу идиотские смайлики и другие, более чем сомнительные символы, вовсю используя Viber и WhatsApp

Славная наука семиотика процветает, общий семиотический ряд пополняется, но все же… Не будем впадать в крайности, господа! Так скоро вообще свой язык позабудем!

К огромному сожалению, ритм современной жизни таков, что на поэзию, на неторопливое и уютное ежевечернее чтение за столом, освещенным «булгаковской» зеленой лампой, у многих просто не остается времени — к сожалению, век двадцатый, век девятнадцатый давно скрылись в призрачной и туманной дали ушедших столетий.

Большинство современных студентов вообще не имеют домашних библиотек, предпочитая всю необходимую для учебы и работы литературу держать в бумажных и электронных постраничных копиях, в каких-то очень усеченных и сокращенных вариантах.

По-моему, от этого страдает, прежде всего, мышление, становясь нечетким, нелогичным, каким-то фрагментарным — в стремлении унифицировать и в определенном смысле упростить жизнь мы просто обкрадываем сами себя.

А с другой стороны — быть может, как говаривали мои собратья-филологи, это не более чем кажимость, наваждение, морок и на самом деле все не так уж плохо?

Да что это я, в самом деле, разнылась? Университет стоит, жизнь идет своим чередом, лекции читаются! Все живы и здоровы, и нет только одного Веронези… Но кто знает, быть может, будущее дано нам еще и для того, чтобы можно было со спокойной совестью игнорировать прошлое?

Профессор Веронези, излагая нам на семинаре концепцию Вико, также говорил о Божественном Духе, который дает свободу воли и призывает нас к размышлению, мудро руководит этой свободной игрой для того, чтобы из нее происходили социальное устройство и постепенная гармонизация общества, отходящего от эпохи варварства, переходящего к более развитой цивилизации…

Если оставить Вико в стороне, то любая содержательная научная дискуссия, в ходе которой прослеживались бы какие-то новые факты, обнаруживающие многосторонние и насыщенные творческие связи между теоретиками культуры, философами, музыкантами, поэтами, художниками Средних веков и Возрождения, вызывала в профессоре Веронези подлинный интерес и даже восторг!

Профессор хватался при этом за голову, смешно взъерошив густую копну темных курчавых волос, бегал по аудитории и быстро-быстро повторял своему визави: «Да, да, да — это фантастика! Это просто фантастика!»

Стоит ли говорить, что заслужить такую похвалу было несбыточной мечтой многих из нас…

Однако если — в пылу научного спора — профессору кто-то из оппонентов попадал на его острый итальянский язык или же студент, представляя свой проект или доклад на семинаре, в приводимых логических построениях не был достаточно убедителен… Здесь у Веронези резко включался какой-то скрытый тумблер, в темных глазах и широкой улыбке наследника империи Ромула и Рэма появлялось что-то несомненное волчье, и он мог остроумным замечанием так высмеять несчастного перед всей благодарной и жаждущей крови студенческой аудиторией, что некоторые просто рыдали — одни от обиды, другие от смеха.

Личная жизнь Веронези всегда была надежно — словно бы тем самым железным занавесом — укрыта от постороннего, не в меру любопытного взора. Наши университетские девицы (кроме меня, конечно) пробовали строить ему глазки, но успехом их усилия, кажется, не увенчались: профессор Веронези был недосягаем, как заснеженная альпийская вершина в Восточном Тироле, в свое эмоциональное пространство никого не впускал и ничего о себе не рассказывал…

* * *

…Выходные, долгие и утомительные — от одиночества тоже можно устать, даже если это является твоим сознательным выбором, — наконец закончились, и мы снова были на лекциях, в зале имени достопочтенного философа Иммануила Канта.

Накануне я созвонилась-таки с Янушем, изрядно его озадачив, и безо всяких преамбул заявила, что хочу с ним встретиться.

Хотя я и чувствовала, судя по его осторожной интонации, что он подозревает какой-то подвох и, кажется, слегка обижен на меня за все мои демарши, но продолжала настойчиво убеждать его, что нам непременно нужно увидеться.

Да сколько же можно плыть по течению, сколько можно подозревать всех и вся, включая саму себя, в несчастье, случившемся уже более полугода назад!

Кто убийца профессора Веронези — по сию пору не ясно, следствие — в тупике, явных свидетелей никаких, а из учеников и коллег — какие свидетели? Сплошные академические домыслы и сплетни, и больше ничего.

Кажется, герр Пулер склонялся к мысли, что смерть Веронези — все же была несчастным случаем: выходные, выпил лишнего, постоял на балконе… Дальнейшее — понятно.

Однако, по моему скромному и, бесспорно, дилетантскому разумению (поэтессе простительно вдвойне!), это было слишком простым объяснением: во-первых, Веронези не отличался непомерным пристрастием к горячительным напиткам и, следовательно, такой трагический казус с ним исключался в принципе. А во-вторых — и в главных — подозреваемыми в убийстве Веронези по-прежнему могли бы быть: профессор Илльманн — потому что завидовал и ненавидел, жена Лаура — потому что ненавидела и ревновала (а может, все еще любила, ведь чужая душа — тьма непроглядная), и у обоих, насколько мне было известно со слов герра Пулера, не было убедительного алиби на вечер той самой роковой пятницы. Профессор Илльманн — опять же, только с его слов — весь день просидел дома в библиотеке отца, за книгами, готовясь к большому семинару, который должен был состояться в понедельник. Лаура утверждала, что была в ресторане, но никто из знакомых подтвердить это не в состоянии — ее видели в изрядном подпитии чуть раньше, днем, примерно в два часа, и не видели в вечернее время. Вполне возможно, она тогда уже покинула «Венецию» и вполне могла заглянуть в гости к бывшему супругу, а там… Кто знает?

Из этого следовало, что внятного алиби нет у обоих и сбрасывать со счетов подозрения в убийстве несколько преждевременно…

Опять же, оставался некий мстительный студент имярек, несправедливо отчисленный из университета, или…

Или все же Сандерс?..

Официальных обвинений пока никому предъявлено не было, поскольку никакими внятными версиями следствие, находящееся в состоянии глубокой задумчивости, не располагало. Последняя из версий, связанная с Сандерсом, как непереносимая мигрень, от которой не спасает парацетамол, мучила меня днем и ночью. Господи, неужели?.. Неужели я знакома с убийцей и даже была влюблена в него когда-то?

Согласно моим спорадически — и всегда не вовремя! — проявляемым попыткам дедукции — каюсь, каюсь, грешна! — Сандерс все же попадал под подозрение. Ведь они, Сандерс и Веронези, вполне могли быть соперниками в любви, добиваясь взаимности красотки-итальянки Симоны.

Другое дело, что о своих подозрениях я никому сообщать не собиралась и не собираюсь! Еще чего доброго! Но ведь мы с Симоной общались, и одно время довольно плотно, регулярно встречаясь в университете или в каком-нибудь кафе для наших занятий в русско-немецком тандеме, поэтому я кое-что успела заметить. Например, сидели мы как-то погожим весенним утром, с компанией сокурсников, прямо на прогретом солнцем газоне возле университета, болтали, сплетничали, конспектики листали, попивали воду из бутылок в ожидании первой лекции, и я подметила, как странно изменилось выражение лица Симоны при появлении…

…Веронези шел, приветствуя толпу подданных в стиле императора Августа: милостиво кивая и здороваясь с приветствующим его веселым студенческим племенем, позвякивая ключами от нового дорогого авто, слегка улыбаясь, и его улыбка — спокойная, уверенная и благожелательная — как бы говорила: «Да, я знаю, что я вам нравлюсь, и это справедливо». Симона быстро опустила ресницы, затем подняла голову и взглянула ему вслед, именно тогда, когда он уже не мог ее заметить, и так долог был этот странный взгляд, и нечто такое было в ее глазах…

Я сидела неподалеку, и мне в тот момент запомнилось выражение ее девичьего лица, отразившее целую гамму состояний — что-то едва уловимое, чуть обиженное, нетерпеливое, умиротворенное, даже восхищенное — словно у юной монахини в церкви в святой молитвенный час…

Мы же все в масках по преимуществу, а тут — как будто эту маску сорвали, и на секунду проявилось ее подлинное лицо. Одно могу сказать совершенно точно — то был взгляд влюбленной женщины!

Мне, в то время мучительно страдающей от ревности и неразделенной любви к Сандерсу, были хорошо знакомы эти чувства. Как там пели обожаемые мной Синатра — «When I Fall in Love…» и Дорис Дэй — «If I give my Heart to You», ведь и я — словно в музыке — была настроена согласно тому же любовному камертону, поэтому, возможно, поняла все…

Не думаю также, что это чувство первой девической настоящей влюбленности осталось неразделенным, — Симона была по-настоящему красивой, причем понятной ему европейской сдержанной красотой — ведь оба были родом из Италии! Помимо этого, она была отнюдь не глупой, очень стильной — и, похоже, это чувство стиля у нее было от природы, а не благоприобретенным.

Смешно сказать, вроде простое серенькое пальтецо на ней, туфли на низком каблучке (правда, дорогие), милое платьице с крохотным кружевным поясом-бантиком, а в ансамбле выглядит просто роскошно — гораздо лучше, чем наряды некоторых модниц, желающих одеться во все дорогое сразу!

Признаюсь, я, приехав в Германию со своими несколько странными для Европы московскими представлениями о моде и вообще о прекрасном, довольно быстро перестроилась и брала пример именно с Симоны, всегда выделявшейся из толпы других студенток, с ее миланским уверенным стилем.

Кстати сказать, и у меня чуть позднее появились три или четыре серых пальто разных фасонов — от строгого делового до casual, несколько пар кожаных, ручной выделки, туфель из Милана, первая правильная сумка, и это была не хрестоматийная Birkin (кстати, и чего за ней девушки так гоняются? На мой взгляд — она скучновата, чересчур уж damenhaft[58], как говорят немцы, а в настоящей моде ценится элемент непредсказуемости…).

Именно тогда, в самом начале своей немецкой истории, я наконец-то разобралась со своим индивидуальным стилем и окончательно убедилась, как лаконичные, неброские, но действительно оригинальные вещи и минимум ювелирных украшений — лучше, конечно, винтаж — безотказно воздействуют на хрупкое подсознание мужского пола.

Красивый серебряный кулон-подвеска от Miriam Haskell с цветочной розовой эмалью, микроскопические серьги-пуссеты в тон — и все! Вы — мисс Очарование, немецкие парни вас обязательно оценят, проверено опытом!

Это и была моя актуальность прекрасного, но уже в новом, более изящном прочтении, по профессору Х.-Г. Гадамеру, добрый дух которого витал над всеми нами и которого здесь помнили все — от его учеников из состава профессуры, до местных таксистов, с которыми так бывает интересно перекинуться парой слов, когда дождливым и хмурым осенним утром проделываешь путь от Hauptbahnhoff[59] до Uniplatz[60]. Кроме того, все местные таксисты — истинные философы, повидавшие и мир, и Рим, и (во всяком случае, так они думают) самого Гадамера, помнящие и знающие всё, поэтому их оценка твоей замечательной внешности бывает порой так приятна!

…Итак, позволю себе повториться, не уверена, что такой красавчик, каким был Веронези, смог бы остаться равнодушным к Симоне и ее взглядам печальной лани в лесной чаще, ему посылаемым. Да что там! Веронези нравился и мне, как очень талантливый преподаватель и вообще симпатичный товарищ, но не думаю, что все студенты могли вместе с нами разделить эти трогательные чувства преданности своему бенефáктору, если воспользоваться терминологией Кастанеды. Некоторые студенты, как правило из числа неуспевающих, и правда Веронези терпеть не могли, считали его холодным и даже черствым, обзывали ботаном, занудой и тому подобными ругательствами. Но, конечно же, подобные мелочи не могли повлиять ни на ставшие практически ежедневными ситуации face-to-face interaction[61], ни на общий дискурс наших с ним взаимоотношений.

Кроме того, мне кажется, Симона его действительно очень уважала, возможно, даже чувствовала в нем близкую, родственную душу — и только ли потому, что они оба были родом из Италии?

Сандерс же… Опять, опять этот Сандерс! Никуда без него!

Так вот, ювелир дамских капризов и амурных дел мастер Сандерс, внезапно — и почти одновременно — появившийся на нашем с ней горизонте, мог действительно, на раз, влюбить эту юную дурочку в себя, тем самым расколов цепь взаимоотношений, и последствия его вмешательства могли быть самыми непредсказуемыми.

Почему, почему при упоминании имени Сандерса у меня немедленно возникают какие-то странные и неожиданные ассоциации: то — ювелирное искусство, то — цирк, аттракционы, маски, веселая и дерзкая клоунада?

Кажется, что все существует, сверкает и вертится само собой, без вмешательства внешних сил, но на мгновение во внешней темноте проступает лицо. Это лицо — владельца аттракциона, который дергает за все веревки и ниточки и руководит всем, в том числе и нами, в этом веселом действе.

Быть может, это лицо — именно Сандерс, уезжающий прямо сейчас в другой город, в темноту, в никуда от меня на скоростном вечернем поезде!

Что, если я права, к трагедии причастен именно он?!. Ну почему, почему же я не задумалась об этом раньше?!

Встреча в том таинственном доме с зелеными гардинами, напомнившими мне цирковой занавес, промелькнувшая за ними знакомая тень; далее — наше с Янушем бодро начатое расследование, правда, закончившееся в тот же день из-за моего дурацкого скептицизма. А может быть, что также вполне вероятно, нерешительности — по слову поэта, мы и ленивы, и нелюбопытны!

Или же есть другая, более веская причина — моя несчастливая любовь к Сандерсу и нежелание причинить ему боль, пусть даже невольно? Ведь знала же я об их конфликте — Сандерса и Веронези, знала не только от Януша, но и из других источников, но ничего не сделала! Тем не менее, как бы я ни хотела все забыть, стоя тогда на крыльце маленького уютного кафе в ожидании Януша, это не удалось. Мрачная и таинственная история Антонио Веронези, подобно бледно-лиловому мотыльковому рою над вечерней лампой на дачной веранде, неотступно продолжала кружить надо мной все последние месяцы… Мне было искренне жаль нашего Учителя, Мастера, и жаль до такой степени, что я даже решилась возобновить свои расспросы и сама, подобно мисс Марпл, попробовать провести расследование.

…Наконец Януш проникся… не знаю уж, чем он там проникся, но, судя по потеплевшей интонации, мое предложение встретиться его заинтриговало. Вот давайте и сохраним интригу, как говаривал мой знакомый по факультету! Итак, что же мне до этого было известно? Пожалуй, только то, что Сандерс — ловелас, каких свет не видывал, но это еще не делает его подозреваемым, согласитесь, презумпцию невиновности пока, слава Создателю, никто не отменял!.. Что дальше? Куда ж нам плыть?

Мотылька фиолетовый парус…

Мотылька

фиолетовый парус,

Золотится

вечерняя мгла

Жизни новой…

Тончайшая завязь,

Там, где только

листва и зола

Были смешаны…

Горечь утраты

Отступает…

Теплеет мой дом,

И ночного дождя

pizzicato[62]

За мерцающим

темным окном

Тише, реже…

Старинный сад. Вёсны и осени

Старинный Сад, посаженный не мной:

Цветы, что свитки яблоневой были…

Росой сверкает, блещет новизной.

Старинный Сад — посажен был не мной.

Увлекшись золотою мишурой

Не срочной Осени, мы Лето позабыли,

Уплыли…

Но долго ли кружился этот снег

Шаров медвяных яблонь белотелых?..

Шальное солнце, детства легкий бег.

О, тот горячий яблоневый снег

На скатах крыш и тропах побелелых

В дали июля…

Не насладиться этой Тишиной,

Воды чистейшей — вдоволь не напиться!..

Я погружаюсь в Лето… Что со мной?..

Не насладиться этой новизной,

В любимые — не наглядеться лица.

Старинный Сад, прошу, живи, живи,

С листвой — златою охрой, медью красной…

…Пусть этот мир помешан на крови,

Но ты, старинный Сад, живи, живи,

От века — вечный, но вседневно — разный.

Где брызги солнца — над уклоном крыш,

И сонный мотылек в траве дорожной,

Где брат мой — милый рыженький крепыш —

В тебя, что в Храм, вступает осторожно…

…Мой звездный Сад, что здесь цветет века,

Где ветви что натянутые нервы.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Часть первая. Moderato[2]

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги MUSEUM (Золотой кодекс) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Сердце, сердце, что случилось,

Что смутило жизнь твою?

Жизнью новой ты забилось,

Я тебя не узнаю.

Все прошло, чем ты пылало,

Что любило и желало,

Весь покой, любовь к труду, —

Как попало ты в беду?

Иоганн Вольфганг фон Гёте (1749–1832)

(Перевод Вильгельма Левика (1907–1982))

2

Название первой части Второго фортепианного концерта С. Рахманинова.

3

Гейдельбергский замок (нем.).

4

Фридрих Шеллинг (1775–1854) — немецкий философ, представитель немецкого классического идеализма; Новалис (1772–1801) — немецкий философ, писатель, поэт, один из крупнейших представителей немецкого романтизма; Людвиг Тик (1773–1853) — немецкий писатель-романтик, один из самых известных представителей Йенской школы романтизма.

5

Гёте. Ночная песня странника. В тексте приведен перевод М. Ю. Лермонтова.

6

Ваганты — средневековые странствующие поэты Западной Европы, создающие свои поэтические (реже — прозаические) произведения исключительно на латыни — международном сословном языке духовенства.

7

Нидзё. Непрошеная повесть. Пер. И. Львовой и А. Долина. М., 1986.

8

Повесть о доме Тайра (перевод стихов А. Долина) / Мерцание зарниц (буддийская поэзия японского Средневековья). СПб., Гиперион, 2020.

9

Восточный Тироль (нем.).

10

Старый город (нем.).

11

От «Universitätsbibliothek» (нем.) — университетская библиотека.

12

Восклицание, принятое в Баварии, выражающее крайнюю степень удивления.

13

Дети, кухня, церковь (нем.).

14

Карлсруэ — город в Германии.

15

Университет (нем.).

16

Злорадство (нем.).

17

Нет большей радости, чем злорадство! (Нем.)

18

Я сказал (лат.).

19

Коллеги (нем.).

20

Старая школа (нем.).

21

Теодор Адóрно (1903–1969) — немецкий философ.

22

Да здравствует Веронези!

23

Образец высокого искусства, в данном случае педагогического.

24

«Гаудеа́мус игитур» — студенческий гимн на латинском языке.

25

Экзаменационный результат (нем.).

26

Диминуция (лат.) — разложение главных нот такта на более мелкие, опевание основной мелодии, ее вариация.

27

Моя надежда (ит.).

28

В Германии существует негласная традиция: лицам, имеющим академическое звание — докторантам или профессуре, — позволяется пятнадцатиминутное опоздание, даже с учетом непогрешимой немецкой пунктуальности.

29

Читальный зал (нем.).

30

Анна, ты сегодня такая привлекательная! (Нем.)

31

Иногда я должна быть привлекательной… (Нем.)

32

«Крейцерова соната»… Мотив духовного разложения и краха иллюзий, как основная тема у Толстого, секс как симптом краха цивилизации (англ.).

33

Мой вопрос касается связи между музыкой и различными музыкальными формами поэзии начала XX века. Музыка была символом духа, символом цивилизации для многих композиторов — таких как Игорь Стравинский, Александр Скрябин, и поэтов — Валерия Брюсова и Александра Блока… Каково ваше мнение, господин профессор, об этой «независимой» позиции Льва Толстого: музыка как сумасшествие, разложение, разрушение?..

34

Меню на сегодня (нем.).

35

Быстрое питание (англ.).

36

Это не то, чем мы могли бы гордиться (нем.).

37

Адриано Челентано — итальянский киноактер, певец, композитор, кинорежиссер; Эрос Рамаццотти — итальянский певец, автор песен.

38

Тáпас — закуска, подаваемая к пиву или вину.

39

Титул, присуждаемый самым выдающимся танцовщицам балета.

40

Типично для Анны (нем.).

41

Баварский тост.

42

Имеется в виду Музей Виктории и Альберта в Лондоне.

43

Палатинская библиотека (нем.).

44

Не круто (англ.).

45

На том стою, я не могу иначе! (нем.) — знаменитые слова Мартина Лютера, сказанные им во время сейма князей, где он излагал основные постулаты протестантизма. Фундаментальное учение католиков, основанное на идее спасения человека исключительно при помощи Церкви, и без ее участия (ее благодати) невозможного, сменялось представленной Мартином Лютером и его последователями концепцией личной веры как единственного условия спасения. Согласно представлениям протестантов, человек искупает грехи без помощи Церкви как посредника, а лишь благодаря личностным усилиям и деятельной жизни в миру, наполненной общением с Богом и его водительством в мирских делах. Таким образом, роль Церкви была заметно принижена, что, конечно же, не устраивало католическое руководство.

46

Кортадо — горячий кофейный напиток на основе эспрессо с добавлением молока.

47

Дорога философов (нем.) — одна из известнейших достопримечательностей Гейдельберга.

48

Часть музыкального текста.

49

«Фотоувеличение» — фильм Микеланджело Антониони по мотивам рассказа Хулио Кортасара «Слюни дьявола».

50

Можно ли не упомянуть в развиваемом контексте горький поэтический парафраз И. Северянина «Как хороши, как свежи будут розы…»?

51

Борисов В. М., Пастернак Е. Б. Материалы к творческой истории романа Б. Пастернака «Доктор Живаго». Новый мир. 1988. № 6. С. 234.

52

Борисов В. М., Пастернак Е. Б. Материалы к творческой истории романа Б. Пастернака «Доктор Живаго». Новый мир. 1988. № 6. С. 172–173.

53

Развивая мысль М. М. Бахтина, В. С. Библер актуализирует идею культуры, как «особого “социума”, в котором и формами которого индивиды — этой эпохи и различных эпох — могут общаться между собой как л и ч н о с т и… вступая в диалог “по последним вопросам бытия”». В. С. Библер. Бахтин и всеобщность гуманитарного мышления // Механизмы культуры. М.: Наука, 1990. С. 264.

54

Майевтика — философский метод Сократа раскрытия истины с помощью вопросов.

55

Палимпсест — древняя рукопись на пергаменте, написанная по смытому или соскобленному тексту.

56

Стаффаж — второстепенные элементы в живописной композиции.

57

«Традиционное представление заключается в том, что первая власть, существующая на земле, была королевской» (нем.). — Перевод автора. Джамбаттиста Вико. Новая наука (Giambattista Vico. Prinzipen einer neuen Wissenschaft über die gemeinsame Natur der Völker. Felix Meiner Verlag, Hamburg, 2009. — S. 119).

58

Дамская (для дам старшего возраста) (нем.).

59

Главный вокзал (нем.).

60

Площадь университета (нем.).

61

Личное общение (англ.).

62

Пиццикато (ит.) — прием извлечения звука на смычковых инструментах щипком.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я