Старший следователь СК Орест Волин задерживает в аэропорту Москвы Михаила Капустина, которого подозревают в незаконном перемещении за границу алмазов. Тем временем исследователь истории спецслужб генерал Воронцов расшифровывает очередную книжку дневников Загорского. Она рассказывает о том, как в начале 1925 года сыщик столкнулся на вокзале с двенадцатилетним беспризорником Митькой Алсуфьевым, который оказался младшим сыном его друга, дворянина Федора Алсуфьева. Алсуфьев и его жена погибли, их младший сын Митька стал беспризорником, а старший, Арсений, как контрреволюционер попал в Соловецкий лагерь особого назначения. Загорский решает помочь сыновьям своего давнего знакомого.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Хроники преисподней предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава третья. Власть соловецкая
Весна — зеленый прокурор — пришла на Соловки по графику, только не по календарному, а по своему, соловецкому.
Впрочем, чужак был бы удивлен ничтожностью весенних проявлений в Соловецком лагере особого назначения, для краткости именуемом просто СЛОН. Даже в начале мая тут свирепствовал пронизывающий ветер, особенно яростный на морском берегу. В лесу и на болотах в ожидании робкого северного тепла не таял, но лишь исправно обгнивал серой грязью слежавшийся за зиму снег. Наступающая весна никак не обещала облегчения общих работ в лесу и на торфозаготовках. Работы эти были прямым путем в могилу даже для молодых и крепких, не говоря уже о людях преклонного возраста. И молодых, и старых исправно доставляли сюда в период навигации с мая по декабрь — на смену прежним, умершим от тифа, холода, нечеловеческого напряжения и чекистской пули.
Как это всегда бывает, даже в лагере тяжело работали далеко не все. Вполне терпимой была жизнь у лагерной обслуги, всяких там пожарников, парикмахеров, банщиков, дезинфекторов и иных любителей блатных должностей. Не сильно утруждались артисты, музыканты, и прочие служители муз, которых администрация охотно освобождала от общих работ, потому что петь бельканто или играть на театре после двенадцати часов каторжных работ было бы затруднительно даже солисту Большого театра. Хочешь изящных зрелищ, гражданин начальник? Изволь, освободи артиста от работы — бессмысленной и беспощадной.
До последнего времени довольно ловко увиливали от производительного труда уголовники, которым работать не позволяла воровская гордость — не затем они чурались работы на воле, чтобы рвать пуп в лагере. Правда, лагерь решили перевести на самоокупаемость, так что напрягли и рецидивистов: вкалывайте, социально близкие[8], если не хотите получить пулю в лоб или отправиться в штрафной изолятор на Секирной горе — тоже верная дорога на тот свет, только более мучительная и извилистая.
Таким образом, нынешний СЛОН являл собой коммунистический идеал, где каждая тварь обязана была что-то делать. В том числе, конечно, это касалось и охраны в лице Соловецкого особого полка войск ОГПУ и даже людей из администрации — вплоть до начальника лагеря Александра Петровича Ногтева.
Единственное исключение из пролетарского правила «кто не работает — тот не ест» составляли политические. Эти не работали ни при каких обстоятельствах. У них и зона проживания была отдельная — Савватиевский скит, и условия совсем иные, чем у всего остального лагеря.
Говоря «политические», нужно уточнить, что речь шла о всякого рода анархистах, эсерах, бундовцах, меньшевиках и прочих социалистах, которые совсем недавно вместе с большевиками упоенно рушили Российскую империю, чтобы построить на ее месте вечное царство справедливости. Теперь же, разрушив все до основанья, неожиданно для себя оказались они отнюдь не у кормила власти, а в Соловецком лагере особого назначения, который, как полагали многие здешние жители, был просто филиалом ада на земле.
Однако, как известно, и в аду есть разные круги. Есть, например, круг первый, более похожий на чистилище. Там людей обуревает грусть, печаль и сожаления о неподходящем устройстве мира, но, по крайней мере, нет там мрака и скрежета зубовного, и из обращения изъяты телесные муки. Именно в этом щадящем круге и жили политические.
Совсем в другой, прямо противоположной части ада жили так называемые контрреволюционеры или, попросту, каэры. Здесь их подвергали нечеловеческим мучениям — но отнюдь не черти, а такие же с виду люди, как и сами каэры.
Но, может быть, контрики просто получали здесь по заслугам? Увы, нет. Справедливости ради заметим, что настоящих контрреволюционеров среди каэров надо было искать днем с огнем. С некоторыми оговорками сюда подходили только бывшие белогвардейцы и духовенство, которое, как известно, ищет спасения не в классовой борьбе, а в абстрактных разговорах о Царствии небесном и сыне Божьем, он же, по вящему их убеждению, есть путь, истина и жизнь.
Однако, помимо указанных зловредных категорий, в каэры записывали также мужиков, заподозренных в антипатии к советской власти, любых почти дворян, молодежь, которая танцевала растленные западные танцы вроде фокстрота, отставных царских чиновников и вельмож, иностранных граждан, в том числе и коммунистов, не в добрый час подвернувшихся под руку ОГПУ, профессоров и студентов, бывших финансистов и денщиков — и так далее, и тому подобное, без конца.
Каэры были самой многочисленной и самой уязвимой кастой соловецкого лагеря. Не удивительно, что именно каэров больше всего оказывалось в трюмах пароходов и барж, которые по весне доставляли новую партию заключенных на Соловецкие острова.
Поздней осенью и зимой связь между островами и материком прерывалась и восстанавливалась только весной, когда подтаивали льды. Именно поэтому весна здесь начинала свой отсчет не по календарю, а с того момента, как к пристани причаливал борт с заключенными. Был ли это «Глеб Бокий», «Клара Цеткин», «Печора» или какой-то другой пароход, неизменным оставалось одно — доставленные на нем осужденные шли на муки, рядом с которыми бледнели жития первых христиан.
Как раз сегодня из Кемского пересыльно-распределительного лагеря, называемого для простоты Кемперпунктом, прибывала очередная партия заключенных. Для уголовников, именуемых здесь просто шпаной, эта партия была даром небес. Новые заключенные, в первую очередь, конечно, каэры, оказывались дойной коровой рецидивистов. Все, что, могло быть отнято, и что не отобрала до того воровская братва на Кемперпункте, отнималось по прибытии на Соловки.
Особенно ждал нынешнего этапа щипач[9] Сергей Точеный по кличке Шило. Накануне он проигрался в карты буквально до подштанников, которые были у него такие ветхие и дырявые, что больше оголяли, чем скрывали. Даже в сортир Шило ходил в штанах, которые брал взаймы у других уголовников, у которых штанов было больше одной пары.
Теоретически, штаны можно было взять и у кореша Борьки Корнелюка по кличке Кит. Крупный медлительный украинец чудовищной силы, грабитель по воровской специальности, был он при этом человеком вполне добродушным. Силу в ход Кит пускал редко, потому что видя его, любой клиент немедленно делал в штаны и сам, по собственной воле, отдавал все до последней нитки. Однако взять у Кита штаны Шило не мог — он бы просто утонул в них, как в мешке.
Внешне, да и по сути Шило представлял собой полную противоположность Киту. Это был мелкий вертлявый истерик, готовый не задумываясь пустить в дело ша́бер[10]. Как и почему сошлись вместе два столь разных человека, сказать было трудно. Возможно, тут сыграл свою роль диалектический закон единства и борьбы противоположностей, возможно, просто взаимная выгода. В этой загадочной паре Шило играл роль мозгового и волевого центра, Кит же воплощал собой грубую физическую силу.
Впрочем, Кит не был чужд и своеобразного юмора, чем иногда пользовался Шило, желая повеселить братву.
— Кит, расскажи анекдот, — требовал он, когда братва усаживалась в кружок и пускала по кругу кружку с крепчайшим чаем, называемым тут чифирем.
— Та якы́й там анэкдо́т… — смущался Кит, пожимая неимоверными своими плечами.
— Про львовского еврея, как он вешался, — говорил Шило, заранее хихикая.
— Та уси́ и так зна́ють.
— Ничего, — говорил Шило, — в прошлый раз не все слышали.
Кит важно сморкался через левую ноздрю и начинал повествование, хитро поглядывая маленькими глазками на окружившую его братву.
— Льви́вськый еврэ́й розоры́вся, — говорил он на очаровательной смеси русского и украинского, именуемой в просторечии суржиком. — Дийшо́в до жы́ття такой, що хоч ви́шайся. Ну, пишо́в у лис — ви́шаться. Обкруты́в веревку вокруг сра́ки — высы́ть. Идэ́ селяны́н. «Ты що ро́быш?» — «Та ви́шаюсь…». — «Хиба́ ж так ви́шаються?» — «А як трэ́ба?» — «За ши́ю». — «Та за шию прóбував — так ды́хаты нэ мо́жно…»
Братва одобрительного гоготала, поощряя Кита на новые смеховые подвиги.
Однако смех смехом, но, как учит нас марксизм, бытие определяет сознание, а не наоборот. В переводе на нормальный язык это значило, что сколько не смейся, новых штанов не высмеешь. Вот потому и ждал Шило новый этап с таким нетерпением. И, надо сказать, дождался.
Пароход «Глеб Бокий», названный в честь главного покровителя Соловецкого лагеря, чекиста Глеба Ивановича Бокия, в этот раз, как и обычно, привез сразу сотни новых заключенных. На Монастырской пристани их лично должен был встречать начальник лагеря Александр Петрович Ногтев.
Народная мудрость гласит, что обычного сатану видать издалека — на нем рога, при нем копыта и хвост. Однако Александр Петрович был не так прост. Истомленный взгляд юродивого и опухшее от пьянства лицо его не предвещали на первый взгляд ничего слишком уж отвратительного. Но первое впечатление всегда оказывалось ошибочным.
Так случилось и в этот раз. Напуганных, усталых заключенных выстроили на пристани, перед ними явился Ногтев. Но как явился! Сначала заволновался и устремил все взоры в сторону моря конвой, потом и осужденные, заинтригованные, стали косить глазами туда же. Вдали на серых волнах замигал стремительный силуэт быстроходного катера, который задрав нос в воздух и пустив по бокам два пенных уса, за какую-то минуту преодолел расстояние почти в километр и лихо пришвартовался у пристани. Катер выглядел необычно — вместо водяного винта стоял у него на палубе огромный воздушный винт, разгонявший это техническое чудо до невиданных скоростей.
С борта за землю ловко и даже как-то элегантно перепрыгнул начальник лагеря. Спустя минуту он уже стоял перед строем заключенных. Руки его были засунуты в карманы франтоватой куртки из тюленьей кожи, форменная фуражка, как у шпаны, надвинута на глаза. Некоторое время он с кривой ухмылкой осматривал новоприбывших, потом добродушно заговорил.
— Грачи прилетели, весна началась… Здорово, граждане уголовники, босяки и контрреволюционеры!
Кто-то из строя попытался пискнуть слабое приветствие в ответ, но, напуганный общим молчанием, тут же и заткнулся.
— Правила и законы, по которым жили на материке, не вспоминайте, — мягко говорит Ногтев, поглядывая из-под фуражки на заключенных. — Надо вам теперь знать, что у нас здесь власть не советская, а соловецкая! Про качать права и иное прочее можете просто забыть. Тут — свой порядок. Жизнь ваша целиком и полностью от администрации зависит. Что это значит на практике? На практике это значит, что без дозволения и шагу ступить не моги.
— Что же — и пукнуть без разрешения нельзя? — весело спросил какой-то молодой уголовник, стоявший рядом с тощим бородатым стариком в высоком картузе. Старичок покосился на него осуждающе и даже немного подвинулся в сторону, как бы говоря: это не со мной.
Ногтев улыбнулся и подошел к дерзкому шпаненку поближе.
— Пукнуть можно, — сказал он весело. — Но один раз.
— Это как? — спросил вор, еще не чуя опасности.
— А вот так, — отвечал Ногтев и, вытащив револьвер, без лишних слов разрядил его прямо в лоб уголовнику.
Тот упал, из дырки во лбу выступило что-то мутное, мертвые глаза слепо глядели в серые низкие небеса. Осужденные ахнули и попятились, сминая строй. Только стоявший рядом старик не двинулся с места, глядел себе под ноги, очевидно, боясь поднять глаза на убийцу. К телу подскочили два красноармейца, сноровисто поволокли его прочь.
— Вот так, граждане грачи, будет со всяким социально опасным элементом, злостно нарушающим лагерный режим, — назидательно сказал Ногтев и пошел прочь.
После переклички новую партию погнали в развалины Преображенского собора.
Тут надо сказать, что все заключенные Соловков делились на пятнадцать рот — по социальному составу и видам работ. Так, в первых трех ротах числились особо ценные специалисты и администраторы из числа заключенных, например, осужденные чекисты. Быт в этих ротах был налажен куда лучше, чем в целом по лагерю. В светлых, теплых кельях размещались от двух до шести человек в каждой. Спали они на монашеских койках или топчанах, ели в отдельной столовой. Поверками их не утруждали, и вход в эти роты уголовникам был строго-настрого заказан. В каждой из рот размещалось от ста до ста пятидесяти человек.
В пятой и седьмой ротах жили музыканты, артисты и лагерная обслуга. В шестой роте располагалась внутренняя охрана из числа уголовников и лица духовного звания.
Восьмая рота оказалась, можно сказать, штрафной. Режим там был строгий — роту выстраивали и на развод, и на поверки. Насельников восьмой роты обычно посылали на всякие грязные хозяйственные работы — тут жила шпана «на подозрении». Подозрение означало, что уголовников здешних еще не поймали за руку на воровстве, злостном нарушении режима и дерзком отношении к начальству, но в благонадежности ее были сильные сомнения. Отсюда публика часто отправлялась в карцер одиннадцатой роты, а то и прямо на Секирку[11].
В девятой роте подвизались осужденные хозяйственные и партийные работники. Десятая называлась счетно-канцелярской. В одиннадцатой и двенадцатой — опять же, содержались шпана и рецидивисты.
Последние три роты — тринадцатая, четырнадцатая и пятнадцатая — считались самыми тяжелыми. Располагались они даже не в бараках, а в развалинах Преображенского, Николаевского и Успенского соборов, холодных, темных и грязных. Попадали сюда разные заключенные, но бал тут неизменно правили уголовники. Через три этих роты проходили все новоприбывшие, которых в обязательном порядке кидали на самые тяжелые общие работы.
Передвижение по лагерной зоне в те годы было сравнительно свободным, исключая, пожалуй, насельников «подозрительной» восьмой роты и так называемого женбарака, который был отделен от общей, мужской, части колючей проволокой во избежание любых контактов с мужчинами-заключенными. Некоторая вольница в передвижении по лагерю объяснялась просто — многие заключенные подвизались на внутренних работах, должны были постоянно перемещаться по лагерю с места на место, а стрелков-красноармейцев на всех не наберешься. Охрана сопровождала в основном осужденных, занятых на общих работах за пределами лагеря.
В этот раз в Преображенский собор вместе со старожилами пригнали и новую партию заключенных. Подавляющее большинство было облачено в какие-то лохмотья — их собственную одежду сняли с них уголовники еще на Кемперпункте.
Шило опытным взглядом выцелил в толпе прибывших худого бородатого старика. Каким-то чудом тому удалось избежать хищной заботы шпаны в Кемском пересыльном лагере, и в СЛОН он прибыл одетый во вполне приличную теплую синюю куртку, песочного цвета пиджак и серую шерстяную фуфайку под ним. Ноги его облекали плотные твидовые брюки, из-под которых выглядывали крепкие зимние ботинки.
Рассудив, что старик никуда не денется, щипач сосредоточил внимание на тепло одетом чахоточном юноше. Снять с него полушубок и штаны оказалось делом двух минут.
— Мне нельзя без теплой одежды, — говорил парень тающим голосом, — у меня слабые легкие.
Но на слова его никто не обратил никакого внимания — дали леща и загнали под нары.
Дошла, наконец, очередь и до бородатого старика в куртке и пиджаке. Не успел он устроиться на новом месте, как возле его нар тут же, словно из воздуха, соткался щипач Шило. За спиной корешка маячил Кит, являя собой разновидность русского слона, которым, как известно, уступают в добродетели даже слоны африканские. Его толстое лицо казалось равнодушным, но в маленьких карих глазках поблескивала угроза.
— Слышь, дедок, ты по какой статье землю топчешь? — поигрывая финкой, поинтересовался Шило.
— По какой ни топчу — все мое, — смиренно отвечал экстравагантный старец.
Шпана, наблюдавшая за разговором, оценила меткий ответ, многие повернулись, предчувствуя спектакль.
— Спинжак у тебя козырной, — продолжал Шило. — Ни к чему он тебе, старинушка, отдай добрым людям, а мы за тебя помолимся — за здоровье твое, да жизнь долгую.
В словах этих звучала явная угроза. Но то ли старинушка ее не понял, то ли был не из пугливых.
— Не могу я без пиджака, — отвечал он, борода его упрямо вздернулась вверх. — А ну как высокая комиссия с материка явится, а я в одной куртке, как босяк. Вышестоящие товарищи огорчатся.
Кто-то хохотнул, но его не поддержали. Атмосфера явственно накалялась. До сего дня уголовникам тут не перечили, а тех, кто лез в амбицию, быстро и больно окорачивали — иной раз до смерти. Шпана глядела на происходящее с глумливым любопытством, остальные — со страхом. Судьба упрямого старика казалась решенной. Однако ни Шило, ни Кит не спешили проливать кровь — неизвестно, как к этому начальство отнесется. Вдруг да возбухнет, могут и на Секирную гору отправить, в штрафной, то есть изолятор.
— Ты, бес, все равно одной ногой в могиле стоишь, — заметил Шило. — О душе пора подумать, а он за спинжак цепляется.
— Кто где стоит, об этом только в небесной канцелярии знают, — отвечал упрямый бородач.
Столпившиеся вокруг урки внезапно разглядели, что не такой уж он и дед. Тело, хоть и худое, но не по-старчески крепкое, глаза полны энергии, а черные брови делают его моложе лет на десять. Вдруг стало ясно, что перед ними человек бывалый и даже, может быть, опасный.
Однако отступать Шилу не хотелось — во-первых, перед братвой неловко, во-вторых, одежда уж больно была хороша. Не тратя больше времени на уговоры, щипач мгновенным, невидимым глазу движением полоснул старика по лицу — не смертельно полоснул, поверху, так только, чтобы юшку пустить да в ум ввести.
Но борзый старик оказался ухарем. Не моргнув глазом, он чуть отклонился, а когда нож стал возвращаться, перехватил руку и легко, без усилия, вынул из нее финку. Шило стоял теперь с пустыми руками и открытым ртом, а воровской шабер медленно вращался между пальцами у противника.
— Кит, — нехорошим голосом произнес Шило.
Кит секунду молчал, глядя на вращающийся нож, потом сказал с неожиданной робостью.
— Может, ну его в пень? Попишет, как пить дать.
— Не попишет, он фраер, — отвечал Шило.
Кит со скоростью, удивительной в такой гигантской туше, кинулся на врага, но сделать ничего не успел. Шило оказался прав, ножом старик не размахивал. Однако очень быстро и ловко поднырнул под бьющую руку и сам как-то коротко и ловко хлестнул уркагана по шее. Кит секунду стоял, словно зачарованный, потом медленно, как осыпающаяся гора, повалился на заплеванный ледяной пол.
Шпана повскакала с нар и в один миг обступила строптивца. На него глядели горящие злобой глаза, скалились щербатые рты, выплевывая грязную брань. Толпа в несколько десятков человек окружила старика, каждый был чем-то вооружен — ножом, кастетом, заточкой. Шансов у старого волка не было никаких. Ясно было, что воры, как дикие звери, готовы жизни отдать, лишь бы впиться врагу в горло. Страшный их круг не стоял на месте, он медленно, но неотвратимо сужался вокруг обреченного. Новобранцы глядели на происходящее с ужасом, старожилы — равнодушно. Они видели не одну такую смерть, для них тут ничего особенного не было.
— Стой, братва! — вдруг сказал старик звучным сильным голосом. — Нехорошо получается. Против правды идете, против веры воровской.
Таких слов от фраера никто не ждал. Уголовники на миг застыли в недоумении.
— А ты кто такой, что к тебе правду соблюдать? — наконец спросил авторитетного вида седоватый вор по кличке Камыш. — Ты простой фраер, воровская вера не про тебя писана.
— Я не фраер, — отвечал бородач. — Я фармазон, зовусь Василий Громов. Толкал рыжевье и сверкальцы. Фарт кончился, взяло меня ГПУ, тройка выписала десять лет, отправила на Соловки.
— Сколько ходок у тебя? — недоверчиво поинтересовался Шило.
— Ни одной, — отвечал Громов. — До семнадцатого года был я битый фраер, учитель французского языка, потом с голодухи пошел в фармазоны.
— Что-то ты поздновато масть сменил, — заметил Камыш.
— А куда деваться? — пожал плечами Громов. — Голод, сами знаете, не тетка и не двоюродная бабушка.
Уголовный народ, любящий острое словцо, засмеялся.
— Так чего ж ты хочешь? — спросил Камыш, немного мягчая.
— Вопрос не в том, чего я хочу, вопрос — чего вы хотите, — откровенно отвечал загадочный Громов. — Нравится пиджак — я разве против? Только отнимать не надо, нехорошо это, не по-божески.
— А как по-божески? — спросил Шило, нехорошо щерясь.
— А по-божески так: есть у тебя какое добро против моего?
Урки разочарованно заулюлюкали.
— Ты, дед, фуфло толкаешь, — грубо отвечал Шило. — Ну, имеется у меня полушубок, вон только что со студента снял, — и он показал на чахоточного юношу. — Но ты тут при чем? Неужели думаешь, я свой полушубок на твой спинжак менять буду?
Громов пожал плечами: зачем менять — сыграть можно. Он ставит пиджак, Шило — полушубок. Щипач покачал головой — полушубок против пиджака не пойдет, слишком маленькая ставка. Громов обещал добавить еще куртку и шерстяную фуфайку.
— И ботинки, — алчно сказал Шило.
— Может, тебе еще подштанники мои поставить? — улыбнулся старик.
— Да пошел ты!
— А чего, — не отставал Громов, — нюхни — хорошие!
Под радостный гогот шпаны раздали карты. Играли в буру. Игра шла упорная, видно было, что Шило в картах поднаторел. Вдобавок уголовная братва всячески пыталась помогать Шилу и мешала фармазону. Но Громов в карточной игре был явно не новичок, так что в конце концов роббер пришел именно ему.
Враз погрустневший Шило отдал полушубок Громову. Фармазон поискал глазами студента, подозвал его и торжественно надел полушубок тому на плечи. Тот заплакал от счастья и жарко пожал благодетелю руки.
— Ха, — развеселился Шило, — локш ты потянешь[12], фармазон! Я же с него эту шерсть снова состригу!
— Не имеешь права, — отвечал Громов строго, — полушубок выигранный и подаренный, отнимать нельзя.
Огорченный Шило куда-то исчез, за ним ушел и Кит. Урки глядели на фармазона с интересом.
— Не гнилой дедок, — слышались возгласы, — свой в доску!
Вскоре принесли обед. Распределением еды занимались тоже уголовники, так что обычным заключенным суп достался пустой, без трески, с одними разваренными овощами. Однако Громову, которого уже считали за своего, налили щедро, в два раз гуще против положенной пайки.
После обеда всех поделили на бригады и отправили в наряд или, как это называлось тут, уро́к. Нужно было валить лес, пилить его и сдавать кубами учетчику.
Василий Громов попал в бригаду с тремя урками. Старший, уже знакомый фармазону Камыш, пока они шли к лесу, ввел его в курс дела.
— С каждого кореша за день куб леса надо сдать, — говорил он. — Не сдашь — пайки не получишь. Так что совсем не работать нельзя. Но мы тут вот что придумали. Сдаем куб, десятник его отмечает, а потом тот же куб сдаем как новый. И так несколько раз, чтобы норму выполнить. При таком хитром подходе выходит намного легче.
— И не ловили вас? — покачал головой Василий.
— Кто нас поймает, мы же урки…
Однако, как говорят, и на старуху бывает проруха. Когда они явились к десятнику, им было объявлено, что отныне на каждом сданном кубе древесины будет ставиться клеймо, вроде печати — на спиле бревна. Таким образом, один и тот же лес уже не получится сдавать несколько раз.
— Хорошенькое дело, — озаботился Камыш, — и чего теперь?
— Теперь, урки, будете работать честно, — отвечал десятник.
Простодушные эти слова вызвали гогот у всей воровской шайки. Однако смех быстро стих и сменился озабоченностью.
— Ко псам! — раздраженно говорил Яшка-Цы́ган, кося черным лошадиным глазом. — Неужели же корячиться будем, как фраеры безответные?
— Баланду травишь, ботало[13] прибери, — оборвал его Камыш, — чтобы урки — да корячились на дядю Глеба?[14] Чего-нибудь да придумается.
Однако сходу ничего не придумалось, так что приходилось честно таскать на горбу лес и пилить его в удобные для учета кубы. Громов работал наравне со всеми и, несмотря на возраст, совсем как будто не уставал. Однако работа эта ему явно нравилась не больше, чем его уголовным корешам.
— А я думал, уголовные вообще не работают, — заметил Громов в короткий перекур. Шпана смолила цигарки, сам Громов от курева отказался, массировал мышцы — чтобы, как сам сказал, на завтра не болели.
— Это на материке, — отвечал третий блатной, имени которого несколько тугоухий фармазон не расслышал. На голове у него несколько косо сидела старая буденновка, невесть какими путями к нему попавшая. — Здесь попробуй откажись — могут и на Секирку послать, и в шестнадцатую роту определить.
Громов заинтересовался: что за шестнадцатая рота?
— Всего рот в лагере пятнадцать, а шестнадцатая, стало быть, выходит кладбище, — сказал безымянный. — Прижмуришься, как сегодняшний баламут, вот и погонят в шестнадцатую роту.
— А Секирка что такое?
— Секирка — это амбар, изолятор, — объяснил Цыган. — Смертельный номер, промежду прочим, парад-алле, многие оттуда вперед ногами выходят, а иные с ума спрыгивают.
— Н-да, — негромко пробормотал старый фармазон, — как говорится, не дай мне Бог сойти с ума… Нет, легче посох и сума…
— И посох тебе тут обеспечат, и суму и тюрьму, — отвечал Камыш и сплюнул на влажную, отмеченную снежными проплешинами землю.
Если бы не работа и не комары, вставшие на крыло с приходом весны, местную суровую природу можно было бы счесть почти идиллической — море, лес, чистый до прозрачности воздух, напоенный хвойным духом, огромные, в рост человека камни… Чем-то первобытным и в то же время величественным веяло от здешних мест. Становилось ясно, почему именно здесь пятьсот лет назад попечением святителя Филиппа воздвигнут был Соловецкий монастырь.
— Попы говорят, что Христос тут недалеко, — откровенничал Камыш. — А я чего-то не верю. Был бы тут Христос рядом, разве попустил бы такому зверству случиться? Кто только эти лагеря придумал, какой пес?
— Разные на этот счет есть мнения, — неожиданно отвечал Громов. — Одни считают, что англичане — во время Англо-бурской войны. Другие — что американцы во время Гражданской войны в США.
— А нам-то они на кой черт сдались?
— Чтобы от прогресса не отставать, — хмуро сказал старый фармазон. — Если какую гадость сами выдумать не можем — у других позаимствуем… Как говорил товарищ Ленин: учиться, учиться и еще раз учиться.
Между делом Громов поинтересовался, сколько в лагере длится рабочий день. Камыш отвечал, что день тут длится столько, сколько хозяин велит. По правилам — двенадцать часов, но обычно больше — и тринадцать, и четырнадцать…
— Короче, для нас Ногтеву ничего не жалко, — оскалил зубы Яшка-Цыган. — Хоть круглыми сутками гонять будут, пока кишками наружу не изойдем.
— До кишок наружу работать — вопрос не интересный, — задумчиво заметил старый фармазон.
Камыш согласился: о том и речь! Дело ведь не в трудовой норме, а в том, чтобы осужденные слишком долго тут не задерживались, быстрее места освобождали. А как освободить место, если, скажем, человеку пятнадцать лет выписали? Один способ — в шестнадцатую роту его спровадить.
Во время очередного перекура Василий Громов поделился своими соображениями с братвой.
— Я вот что подумал, — негромко сказал он. — Клеймо на кубах — это, конечно, неприятно. Но кто мешает его стесать?
— Как срезать? — не понял безымянный урка.
— Шабером, — терпеливо отвечал Громов. — Ну, или топориком. Чик — и нету. И можно опять сдавать, как новый.
Цыган посмотрел на него с восхищением: а у тебя, фармазон, мозги не из ваты сделаны! Верно маракуешь, глядишь, братве и впрямь послабление выйдет. Камыш кивнул: ничего себе идея. Неизвестно, какое там выйдет послабление, но попробовать не мешает.
Теперь оставалось только отвлечь охрану, пока они будут срезать штампы, но это ловкий Цыган взял на себя. Был ли он натуральным ромалом[15], или это только прозвище было такое, но обаяние имел нечеловеческое — на трех цыган хватило бы. Завести разговор, угоститься за чужой счет папироской, да хоть хором «Интернационал» попеть — все это было к Яшке-Цыгану. О своем обаянии он знал и умело им пользоваться — часто в не совсем гуманных целях. Но никто его не упрекал — есть у человека талант, так почему бы не пользоваться?
Благодаря новой технологии работали они теперь гораздо меньше, а если уж быть совсем откровенным, просто били баклуши во всю мочь. Поэтому до конца дня совершенно не устали.
Вечером, как и прочие заключенные, вернулись в собор. Опять уголовники разнесли еду, или, как здесь говорили, шамóвку. Пошамав, старый фармазон завел разговор с Яшкой-Цыганом: он хотел уяснить внутреннее устройство лагеря.
— Да какое там устройство, одна мура, — мрачно отвечал Цыган. — За что боролись? За уничтожение эксплуататорского класса. Что имеем? Тот же самый класс, только вид сбоку. Раньше нас буржуи с дворянами по камере гоняли, теперь — ГПУ. У нас тут такие классы — царизму не снилось. Во-первых, администрация…
Он стал загибать пальцы, словно боялся, что кого-то забудет. Начальника лагеря Ногтева Громов уже видел. Этот просто псих, у него семь пятниц на неделе — то застрелит кого мимоходом, то всех от работ освободит. Пропойца, но в гневе страшен. Как напьется, непременно начинает палить по заключенным. Стреляет метко, даже когда выпивши. Так что увидишь, Гром, пьяного Ногтева — беги куда глаза глядят.
Есть еще его заместитель Э́йхманс, тот из чухны. Хлебом не корми — только дай, чтоб перед ним строем прошлись, да еще и печатая шаг. Человек не то, чтобы сильно злой, но какой-то деревянный и вовсе бесчувственный. Все у него должно быть по правилам, по уставу. А не будет по уставу — волком взвоешь.
— Все, в общем, крокодилы, — откровенничал Цыган. — Но из верхних самый злой — начальник административной части Васько́в. Он вам по прибытии перекличку устраивал, помнишь такого?
Фармазон вспомнил плотно сбитого человека без лба и шеи, с тяжелой небритой нижней челюстью и отвисшей губой. В лоснящихся щеках его прятались маленькие подслеповатые глазки, пронзительно глядевшие на новых осужденных. От взгляда этого стыла кровь даже в воровских жилах.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Хроники преисподней предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других