Воительница
1866
Глава седьмая
Через несколько лет привелось мне свезти в одну из временных тифозных больниц одного бедняка. Сложив его на койку, я искал, кому бы его препоручить хоть на малейшую ласку и внимание.
— Старшуй, — говорят.
— Ну, попросите, — прошу, — старшэю.
Входит женщина с отцветшим лицом и отвисшими мешками щек у челюстей.
— Чем, — говорит, — батюшка, служить прикажете?
— Матушка, — восклицаю, — Домна Платоновна?
— Я, сударь, я.
— Как вы здесь?
— Бог так велел.
— Поберегите, — прошу, — моего больного.
— Как своего родного поберегу.
— Что ж ваша торговля?
— А вот моя торговля: землю продать, да небо купить. Решилась я, друг мой, своей торговли. Зайди, — шепчет, — ко мне.
Я зашел. Каморочка сырая, ни мебели, ни шторки, только койка да столик с самоваром и сундучок крашеный.
— Будем, — говорит, — чай пить.
— Нет, — отвечаю, — покорно вас благодарю, некогда.
— Ну так заходи когда другим разом. Я тебе рада, потому я разбита, друг мой, в последняя разбита.
— Что же с вами такое случилось?
— Уста мои этого рассказать не могут, и сердцу моему очень больно, и сделай милость, ты меня не спрашивай.
— И отчего, — говорю, — вы это так вдруг осунулись?
— Осунулась! что ты, господь с тобой! ни капли я не осунулась.
Домна Платоновна торопливо выхватила из кармана крошечное складное зеркальце, поглядела на свои блеклые щеки и заговорила:
— Ни крошечки я не осунулась, и то это теперь к вечеру, а с утра я еще гораздо свежее бываю.
Смотрю я на Домну Платоновну и понять не могу, чту в ней такое? а только вижу, что что-то такое странное.
Показалось мне, что кроме того, что все ее лицо поблекло и обвисло, будто оно еще слегка подштукатурено и подкрашено, а тут еще эта тревога при моем замечании, что она осунулась… Непонятная, думаю, притча!
Не прошло после этого месяца, как вдруг является ко мне какой-то солдат из больницы и неотступно требует меня сейчас к Домне Платоновне.
Взял извозчика и приезжаю. На самых воротах встречает меня сама Домна Платоновна и прямо кидается мне на грудь с плачем и рыданием.
— Съезди, — говорит, — ты, миленький, сделай милость, в часть.
— Зачем, Домна Платоновна?
— Узнай ты там насчет одного человека, похлопочи за него. Я, бог даст, со временем сама тебе услужу.
— Да вы, — говорю, — не плачьте только и не дрожите.
— Не могу, — отвечает, — не дрожать, потому что это нутреннее, изнутри колотит. А этой услуги я тебе в жизнь не забуду, потому что все меня теперь оставили.
— Хорошо — но за кого же просить-то и о чем просить?
Старуха замялась, и блеклые щеки ее задергались.
— Фортопьянщицкий ученик там арестован вчера, Валерочка, Валерьян Иванов, так за него узнай и попроси.
Поехал я в часть. Сказали мне там, что действительно есть арестованный молодой человек Валерьян Иванов, что был он учеником у фортепьянного мастера, обокрал своего хозяина, взят с поличным и, по всем вероятностям, пойдет по тяжелой дороге Владимирской.
— Сколько же ему лет? — расспрашиваю.
— Лет, — говорят, — как раз двадцать один год минул.
«Что, — думаю, — за чудеса такие и что такое он, этот Валерка, моей Домне Платоновне?»
Приезжаю в больницу и застаю Домну Платоновну в ее каморке: сидит, сложивши руки, на краю кровати, и совсем помертвелая.
— Знаю, — говорит, — все, сделай милость, больше не сказывай. Я фершала посылала узнать и все знаю. Огненным прещением пресекается перед смертью душа моя.
Вижу, моя воительница совсем сбрендила: распалась и угасла в час один.
— Боже мой! — говорит, глядя на бедный больничный образочек. — Боженька! миленький! да поди же к тебе моя молитва прямо столбушком: вынь ты из меня душу, из старой дуры, да укроти мое сердце негодное.
— Да что ж, — говорю, — вам такое?
— Мне?.. Люблю я его, душечка; люблю я его несносно, мой ангел; без ума, без разума люблю я его, старая дура. Я его обула, я его одела, я на него дула, пыль с него обдувала. Театрашник такой; все, бывало, кортит ему дома; все он клонится как бы в цирк, как бы в театр; я ему последнее отдавала. Станешь, бывало, только просить: «Валерочка, друг мой! сокровище благих! не клонись ты к этому цирку; что тебе этот цирк?» Так затопочет, закричит и руками намеряется. Вот тебе и цирк!.. Не позволял он, чтобы я говорила с ним, так я издаля, бывало, только на него смотрю да прошу: «Валерочка! жизненочек! сокровище благих! не якшайся ты с кем попадя; не пей ты много». Все он мое презрел… Когда б дворника не нанимала, чтоб слух об нем подавал, и этого горя б, может, не знала. Боженька! миленький! Господи, да что ж это? да что ж это будет! — вскрикнула она и с этим словом упала перед образом на колена и еще горче заплакала, кивая своею седою головою.
— Все, — заговорила она, подымаясь через несколько минут на ноги и тоскливо водя угасшими глазами по своей унылой каморке, — все ему отдала, ничего у меня больше нет. Нечего мне ему дать больше, голубчику… Хоть бы сходить к нему…
— Ну, — говорю, — сходите…
— Не велит он мне ему показываться, не смею я к нему идти, — а сама дрожмя дрожит, бедная старуха.
Помолчал я и, чтоб отрезвить ее хоть немножко, спрашиваю:
— Сколько вам, Домна Платоновна, нынче годочков?
— Что ты такое, — говорит, — сказал?
— Сколько, мол, вам лет?
— А не знаю, право, сколько… в прошлом году в фебрие, кажется, сорок семь было.
— И откуда ж это, — спрашиваю, — он у вас взялся, этот Валерка? Где вы его себе откопали на свое горе?
— Из наших местов, — отвечает, утирая слезы. — Кумин племянник он. Кума его ко мне прислала, чтоб к месту определить. Скажи, пожалуйста, — пищит опять, плачучи, воительница, — жаль ли хоть тебе меня, дуру неповитую?
— Очень, — отвечаю, — жаль.
— А людям ведь, небось, и не жаль, смех им, небось, только. И всякий, если кто когда-нибудь про эту историю узнает, посмеется — непременно посмеется, а не пожалеет, — а я все люблю, и все без радости, и все без счастья без всякого. Бог с ними, люди! не понять им, какая это беда, если прилучится такое над человеком не ко времени. Ходила я к сталоверу, — говорит: «Это тебе аггел сатаны дан в плоть… Не возносись». Пошла к священнику, говорю: «Вот, батюшка, что со мною, так и так, — говорю, — сил моих над собой нет»; ну, священник меня хорошо пощунял: читай, говорит, раба, канон «Утоли моя печали». Я теперь и канон этот читаю и к месту такому нарочно определилась, чтоб никаких смущений мне не было; ну, только… Валерушка! цыпленок ты мой! сокровище благих! Что ты это над собою сделал?..
Домна Платоновна припала головой к окну и заколотила лбом о подоконник.
Так я и оставил мою воительницу в этом убитом положении. Через месяц дали мне знать из больницы, что Домна Платоновна вдруг окончила свою прекратительную жизнь. Умерла она от быстрого истощения сил. Лежала она в гробике черном такая маленькая, сухенькая, точно в самом деле все хрящики ее изныли и косточки прилегли к составам. Смерть ее была совершенно безболезненна, тиха и спокойна. Домна Платоновна соборовалась маслом и до последней минуты все молилась, а отпуская предсмертный вздох, велела отнести ко мне свой сундучок, подушки и подаренную ей кем-то банку варенья, с тем чтобы я нашел случай передать все это «тому человеку, про которого сам знаю», то есть Валерке.