Панургово стадо
1869
XXXVI
В саду
Солнце садилось за низкую тучу и последним своим отблеском окрашивало ее в густой темно-розовый и почти багряный цвет с ярко-золотистыми скважинами в середине и излучинами по краям, сверкавшими словно растопленное золото. Волга местами тоже была подернута этим багряным отливом последних лучей, которые жаркими искрами замирали на прорезных крестах городских церквей и колоколен да на причудливых верхушках высоких мачт у расшив, и горели кое-где на откосах больших надутых парусов, которые там и сям плавно несли суда вниз по течению.
В воздухе было тихо и тепло. Порою легкий ветерок с Заволжья приносил воздушною струею свежий запах воды и степных весенних трав. Стояли последние дни мая.
В небольшой и легкой плетеной беседке, сплошь обвитой побегами павоя и хмеля, на зеленой скамье, перед зеленым садовым столиком сидела Татьяна Николаевна Стрешнева и шила себе к лету холстинковое платье. Перед нею лежали рабочий баул и недавно сорванные с клумбы две розы. По саду начинали уже летать майские жуки да ночные бабочки, и как-то гуще и сильнее запахло к ночи со всех окружающих клумб ароматом резеды и садового жасмина.
Девушка старалась шить прилежней, потому что чувствовала, будто сегодня ей как-то не шьется. Голова была занята чем-то другим; взор отрывался от работы и задумчиво летел куда-то вдаль, на Заволжье, и долго, почти неподвижно тонул в этом вечереющем пространстве; рука почти машинально останавливалась с иглою, и только по прошествии нескольких минут, словно бы опомнясь и придя в себя, девушка замечала, что шитье ее забыто, а непослушные мысли и глаза опять вот блуждали где-то!
«Господи! Да чтó это со мной сегодня?» — недоумело шептала она себе и снова, еще прилежней, принималась за работу.
Или вдруг начинала она пристально вглядываться и вслушиваться в садовую чащу, словно бы ожидая чьего-то прихода. Но заметив, что слух и глаза опять обманули ее, снова наклонялась к шитью, и только одна какая-то жилка в нервно-молодом, впечатлительном лице на мгновение вздрагивала досадливым нетерпением. Задумчиво-ясная улыбка появлялась порой на глазах и во взоре и светло блуждала некоторое время по лицу, словно бы в эти минуты девушка вспоминала о ком-то и о чем-то, словно бы ей приходили на память чьи-то хорошие слова, чей-то милый образ, какие-то приятные мгновенья, уже перешедшие в недавнее прошлое, быть может, только вчера, быть может, еще сегодня… И она снова, нетерпеливо и выжидательно, начинала вглядываться в чащу.
Но в саду было совсем тихо, только комарик какой-то звенел недалеко над ухом, да соловей где-то рано начинал выщелкивать, да еще гуще пахло резедой и жасминами.
Вдруг по песку ближней дорожки послышались быстрые, легкие молодые шаги.
Девушка чутко вздрогнула, затаила светлую, всю душу выдающую улыбку и принудила себя наклониться к работе, стараясь сделать вид, будто она вся поглощена этим занятием.
«Нет! Чего лгать-то!» — мелькнула ей мысль, и, спешно отодвинув свой баул да холстинку, она нетерпеливо и радостно подняла глаза и вся ждала ими, вот тот, сию секунду появления пред собою кого-то, давно уже жданного и желанного.
Вошел Хвалынцев.
— Что так поздно? — с легким укором, но внутренно довольным тоном, спросила Татьяна Николаевна, протягивая ему руку.
— Да вот, только что с делами управился.
— Кончили?
— Совсем уже.
— И стало быть, завтра? — задумчиво проговорила она, опять устремляя долгий, блуждающий взгляд на Заволжье.
— Завтра… Прощайте, Татьяна Николаевна!.. — тоже задумчиво и не сразу ответил студент, садясь на зеленую скамейку.
— Ну, прощайте… Дай Бог вам…
Она не договорила и отвернувшись глядела все в ту же прозрачно-мглистую даль.
— А не хочется уезжать!.. ей-Богу, так привык я за все это время… — заговорил он, глядя себе в ноги, словно бы боялся прямым взглядом на нее выдать свои ощущения.
— Нельзя, Константин Семенович… нельзя. Надо ехать. Надо дело делать.
— Эх, ей-Богу, и вы туда же! — с некоторою досадой махнул он рукой. — От всех вокруг только и слышишь «дело» да «дело», а какое дело-то?.. Как подумать-то хорошенько, так и дела-то никакого нет!
— А учиться?.. Разве это не дело?
— Положим и так; да чтó толку-то?
— Ну, коли о толке говорить, так это длинные разговоры пойдут. Надо, голубчик мой, чтоб у каждого человека какое-нибудь дело было, какая-нибудь задача в жизни.
— Вы, кажись, резонировать начинаете? — мягко улыбнулся Хвалынцев.
— Нет, а так мне кажется. Скучно без дела-то.
— Хм!.. Ну, возьмем, к примеру, вас хоть: какое у вас дело?
— А вот — как видите: платье холстинковое шью себе.
— И в этом задача жизни? — пошутил он.
— Вы к словам придираетесь. Задача, положим, и не в этом, а уметь самой сшить себе платье — дело не лишнее.
— Да ведь это все так себе, одни слова только или от нечего делать! Задача в жизни!.. легко сказать!.. И все мы любим тешить себя такими красивыми словами. Оно и точно: сказал себе «задача в жизни» — и доволен, как будто и в самом деле одним уже этим словом что-то определено, что-то сделано, а разобрать поближе — и нет ничего! Ну, какая, например, ваша задача в жизни? Простите за вопрос! — улыбнулся Хвалынцев.
Татьяна Николаевна поглядела на него серьезно и просто.
— Очень не хитрая, — сказала она. — Быть честной женщиной.
— Понятие условное-с. Одни понимают его так, другие иначе. Да вот вам, для наглядного сравнения: мать Агафоклея потеряла жениха, пошла в монастырь, всю жизнь осталась верна его памяти, все имение раздала нищим и на старости лет имеет полное право сказать о себе: «я честная женщина»; ну, и наша общая знакомка Лидинька Затц тоже ведь с полным убеждением и совсем искренно говорит: «я честная женщина».
— Что ж, может быть, с своей точки зрения и Лидинька права, — пожала плечами Стрешнева, — как права и мать Агафоклея. Я, Константин Семенович, понимаю это дело так, — продолжала она. — Прожить свою жизнь так, чтобы ни своя собственная совесть, ни людская ненависть ни в чем не могли упрекнуть тебя, а главное — собственная совесть. Для этого нужно немножко сердца, то есть человеческого сердца, немножко рассудка да искренности. Ну, вот и только.
— Рецепт не особенно сложен, — возразил Хвалынцев, — и был бы очень даже хорош, если бы сердце не шло часто наперекор рассудку, вот, как у меня, например, рассудок говорит: поезжай в Петербург, тебе, брат, давно пора, а сердце, быть может, просит здесь остаться. Что вы с ним поделаете! Ну и позвольте спросить вас, что бы вы сделали, если бы, выйдя замуж да вдруг… ведь всяко бывает! — глубоко полюбили бы другого?
Стрешнева, прежде чем ответить, поглядела на него серьезно и несколько строго, словно бы желая определить себе, под каким побуждением был сделан этот вопрос.
Хвалынцев глядел на нее, как и всегда, и серьезно, и с уважением.
— Чтó бы я сделала? — медленно проговорила она. — Во-первых, я бы не вышла иначе замуж, как только убедясь прежде в самой себе, что я точно люблю человека, что это не блажь, не вспышка, не увлечение, а дело крепкое и серьезное. Ну, и после этого… мне бы уж, конечно, не пришлось полюбить другого.
— Да если другой-то будет лучше!
— Тут нет, мне кажется, ни лучше, ни хуже, — столь же серьезно продолжала девушка. — Может быть, я даже могла бы полюбить и очень дурного человека, потому что любишь не за что-нибудь, а любишь просто, потому что любится, да и только. Знаете пословицу: не пó хорошу мил, а пó милу хорош. Но дело в том, мне кажется, что можно полюбить раз, да хорошо, а больше и не надо! Больше, уж это будет не любовь, а Бог знает что! Одно баловство, ну, а я такими вещами не люблю баловать.
— Но как же после этого Лидинька-то права, положим, хоть и «с своей точки зрения»? — спросил Хвалынцев, думая поймать на слове собеседницу.
— Лидинька? Да Лидинька не понимает и никогда не понимала этого. И разве она виновата в том? Ведь человек не виноват, если родился слепым или безруким. О нем только пожалеть можно. То же самое и Лидинька.
— Однако ведь этак и все оправдать легко? — сомнительно улыбнулся студент.
— Обвинить еще легче. Лидинька никогда не любила, а теперь уж едва ли и может полюбить серьезно. Она «за свободу чувства», как говорит она, и совершенно искренно стоит за эту свободу, не понимая, что это такое; притом же Лидинька не убила, не уворовала вещи какой-нибудь, словом, не сделала ничего такого, что на условном языке называется «подлостью». Лидинька, к тому же еще «свои убеждения имеет», и потому с полным правом и с полною искренностью называет себя честной женщиной. Ей бы только, по-настоящему, замуж выходить не следовало, но… это ошибка ее родных; ее выдали, не спрашивая согласия, чуть не ребенком.
Хвалынцев задумался.
— Такой взгляд на серьезное чувство, бесспорно, хорош, — сказал он наконец, — но ведь с ним иногда рискуешь быть очень несчастливым в жизни.
— То есть как это? — подняла голову девушка.
— А так, что если вы любите человека ветреного, увлекающегося, который разлюбит потом, который в каждом смазливом личике будет находить себе источник чувства или развлечения, тогда что?
— Да, тогда не хорошо, — согласилась Стрешнева. — Это бесспорно величайшее несчастие, но это еще не достаточная причина, чтобы и самой делать то же.
— Опять маленькое резонерство! — подхватил Хвалынцев. — Это говорит голова или, пожалуй, сознание долга, но никак не сердце. Такого нестоящего человека как ни люби, а наконец все-таки станешь к нему равнодушною. Тогда что?
— Тогда? Уйти в свою улитку и затвориться.
— А коли душа снова запросит солнца, света, воздуха; коли кровь еще в каждой жилке будет напоминать про молодость?
— А сила воли на что?
— Но ведь это какое-то факирство! Это значит душить самоё себя!
— Потому-то вот прежде и надо прочувствовать хорошо свое чувство, а потом уже решаться, — серьезно сказала девушка.
— А если обманешься и, главное, выйдешь замуж, да потом увидишь, что дело-то плохо?
Она улыбнулась и собралась с мыслями.
— Вы, Константин Семенович, кажется, думаете, что я замужество полагаю первым и непременным условием серьезного чувства? — осторожно, отчасти застенчиво спросила Татьяна Николаевна. — Скажу вам на это вот что: да, если я полюблю человека, то хотела бы любить его откровенно и прямо, не стыдясь глядеть в глаза целому свету, не прятаться, не скрывать свою любовь, а говорить всем: да, мол, я люблю его! Поэтому я во всяком случае предпочла бы быть женою, чем не женою любимому человеку. Предпочла бы еще и потому, что, мне кажется, я за себя могу ответить: уж если полюблю, так хорошо полюблю и не заставлю ни разу ни покраснеть за себя, ни пожалеть о том, что взял меня замуж! И, наконец, во власти самой женщины сделать так, чтобы человек всегда любил ее, чтобы ему и в голову не пришло о возможности увлечься другою. Это может сделать женщина. Надо только уметь любить прежде всего и… верить!.. В себя верить!
Она говорила с увлечением, искренно, горячо. Голубые глаза ее горели и щеки раскраснелись молодым и горячим румянцем.
Хвалынцев жадно слушал и любовался ею, ловя глазами каждый ее взгляд, каждое движение бровей, губ, улыбку, выражение лица, и чувствовал, как нечто острое и жуткое идет где-то внутри его и проникает собою весь его состав.
Ему было хорошо в эту минуту. Он всем сердцем, всем рассудком, всею волею склонялся перед этой открытой простотой и беззаветной искренностью. Разом обдав его своим ясным взглядом, девушка заметила, угадала и поняла все и, еще больше зардевшись, вдруг примолкла и тихо, немножко смущенно опустилась на прежнее место.
Разговор сам собой прекратился, да и не к чему было возобновлять его: на душе у обоих было так полно, так хорошо, так молодо и счастливо, что слова были излишни. Наступило полное и совсем спокойное молчание, в котором еще отчетистей звенел какой-то назойливый комарик или ночная пчелка, и перерывисто раздавались над уснувшим берегом яркие соловьиные раскаты. Она сидела, подпершись рукою, и в задумчивости небрежно перебирала лепестки розы, а он сосредоточенно курил свою сигару и тихо глядел на ее полуопущенную русую головку. С того самого раза, как Стрешнева пригласила его к себе, после сходки у Лубянской, он часто и почти ежедневно стал бывать в доме ее тетки. К нему скоро привыкли и перестали стесняться. Татьяне Николаевне незаметно даже стало нравиться его присутствие, он и ей, и старухе пришелся по сердцу. Девушка любила быть с ним и говорить с ним, а молодое весеннее чувство меж тем обоим закрадывалось в душу, и как это сделалось — они сами того не знали и не замечали; а оно шло все дальше и все глубже запускало в сердце свои живучие молодые корни. Они ни разу даже не подумали об этом чувстве, ни разу не позаботились заглянуть вовнутрь себя и дать себе отчет о том, что это такое; слово «люблю» ни разу не было сказано между ними, а между тем в этот час оба инстинктивно как-то поняли, что они не просто знакомые, не просто приятели или друзья, а что-то больше, что-то ближе, теплей и роднее друг другу. Поняли и молчали.
— Итак, завтра едете? — прервала она, наконец, это молчание.
— Завтра… — проговорил Хвалынцев и бросил от себя окурок сигары.
— А в самом деле, грустно как-то расставаться, — задумчиво сказала она. — До последней минуты об этом и не думаешь, а тут — гляди — и грустно… Так все это хорошо было… время летело незаметно… и вдруг ничего этого не будет…
— Остаться разве? — нерешительно и робко отозвался Хвалынцев.
Девушка мельком взглянула на него, но тотчас же потупясь отвернулась и молчала, не отвечая ни словом, ни жестом.
— Остаться? — еще тише молвил он.
— Нет, нет! Поезжайте… поезжайте… Надо ехать! — быстро и решительно проговорила Татьяна Николаевна, как-то нервно и озабоченно принимаясь ощипывать лепестки своей розы, словно бы в этом занятии была теперь вся ее главная, сосредоточенная и серьезная забота.
— Значит, так и не увидимся больше? — спросил он, стараясь придать своему голосу спокойное и даже равнодушное выражение.
— Зачем не увидаться? Приедете опять как-нибудь!.. А может, и мы с тетушкой по осени тоже в Питер соберемся… Вот и увидимся.
Опять наступило молчание.
— Таня! — громко раздался с террасы дома знакомый голос старушки. — Таня! где ты? Пора чай пить… Андрей Павлыч пришел!
— Устинов здесь, — тихо вымолвил Хвалынцев. Девушка, ничего не ответя, быстро собрала шитье, надела на руку баул и поднялась с места. Глаза ее встретились с глазами Хвалынцева.
— Ну, прощайте! — тихо, но решительно сказала она, усиливаясь придать себе улыбку, тогда как щека ее нервно подрагивала и в груди колесом ходило что-то похожее на подступающие слезы.
— Прощайте… Нет, до свиданья! — прошептал Хвалынцев и, взяв протянутую ему руку, долго, тихо и горячо, не отрываясь, стал целовать ее.
— До свиданья… до свиданья… — вся слегка дрожа, тихо шептала и принужденно улыбалась девушка и глядела в его лицо, отрывая и в то же время не желая отрывать от его губ свою руку. — Ну, будет… будет… Пойдемте… Пора… Тетушка ждет к чаю…
И они молча пошли по дорожке в сумрак сада, сквозь который приветливо и весело глядел на них из-за ветвей яркий свет лампы в окнах хорошенького домика.