1. Книги
  2. Литературоведение
  3. А. Н. Павленко

Лекции о Достоевском

А. Н. Павленко (2016)
Обложка книги

Основная задача настоящей работы состоит в продумывании вместе с Ф.М. Достоевским тех идей, мыслей, моделей и пророчеств, которые были предложены великим гением своим соотечественникам и всему миру, но которые остались, в значительной степени, не понятыми, не замеченными, а иногда — и вовсе забытыми. В работе впервые представлена реконструкция аутентичных взглядов Ф.М. Достоевского на свободу, спасение, человеческое существование, общежитие человека, его перфекционистские и имперфекционистские надежды, на свойства пространства и времени, на природу и её красоту. Реконструировано его религиозное завещание потомкам, данное в «Бесах». Показан онтологический фундамент утверждений Ф.М. Достоевского о том, что «мир спасёт красота». Продемонстрировано, почему утверждение Ф.М. Достоевского «русский народ — народ богоносец» имеет глубокий религиозный смысл. Реконструирована критика Ф.М. Достоевским таких утопий, как «социализм», «коммунизм», «революционный тоталитаризм», «безответственный гуманизм» и «лукавый либерализм». Работа может представлять интерес для специалистов в области истории русской мысли, антропологии, эпистемологии и онтологии.

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Лекции о Достоевском» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Лекция третья

«Человеконакопители» (Мегаполисы): провоцирование человека к трансформации (Апулей, Достоевский, Кафка)

Вопрос о «городе-машине I»

В одной из предыдущих лекций мы говорили о том, что лестница «человеческого» у Достоевского имеет нижний и верхний пределы, что верхним пределом является «современный человек», готовящийся стать «сверхчеловеком», и что нижним пределом является человек немощный, готовящийся стать «животным» — например, «мышью» или «насекомым». По видимости, за такими границами, а точнее — такими трансформациями человека, стоят его же собственные способности: мощь или немощь. Однако только по видимости. Потому что человек, именно как родовое существо, ещё и организует пространство вокруг себя, то есть создаёт среду, которая в последующих поколениях сама же на него оказывает своё воздействие. Вот об этой-то среде мы и будем говорить в сегодняшней лекции.

Как, герой Достоевского в «Записках из подполья» определяет свое местоположение в пространстве? Я бы даже сказал точнее — своё положение в мире?

«Я служил, чтоб было что-нибудь есть (но единственно для этого), и когда прошлого года один из отдалённых моих родственников оставил мне шесть тысяч рублей по духовному завещанию, я тотчас вышел в отставку и поселился у себя в углу. (Курсив мой — А.П.74

Как видим, то, что для любого нормального человека является в этом мире главным — его дом, для героя Достоевского, с его-то шестью тысячами рублей, оказывается всего лишь «углом». Угол — это именно такая форма организации пространства, которая не замыкает это пространство, т.е. не выполняет главное назначение дома — защищать человека, быть тем местом, в котором он чувствует себя в безопасности. Человек с «углом» — это всё равно, что человек с полудомом. Крыша есть, но стены пространство не замыкают. Человек в нём (углу) по-прежнему беззащитен. «Угол» — это именно незамкнутое пространство.

Далее Достоевский ещё больше драматизирует ситуацию, говоря:

«Я и прежде жил в этом углу, но теперь я поселился в этом углу. Комнатка моя дрянная, скверная, на краю города»75.

Как же так, можем мы спросить, человек с приличным капиталом — шестью тысячами рублей — селится в «дрянной, скверной» комнатке «на краю города»? Ведь на такие деньги можно было бы купить и небольшой дом в провинции. Почему же герой идёт на такие жертвы? В чём дело? Тем более, что его предупреждают о том, что

«…климат петербургский мне становится вреден и что с моими ничтожными средствами очень дорого в Петербурге жить»76.

Тем не менее, герой «Записок из подполья» неуклонен в своей решимости:

«Я всё-таки знаю, лучше всех этих опытных и премудрых ответчиков и покивателей знаю. Но я остаюсь в Петербурге; я не выеду из Петербурга»77.

Что же так манит героя в Петербурге? Чем Петербург его завлекает? Несколькими строками ниже Достоевский даёт ответ и на этот вопрос.

Дело в том, что для «развитого человека» девятнадцатого столетия главной его отличительной особенностью является «сильно развитое сознание», которого могло бы быть вполовину меньше того, которое есть. Резонно спросить: так в чём же дело?

Дело в том, что люди с «обыкновенным сознанием» и живут в обыкновенных городах (местах), и, наоборот, люди с непомерно развитым сознанием — я бы сказал с гипертрофированным — и жить должны в соответствующих такому сознанию месте: особом городе, который сам необыкновенен (в чём-то гипертрофирован).

Так и получается у Достоевского. Его герой имеет несчастье жить

«…в Петербурге, в самом отвлечённом и умышленном городе на всём земном шаре. (Города бывают умышленные и неумышленные)»78.

И чуть ниже Достоевский дополняет картину:

«Но всё-таки я крепко убежден, не только очень много сознания, но даже и всякое сознание — болезнь»79.

Вот теперь картина-головоломка складывается полностью. Герой Достоевского, имея приличный капитал, не хочет покидать Петербург по вполне понятной причине — он болен. Болен такой странной умственной болезнью как «сознание» и, хотя его телесное здоровье также находится в плачевном состоянии, ибо климат Петербурга ему вреден, покидать этот город он ни за что не соглашается. Почему, опять спросим мы? Ответ очевиден — сам Петербург есть «умышленный город», то есть он является таким местом, в котором пространство организованно опять же умышленно, то есть — с использованием сознания. Организация пространства этого города сама противоестественна. То есть, несколько усиливая этот мысленный ход — больна.

Во-первых, город построен на болоте80, а не на возвышенном месте, как это случалось всегда при естественном появлении большинства древних городов: Киев, Владимир, Москва и т.д.

Во-вторых, город Петербург, как именно искусственно организованное пространство, учреждался умышленно — по заранее разработанному плану Петра, его помощников и последователей. Памятником такой «умышленности» может служить планировка Васильевского острова. Но и радиальная структура материковой части города с её проспектами — тоже отличается «умышленной продуманностью». «Петербургские сквозняки» и поразительная продуваемость улиц стали в литературе притчей об этом городе.

Да и сама атмосфера в этом умышленном городе оставляет, по словам Достоевского, желать лучшего:

«Да вот ещё: я убеждён, что в Петербурге много народу, ходя, говорят сами с собой. Это город полусумасшедших. Если б у нас были науки, то медики, юристы и философы могли бы сделать над Петербургом драгоценнейшие исследования, каждый по своей специальности»81.

Другими словами, герой Достоевского умышленно «стремится» в Петербург именно потому, что сам этот город — «умышленный», и, следовательно, сам этот город является наилучшим местом для всего умышленного. Можно сказать, что подобное стремится к подобному: точно так же как «болезненное к болезненному».

Петербург 19-го века — это столица Российской империи, в которой на момент написания «Записок из подполья» (1862–1864) проживало около 600 000 человек, а концу 80-х — почти миллион.

Очевидно, что все эти люди, во всяком случае, в своём большинстве, были оторваны от почвы. И это при том, что Империя измерялась 1 1 часовыми поясами.

По меркам 19-го века это было гигантское скопище людей, своеобразный «Человеконакопитель». Современным аналогом человеконакопителя служит термин «мегаполис», однако последний делает акцент не на «человеке», а, образно выражаясь — на «стенах».

Чем же так манит отставного коллежского асессора такой человеко-накопитель как Петербург? Именно своей главной особенностью — ненормальностью, подчеркнуто увеличенным сознанием, его болезненностью, но даже и не только этим. Главное в человеконакопителе для героя Достоевского — его собственная востребованность в нём. Он знает, что болезненные истечения его сознания будут востребованы такими же точно существами, с точно таким же болезненным сознанием. Ведь и сами «Записки из Подполья» есть ни что иное как послание или даже «крик» одного болезненного сознания — другим сознаниям. Крик, который должен быть услышан.

Там, за пределами Петербурга, где жизнь течёт своим естественным потоком и всё идёт своим чередом, он будет просто не нужен, ведь сознание его обитателей — здорόво и не нуждается в постоянном самоудостоверении методом отражения в сознаниях себе подобных. Человек с «обычным» сознанием, в терминологии Достоевского, всегда самодостаточен. У него нет потребности или даже нужды самоудостоверения. За этим, по видимости, простым наблюдением, на самом деле разверзается пропасть, обнаруживаемая между христианским (несколько шире — библейским) и античным (несколько шире — небиблейским) пониманием природы человека.

Вечные «самокопания», вечное стремление поймать отражение своего сознания в сознаниях других, так свойственное христианству с его бесконечными «исповедями», требованием «вывернуть всего себя наружу», или, говоря на современном сленге — требованием «выложить всего себя для сетевого сообщества», и принявшее в современном мире трансформированную форму «исповедующего священника» в лице «исповедующего психотерапевта», всё это противостояло совершенно другой традиции — традиции самодостаточного и самоценного индивида, не нуждающегося ни в каких антропоморфных зеркалах.

Здесь же, в очаге болезни, в очаге умышленности — всё иначе. Отказаться от этой целительной процедуры «самоудостоверения с помощью отражения в сознаниях себе подобных» значит для больного «сознанием» человека вступить на путь саморазрушения. Этого он как раз и не может себе позволить.

Жизнь не в человеконакопителе для него буквально глупа. Ведь человек без постоянной ноши сознания, по мнению героя «Записок из Подполья» — глуп:

«Ну-съ, такого-то вот непосредственного человека я и считаю настоящим, нормальным человеком, каким хотела его видеть сама нежная мать-природа, любезно зарождая его на Земле. Я такому человеку до крайней желчи завидую. Он глуп, я в этом с вами не спорю, но, может быть, нормальный человек и должен быть глуп, почему вы знаете?»82.

Поразительно, но в повести Достоевского «Записки из Подполья» мы видим всё ту же коллизию, тот же искус, через который прошли почти все развитые народы: соблазн углубления в самосознание. Соблазн болезненный и исключительно опасный. Вспомним, как его переживала греческая культура. Сократ задавал, казалось бы, рядовой вопрос: что мне толку с того, что я знаю, как устроен подлунный мир из четырёх стихий? И далее он сетовал: ведь к моему знанию о себе самом это знание о веществе ровным счётом ничего не прибавляет! Недоумение Сократа рождало стратагему, высеченную на храме Аполлона: познай самого себя!

Если бы линии Сократа удалось одержать верх — мы не имели бы (вполне возможно) развитых форм философии, которые с очевидностью обнаруживаем у Платона и Аристотеля. Именно благодаря Платону, который приблизительно к 45–50 годам своей жизни изживает в себе «сократизм», то есть как раз этот самый искус «сознания», мы получаем зрелую философию, в которой «зеркало Сознания» заменяется на «зеркало Космоса». Фундаментальный вывод Платона заключался именно в том, что для ответа на вопрос: «Кто такой человек?» следовало вглядываться не в «самого себя», а внимательно вглядываться в Космос, выступающий в своих круговых движениях образцом для круговращения ума человеческого. И поэтому сократовское «Познай самого себя» (Γνώθι σαυτόν) заменяется на Платоновское «Не геометр, да не войдёт сюда» (Ảγεωμέτρητος μηδεὶς εἰσίτω). Поразительно, но «противоречие» как форма соотношения понятий и как двигатель любого демонстративного знания, восходит к Дионису, а не к Аполлону83.

Фактически, Платон спасает греческую (шире — всю европейскую) мысль (вообще — культуру) от болезни «сознания», которой пытался её инфицировать Сократ84, а также некоторые его предшественники и современники («умники» из «Малой Азии») — софисты. В истории русской мысли мы видим почти повторяющуюся ситуацию. Достоевский устами героя «Записок из Подполья» стремится погрузить нас в область сознания. Однако при этом сам Достоевский как гениальный повествователь правды жизни — сам же и констатирует опасность этого. Он словно предостерегает нас от этого пагубного занятия — путешествия в самосознание (и самопознание), занятие исключительно опасное, нарекая его «болезнью». Спасибо ему за это!

Итак, что мы имеем в сухом остатке? А имеем мы следующее: в неестественном (не скажу «противоестественном») и больном городе живут больные «сознанием» люди. Эта болезнь для них превратилась в некий род зависимости — ведь они уже и не могут жить иначе! Жизнь, не сопровождаемая для них истечениями (продуктами) сознания, — глупа и никчёмна. И городом этим является Петербург, самый «умышленный город» на всём земном шаре. А, стало быть — и самый больной.

Вопрос о «городе-машине II»

Подойдём теперь к анализу города-машины с другой точки зрения.

По видимости, город-машина или по-другому — человеконакопитель — подавляет человека. В большинстве случаев слабый человек оказывается раздавлен этим городом, что и отмечает Достоевский в «Преступлении и наказании»:

«Чёрт возьми! Народ пьянствует, молодежь образованная от бездействия перегорает в несбыточных снах и грёзах, уродуется в теориях; откуда-то жиды наехали, прячут деньги, а всё остальное развратничает. Так и пахнул на меня этот город с первых часов знакомым запахом»85.

И Достоевский блестяще описывает быт и нравы раздавленных людей — униженных, оскорбленных и бедных. Однако это силовое воздействие человеконакопителя на самого человека отнюдь не исчерпывает все способы и формы воздействия. Покажем это.

В человеконакопителе, именно как в городе-машине, жизнь человека утрачивает свою неповторимую природную и данную Богами индивидуальность. Что же происходит с этой индивидуальностью? Конечно, во времена Достоевского эти процессы ещё не достигли тех явных форм, которые мы наблюдаем сегодня86, но в своих зачаточных чертах были уже вполне различимы.

Итак, что это за процессы, которые происходят с индивидуальностью человека в городе-машине? Однажды, в «Возможности техники», я уже описал их подробно: в человеконакопителе человеческая индивидуальность стандартизируется, минимизируется и функционализируется.

Легко обратить внимание на то, что реализация любой из них, одновременно запускает механизм осуществления двух других.

Функция, которую исполнял герой Достоевского — коллежский асессор. Это была так называемая «служба». Кто хорошо знаком с Петербургом, тот знает, что «Двенадцать коллегий» — этот аналог имперских министерств — были учреждены Петром Первым. Сейчас в них расположено Главное здание Санкт-Петербургского университета.

Коллежский асессор — это одна из самых невысоких ступеней в административной иерархии — служащий VIII класса Табеля о рангах в Российской Империи, соответствовавший, приблизительно, званию майора в армии.

Выйдя в отставку, герой Достоевского, по видимости, делает себя свободным от «тягот службы». Однако только по видимости. Дело в том, что город-машина требует плату за освобождение от функционализма. Человек, потеряв «место» в функциональной системе, мгновенно перемещается на периферию цивилизации, — в «угол» на «краю города». Могут возразить: так, ведь он же жил там до отставки. Да, это так. Но до отставки он лишь «снимал угол», т.е. перед ним сохранялась перспектива обрести дом. Теперь же, с утратой функциональной зависимости, герой «поселяется в углу». Угол становится его полудомом.

Город-машина жёстко преследует любое уклонение от функциональной зависимости. Исполняя свою функциональную повинность, индивид — с точки зрения исполнения этой повинности — оказывается подобен, до неотличимости, другим таким же точно индивидам, исполняющим уже свои функциональные повинности. Другими словами, индивид стандартизируется, становится неотличимым от других индивидов, становится в буквальном смысле — стандартным индивидом — «органным штифтиком».

Однако, став стандартным индивидом, он нивелирует свою индивидуальность, т.е. с необходимостью делает её минимальной.

Вопрос: Утрата «человеческого»

Что происходит с индивидом, который минимизирует свою индивидуальность? Очевидно, что рассмотренный в интервале между «человеком» и «животным», он удаляется от собственно человеческого, приближаясь к собственно животному. Так и есть, минимизирование индивидуальности в человеке объективно способствует утрате в нём человеческого.

И здесь бы можно было увидеть две стадии, на которые я уже обращал внимание около 20 лет назад.87

СТАДИЯ ПЕРВАЯ

На этой стадии человек ещё продолжает оставаться человеком со вполне узнаваемыми очертаниями. Однако черты эти становятся анормальными, гипертрофированными.

Здесь уместно будет вспомнить живопись Брейгеля Старшего. В его картине «Лето» головы персонажей намеренно увеличены. Или, например, его же картина «Кухня жирных». На картине изображена человеческая плоть, готовая не только разорвать одежду её носителей, но и саморазорваться от непомерно чудовищного давления изнутри. Так, словно человеческое тело «изнутри» раздули до сферы, или, наоборот, человека «надели» на сферу. Зритель, смотрящий на героев Брейгеля всё ещё узнаёт в них людей, но узнаёт уже с трудом, делая «поправку» на эти увеличенные объёмы плоти.

Так чем же может оказаться полезен Брейгель Старший при рассмотрении «утраты человеческого» в героях Достоевского? Он полезен тем, что у Достоевского мы наблюдаем ту же «картину», правда, изображенную не графически, а литературно.

Увеличенное до непомерных размеров сознание героя Достоевского в «Записках из подполья», гипертрофированное до «болезни» — это ли не картина Брейгеля Старшего, написанная с натуры в Петербурге? Герой Достоевского — это и герой Брейгеля Старшего, правда, рассмотренный в другую эпоху и в других обстоятельствах.

Ведь что такое сознание, ставшее «болезнью»? С психо-физиологической точки зрения — это всё та же анормальность. Для сравнения, представим перед собой нормальное тело обычного человека, у которого и «сознание обычно». Всё в нём будет пропорционально и соразмерно. А теперь, допустим, что у другого существа — необычного — сознание непомерно увеличено. Каким аналогом в физиологическом теле мы могли бы отобразить это увеличение. Нетрудно догадаться, что мы получили бы изображение человека, у которого размер головы был бы равен размеру его туловища. А теперь давайте ясно представим себе это графически: очевидно, что перед нами получился урод88!

Возникает вопрос: видели ли мы когда-нибудь подобные тела? Если ктото осмелится сказать «нет», то он будет не прав. Такое тело можно наблюдать у годовалых индивидов, мозг, а соответственно и черепная коробка которых, непомерно увеличилась из-за отёка мозга — водянки. Это заведомо больные люди, которых, собственно, уже и нельзя называть людьми.

Вот именно такую же картину мы наблюдаем у героя Достоевского — его сознание увеличено до болезненно нездорового размера. Это «отёк сознания», его «водянка». Люди с такой болезнью склонны к зеркальному пролифицированию данных своего сознания, наподобие того, как пролифицируется изображение предмета, помещённого между двух отражающих друг друга зеркал. «Игра изображений» уходит в бесконечность.

Так и с героем Достоевского. Помещённый между зеркалами сознания, он не может сделать ни одного строгого вывода, чтобы на другом шаге не отразиться в его противоположности.

Вспомним, как часто герой обращает внимание на эту немощь «опухшего сознания»:

«…Но я остаюсь в Петербурге; я не выеду из Петербурга! Я потому не выеду — Эхъ! Да ведь это совершенно всё равно — выеду я иль не выеду»89.

Другими словами, как только герой Достоевского начинает аргументировать, помещённый меж двух зеркал сознания, он тотчас видит, что бесконечное количество аргументов «за» выезд, в одном зеркале, равно бесконечному количеству аргументов «против» выезда — в другом90. Следовательно, выбор не просто невозможен, он бессмысленен.

Но и в этом болезненном состоянии сознания герой Достоевского находит не просто наслаждение, но и оправдание этой болезненности.

«…А впрочем: о чём может говорить порядочный человек с наибольшим удовольствием?

Ответ: о себе.

Ну, так и я буду говорить о себе»91.

СТАДИЯ ВТОРАЯ

Если на предыдущей стадии «утраты человеческого», человеческое психо-физиологическое тело ещё только анормируется, всё-таки оставаясь человеческим, то на следующей стадии происходит изменение качества — человек из одного живого состояния переходит в другое — нечеловеческое. Это и можно было бы назвать прыжком с нижней ступени лестницы «человеческого» — в нечеловеческий мир, в мир животный.

Здесь «животный мир» следует понимать не в переносном, а только в буквальном смысле. На этой стадии происходит не просто анормальное увеличение размеров человеческой формы, но трансформация самого человека. Человек превращается в низшее животное. У Достоевского, в «Записках из подполья», герой, желая бежать от пугающей его реальности, опять же хочет превратиться то в «мышь», то в насекомое.

Заживо замуровав себя в «кладовую сознания», со всеми её бесконечно слоящимися отражениями, утопая в этих бесконечных отражениях, герой признаётся, что эта «подлая» черта сознания — невозможность на чём-нибудь остановиться, — довела его до фактической никчёмности.

«…Я не только злым, я даже и ничем не сумел сделаться: ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным, ни героем, ни насекомым. Теперь же доживаю в своём углу, дразня себя злобным и ни к чему не служащим утешением, что умный человек и не может серьёзно чем-нибудь сделаться, а делается чем-нибудь только дурак»92.

Итак, герою сорок лет, двадцать из которых он прожил в подполье. Заметим, в человеческом развитии — это всегда лучшие годы, годы расцвета его сил и дарований. Но на что ушли силы человека из подполья? На желание и стремление сделаться «насекомым»!

Чуть ниже герой Достоевского опять сетует на свою беспомощность и немощь:

«Скажу вам торжественно, что я много раз хотел сделаться насекомым. Но даже и этого не удостоился»93.

И если насекомым вполне не получилось, то уж он (герой «Записок из Подполья») вполне трансформирует себя в — мышь, а свой «петербуржский угол» — в «мерзкое и вонючее подполье»:

«Там, в своём мерзком, вонючем подполье, наша обиженная, прибитая и осмеянная мышь немедленно погружается в холодную, ядовитую и, главное, вековечную злость. Сорок лет сряду будет припоминать до последних, самых постыдных подробностей, свою обиду, и при этом каждый раз прибавлять от себя подробности ещё постыднейшие, злобно поддразнивая и раздражая себя собственной фантазией»94.

«Откуда же у этой «мыши» столько злобы и яда?» — спросим мы. Что может служить источником этих ядовито-злобных истечений? Ответ Достоевского по своей жизненной правде оказывается убийственным:

«Но именно вот в этом холодном, омерзительном полуотчаянии, полувере, в этом сознательном погребении самого себя заживо с горя, в подполье на сорок лет, в этой усиленно-созданной и всё-таки отчасти сомнительной безвыходности своего положения, во всём этом яде неудовлетворённых желаний, вошедших внутрь, во всей этой лихорадке колебаний, принятых навеки решений и через минуту опять наступающих раскаяний — и заключается сок того странного наслаждения, о котором я говорил»95.

Так вот оказывается в чём дело! Герой сам себя заживо погребает в подполье на сорок лет. Причём, Достоевский подчёркивает особенно — погребает себя «с горя» и из-за «безвыходности своего положения», сохраняя при этом «неудовлетворённые желания». «Что же это за желания?» — спросим мы. Да, причём, желания человека в самом расцвете сил и лет? Ответ не оставляет никакой возможности сомневаться — это желания «царя природы» в самом расцвете сил, который, вдруг, обнаружил, что никакой он не «царь» и что в его человеческом существовании нет не только ничего «гуманистически возвышенного», но даже и ничего «обычного». Он, этот сорокалетний узник подполья, «необычен», но со знаком минус. Он — человек, вывернутый наизнанку, живущий по образу мыши и намеревающейся стать насекомым. Он уже и не человек.

Он доведён до отчаяния своим безвыходным положением, которое никто — и прежде всего он сам — не сможет изменить. Он, по непонятным ему причинам, заброшен — опять же непонятно кем — в этот мир и вынужден страдать в нём. Сам его образ — вызов гуманизму, со всеми его пустыми и никчёмными словами, с его призывами, которые оборачиваются «укором сознания» человека и так больного и зависимого от «игры этого сознания». Ему ничего и не остаётся, как только играть в эту игру и получать от этого сладостное наслаждение.

И если в минуты отдыха, пусть краткого, ему приходит в голову «реальная картина» его бедственного и несчастного положения, то он — понимая всю глубину пропасти, в которую он себя заточил — готов бежать из неё. Пусть хоть воображаемым способом, но бежать. Однако весь вопрос в том: как бежать?

А, хоть превратившись в насекомое! Он готов расстаться со своей человеческой оболочкой, доставляющей ему столько страдания, став тем, кто просто «уползёт» или «улетит» из этого безвыходного мира.

Желание стать насекомым может испытывать только тот, кто не просто стоит «на краю отчаяния», а тот, кого это отчаяние полностью изгрызло и изъело изнутри. Неслучайно Фёдор Михайлович вставляет в качестве характеристики этого «сорокалетнего узника» такой штрих как «неверие».

У этого человека нет никакой опоры. То есть, вообще никакой: ни во внешнем мире (он — враждебен или уподобляется «природной стене»), ни во внутреннем (он — кошмарный калейдоскоп сознания, в котором нет самих объектов, но есть только их бесконечно и зеркально слоящиеся отображения).

Кажется, мы это уже где-то встречали, правда, в другой — графической форме. Мы легко догадываемся, где — в картинах Иеронима Босха.

То, что в картинах Брейгеля Старшего96 выступило только как «описание подготовительной стадии», в картинах Босха — об-наруживается как явленная реальность. У Босха люди уже стали насекомыми и другими животными. Трансформация завершилась!

Фёдор Достоевский оказывается конгениален Иерониму Босху.

Это наблюдение ещё раз подтверждает мой тезис о том, что художник графическими средствами может описывать увиденные им реальности — религиозные, философские и научные — задолго до того как они будут по-своему представлены в религии, философии или науке.

Вопрос: Шаг в сторону ради уточнения темы

Читателю с прогрессивным и либеральным сознанием, а в особенности — человеку «просвещённому», всё описанное у Достоевского может показаться, да, наверняка, и покажется, «продуктом больного сознания самого писателя». В особенности, этим недугом могут страдать либеральные психологи и литературоведы.

Следует признаться, что такой соблазн сохраняется и сегодня. Однако он легко сводится к абсурду. Ведь следуя этому стилю аргументации, мы придём к очевидным нелепостям в том, например, что У. Шекспир, в юности испытал психическую травму, пережив любовную межсемейную драму, описанную им в «Ромео и Джульетте», затем, уже в зрелом возрасте, убивал младенцев, описав это в «Ричарде III», и душил своих женщин как это описано в «Отелло».

Примеров подобных нелепостей можно привести ровно столько, сколько существует значительных писателей и поэтов. На чём же они построены? Они построены на ничем не обоснованном отождествлении писателя (поэта) с его героями (их позициями и поступками). То же самое допускают и позволяют себе многие «критики» Достоевского, некоторые примеры чего я уже приводил в «Вводной лекции».

Зададим вопрос: что побуждает их совершать такое отождествление? Ответ очевиден: заранее принимаемая ими предпосылка — человек не может с такой точностью и глубиной описать события и переживания своего героя, если сам однажды (многажды) не проживал и не переживал то же самое.

Внешне, данная предпосылка кажется очевидной, но именно эта очевидность и скрывает реальное положение дел.

Так вот, оказывается, что не могут «простить» Достоевскому его «просвещённые либеральные критики»!? Они не могут ему простить (или что то же — допустить в нём) его исключительную способность проживать в своём воображении всю глубину переживаний своего героя. Ведь им, «просвещённым критикам» такая способность не дана ни природой, ни высшими силами, а раз им не дана, значит и не может быть дана вообще никому, в том числе и Достоевскому. Всё, круг замкнулся: остаётся только описание личного опыта.

Но эта нелепая предпосылка легко опровергается не только теоретически, но и простыми противоречащими ей примерами. Эдгар По лишь один раз в жизни совершил морское путешествие из США в Англию для получения образования и обратно. Однако он так романтично и правдоподобно описал экспедицию к Южному полюсу, что у любого читателя должно остаться убеждение: без личного участия в аналогичном мероприятии данная работа и написана быть не могла. Однако заметим, что Эдгар По, одновременно, и никогда не плавал к Южному полюсу, и блестяще описал экспедицию к нему. И подобных примеров — огромное множество. А.Н. Островский никогда не топился в омуте, но блестяще описал трагедию несчастной женщины, равно как и Л.Н. Толстой ни сам и никто из его близких не пытались свести счёты с жизнью, бросаясь на рельсы под колёса локомотива, но, тем не менее, он гениально описал трагедию любви с таким печальным исходом.

Думаю, примеров достаточно. А вывод может быть только один: гений Достоевского, его исключительный дар рассказчика и писателя, наконец, его феноменально одарённый ум, заставляют нас, читателей, верить в то, что всё это написано очевидцем, самостоятельно прожившим «сорок лет узником подполья». Заметим, чем гениальнее это повествование, тем сильнее наше ощущение присутствия на «исповеди» очевидца97.

Так уж устроен мир, что европейский человек готов отдать любую плату за способность воображения, а ещё бόльшую — за само воображение чего-либо.

Вопрос: Зооморфное бегство из «подполья»

Итак, для нас должно быть ясно, что все события, происходящие с героями Достоевского — это плод его гениального воображения. Более того, поскольку Достоевский, как уже отмечено выше, обладал феноменально глубоким умом, постольку мы вправе сделать однозначный вывод: Фёдор Михайлович моделировал в своих работах те человеческие черты, которые наблюдал вокруг себя. Следовательно, герой «Записок из подполья» — это тоже модель. Модель, в которой взяты реальные черты какихто реальных людей, затем они абстрагированы от конкретной реальности. К примеру, реальный прототип «сорокалетнего узника подполья» мог не обязательно жить на «окраине», а где-нибудь «в центре», в съёмных квартирах, в доходных домах, мог вполне где-нибудь в трактире, за тарелкой «мяса» и рюмкой водки, изложить Фёдору Михайловичу «горькую свою судьбу». А уж затем из этой «судьбы» было взято самое существенное, да ещё помноженное на двойку-тройку таких же, но уже других изложений, и, наконец-то, это самое существенное отлито умом писателя и его художественным гением в уже идеализированный объект, получивший образно-осязательное «воплощение».

Конечно, мы не можем, да, думаю, и современник Достоевского не смог бы найти в Петербурге точный прототип героя «Записок из подполья», но в то же самое время, и, это — несомненно, в «умышленном городе» — Петербурге существовали тысячи, а может и десятки тысяч таких же точно людей, которые своими чертами походили на героя «Записок из подполья»98. В том нет и не может быть никаких сомнений.

Ну, а раз так, раз «Записки из подполья» — это модель, то значит, Достоевскому было нужно заставить моделируемого им «человека из подполья» взглянуть на мир глазами «мыши». Нельзя сказать, что Фёдор Михайлович здесь предлагает что-то принципиально новое, такие попытки предпринимались уже задолго до него. И, прежде всего — в «Метаморфозах» Апулея. Поражает и другое совпадение: Рим, как и Петербург, также является умышленным городом. Ромул своими ногами (умышленно) определил границы городской стены (её размеры и соотношения).

Рим, так же, как и Петербург, был центром империи, аккумулировав ко II в.н. э. население с численностью более миллиона человек. Рим также был человеконакопителем,

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Лекции о Достоевском» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

74

Достоевский Ф.М., Записки из подполья, Т. IV, С. 580.

75

Достоевский Ф.М., Записки из подполья, Т. IV, С. 580.

76

Там же.

77

Там же.

78

Достоевский Ф.М., Записки из подполья, Т. IV, С. 581.

79

Там же.

80

Я, конечно, отдаю себе отчёт в том, что и Рим был построен рядом с болотом, то есть «на болоте». Поэтому, может быть, и есть что-то «климатически» общее в тих двух городах?!. Ведь и Рим был «умышленным». Буквально: был продолжением «шага Ромула».

81

Достоевский Ф.М., Преступление и наказание, Т. VI, С.602.

82

Достоевский Ф.М., Записки из подполья, Т. IV, С. 585.

83

См.: Павленко А.Н., Теория и театр, Санкт-Петербург, Издательство СПб-ГУ, 2006, Гл.1.

84

Заметим, что русская мысль и культура, за редчайшими исключениями, эту болезнь в себе так и не изжила, и не излечила.

85

Достоевский Ф.М., Преступление и наказание, Т. VI, С.621.

86

См.: Павленко Андрей, Возможность техники, С.П. г., Алетейя, 2010, Гл.2.

87

См. Павленко А.Н. Бытие у своего порога. Кентавр. Зеркало // Человек, 1993, №1. А также в виде монографии: Павленко А.Н., Бытие у своего порога, М. ИФРАН,1997г.

88

Однажды мне довелось видеть в коляске маленького ребенка больного водянкой мозга, голова которого занимала половину коляски. Конечно, ребенка нам жаль — он страдает невинно. Но что делать с уже вполне взрослыми людьми, которые «формой своего существа» в точности похожи на больных «водянкой сознания», а таких, по роду моих занятий, мне приходится встречать довольно часто.

89

Достоевский Ф.М., Записки из подполья, Т. IV,стр.580.

90

Отчасти на эту особенность сознания обращал внимание и Бахтин: « «Человек из подполья» не только растворяет в себе все возможные твёрдые черты своего облика, делая их предметом рефлексии, но у него уже и нет этих черт, нет твёрдых определений…» Бахтин М.М., Проблемы поэтики Достоевского, Издание 4-е, М. Советская Россия,1979, С.59.

91

Достоевский Ф.М., Записки из подполья, Т. IV,C.580.

92

Достоевский Ф.М., Записки из подполья, Т. IV,C.579.

93

Достоевский Ф.М., Записки из подполья, Т. IV,C.581.

94

Достоевский Ф.М., Записки из подполья, Т. IV,C.586.

95

Достоевский Ф.М., Записки из подполья, Т. IV, C. 586.

96

Я прекрасно понимаю, что Брейгель Старший жил после Иеронима Босха. Однако я не могу не признать, что «последовательность трансформации» представлена в голландской школе в обратной «исторической последовательности». «Промежуточная» фаза представлена у Брейгеля Старшего, а «завершающая» у Иеронима Босха. Бывает и так.

97

Отметим, что Фёдор Михайлович сам проницательно объясняет эту ситуацию в начале четвёртой части романа «Идиот», когда говорит: «Писатели в своих романах и повестях большею частью стараются брать типы общества и представлять их образно и художественно, — типы чрезвычайно редко встречающиеся в действительности целиком, типы, которые, тем не менее, почти действительнее самой действительности» (Достоевский Ф.М. Идиот, Т. VIII, С.193.).И чуть ниже: «Итак, не вдаваясь в более серьезные объяснения, мы скажем только, что в действительности типичность лиц как бы разбавляется водой, и все эти Жорж-Дандены и Подколёсины существуют действительно, снуют и бегают перед нами ежедневно, но как бы несколько в разжиженном состоянии» (Достоевский Ф.М. Идиот, Т. VIII, С.194.).

98

Да они и сегодня существуют сплошь и вокруг нас. Достаточно обратить внимание на бесчисленное количество «завистников», которые самоотравляются своей завистью, при этом подчеркнуто «презирают творчество Достоевского». Их понять можно: кому же приятно, когда твое идеализированное изображение выведут так художественно, да ещё и представят его на всеобщее обозрение. В особенности же этот тип распространён среди «имитаторов», о которых я уже говорил в самом начале курса.

Вам также может быть интересно

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я