Два конца
1903
VI
Была середина июля. Пора стояла глухая, заказы в мастерскую поступали вяло. Хозяин распустил всех девушек, которые работали в мастерской меньше пяти лет; в их числе были уволены Александра Михайловна и Таня. Они поступили на кондитерскую фабрику Крымова и К°, на Васильевском острове.
В обширных подвалах сотни девушек и женщин чистили крыжовник и вишни, перебирали клубнику, малину, абрикосы. От ягод в подвалах стоял веселый летний запах, можно было на месте есть ягоды до отвалу, и платили по шестьдесят копеек в день. Но это была временная работа, через две недели она прекратилась.
Александра Михайловна стала искать швейной работы. Она надеялась найти дело, с которого можно будет жить. В Старо-Александровском рынке ей дали на пробу сшить полдюжины рубашек с воротами в две петли, по гривеннику за рубашку. Она заняла у Тани швейную машину, шила два дня, потратила две катушки ниток. В рынке с нею расплатились по восемь копеек за рубашку.
— Вы же по десять отдавали! — возмутилась Александра Михайловна.
Хозяин холодно ответил:
— Нет, это не пойдет. Желаете по восемь копеек, — извольте, шейте! А по десять нам не подходит.
— Подходит не подходит, а отдавали за десять, и должны по десять заплатить!
— Василий, убери товар! — вздохнул хозяин и взялся за жестяной чайник.
Александра Михайловна, прикусив губу, в упор смотрела на веснушчатое, худощавое лицо хозяина.
— Ну, прощай, разживайся с моих двенадцати копеек!
— Доброго здоровья! — лениво отозвался хозяин, отхлебывая из стакана желтый чай.
Александра Михайловна возвращалась домой по Невскому. Был Ильин день. Солнце село; в конце проспекта в золотой дымке зари темнел адмиралтейский шпиль. Александра Михайловна вяло шла — униженная, раздраженная. Она посчитала: за два дня, за вычетом катушек, она заработала тридцать шесть копеек. Спускались прозрачные, душные сумерки. По панелям двигались гуляющие, коляски и пролетки с нарядными людьми проносились на острова. Из раскрытых дверей магазинов несло прохладою, запахом закусок и фруктов; за зеркальными стеклами красовались на блюдах огромные рыбы в гарнире, паштеты, заливные. Александра Михайловна угрюмыми, волчьими глазами смотрела на все, и в душе взмывала злоба.
Навстречу медленным, раскачивающимся шагом шла девушка, поглядывая на встречных мужчин. В руках был розовый зонтик, розовая кофточка плотно облегала корсет. Александра Михайловна, в отрепанной юбке, с поношенным платком на голове, внимательно оглядывала ее. Глаза их встретились. Из-под наведенных черных бровей взгляд девушки с презрительным вызовом отбросил от себя полный отвращения взгляд Александры Михайловны. Александра Михайловна остановилась и долго, с пристальным, гадливым любопытством, смотрела вслед.
На углу Владимирской девушку нагнал высокий господин в цилиндре. Он близко заглянул ей в лицо и что-то сказал. Они сели вместе на извозчика и покатили по Литейному. Александра Михайловна медленно пошла дальше.
«Просто все это делается! — с негодующею усмешкою думала она. — Оглядели, как корову, взяли и повезли, и она спокойно едет и позволит делать с собою, что угодно. Тварь бесстыдная!..»
Александра Михайловна думала так, а сама потихоньку косилась на свое отражение в зеркальных стеклах магазинов; у нее красивое лицо, с мягкими и густыми русыми волосами, красивая фигура. Если бы затянуться в корсет, надеть изящную розовую кофточку, на нее заглядывались бы мужчины.
И одновременно два слоя мыслей шли через ее голову, как, бывает, по небу идут, не мешаясь, два слоя облаков. Одни мысли — ясные и малоподвижные — говорили, как позорно для женщины продавать первому встречному то, чего никому нельзя продавать. Другие мысли, мутные и тяжелые, быстро шли понизу, у них не было ясных очертаний, и они говорили, что все это, напротив, очень просто; у женщин есть что-то, что тянет к себе мужчин, за что они щедрее и охотнее всего дают деньги; и нужно этим пользоваться, глупо терпеть, — для чего? Отчего не продавать и этого? И можно тогда бросить мастерскую, где пахнет пылью и вареным клеем, где брошюранты говорят сальности и ходит, рыгая, краснорожий Василий Матвеев… Александра Михайловна с тайным удовольствием прислушивалась к этим мыслям и в то же время с гадливым презрением вспоминала, как спокойно сидела в пролетке девушка, которую увозивший ее к себе незнакомый человек обнимал за талию.
Темнело. В воздухе томило, с юга медленно поднимались тучи. Легкая пыль пробегала по широкой и белой Дворцовой площади, быстро проносилась коляска, упруго прыгая на шинах. Александра Михайловна перешла Дворцовый мост, Биржевой. По берегу Малой Невы пошли бульвары. Под густою листвою пахло травою и лесом, от каналов тянуло запахом стоячей воды. В полутьме слышался сдержанный смех, стояли смутные шорохи, чуялись любовь и счастье.
На юге вспыхнула синяя, бесшумная молния. Улицы становились странно тихими, только белая пыль изредка кружилась. Александра Михайловна присела на скамейку. Никогда раньше так страстно не хотелось ей счастья — неслыханно большого, вольного и бурливого. Гульнуть, развернуться так, чтобы насквозь прожгло горячим огнем и душу и тело. Чтобы вихрем вынесло ее из этой унизительной, грязной и скучной жизни. Ей казалось, теперь она начала понимать те приступы мучительной, рвущейся куда-то тоски, которая так часто охватывала Андрея Ивановича. Раньше она только недоумевала перед ними: было бы в доме тихо и мирно, хватило бы на жизнь денег, — чего ж еще? Его же этот-то тихий мир и давил. И казалось ей, — теперь и ее бы этот мир не удовлетворил. Хотелось чего-то другого, чего, — все равно, но только чтоб подняться над этой жизнью.
Александра Михайловна воротилась домой. Был десятый час вечера. Зина спала. В душной комнате тускло горела лампа. Жена тряпичника, в рваной рубашке, сидела на постели и ругалась через перегородку с хозяйкою. Сегодня праздник; скоро воротится тряпичник, безмерно пьяный; опять начнет она ругать его, и он, как собачонку, загонит ее под кровать и будет бить там кочергой, а когда он, наконец, устанет и заснет, она выползет из-под кровати и со стоном будет отдирать запекшуюся в крови рубашку от избитого тела. Уйти бы куда-нибудь! Александра Михайловна решила пойти к Тане.
Таня жила на том же дворе, в другом флигеле. Она выбежала на звонок — сияющая, радостная. И вдруг глаза потухли, лицо потемнело.
Александра Михайловна сконфуженно спросила:
— Я не вовремя?
— Нет… пожалуйста… — ответила Таня упавшим голосом.
В маленькой чердачной комнате, с косым потолком и окошечком сбоку было чисто и девически-уютно. По карнизам шли красиво вырезанные фестончики из белой бумаги, на высокой постели лежали две большие, обшитые кружевами, несмятые подушки. Подушки эти клались только на день, для красоты, а спала Таня на другой подушке, маленькой и жесткой.
За столом сидела приятельница Тани, портниха Прасковья Федоровна. На столе ворчал потухавший самовар, стояла бутылка водки, кильки и колбаса.
Таня, в черной юбке и серой шелковой кофточке, была неестественно оживлена, говорлива, и глаза ее блестели.
— Давайте выпьем! — предложила она. — Для кого приготовлено, тот не пришел, — и не надо! Без него обойдемся!
Они выпили по рюмке и стали закусывать.
— Ты Петра Ивановича ждала? — спросила Александра Михайловна.
— Кого ждала, того нету! — засмеялась Таня, выскребая из склизкой кильки коричневые внутренности.
Потом вдруг перестала смеяться и замолчала.
— Второй уж раз что-то не приходит, — задумчиво сказала она. — И прошлое воскресенье задаром прождала. Что это — уж не знаю. Скучно что-то. Думается, — может, он так себе только, за глупостями гнался! Повозился, свое получил — и прочь… — Таня молчала, размазывая вилкою внутренности нетронутой кильки. — Не должно бы этого быть, сто рублей нужны, чтоб в артель внести, а в нынешнее время разве легко такую невесту найти? А только видела я недавно, шел он с одного двора, — говорит: тетка больная, а мне думается, не от Феньки ли папиросницы он шел?… Ну, выпьем еще! — лихо предложила она и налила по второй рюмке.
Прасковья Федоровна запротивилась.
— Ну, Танечка, что ты! Больно уж скоро!
— Ничего, а то с первой чтой-то закуска в рот не идет. Рюмочки маленькие.
— Вы когда же насчет свадьбы думаете? — спросила Прасковья Федоровна.
— Думали под филипповки венчаться.
Прасковья Федоровна вздохнула:
— И наша тогда же будет.
— А вы тоже замуж выходите? — спросила Александра Михайловна.
— Да.
— За кого?
— За портного одного. За кого же портнихе выходить! — засмеялась она.
— Такой противный! — заметила Таня. — Хромой, нос на сторону, рожа — вот!
Она смешно скосила губы и подперла пальцем нос на сторону. Все засмеялись.
— Хороший человек?
— Не знаю, я его мало видела, — равнодушно ответила Прасковья Федоровна.
Александра Михайловна помолчала.
— Что же вам спешить? Погодили бы, пригляделись. Знаете, другой раз бывает: поспешишь, а потом пожалеешь.
— Работать трудно, — устало произнесла Прасковья Федоровна. — Мастерская у хозяйки темная, все глаза болят. Профессор Донберг вылечил, а только сказал, чтоб больше не шить, а то ослепнешь.
— А может, и у мужа придется шить?
Прасковья Федоровна оживилась.
— Та работа легкая. Мужское платье всегда выгодно шить. А дамская работа, вы знаете, какая капризная: чтоб платье и отделка под тон были, чтоб жанр соблюсти, чтоб фасон подходил к лицу. Учительница — она требует, чтоб фасон был серьезный. Душеньке какой-нибудь, — ей шик надобен.
— Бывает так: выйдешь не подумавши, а потом другого полюбишь, — задумчиво проговорила Александра Михайловна.
Прасковья Федоровна хитро улыбнулась, скользнула взглядом в сторону и, покраснев, искоса взглянула на Александру Михайловну.
— Да я и сейчас люблю!
И далекий отблеск глубоко скрытого, стыдящегося чувства слабо осветил ее лицо.
— Что же за него не идете?
— Да он меня не любит.
— А он знает, что вы его любите?
— Может, и не знает… А зачем к нам не ходит? Любил бы, так ходил.
Ее худое лицо с большими черными глазами продолжало светиться, на губах легла девически-застенчивая улыбка.
— Нет, мой совет, подождали бы, — повторила Александра Михайловна.
— Теперь уж нельзя: обручальные кольца куплены… А только не дай бог, чтоб тот на обручение или на свадьбу ко мне попал, — то-то мне будет стыдно!
Прасковья Федоровна задумалась. Отблеск с ее лица исчез.
— Знаете, какие мне иногда глупости приходят в голову? — медленно проговорила она.
— Какие?
Прасковья Федоровна помолчала и удивленно раскрыла глаза.
— Зачем жить!
— Да что вы?
— Ей-богу! — с улыбкой подтвердила она.
Таня, засунув руки меж колен, блестящими от хмеля глазами смотрела вдаль.
— Ну, будет, что там!.. Скучно! — вдруг сказала она. — Давайте что-нибудь веселое делать. Эх, музыки нету, я бы потанцевала!
Она уперлась рукою в бок и заплясала, веселая и удалая, притопывая каблуками.
— Ну, ну, пойте! — настойчиво приказала Таня, стараясь рассеять налегшую на всех тучу тоски.
Она кружилась, притопывала ногами и вздрагивала плечом, совсем как деревенская девка, и было смешно видеть это у ней, затянутой в корсет, с пушистою, изящною прическою. Александра Михайловна и Прасковья Федоровна подпевали и хлопали в такт ладошами. У Александры Михайловны кружилась голова. От вольных, удалых движений Тани становилось на душе вольно, вырастали крылья, и казалось — все пустяки и жить на свете вовсе не так уж скучно.
— Дернем еще! — снова предложила Таня и быстро налила рюмки.
Прасковья Федоровна отказалась.
— Дернем! — лихо ответила Александра Михайловна, с влажными губами, часто и дробно смеясь.
В голове ее закружилось сильнее, становилось все веселее и вольнее; она подтопывала Тане, хлопала в такт ладошами и подпевала: «Эх!.. эх!..»
Запыхавшаяся Таня опустилась на кровать рядом с Прасковьей Федоровной и обняла ее.
— Ну, Парашенька, ты нам теперь спой!
Прасковья Федоровна, задумчиво смотревшая в окно, улыбалась.
Она стала петь. Пела она цыганские романсы и с цыганским пошибом. Голос у нее был звучный и сильный, казалось, ему было тесно в комнате, он бился о стены, словно стараясь раздвинуть их.
Дай упиться
И насладиться
Жизнью земной
Вместе с тобой!
Александра Михайловна сидела у окна. В раскрытое окно рвался ветер и обвевал разгоревшееся лицо. За березами палисадника теперь почти непрерывно вспыхивали бесшумные молнии. Прасковья Федоровна пела, задорно обрывала одни слова и с негою растягивала другие.
Предательский звук поцелуя
Разы-дался в ночи-ной тишине…
Песня жгла жаждою страсти и ласк. И песня эта, и шедшие из тьмы шорохи, и разогретая хмелем кровь — все томило душу, и хотелось сладко плакать. Но тяжело лежала в душе мутная тоска и не давала подняться светлым слезам.
— Спой «Пару гнедых», — вдруг попросила Таня.
Прасковья Федоровна улыбнулась.
— Ну, Таня, что ты? Мне плакать не хочется!
— Ну, спой! Параша, спо-ой!.. — настойчиво и нетерпеливо повторила Таня.
— Вот какая… упрямая. Ну, хорошо!
Прасковья Федоровна запела. Пела она о том, какими раньше хорошими лошадьми были эти гнедые. «Ваша хозяйка в старинные годы много имела хозяев сама… Юный корнет и седой генерал — каждый искал в ней любви и забавы…» И вот она состарилась и грязною нищенкою умирает в углу. И та же пара гнедых, теперь тощих и голодных, везет ее на кладбище.
Тихо туманное утро в столице.
По улице медленно дроги ползут.
Голос певицы вдруг оборвался, она замолчала. Александра Михайловна низко опустила голову. Мутная тоска вздымалась с душевного дна, душили светлые слезы; и другие слезы, горькие, как полынь, подступали к горлу.
— Что это, слезы выступают! Вот смешно! — засмеялась Прасковья Федоровна, быстро утерла глаза и продолжала:
В гробе сосновом останки блудницы
Пара гнедых еле-еле везут…
Кто ж провожает ее на кладбище?
Нет у нее ни друзей, ни… родных…
И опять голос ее оборвался. Александра Михайловна всхлипнула. Таня наклонилась над столом, сжав руками виски. И сидели они все трое и, уткнувшись в руки, ревели, не стыдясь друг друга, и каждая думала о себе…
Александра Михайловна воротилась домой поздно, пьяная и печальная. В комнате было еще душнее, пьяный тряпичник спал, раскинувшись на кровати; его жидкая бороденка уморительно торчала кверху, на лице было смешение добродушия и тупого зверства; жена его, как тень, сидела на табурете, растрепанная, почти голая и страшная; левый глаз не был виден под огромным, раздувшимся синяком, а правый горел, как уголь. По крыше барабанил крупный дождь.
Александра Михайловна подняла спящую Зину и целовала ее и плакала.