Рыбаки
1853
XIV
Лачуга дедушки Кондратия
В четверг на Святой, часа за два до полудня, Глеб остановил Ванюшу в ту минуту, как тот проходил мимо и готовился выйти за ворота.
— Куда ты бредешь? — спросил отец.
— На реку, батюшка.
— А что, примерно, можно спросить, какая надобность идти тебе на реку? — продолжал шутливо отец.
— Можно, батюшка: греха нет в этом. Хотелось так, просто на воду поглядеть…
— Ой, врешь! — подсмеиваясь, перебил отец.
В эту самую минуту за спиною Глеба кто-то засмеялся. Старый рыбак оглянулся и увидел Гришку, который стоял подле навесов, скалил зубы и глядел на Ваню такими глазами, как будто подтрунивал над ним. Глеб не сказал, однако ж, ни слова приемышу — ограничился тем только, что оглянул его с насмешливым видом, после чего снова обратился к сыну.
— Ну, вот что, грамотник, — примолвил он, толкнув его слегка по плечу, — на реку тебе идти незачем: завтра успеешь на нее насмотреться, коли уж такая охота припала. Ступай-ка лучше в избу да шапку возьми: сходим-ка на озеро к дедушке Кондратию. Он к нам на праздниках два раза наведывался, а мы у него ни однова не бывали — не годится. К тому же и звал он нонче.
При этом Глеб лукаво покосился в ту сторону, где находился приемыш. Гришка стоял на том же месте, но уже не скалил зубы. Смуглое лицо его изменилось и выражало на этот раз столько досады, что Глеб невольно усмехнулся; но старик по-прежнему не сказал ему ни слова и снова обратился к сыну.
— Ну что ж ты стоишь, Ванюшка? Али уши запорошило? Ступай, бери шапку, — проговорил он, поглядывая на сына, который краснел, как жаровня, выставленная на сквозной ветер, и переминался на одном месте с самым неловким видом.
— Батюшка, — сказал наконец Ваня, — ты бы один сходил либо вот другого кого из наших взял…
— Это по каким причинам?
— Да так, батюшка, — подхватил Ваня, стараясь придать своему лицу веселое настроение, — так, мне что-то не хочется… Я бы лучше дома побыл.
— Сказал: ты пойдешь, стало, оно так и будет! Стало, и разговаривать нечего! Долго думать — тому же быть. Ступай, бери шапку.
— Право, батюшка…
— Ну, ну, ну! Я ведь эвтаго не люблю! Ступай! — отрывисто сказал отец.
Глеб не терпел возражений. Уж когда что сказал, слово его как свая, крепко засевшая в землю, — ни за что не спихнешь! От молодого девятнадцатилетнего парня, да еще от сына, который в глазах его был ни больше ни меньше как молокосос, он и подавно не вынес бы супротивности. Впрочем, и сын был послушен — не захотел бы сердить отца. Ваня тотчас же повиновался и поспешил в избу.
— Гришка! — сказал Глеб.
Приемыш подошел молча.
— Ты у меня нынче ни с места! Петр, Василий и снохи, может статься, не вернутся: заночуют в Сосновке, у жениной родни; останется одна наша старуха: надо кому-нибудь и дома быть; ты останешься! Слышишь, ни с места! За вершами съездишь, когда я и Ванюшка вернемся с озера.
Сказав это, Глеб повернулся к нему спиною и пошел к воротам. Проводив его злобным взглядом, Гришка топнул ногою оземь и, сделав угрожающий жест, нетерпеливыми шагами вышел в задние ворота, бормоча что-то сквозь крепко стиснутые зубы.
В ожидании сына Глеб сел на завалинку.
«Так, стало, оно и есть! То-то давненько еще заприметил я, как словно промеж ними неладно что-то, — думал старый рыбак. — Парней — двое, девка — одна: вестимо, что мудреного! Чего мало, то и в диковинку; оно завсегда так-то бывает! Ну, да как быть! На всех не угодишь. Не ломоть девка: пополам не разломишь! И то сказать: коли настоящим делом взять, незачем Гришке и жена теперь; куда она ему! На службе не до нее: только что вот лишняя тягота на плечах… Эх, жаль парня-то! Оченно жаль! Знамо, не как родного детища, а все песок на сердце: много добре привыкли мы к нему; жил, почитай что, с самого малолетства… И парень-то ловок — что говорить! Озороват, а ловок. Рыбак был бы знатный: далось ему ремесло… Ну, да что делать! Требуется — стало, так тому и следует быть! — продолжал Глеб, потряхивая головою. — Вот одного только в толк не возьму никак: с чего мой-то артачится?.. Тот скучает: знамо, досадно, завидки берут — положим, так; ну, а этому что? Девка, что ли, не по сердцу, не по нраву пришла? Какую же ему еще?.. Уж эта ли еще не девка: лицом пригожа, хоть бы и не про нас. Ну, также вот и насчет нрава: девка ласковая, скромница… Да и родня хорошая: всего один отец-старик, да и тот из лучших хороший… Так нет, поди ж ты, ломается! И диковинное это дело, право, не допытаешься никак: затаился, как огонь в кремне!.. А видно, видно по всему: есть что-то на разуме, скучает чем-то!.. То-то, давно пора бы по-настоящему женить его. Кабы да не прошлогодняя стройка, не изба новая, давно бы дело-то слажено было… А на это, что он не охотится до невесты, смотреть нечего: я ведь узловат; маленько что, и таску дам… Нонче же переговорю с дядей Кондратием, и по рукам: в воскресенье спросим девку, а в предбудущее и повенчаем!.. Глупый, и сам своего счастья не ведает! Поживет, поживет месяц-другой с женою, да и в ноги отцу: спасибо, мол, что приневоливал! Да и нам повеселее тогда будет: к тому времени того и гляди повестят о некрутстве, Гришка уйдет; все не так скучать станем; погляжу тогда на своих молодых; осталась по крайности хоть утеха в дому!..»
Размышления Глеба были прерваны на этом месте приходом сына.
В походке и движениях молодого парня не было заметно ни малейшей торопливости. Все существо его было, казалось, проникнуто чувством покорности и беспрекословного повиновения воле родительской. Глаза, опущенные в землю, тоска, изображавшаяся на побледневшем лице, ясно показывали, однако ж, что повиновение это стоило некоторых усилий молодому парню. Все это не ускользнуло от проницательного взгляда старого рыбака; он оставался, по-видимому, очень недоволен наблюдениями своими над сыном. В другое время он, конечно, не замедлил бы выйти из себя: запылил бы, закричал, затопал и дал бы крепкий напрягай сыну, который невесть чего, в самом деле, продолжает глядеть «комом» (собственное выражение Глеба, требовавшего всегда, чтоб молодые люди глядели «россыпью»), продолжает ломаться, таиться и даже осмеливается худеть и задумываться; но на этот раз он не обнаружил своего неудовольствия. Причина такого необыкновенного снисхождения заключалась единственно в хорошем расположении: уж коли нашла сердитая полоса на неделю либо на две, к нему лучше и не подступайся: словно закалился в своем чувстве, как в броне железной; нашла веселая полоса, и в веселье был точно так же постоянен: смело ходи тогда; ину пору хотя и выйдет что-нибудь неладно, не по его — только посмеется да посрамит тебя неотвязчивым, скоморошным прозвищем.
Так было и теперь.
— Ну, что, дьячок, что голову-то повесил? Отряхнись! — сказал Глеб, как только прошло первое движение досады. — Али уж так кручина больно велика?.. Эх ты! Раненько, брат, кручиной забираешься… Погоди, будет время, придет и незваная, непрошеная!.. Пой, веселись — вот пока твоя вся забота… А ты нахохлился; подумаешь, взаправду несчастный какой… Эх ты, слабый, пра, слабый! Ну, что ты за парень? Что за рыбак? Мякина, право слово, мякина! — заключил Глеб, постепенно смягчаясь, и снова начал ухмыляться в бороду.
Во все время, как они переезжали реку, старик не переставал подтрунивать над молодым парнем. Тот хоть бы слово. Не знаю, стало ли жаль Глебу своего сына или так, попросту, прискучило ему метать насмешки на безответного собеседника, но под конец и он замолк.
А между тем все вокруг должно было бы располагать путников к веселой беседе.
День был чудный. На небе ни облачка; солнце, обливая мягкою теплотою оттаявшую землю, горело как-то празднично. Птицы весело щебетали в тихом, едва движущемся воздухе. Хоть на деревьях не было еще листвы, только что начинали завязываться почки, покрытые клейким, пахучим лаком; хотя луга, устланные илом, представляли еще темноватую однообразную площадь, — со всем тем и луга и деревья, затопленные желтым лучезарным светом весеннего утра, глядели необыкновенно радостно. Уже в некоторых местах, где солнце сильней припекало в полдень, пласты ила совсем пересохли. Сквозь рыхлую их поверхность, изрезанную бесчисленным множеством мелких трещин и приподнятую, как скорлупа, начали пробиваться кое-где желтые, розовые и красные, как кровь, стебельки цикория. Легкий ветерок, срывавшийся иногда с озер, окруженных купами ольхи, орешника и ветлы, разливал в воздухе запах сырой лесистой почвы. Там, под влажной тенью кустов, лист ландыша уже развертывал свою трубочку в соседстве с фиалкой, которая скромно показывала свою бледно-голубую головку над темными, мшистыми ворохами прошлогоднего валежника. Все возвещало весну: и темно-лазоревый цвет неба, и песни птиц, и запах почек, и мягкая, проникающая теплота воздуха, даже огромные глыбы льда, которые попадались на пути Глеба и которых занесло в луга половодье. Льдины эти, пронизанные насквозь лучами, лежали уже рыхлыми, изнемогающими массами; поминутно слышалось, как верхние края их обрывались наземь и рассыпались тотчас же в миллионы звонких сверкающих игл; еще два-три таких дня, и страшные икры, повергавшие так недавно на пути своем столетние дубы, превратятся в лужицы, по которым смело и бойко побежит мелкий куличок-свистунчик. Глеб и сын его не замедлили, однако ж, различить сквозь сучья деревьев, окаймлявших озеро, лачужку дедушки Кондратия.
Жилище старичка представляло оригинальную, совершенно типическую физиономию. Это было что-то среднее между ветхою, закоптелою избушкой на курьих ножках, о которой говорится в сказках, и живописною, веселою степной хаткой, или «мазанкой», как их называют обыкновенно на юге России. Когда дедушка Кондратий переселился на озеро (тринадцать лет тому назад), средства не позволяли ему купить целую избу. Сил хватило только, чтобы приобрести дюжину стропил, да и то обгорелых, и еще другую дюжину кривых, седых бревен. Недостающий материал пополнялся плетнями, густо оштукатуренными снутри и снаружи смесью из глины, речного песку и рубленой соломы. Дедушка начал с того, что срыл отвесно часть небольшого естественного бугорка; в этой выемке помещалась избушка; задний «фас» ее плотно примкнул к земляному откосу до самой кровли; бока ее закрылись частию постепенно понижающимся склоном бугорка, частию плетнями. Лицевая сторона, где находилась дверь (окна прорезаны были с боков), состояла из вышеупомянутых бревен. Неровности и щели прикрывались заплатами из досок и глины; издали казалось: перед вами стоит дряхлый старичок в рубище с больными, подвязанными глазами. Надобно было также подумать защитить себя от дождя. Летом куда бы еще ни шло: прольет ливень, солнышко скоро высушит; но осенью, когда солнышко повернет на зиму, а дождь зарядит на два-три месяца, тут как быть? Для этой цели дедушка выпустил края крыши, и как можно больше, так что самый косой дождь с трудом достигал до порога двери; так много соломы положено было на крышу, что она утратила свою острокрайнюю форму и представлялась копною или вздутым караваем. Но дедушка не много заботился о красоте: главное, было бы тепленько, и потому неделю назад, как только перебрался из Комарева, прикинул еще свеженькой соломки. Лачужка походила теперь, ни дать ни взять, на старый гриб с почернелым стержнем, но сохранившеюся желтой верхушкой, которая лоснилась на солнце. Но как бы то ни было, гриб ли, слепой ли старик с обвязанными глазами, — лачужка не боялась грозного водополья: ольха, ветлы, кусты, обступавшие ее со всех сторон, защищали ее, как молодые нежные сыны, от льдин и охотно принимали на себя весь груз ила, которым обвешивались всякий раз, как трофеем. Летом жилище рыбака превращалось в теплое гнездо, запрятанное в густую зелень. Там, сквозь темную листву ольхи, просвечивала соломенная, солнцем облитая кровля, здесь, между бледными, серебристыми ветвями ивы, чернела раскрытая дверь. Пестрые лохмотья, развешанные по кустам, белые рубашки, сушившиеся на веревочке, верши, разбросанные в беспорядке, саки, прислоненные к углу, и между ними новенький сосновый, лоснящийся как золото, багор, две-три ступеньки, вырытые в земле для удобного схода на озеро, темный, засмоленный челнок, качавшийся в синей тени раскидистых ветел, висевших над водою, — все это представляло в общем обыкновенно живописную, миловидную картину, которых так много на Руси, но которыми наши пейзажисты, вероятно, от избытка пылкой фантазии и чересчур сильного поэтического чувства, стремящегося изображать румяные горы, кипарисы, похожие на ворохи салата, и восточные гробницы, похожие на куски мыла, — никак не хотят пользоваться.
Глеб и сын его подошли к избушке; осмотревшись на стороны, они увидели шагах в пятнадцати дедушку Кондратия, сидевшего на берегу озера. Свесив худощавые ноги над водою, вытянув вперед белую как лунь голову, освещенную солнцем, старик удил рыбу. Он так занят был своим делом, что не заметил приближения гостей: несколько пескарей и колюшек, два-три окуня, плескавшиеся в сером глиняном кувшине, сильно, по-видимому, заохотили старика.
— Здорово, дядя! «Клев на уду!» [Обычное приветствие рыбаков, застающих собрата за ужением. (Прим. автора.)] — весело воскликнул Глеб.
— А-а, соседушка! Добро пожаловать! — не менее весело сказал старик, поворачивая к гостям детски-простодушное лицо свое, окруженное белыми как снег волосами, падавшими до плеч. — Ну, здравствуйте, здравствуйте! — продолжал он, медленно приподнимаясь на ноги и прислоняя удочку к кустам. — И Ванюшу взял с собою; ну, ладно. Спасибо тебе, соседушка! Рад ему! Здравствуй, молодец. Давненько не был ты у меня… Ну, да все равно, теперь пришел проведать; и то хорошо… Спасибо, не запамятовал, Глеб Савиныч! То-то; ведь я ждал тебя… Дуня! Дуняша! — заключил дедушка Кондратий, обращаясь к лачужке.
При этом дверь отворилась и на пороге показалась дочка старика. Восьмилетняя девочка, которую мы встретили когда-то собирающею валежник в прибрежных кустах, успела уже с того времени превратиться в красивую, стройную девушку. В ней легко было узнать, однако ж, прежнего ребенка: глаза, голубые, как васильки, остались все те же; так же привлекательно круглилось ее лицо, хотя на нем не осталось уже следа бойкого, живого, ребяческого выражения. Пестрый платок, накинутый на скорую руку на ее белокурые волосы, бросал прозрачную тень на чистый, гладкий лоб девушки и слегка оттенял ее глаза, которые казались поэтому несколько глубже и задумчивее; белая сорочка, слегка приподнятая между плечами молодою грудью, обхватывала стан Дуни, перехваченный клетчатой юбкой, или понявой, исполосованной красными клетками по темному полю. Обыкновенно понявы эти не бывают длинны; благодаря такому обстоятельству можно было вдоволь любоваться тонкими босыми ногами молодой девушки, которые немного повыше пятки закруглялись, обозначая начало свежей, розовой икры.
Первое движение Дуняши при виде гостей было откинуться поспешно назад; но, рассудив в ту же секунду, что, сколько ни прятаться, с гостями все-таки приведется провести большую часть дня, она снова показалась на дороге. Щеки ее горели ярким румянцем; мудреного нет: она готовила обед и целое утро провела против пылающей печки; могло статься — весьма даже могло статься, что краска бросилась в лицо Дуне при виде Ванюши.
— Дуняша! — сказал дедушка Кондратий мягким, колеблющимся голосом. — Гости дорогие пришли! Собирай-ка обед. А что, сосед, я чай, взаправду, не пора ли поснедать? Вишь, солнышко-то как высоко!
— Что ж, давай; доброе дело… Э, да постой… Дуня, Дуня! — живо подхватил Глеб, обращаясь к дочери соседа, которая готовилась скрыться за дверь. — Погоди, касатушка. Разве так делают добрые люди, ась? Ведь мы с тобой на Святой-то не видались: я чай, и похристосоваться надыть!.. А ну-тка, подь-ка, давай-ка христосоваться!.. Ну, Христос воскресе! Так! Вот это так, как быть следует… Ну, а что ж с моим-то парнем? Разве вы нехристи?.. Ванюшка, что ж ты стоишь?.. Ах ты… Ну! — заключил Глеб, посмеиваясь, между тем как молодые люди стояли друг против друга с потупленными головами.
Одно и то же чувство — чувство неловкости, тягостного принуждения, быть может, даже стыда со стороны девушки — проглядывало на лице того и другого. Но нечего было долго думать. Глеб, чего доброго, начнет еще подтрунивать. Ваня подошел к девушке и, переминая в руках шапку, поцеловал ее трижды (Глеб настоял на том), причем, казалось, вся душа кинулась в лицо Вани и колени его задрожали.
— Ну, а насчет красных яичек не взыщи, красавица: совсем запамятовали!.. А все он, ей-богу! Должно быть, уж так оторопел, к вам добре идти заохотился, — смеясь, проговорил Глеб и подмигнул дедушке Кондратию, который во все время с веселым, добродушным видом смотрел то на соседа, то на молодую чету.
Немного погодя старик ввел гостей своих в избушку.