Комбыгхатор

Александр Кормашов

Книга представляет собой собрание материалов, посвящённых самой загадочной личности во Вселенной. Учёные утверждают, что ранее этой личности никогда не существовало, как минимум, в той части космоса, где сегодня находится и занимает подобающее ей место планета Земля. Пусть даже так, пусть даже ранее Комбыгхатора не существовало, но сейчас ему самое время начать существовать.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Комбыгхатор предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Папка 2. Дело об «Уезде»

#1

ПРОТОКОЛ

чрезвычайного расширенного заседания секции исторической фантастики объединения прозаиков Селенского Союза писателей.

СЛУШАЛИ:

1. Личное дело исторического фантаста Ушана Ржи «О неполной художественной достоверности романа «Уезд» (перенесенное на следующее заседание).

2. Реплику истфантаста Ушана Ржи (нерасслышанную).

3. Выступление председателя Селенского Союза писателей Коровьебродского Е. Щ. «О строительстве моста через реку Полюсну».

4. Реплику главного редактора журнала «Вопросы критиковедения» Анамта Чертанадского (нерасслышанную).

5. Реплику истфантаста Тихо-Брагина Д. (нерасслышанную).

6. Тезисы ответного выступления председателя Селенского Союза писателей Коровьебродского Е. Щ. «О необходимости строительства моста через реку Полюсну», а также само ответное выступление председателя Селенского Союза писателей Коровьебродского Е. Щ. «О насущной необходимости строительства моста через реку Полюсну в связи с невозможностью перехода реки Полюсны осенью и весной в брод в силу смытия временного моста паводком».

6. Доклад заведующего кафедрой исторического фантастоведения Литературного института, секретаря правления Селенского Союза писателей, критика Павла Ниц «Литература первой цивилизации как опыт объективной реальности для современного исторического фантаста» (перенесенный на следующее заседание).

ПОСТАНОВИЛИ:

1). Учредить Правобережное отделение Селенского Союза писателей.

2). Выйти в администрацию комбыгхатора с предложением о строительстве «Дома творчества писателей» за счет сэкономленных средств, должных быть остающимися после строительства моста через реку Полюсну.

3). Назначить прорабом, директором и завхозом «Дома творчества писателей» председателя Селенского Союза писателей Коровьебродского Е. Щ.

4). Немедленно и решительно осудить все возможные посягательства Селенского союза художников на «Дом творчества писателей» в плане превращения его в «Дом творчества художников» и заранее заклеймить позором подрывную деятельность председателя Селенского союза художников Коровьева-Бродского И. Щ.

В связи с чем:

а) поддержать волну народного гнева в отношении идеи Селенского союза художников переименовать историческую часть Селения, нынешний город Селенск, в историко-этнографическое село Коровий Брод;

б) поддержать волну общественно-единодушного одобрения предложению Селенского Союза писателей о переименовании города Селенска в современный город Коровьебродск.

Председатель:

Председатель Селенского Союза писателей

Директор Центра реабилитации жертв литературных совпадений

Президент Союза прототипов литературных героев

Директор-распорядитель благотворительного фонда «Звонкий источник»

Командор Ордена нищенствующих писателей

Поэт

Коровьебродский Е. Щ.

Секретарь:

литературный секретарь поэта Коровьебродского Е. Щ.

Гром Сандер

#2

РУКОПИСНЫЙ ТЕКСТ

критического материала под названием

«ЧТО СТОИТ ЗА УСЕКНОВЕНИЕМ «В»,

направляемого для публикации

в журнал «Селенский политик»

Неугасающая в литературной среде дискуссия по поводу новой серии переименований нашего древнего Селения, бывшего Вселенска, нынешнего Селенска, заставляет нас в который раз взяться за перо. Ибо зачем? Зачем так легко отказались мы от некогда прославленного Вселенска, согласившись на этот серый, убогий, мещанский, ничего не говорящий сердцу Селенск?

Почто, выражаясь выразительным словом классика, опять топчем нашу славную историю? Из-за кого, вернее, из-за чего мы это всё делаем? Неужели из-за него? Из-за этого мелкого, не достойного настоящих творцов желания лишний раз уязвить память Его Императорского ВСЕЛЕНСТВА Комбыгхатора VIII-го Грибоеда? Прискорбно, братья! Ибо память великих неуязвима, а история учит, что грибы едят все, но умирают лишь избранные.

Разумеется, времена авторитаризма прошли. Разумеется, ныне в условиях демократии, когда читатели так легко избирают стезю писателя, а писатели так легко избираются в комбыгхаторы, когда избранность ничего не значит, а избираемость значит все, когда даже сам Ольгерд Раскамнев, гений, создавший «Общую теорию существования», не сумел продержаться комбыгхатором долее двух недель, то есть в это трудное время нелегко избежать ошибок. И самая, на наш взгляд, трагическая из них — это так называемое «усекновение «В».

На кой, как частенько говаривал наш любимый классик, а, вернее, зачем наш прекрасный город Вселенск вообще был переименован в Селенск? Уж не затем ли, чтобы нам всем, когда-то отрекшимся от высокого звания «вселенцев», а ныне превратившихся в серых, унылых «селенчан», было легче превращаться и дальше? В кого? В каких-нибудь ужасных «коровьебродцев»? Да, братья, да. Как ясно видится нам из нашего внутренне-эмигрантского далека, уже очень скоро, возможно, наступит тот день, когда мы все внезапно проснемся в совсем другом другом городе и этот город будет носить название Коровьебродск. Именно эта перспектива сегодня ожидает нас, братья, в связи с бездумным усекновеним буквы «В» в названии нашего прежнего прекрасного города Вселенска. Но имя Вселенска всегда будет жить в наших сердцах. Об этом мы снова и снова не стесняемся скромно заявить по весь голос!

За сим с уважением остаемся:

бывший магистр-эконом

Ордена нищенствующих писателей

почетный председатель

литературного объединения «Комель»

Омир Вифлеотик

Председатель литературного объединения «Комель»

Домкратий Полутонов

#3

ОФИЦИАЛЬНЫЙ ОТВЕТ

редакции журнала «Селенский политик»

уважаемым О. Вифлеотику и Д. Полутонову

Уважаемые Омир и Домкратий!

К сожалению, из-за непрекращающейся дискуссии по поводу необходимости обсуждения романа «Уезд» наш редакционный портфель по-прежнему остается чрезвычайно переполненным. Просим нас извинить за то, что пока мы не имеем возможности опубликовать ваш критический материал. Тем не менее, изучив материал на предмет обнаружения логических связей, главный редактор журнала Сульфида Фромм попросила меня сказать вам «спасибо». Спасибо.

Ответственный секретарь журнала «Селенский политик»

Грундик Фертилян

#4

СВЕТОВАЯ РЕКЛАМА

ЖУРНАЛА «СЕЛЕНСКИЙ ПОЛИТИК»

Размеры: 37 х 19,4 м

Конструкция: цельно-сварная на бетонных опорах

Вес: 79 680 кг

Общая длина стеклянных трубок: 2 820 м

Газ: неоногелиевая смесь

Свечение: оранжево-красное

Текст: «Селенский политик всегда в продаже»

Показания счетчика в кв/ч

на момент первого испытания: 0001

Показания счетчика в кв/ч

на момент эвакуации населения г. Селенска:

отсутствуют

Место установки: место хранения

Место хранения: место производства

Место производства: Песчаный карьер, Мостоотряд №1

#5

ПИСЬМО

исторического фантаста Ушана Ржи

главному редактору журнала

«Гусеводство сегодня и завтра»

Люции Рево

(существует лишь в форме устного пересказа)

#6

ЗАПИСКА

(предположительно любовного содержания)

Я Вас! Ваш.

#7

ГАЗЕТА «ЗУБОВСКИЙ БУЛЬВАР»

РАЗДЕЛ «ЗУБОВНЫЙ СКРЕЖЕТ»

КОЛОНКА «ЛЮБИТЕЛЮ НА ЗУБОК»

***

Как сообщают из Дома культуры на 1-ой Восточной улице, вышел в свет очередной ежегодный коллективный поэтический сборник «В круг сойдясь» Союза независимых поэтов имени Саади с предисловием известного критика-саадиста П. П. Плевкина-Мускусевича.

***

По нашей собственной информации, сразу после выхода романа «Уезд» в литприложении «Гусиное перо» журнала «Гусеводство сегодня и завтра» истфантаст Ушан Ржи будет объявлен несуществующим. Как ранее сказал ответственный секретарь Союза писателей Сталин Средьбелов-Днин: «Если кто-то считает, что эта планета, на которой мы живем, не та планета, на которой мы живем, мы тоже вправе заявить, что наш писательский дом — не тот сумасшедший дом, в который любой сумасшедший может заходить безвозбранно».

Когда номер верстался:

Гражданская панихида по поводу отмены существования исторического фантаста Ушана Ржи состоится в Малом Каминном зале Большого Библиотечного фонда завтра в 18.00. Вход со двора в подвал, мимо золовыгружающего устройства. Отменяемого просят не беспокоится.

#8

ЖУРНАЛ «ВОПРОСЫ КРИТИКОВЕДЕНИЯ» №7

РЕЦЕНЗИЯ

на 17-ое исправленное и дополненное

издание книги Ольгерда Раскамнева

«Всеобщая теория существования»

Гений, как известно, это человек, увидевший неочевидное в очевидном. И правда: можно сколько угодно смотреть, как выплескивается из ванны вода при погружении в нее тела, как падают в саду яблоки или как укорачиваются космические ракеты при скорости близкой к скорости света, но не сделать при этом никаких выводов. Но, даже сделав выводы, вовсе необязательно поднимать по этому поводу шум. К сожалению, наши гении это не самые скромные люди на нашей планете: многие не могут сделать ни одного мало-мальски значимого открытия, не присвоив ему своего дорогого имени. К счастью, не все такие. Истинный гений всегда думает о других.

Именно это и доказал Ольгерд Раскамнев, создав свою знаменитую и величественную теорию и назвав ее не «Теорией существования Ольгерда Раскамнева» (как бы ему, наверное, ни хотелось поправить свое жалкое нищенское существование), но в высшей степени альтруистично — «Всеобщая теория существования»! Благодаря чему существуем сегодня все мы, а не он один.

Как ответственный за благотворительную подписку «Создателю „ВТС“ — новый пригрузочный камень для соленья огурцов!» (напоминаю, что учредительный съезд международного общественно-политического движения «Pickle Stone Movement» состоится в день похорон О. Раскамнева, о чем будет объявлено в день кончины), а также как рецензент, рецензирующий уже 17-ое издание «ВТС», я должен поздравить всех наших читателей с тем, что на сей раз издание представляется мне как в значительной мере исправленное и дополненное.

Во-первых. Еще рецензируя еще 3-е издание, помнится, я заметил, что слово «разинтеллектуализация» пишется через «ы», но мне и сейчас чрезвычайно лестно отметить, что в этом многострадальном слове все «л» расставлены правильно.

Во-вторых. Немалые споры, как всем нам, раскамневедам, известно, вызывала и фраза «зарабатывание денег — прямой путь к богатству». Кто-то понимал ее чересчур прямо, не вдумываясь в глубокий смысл, который заключается в том, что «не в деньгах счастье», следующих прямо через абзац. Сегодня мне очень отрадно отметить то, что в данном издании ссылка на «не в деньгах счастье» перенесена из пятого тома комментариев в четвертый, что очень умно, т. к. это ближе к первому тому.

В-третьих, особенно радует совершенно новое (неизвестное до сих пор) дополнение к известной раскамневской мысли: «Бог существует даже в утверждении: «Бога не существует», а именно вот эти его слова: «Также ничто не есть в равной степени плоть от плоти слова как слово «слово».

И, наконец, в-четвертых. Что радует даже больше — это то, что редакция наконец-то вняла многократным просьбам Селенского общества слеповидящих, президентом которого я являюсь, и издала все 30 томов «Комментариев» в переплетах с глубоким тиснением. Именно это я и предлагал сделать, начиная еще с 10-го (юбилейно-прижизненного) издания «ВТС», но и сегодня я страшно тронут, что редакция пошла даже дальше.

Советую всем читателям немного расслабиться, взять книгу в руки, закрыть глаза и погладить рукой по обложке, как по той, так и по другой. Вы сразу почувствуете множество мелких пупырышек. Обращаю ваше внимание на тот факт, что отныне вся площадь всех первых и последних обложек всех тридцати томов «Комментариев» заполнена содержанием Первого и Основного тома, текст которого набран здесь так называемым рельефно-точечным шрифтом, состоящим из шести точек (три из которых, признаться, изобрел я). Согласитесь, что данная идея редакции поистине революционна и совершенно незаменима для слеповидящих.

Огорчение вызывает лишь небольшой полиграфический брак. Это — отсутствие в Первом и Основном томе первых тридцати двух страниц. К сожалению, нет и самой первой страницы, отдаваемой по традиции наиболее полному изложению законов существования в классической их редакции (к чему, горд сказать, я тоже приложил руку, будучи членом редакционной комиссии). Ситуация совершенно безвыходная, и, конечно же, данный брак был бы совершенно не извиним, если бы ответственный редактор 17-ого издания «ВТС» Грум Гржыч не принес своих извинений.

Впрочем, верю, никакой полиграфический брак не может, не должен и не поставит истинного раскамневеда в тупик. Всем желающим предлагаю выйти из Печатного тупика на проспект Коровьего Водопоя, отсчитать семь домов по направлению к реке Полюсне и зайти в недавно торжественно мной открытый «Клуб любителей существования». Здесь вы всегда можете прочитать на стене за спиной портье, на салфетках в баре, а также на белье в номерах эти три знаменитейшие закона:

1) Все существующее существует по определению.

2) Все несуществующее не существует лишь до момента постановки вопроса о его существовании или несуществовании.

3) Несуществование чего-либо не отменяет его существования.

Но в целом, 17-ое издание можно считать удачным. Верю, что постоянные читатели «ВТС», как и верные носители научного багажа О. Раскамнева получают еще один стимул для достойного существования на годы вперед, вплоть до 18-го издания.

До следующей рецензии!

Давид Нектор

(По просьбе автора всю сумму гонорара за данную рецензию редакция «Вопросов критиковедения» пересылает на счет подписки «Создателю ВТС — новый пригрузочный камень для соления огурцов!» в ОЕЕ «Благое дело» ИМУ 0000000001 р/счет 90099760061000875201 «Селенское общество слеповидящих» ф-л банка «ВТС-Банк» г. Селенск к/счет 90099760061000875202 БЫК 04400970)

#9

Журнал фенологических наблюдений

(тетрадь ученическая, Арт. 1006, 12 листов)

Ржи Ольги Ольгердовны,

учительницы труда и биологии Селенской средней школы,

проживающей по адресу улица Прибродная,

школьное домовладение,

представленный в качестве

вещественного доказательства №1

в Селенский народный суд

при рассмотрении гражданского дела

о расторжении брака

и возвращении девической фамилии Раскамнева

30 апреля. Возила на огород навоз и копала грядки под лук, когда увидела первую пчелку. Надо же, удивилась, и как раз на Зосима-пчельника! Сосед в этот день всегда выставляет ульи на пасеку.

Как вспомнила, что на прошлой неделе он назвал меня пчеломаткой, так пошла в огород, села на пороге сарая и начала плакать. Мне ли не знать, что такое пчелиная матка? Мать-одиночка, десяток любовников — но все трутни, полсотни тысяч детей — но одни девки. Да все к тому же старые девы. Нет! Это еще страшней, чем иметь мужем Ржи!

3 мая. С утра был заморозок, до t° — 4, потом потеплело, но вдруг полетел очень мелкий сухой снежок, а к вечеру стала мести метель.

Дура же я была, посадив вчера лук! С 18.02 до 18.45 вытаскивала обе грядки обратно. С 18.48 до 19.00 сидела на пороге сарая и плакала.

Господи, как же я ненавижу этот скворечник с кукушкой! Вытирая глаза, я дала себе честное слово, что как только Ржи вернется с рыбалки, я поставлю перед ним ультиматум: или развод, или пусть снимает с рябины такие часы-скворечник! Тем более, когда скворцы научатся открывать дверцу, им пора уже будет снова лететь на юг.

Как же я понимаю бездетных птиц!

4 мая. В 6 утра t° была минус 3, ветер северо-западный, с порывами до 8—10 м/сек. Высота снежного покрова 5 см.

Ржи, наконец, вернулся с рыбалки. Злой, простуженный и неопохмеленный. Съел сковородку мяса с картошкой, после чего лег спать, а мне заказал уху. Я пошла на базар, купила хорошей рыбы и сварила замечательную уху.

Господи, как он ругался! И это уха! И это уха, я спрашиваю? И недосолено-то! И рыба-то у тебя переварена! И картошка-то у тебя недоварена! Спасибо, что вода кипяченая!

Это стало последней каплей. Теперь я твердо решила подать на развод. Я знаю, что скажу судьям, после чего они нас немедленно разведут. Граждане судьи, скажу я им, заявляю со всей ответственностью, я всегда варю суп в кипяченой воде!

12 мая. Вчера было жарко, плюс 7, ветер северный, но умеренный. Пока досажала картошку, вся взмокла, рубашку хоть выжимай. А кому жаловаться? Бабий пот мужик в среду пропьет. Слава Богу, наступала суббота, а по субботам Ржи топит баню. Протопила, конечно.

Ржи ничего не пишет. Всю неделю он копался на дальнем коровьем выгоне, откапывал упавший метеорит. Наконец, вчера докопался, позвал было мужиков помочь вытащить, но пока те закусывали — стемнело. Домой пришел такой грязный, что прежде чем пустить в баню, я его долго мыла на огороде из шланга. Пока я мыла его, он рассказывал, что камень не просто метеорит, а… — прошу внимания, граждане судьи! — часть марсианской стелы или даже скрижалей с высеченным на них алфавитом. Якобы три последние буквы марсианский скрижалей были точно из латинского алфавита. Икс, игрек, зет. Правда, последняя улеглась набок (ночью он рисовал эти буквы на моем животе пальцем прямо в том месте, где у меня был аппендицит) и поэтому походила на латинскую «N». Как же мне в тот момент мечталось быть такой же холодной, как этот метеорит!

После двух часов ночи, убедительно доказав, что с Марса на Землю попала не только жизнь, но и вся римская культура, он, счастливый, уснул, только я взяла тачку и покатила ее на коровий выгон. Достала из ямы метеорит, привезла, сгрузила в сарай, села на порог и заплакала. Плакала с 2.48 до 3.05. А потом так обиделась на него, что взяла эту чертову каменюгу и со зла закопала на огороде в том самом месте, где он клялся мне вырыть пруд. Пусть теперь попыхтит. А уж этим соседским Витьке и Митьке я еще покажу, как правильно писать буквы!

Легла было спать, да опять беда — разбудила. Ахти мне — и проснулся! И вскочил мой Ушанчик! (Приснилось, наверно, что-то.) Не давал мне спать до шести утра, а потом он опять уснул, ну, а я побежала доить корову. Слава Богу, что сегодня воскресенье, а то белья накопилось — на детский дом и еще одного беспризорника.

4 июня. Погода чудесная. Поют соловьи. Занималась в теплице огурцами, перцем и помидорами. Приходил папа. Прогнал меня отдыхать и все грядки прополол сам.

Ржи папу не понимает. Ржи говорит, что копаться на огороде — это «чисто дамское дело». Но я-то хорошо знаю, почему он выражается столь галантно. Всему виной его картофелекопалка. Она же сажалка. Она же косилка. Она же комбайн для уборки полегших хлебов. Она же болотоход для собирания клюквы. Потому что на воздушной подушке. (По мнению папы, такую газовую турбину впору ставить на истребитель вертикального взлета.) На мой огород этот аппарат залетает только через мой труп, а поэтому Ржи уже год не желает знать, в какой стороне от дома у него находится огород.

Спасибо и на этом.

В прошлом году лето было очень сырое, и Ушан подрядился летать над мокрыми сенокосами и просушивать скошенное сено в валках. Доныне все наволоки по берегам реки Полюсны напоминают такыр, а чтобы расплатиться за лес и 2-ую Восточную улицу, Ржи даже продал права на издание своего романа «Спасение автобусов», который начал писать незадолго до нашей свадьбы. Правда, я тоже ему помогла — продала даже бабушкин подарок на свадьбу, старинную швейную машинку. А какая хороша была вещь! На чугунной станице, с дубовым столом, с ножным приводом и подогревом для ног. Но последнее — это уже Ржи постарался, но пока не было подогрева, машинка работала исключительно. Проданная, она стояла в доме поэта Коровьебродского, обложена кирпичом и накрыта мраморной полкой — единственный во всем Селенске камин, который не требовал дров. Зимой, говорят, младший сын Коровьебродского делал на моей швейной машинке шашлык. И хотя я бабушкину реликвию в прошлом месяце выкупила назад, шить на ней все равно уже больше нельзя: нитки постоянно перегорают. Ушан перетащил ее к себе в кабинет и сказал, что будет жечь рукописи.

11 июня. Снова с утра идет мелкий, нудный, липнущий к лицу дождь. Так в августе липнет к лицу летающая в воздухе паутина. Но то будет в августе. А сейчас в лесу сыро, хвоя серебрится водой, с листьев капает непрерывно, но деревья еще хранят тепло жарких дней. Земляники я уже набралась: сварила и закатала шесть банок. А черники в этом году совершенный неурожай, ходишь от ягодки к ягодке, еле добрала бельевую корзину до верха. Все равно в бору было хорошо, надышалась воздухом так, что теперь аж тошнит…

Ржи лежит на диване и не говорит. Ну и хорошо. А вот не ест — это плохо. Как биолог я хорошо знаю, что Ржи — гетеротроф и не умеет синтезировать необходимые ему вещества из воздуха и воды. Пищу обязан он получать извне, в этом и заключается все его женатое существо. Правда, иногда я уверена, что Ржи вообще никакое не существо, а одна сплошная идея. Идея того, как нельзя, невозможно и вообще катастрофа. Однажды папа сказал: «Существование твоего мужа, хоть я его люблю, есть для нас вопрос выживания».

Уж скорее бы Ржи снова садился писать!

13 июня. Утром прошла большая гроза. Картошку побило градом, огород залило водой. Ветер достигал 13—15 м/сек, выпало приблизительно 8—9 мм осадков.

Ржи пришел с озера, на котором испытывал свою новую надувную подводную лодку. К счастью, все обошлось. Молния ударила в перископ, но, поскольку лодка резиновая, Ржи оказался жив и на девяносто процентов здоров. Остальные десять процентов унесло нервное потрясение.

5 августа. Кажется, нервное потрясение начинается у меня. Роман «Уезд» он сократил до повести и уже отдал в журнал. Еле дождалась, когда он уйдет, перерыла весь его кабинет, но нашла лишь вариант предисловия к роману. Но для меня это большая удача. Все свои предисловия он обычно уничтожает перед тем, как относить рукопись. И теперь понимаю почему. Неужели я у него не первая женщина?

6 августа. Все тихо.

11 августа. Все хорошо. Все спокойно.

12 августа. Дождь. Ржи начинает о чем-то думать и косится на меня взглядом.

13 августа. С утра было солнце. Ржи рассматривает меня внимательно. По спине моей бегают лесные рыжие муравьи.

14 августа. В обед было солнечное затмение. Вечером Ржи заявил, что он думает обо мне. На это я дико вздрогнула, выпрямилась и мгновенно отвела плечи назад.

Это нервное, условный рефлекс. Когда Ржи обо мне думал в последний раз, он думал, что я совершенно излишне сутулюсь, таская тяжелые сумки из магазина. Неделю он ходил и переживал, а потом как всегда гениально решил проблему. Он даже не поленился пойти получить патент, но в патентном бюро потребовали клинических испытаний. Я долго сопротивлялась, хотя и сказала, что его идея меня восхищает. Его гениальный способ избавления от сутулости заключался в приклеивании к внутренней стороне замочка бюстгальтера простой канцелярской кнопки.

Я продержалась два с половиной дня. Коэффициент моей стройности в эти дни доходил до 140 процентов. Пообещав, что такой и останусь, я умолила его прекратить испытания, а про себя поклялась, что больше никогда в жизни не брошу в лицо Ушану эту обидную для него фразу: «Ты никогда обо мне не думаешь!»

15 августа. Снова солнце. Все только и говорят, что о вчерашнем солнечном затмении. Ржи продолжает смотреть на меня внимательно, я вижу: ходит — переживает. Сердце мое бьется с перерывами, в теле — слабость. Да, я знаю, что живот уже округляется, и мне страшно, что Ржи озаботился этим фактом. Но я знаю, что скажу судьям. Граждане судьи! Посмотрите на меня сами. Вы же видите, в каком я нахожусь положении. Разведите нас хотя бы на эти пять месяцев.

И они разведут.

#10

Предисловие к роману «Уезд»

Дорогие читатели!

Автор писал предисловия ко всем своим книгам, но в последний момент всегда отказываюсь от них. Это стало чем-то вроде традиции. Не будет ничего удивительного, если данное предисловие вновь окажется не предназначенным никому. Однако это не значит, что я пишу его для себя, продолжая своего рода дневник, как делают некоторые писатели, когда еще не уверены, что пришло время публиковать настоящие мемуары. И, конечно же, это не такого рода дневник, автором которого считается легендарный Зык Бухов, недавно едва ли не официально объявленный новым Гесиодом.

Нет, я пишу настоящие предисловия, сам себя утешая тем, что если они не предназначены никому, то, возможно, и адресованы Никому. Впрочем, вы, дорогие читатели, сами знаете этого никому.

Он тот, к кому вы приходите с исповедью своего сердца, когда сами прекрасно видите, что выстраданная вами исповедь, в сущности, никому не нужна.

Он тот, кому верят, когда говорят, что уже никому не верят.

Он тот, кому доверяют тайну, когда говорят, что уже никому не могут довериться.

Наконец, он тот, тот единственный, который всегда может оставаться — хотя он может навсегда и остаться единственным! — зато самым верным вашим читателем.

Здесь нет никакой позы, но задумайтесь, не потому ли так происходит, что этот ваш Никому всегда стоит в только дательном падеже, тогда как меж ним и писателем (этот тип расположился, конечно, в творительном) и находится тот самый главный падеж, как нельзя более подходящий для исповеди?

В этом романе я не собираюсь утомлять вас описаниями того, как человечество, когда-то улетевшее с нашей планеты, начинает возвращаться на Землю. Но как исторический фантаст, я вынужден лишний раз оговориться, что описываемый здесь мир вымышлен от начала до конца, и любые совпадениями с реалиями нашего бытия могут быть только и исключительно случайными.

Иных говорок у меня нет. Эта история из моей юности.

#11

Уезд

(главы из романа)

Обещанный по уездному радио скандинавский циклон сломал погоду за одну ночь, и к утру нежданная оттепель размягчила, изъела крепкий мартовский наст, по которому прежде они ступали, как по второй земле, а сейчас на редком шагу не проваливались до мха, до хрусткой лесной подстилки, отчего натертые сквозь штаны колени уже горели огнем.

Но хуже всего приходилось тогда, когда они, потные, взмокшие до мыльной слизи на шее добирались, наконец, до очередной елки и подводили под комель бензопилу. С первой же дрожью, пронесшейся вверх по стволу, трогался вниз еще один снег, тот, что всю зиму лежал на еловых лапах, но теперь отсырел, оторочился по краям стекловидной медузьей мокростью и падал вниз с убийственной тяжестью.

— Погоди, Климов, не спеши, дай перекурнём. — Один из мужиков вогнал топор в ствол, ель глухо гукнула, и все трое втянули головы. Но Климов сам не спешил. Он пока лишь прикидывал, куда клонит ствол и ляжет ли елка как надо — верхушкой на вырубку, где урчал трелевочный трактор.

Замшелая, толстая, в комле разлапистая, но выше ровная, как колонна, ель, однажды откликнувшись на топор, еще долго трясла своим серым, по-старушечьи ветхим исподним. Тонкая пыль и ничтожные шелушинки коры медленно плыли вниз, обтекая нижние засохшие ветки и оседая на бровях-усах Климова. Голова у того была крупная, круглая, как чугунный печной горшок, и к нему, словно на смех, прилеплены три одинаковых войлочных козырька: два над глазами, и один под носом.

Климов снял шапку и, вывернув ее наизнанку, вытер о подкладку лоб и глаза. Потом огладил рукою влажные волосы на макушке.

— Погодка, ешь ее с салом. Взопрели, парни, не надо бани.

И будто в бане, он одними ноздрями пощупал воздух. Крылья носа его заколыхались, как жабры, впуская малую толику атмосферы, придерживая и быстро выталкивая обратно. Неожиданно брови его слегка поднялись, потом сдвинулись, а войлочные усы, верхом на губе, озадаченно подпрыгнули вверх, совсем затыкая нос. Климов понюхал и сквозь усы. На лице его, не избывшем еще черноту летнего загара, появилась даже не бледность, а так — будто снежная небольшая поземка пронеслась мимолетно по влажной весенней пахоте.

— Никак сушит чего-то, а? — наконец, проговорил он. — Морозит никак? — И заоглядывался вокруг. — Ты это, Пашка, больно-то не раскуривай…

— Кой хрен морозить! — откликнулся названный Пашкой молодой чернявый мужик в масляно блестящей фуфайке, от которой и пахло трактором. — Морозить! Сказанешь, тоже, Климов. Откуда?

— Оттуда, — ответил Климов и полез в карман за стартером.

— Именно что оттуда, — тракторист Пашка нарочито медленно дососал сигарету, выдернул из елки топор, перекинул его через согнутый локоть, как салфетку официант, и, перегнувшись на сторону, смачно высморкался на снег. — Морозить! Мозгло, это я еще понимаю. Давай, Валёк, тащи кол.

Умственно заторможенный, сын Климова, Валька, несколько раз моргнул маленькими рудиментарными глазками, похожими на две липкие изюминки, не до конца вылезшие из пасхального кулича, и подтащил к себе трехметровый сосновый кол с наконечником из обломанных вил. Он поднял его, как копье, и воткнул в ствол, на высоте двух человеческих ростов, с силой уперев себе в грудь.

— Погоди, Валентин, не траться, — прокричал Климов, приняв работающую пилу на живот и примериваясь к стволу деловито журчащей цепью. — Может, дура, сама пойдет.

Пила заревела, сдернула со ствола кору и, отплевываясь опилками, легко вошла в древесину, сменяя звенящий вой на сытое тупое урчание. В несколько широких плавных движения Климов выпилил из дерева клинообразный кусок и выбил его ногой. Потом перешел на другую сторону и снова дал газ.

— Высоко берешь, высоко, нижее же надо, — прокричал ему на ухо Пашка. — Хрен мы ее толкнем!

Климов мотнул подбородком, отвяжись, мол, коли не понимаешь, и все глубже запиливал дерево, то и дело поглядывая вверх, ловя лицом пыль и следя за верхушкой дерева. Пашка выругался и подбежал к Вальке. Вдвоем они навалились на шест, толкая елку в сторону вырубки.

Опилки веером устилали снег, сизый дым висел в воздухе, пил уже не ревела, а стонала задушенно, рывками продергивая цепь. С первым треском разорвавшихся древесных волокон ель вздрогнула, покачнулась.

— Пошла! Пошла! — заорали Пашка и Валька, буксуя ногами в снегу и толкая изо всех сил. И ель пошла, но на них. Они еще с секунду поупирались и прыгнули в стороны. Ель медленно повела верхушкой, покряхтела и вдруг замерла. Цепь заклинило. Климов дергал пилу, поддавал газу, еще не желая признать неудачу и надеясь скорее на чудо — чтобы высвободить зажатое полотно.

— Да глуши, глуши, — махал скинутой с руки рукавицей Пашка. — Все одно, приехали! Говорил я тебе!

Климов упорно мотал подбородком, бросал гневные взгляды, ты, того, не жужжи, и по-прежнему подкидывал газу, не давая пиле заглохнуть.

Пашка тем временем отогнал растерявшегося Вальку подальше, но и сам близко не подступал.

— Подрубать теперь надо, — досадливо покрикивал он. — Я ж тебе говорил, нижее же надо! Каково ты лешего с пупа-то начал пилить! Совсем ты охренел, Климов! Ну, чего сейчас с ней, до темна кувыркаться?

Климов заглушил пилу.

Ругался он крепко, однако не забывал и о существа дела, так что всего через пять минут для стороннего наблюдателя ситуация с елкой и ее комлем обрисовалась ясно, как день.

Сторонний наблюдатель ничем не выдавал своего присутствия. Он стоял по другую сторону вырубки, прикрываясь сосной и кустом можжевельника. С виду он походил на большого черного космонавта. Виной тому был скафандр, очень мягкий, весь во множестве складок, будто на человека натянули шкуру шарпея. Морщинистым выглядел даже гермошлем — как выставленный наружу, непомерно раздутый мозг. Сегментированным был ранец за спиной. Черный космонавт стоял неподвижно и настолько не шевелясь, что его гермошлем уже освоила бойкая синичка. Она прыгала по черной поверхности и внимательно изучала мелкий древесный сор, уже успевший скопиться в извилинах. Косила то левым, то правым глазом, что-то склевывала, выклевывала и тут же упархивала. Но потом опять возвращалась, словно привороженная. Наконец, ее заинтересовало стекло гермошлема, настолько ровное, гладкое и не отражающее свет, что, казалось, внутри головы находилась одна черная пустота. В какой-то момент синичка решила, что это дупло, и попробовала туда залететь, но только стукнулась грудкой, цокнула по стеклу клювиком и лишь напрасно пообметала крылышками невидимую преграду.

После этого человек переступил с ноги на ногу и весь как будто поежился.

Было отчего.

Наблюдая из-за куста, человек не мог не заметить, каким странным образом ругань Климова начинала действовать на его товарищей. Валька начал притопывать и подпрыгивать, Пашка застегнул на все пуговицы фуфайку и стал надевать рукавицы, теперь уже смерзшиеся и похожие на неразгибаемые боксерские перчатки.

Под конец речи изо рта Климова повалил густой пар, а усы и брови заметно окуржавило инеем. Он запнулся на полуслове, отер ладонью лицо и растерянно оглянулся вокруг — лес индевел.

Лес индевел, а воздух словно загустевал. Прошли всего считанные минуты, а уже заметно похолодало.

Еще все молчали, и тут бы, наверное, на месте замерзли, если бы Климов не спохватился и не нашел самое срочное, по его разумению, дело. Схватил топор и стал подрубать.

Зажатая в стволе бензопила знобко подрагивала на каждый удар. Климов вонзал топор с широкого бокового замаха, с хрустом отколупывал щепку и снова спешил загнать лезвие в древесину. Удар — хруст, удар — хруст. Чем сильнее морозило, тем все звонче раздавались удары и болезненней хрустела щепа. Тем чаще и мельче становились движения Климова.

В растерянности, не понимая, отчего так бешено холодно, Пашка и Валька, оба втягивали головы в плечи и уже даже не пытались посмотреть вверх. Климов их к елке не подпускал, не давал себя даже подменить, однако сам быстро выдохся. Пятясь спиной, отошел от дерева, развернулся. С усов его несколькими моржовыми клыками свисали тяжелые сосульки, брови покрылись толстой ледяной коркой.

Только тут всем троим стало окончательно ясно, что с погодой что-то не то. Вокруг стояла вселенская тишина, в которой с каким-то далеким скребущим призвуком раздавался шум трактора — будто жук царапался в коробке. Холод был неслышим, но зрим: откуда-то из глубины леса наползал колючий белый туман. Хвоя куржавилась на глазах, изморозь змейками ползла по стволам, снег под ногами хрустел, скрежетал и впивался в подошвы валенок.

Климов еще пыхал теплом, но Пашка и Валька окоченели настолько, что еле могли шевельнуться: потная сырая одежда превратилась в хитиновый рачий панцирь.

Непонимающе, тугодумно, они так бы и смотрели друг на друга, не в силах что-то сказать, как вдруг меж деревьев пронесся треск. В глубине леса лопались от мороза деревья. Оттуда наползала густая белая мгла, без остатка растворяя в себе все линии, формы и силуэты. Еще одно дерево лопнуло совсем рядом. От этой ли звуковой волны, от тяжести ли насевшего льда, только елка внезапно очнулась, зашевелилась, потом отчаянно треснула и начала падать. Медленно развернулась вокруг оси, спрыгнула с пня на землю, и, продолжая вращение, зашумела по хвое соседних деревьев. Наконец, с глухим стуком и треском сучьев улеглась наземь.

Столь большое движение всколыхнуло туман, снег взвился, как вскипевшее молоко, и лишь темная полоса обнажившейся хвои еще пару мгновений давала ориентир, отталкиваясь от которого следовало бежать.

На вырубке также стоял туман, и трактора не было видно совсем, зато он был слышен.

Пашка первым увидел темнеющее пятно и, не чуя под собой отмороженных ног, на немых, бесчувственных оковалках доковылял до кабины. Поднял вверх свою неживую руку, дотягиваясь до дверцы. Замер он всего на секунду, чтобы только собраться с силами и взобраться на гусеницу. Так и замерз.

Климов толкал сына перед собой, но Валька где-то обронил рукавицы и, не зная, куда подевались по локоть обе руки, побрел в сторону. Сын и отец напоролись на кучу обрубленных сучьев и, выбираясь из них, превратились в памятник двум бойцам: один поддерживал падающего другого.

Лес грохотал. Канонада лопающихся от мороза деревьев добралась и до кучи заготовленных бревен. Бревна взрывались, как складированные ракеты, и вся куча дрожала и прыгала, словно живая.

Трактор работал, покуда не загустела в баке солярка. Остановившийся двигатель замерз в два коротких мгновения, и лед разорвал его в третье.

***

Теся на завтрак любила мясо. Она доставала из кухонного пресервера парную свинину, отрезала пластинку толщиной в палец, бросала на горячую сковородку и, едва мясо выгибалось в блюдечко, клала в это блюдечко какой-нибудь готовый салат, чаще из молодого бамбука или же, как сегодня, горстку оливок. Вскрывала термобаночку кофе, выбулькивала горячую жидкость в чашку и, сунув в зубы свеженькую ржаную лепешку, возвращалась в кровать.

Включив телевизор и с удивлением обнаружив, что уже полдень, она методично прожевывала свой завтрак, допивала кофе до дна, а потом еще выгребала гущу мизинцем на самый край чашки и, придавливая верхней губой, высасывала остатки влаги. Дурная привычка, но ей нравилось. Наверное, потому что крупички кофе было так интересно вылавливать под губой и раскусывать резцами зубов. В этом умирала последняя сладость сна, и одновременно рождался слабый электрический ток, который заставлял быстро-быстро вставать, начинать двигаться и вообще что-то делать.

Долгая бестолковая суматоха заканчивалась только в прихожей, когда полностью одетая, она видела себя в зеркале. Но сегодня смотреть было не на что: в новостях по уездному телевидению сообщили о резком похолодании и даже вероятности Кельвинова столба. Она свела глаза к переносице. Широкий искусственный соболь до самых пят, мужская шапка-ушанка, надвинутая по самые брови и шарф, закрывающий нос. Валенки Ходячий меховой чум. Что же, она готова выйти на улицу и такой. Тем сложнее кому-то докопаться до ее сути. Здесь она понимала, что себе льстит, ибо если ее диссертация по исторической прозе, отсылающей к реалиям последней четверти ХХ-го века и есть ее суть, то как женщина она давно бы поставила на себе крест. Римский крест. Еще одно Х. Распятие апостола Андрея.

Мысленно она увидела себя на кресте, в полный рост и во всей своей легкой полноте, в ужасе представляя, какой, наверное, по-рембрандтовски пышной может стать к сорока годам, и снова сдвинула глаза к переносице — верный знак того, что снова думает о мужчинах. Да-да, уважаемая Тесла Григорьевна, вы снова думаете о мужиках, упрекнула она себя, нахмурилась и заставила себя перестать думать.

Как филолог она имела полное право не любить современных писателей, тем более, пишущих историческую прозу. И — не любить писателей даже больше, чем сами их произведения. Но с темой диссертации у нее не было особого выбора. Либо средневековая Франция, Вийон, (к счастью, в том французском уезде она побывала еще школьницей и чуть не теряла сознание от запахов кухонных помоев, крови из мясницких дворов и рек нечистот, текущих по городским улицам), либо этот русский уезд, известный как «Два кило», или «Двадцать-ноль-ноль», или «Восемь вечера». Увы, да. Ее психологически ее время. Слишком долго пробыла замужем.

Она еще не отходила от зеркала, вспоминая, что могла забыть сделать, но не вспомнила ни одной достаточно важной вещи, ради которой пришлось бы раздеваться, а потом одеваться по-новой — тут наверняка ей не хватит ни сил, ни терпения. Разве что не мешало погуще накраситься. Говорят, это может спасти от обморожения.

В ранней юности она каждый год подправляла лицо, но уже десять лет как остановилась на легком, графически прорисованном настойчивом подбородке и плотных, с обиженно-детским выворотом губах, прикрывающих средней крупности, чуть подсиненные и слегка фосфорентые зубы с продуманной щелкой между левым верхним клычком и соседним, слегка повернутым вбок резцом.

Нос, как позднее она убедилась, шел ей с легкой горбинкой, с чуть заметным надломом строго в точке золотого сечения. Крылья тонких ноздрей она слегка оттянула, сделала более угловато-трепетными (в каталоге эта модель называлась «Летучая мышь 3.2»).

Цвет глаз окончательно она выбрала уже после развода с мужем. «Малахитовый с прожелтью» или «молнии над Гондваной» считался несколько пошлым (говорили, что он больше идет проституткам), но Лясе этот цвет показался защитным. Что меняет, то защищает. Только лишь разрез глаз и широкий гладкий, немного стекающий к скулам лоб она оставила от природы.

Грусть ей была к лицу, и она это знала.

Вспотела.

Теся выплыла в коридор и захлопнула за собой дверь. Здесь, в длинном коридоре первого этажа молодежного семейного общежития, было еще не холодно. Заледенелые окна по концам коридора, оба, словно облитые сахарной глазурью, с лужами талой воды под ними, пропускали совсем мало дневного света — ровно столько, чтобы безопасно продвинуться мимо детских колясок, шкафчиков и ларей, охранявших каждую комнату. Середину коридора прерывал вестибюль, тоже узкий. Он вел к большой двустворчатой и обитой войлоком двери, еще не уличной двери, потому что за ней находился небольшой тамбур, вечно темный, вечно с перегоревшей лампочкой, но всегда теплый, обогреваемый сразу двумя батареями. Ночью на этих батареях часто сидели влюбленные парочки и пугали входящих людей панической задержкой дыхания.

Заранее приготовляясь ко тьме, тараща перед собой глаза, она вдвинулась в тамбур и, делая короткие шажки, вытянула вперед руку, нащупывая наружную дверь. Вдруг в глаза ей ударил свет, и рука провалилась в пропасть. Теся чуть не упала и разом разучилась дышать.

Зажмуренная, но все еще остро переживающая болезненную слезоточивость света, забывшая, как дышать ртом, а ноздри слиплись от холода, она так и стояла перед этим зияющим прямоугольником света и пространства и, действительно, походила на меховой чум, но уже сносимый пургой. Это в тамбур влетала ватага детей. Кто-то ее узнал. Мальчик, протаранивший ей живот, проговорил из-под шапки «здрасть».

Пришла в себя только на крыльце. Шуба оказалась на ней скрученной-перекрученной, уехавшей вбок, нижних пуговиц словно не хватало, и Теся тщетно запахивала полу, отбиваясь от холода, искусавшего ей колени. Шарф на ее лице растрепался и сполз. Когда она распрямилась, слезящиеся глаза уже смерзлись, и ресницы раздирались с мучительной болью; запечатанный нос по-прежнему отказывался дышать, а во рту дико ныл и отчетливо дергался, будто дергают его ледяными щипцами, промороженный зуб.

Шофер школьного автобуса, все это время дожидавшийся, когда за последним ребенком захлопнется дверь, дважды коротко нажал на сигнал и на краткое мгновение раскрыл дверцы. Звуков она не расслышала, зато сразу помчалась на белый клуб пара, выдохнутый из утробы автобуса. На бегу она вспомнила, про что все-таки забыла. Позвонить, чтобы кто-то прислал машину или заехал сам. Непредставимо, как бы она ждала обычного автобуса или решилась на прогулку через сосновый бор.

Теся пробралась в самое теплое место салона, прямо за кабинку водителя, здесь было свободно, и старательно закутала себя в шубу. Дверцы еще несколько раз открывались, выпуская по несколько ребятишек, автобус уютно покачивался и еще уютней мурлыкал на светофорах, потому что никто не выходил и впускал вместо себя холод.

Она не сразу заметила, что они стоят слишком долго. Сквозь продышанный детским ртом, процапаранный ноготком слюдяной глазок на стекле она с удивленьем разглядела здание уездной администрации, обычно стоящее через дорогу от школы, и только тут догадалась, что автобус давно проделал положенный ему круг и теперь, пустой и закрытый, дожидается школьников старших классов. Теся встала, стряхнула с себя насыпавшуюся с потолка изморозь и постучалась в кабинку водителя. Двигатель машины работал, пол под ногами ощутимо подрагивал, на приборной доске в кабине мигал круглый красненький огонек, но в кабине никого не было. Теся стукнула еще раз, уже посильней, но водитель от этого не материализовался.

Еще дома, готовясь к командировке в уезд, она слышала, что ее ждут суровые испытания. Но те покуда не начинались. «Начались», — вздохнула она, но все же побегала по салону, поколотилась в двери. Потом снова на села свое место, уже остывшее, неприятное. Там она догадалась, что водитель ее просто не заметил. И заодно признала тот факт, что теперь она точно опоздала. Дома это было неочевидно. Дома она лишь вздыхала: «Ну, опять, наверное, приду к самому концу».

Выпущенная наконец из автобуса, Теся рванула через площадь, не чувствуя под собой ног. И в самом деле, она почти их не чувствовала, а поэтому даже рвануть, в прямом смысле слова, не могла — семенила, как старушка в гололед.

— Тесла Григорьевна? — внезапно ее обхватили за пояс и поволокли. — Вы прочитали мой новый роман? Как вам концовка? Может, следует переделать? Ну, правильно. Я сам чувствовал. И еще надо изменить зачин. Сразу объяснить, почему Ленин и Керенский родились в одном городе, а Пугачев и Разин в одном селе. А протопоп Аввакум и патриарх Никон в соседних деревнях. Тогда яснее, почему два наших героя раскололи мир на уезды и космополии…

Человек, это говоривший, был неимоверно огромен. Тесе показалось, что ее зацепил пролетающий паровоз и нечаянно потащил за собой. Распуская вокруг себя белый пар, человек-паровоз вставлял в этот пар слова, постоянно увеличивая и количество пара, и количество слов. Словно это общая беда паровозов, не имеющих иного способа подтвердить свою силу. Противодействовать этой силе Теся не могла и вскоре очутилась в совершенном тепле.

На втором этаже здания администрации комбыгхатора в комнате заседаний стоял длинный совещательный стол, половина которого была заставлена блюдами и подносами с бутербродами, а также тонкостенными чайными чашками с водкой и водкой еще в бутылках. На другой половине стола горой лежали пальто и шубы. Вокруг было дымно и говорливо. Официальная часть заседания литературной гостиной уже завершилась, и все уже согревались.

В первые секунды Теся ощутила невероятный простор: человек-паровоз покинул ближнюю зону, но тут же ее начали согревать. И делали это столь усердно, что с чашкой водки и бутербродом она оказалась прижатой к стене. Там она делала вид, что слегка отпивает, но кто-то нечаянно толкнул ее под руку, она захлебнулась и выпила в самом деле.

Потом она сидела с кем-то столом, и кто-то дышал ей в ухо ровным бархатным баритоном, рассказывая что-то воинственно смешное. Но ей нравилось, что на нее обращают внимания, и она больше не удивлялась, откуда в руках появляется полная чашка. Ей нравилось также держать эту чашку в руках и смотреть на людей через ее ручку, тонкую грациозную и похожую на девичье ушко с крепенькой острой мочкой.

Из присутствующих Теся знала довольно многих, но те, с кем хотелось бы пообщаться, оказались либо разобраны литературными дамами, либо заняты новым мужским разговором — о пробоях земной атмосферы и о том Кельвином столбе, который заморозил Гибралтарский пролив, превратив Средиземное море в озеро. Лясе тоже хотелось послушать этот разговор, но ее внезапно атаковал бородатый человек с трубкой. Он был пьян и так размахивал трубкой, что из нее вылетали пожароопасные искры. Теся извинилась, что ей надо выйти, он увязался за ней в коридор и так сильно стукнулся лбом о дверь, что латунная буква Ж отпечаталась на его лбу буквой К.

Выйдя из туалета, Теся снова попала в засаду. Сначала ей показалось, что ее перепутали с другой дамой сердца, но быстро поняла, что сердце подразумевалось ее. Это был писатель Скуратов, сердечных дел мастер, как он сам себя аттестовал, или «Малюет Скуратов». Такое у него было прозвище, потому что он сам иллюстрировал все свои кроваво-правдивые историко-романтические романы. Один из таких романов Теся недавно поставила в план журнальной критики, и уже одно это Скуратов воспринимал как победу над своими завистниками. «В каждой победе на две трети беды», предупреждали его завистники.«Зато наполовину еды», отвечал он и высчитывал свои гонорары. Сейчас Скуратов изображал, что он сильно в Тесю влюблен, что, впрочем, и само по себе было сильно. Теся на это только улыбнулась и бесцеремонно позволила себя увести двум другим писателям, тоже взыскующим общения.

— Нет, это мы создаем историю! — убеждал ее один, с лицом вечного знакомого. — Да, у них, археологов, есть предметы, есть древности, есть экспонаты. Но кому нужны эти кремень и кремень, если вам никто не опишет, как надо высекать искру? А кому нужна блохоловка французской королевы, если вы даже не представляете, как с ее помощью можно ловить блох? Они ведь так быстро скачут, да? Да, а кстати, мы не встречались во Франции, я жил там в пятнадцатом веке, а вы туда приезжали с родителями из Малой Азии, нет?

Теся улыбнулась, разгадав их любимую детскую проверку на вшивость. Уж она-то прекрасно знала, что все блохоловки действуют по принципу липучки для мух.

Дольше всех обхаживал Тесю диссидент-публицист, от которого все прочие, особенно, литературные диссиденты старались держаться подальше. Подойдя к Лясе, политический диссидент разогнал конкурентов одним нехитрым приемом: «Правильно, правильно, вы говорите моими собственными словами», — начал говорить он, кивать головой и заглядывать в самые глаза собеседника.

Впрочем, Теся вначале не находила в нем ничего, что могло вызывать неприязнь. Мужчина был гладко выбрит, идеально подстрижен, он имел волшебной красоты ногти и при каждом новом подходе целовал Лясе руку. Ей даже хотелось понюхать след поцелуя, казалось, он пах одеколоном. Говорил диссидент чрезвычайно свободно и на любые темы. Первым делом он громко признался, что ненавидит все на свете уезды, потому что они отняли у него любимую жену.

— Тесичка, говорил я ей. Извините, Тесла Григорьевна, но ее тоже звали Теся. Тесичка, говорил я ей, ты же чистый гуманитарий. У тебя и так замечательное образование. И ты хочешь всю жизнь проторчать в этих идиотских уездах? Хочешь ходить в салопе, чепце и тысяче нижних юбок? Ты хочешь спать на соломе, тетешкать сопливых детей, готовить еду в горшках и между делом ублажать этих грубых мужланов в париках и сальных камзолах, что сперва обгрызут баранью лопатку и этой же жирной лапой облапают твою высокую грудь? Это безумие! Теся, Теся, опомнись! Говорил я ей.

— Знаете, я… — пыталась перебить его Теся. Ей не нравилось делить свое имя с какой-то диссидентской женой.

— Или ваше высочайшее извращение больше предпочитает пещеру с костром, или ваши тонкие пальчики невозможно истосковались по толстому костяному шилу и сшиванию оленьими жилами драных медвежьих шкур? Ну, конечно! Помнится, ты признавались, что качественное постельное белье — твое самое ранимое место.

— Вы простите меня…

— А она: ты не понимаешь! Да, конечно, я не понимаю. Я был во многих уездах. И в чисто музейных, этнографических, и в научно-исследовательских. Путешествовал, тратил деньги, хотя никогда не был любителем исторического туризма. Просто в наше время считалось, что нельзя считать свое образование завершенным, если не совершил путешествия вглубь истории…

— Простите, я должна… — Теся попыталась повернуться спиной, но пропитанная одеколоном рука деликатно удержала ее за плечо.

— Глупости! Говорил я жене. Почему именно сюда? Если хочешь сбежать, то у нас в Тихоокеанской космополии тоже много замечательных мест. И, вы знаете, что ответила она? Что здесь не сбегали. Что они уже были тут. Их просто бросили. Им не платили зарплату, не завозили товаров, самолеты к ним не летали, рельсы были разобраны, провода срезаны, а машины не ездили, потому что дороги провалились в болота. Заводы стояли, земля зарастала. Они были никому не нужны. И они откатились назад. Они кувырком прокатились назад через весь свой двадцатый век и дальше, и глубже. От компьютеров до гусиных перьев. От электричества — до лучины. От тракторов — до сохи. Они ездили на лошадях и плели лапти… Тесичка! Пытался я ее успокоить. Я это знаю. Семь уездов спорят за право называться родиной первого уезда. Все они откатывались назад и останавливались на том уровне, на котором хотели остановиться. Но это не настоящая история, Теслочка! Вы не в силах переиграть прошлое, чтобы изменить настоящее. Система космополий несокрушима. Но, впрочем, я первым готов громко заявить, что космополии — это зло. И гибель их будет ужасна. Ибо перст гнева Божьего уже посылает на Землю столбы вселенского холода. Ад вымораживает этот рай сверху. Это, кстати, не я говорю, а ваш батюшка Пимен. Вы не знакомы? И не советую. Очень богохульный ваш батюшка, хотя и прагматического ума человек. Ибо рай теперь будет там, где раньше был ад, там тепло, там ближе к центру Земли. Ад же теперь на небе, где раньше был рай. И там лютый холод. Никогда еще вера не претерпевала такой смены полюсов. Тесичка! Говорю я жене. И для тебя еще существует какая-то разница между уездом и космополией? И знаете, что она ответила? Нет, я, правда, очень удивился. Боже мой, говорю, что ты говоришь, Теся!..

Теся ничего не говорила. Она изучала содержимое пустой чашки и нашла на дне только каплю. Наклонив чашку и выгнав каплю на бортик, она накрыла ее своей верхней губой и потянула воздух в себя.

Диссидент на миг отошел и быстро вернулся.

— Нет-нет, я больше не пью, — быстро проговорила она, наблюдая, как в чашку вливается чистая прозрачная жидкость. — А ваша жена… она здесь, в уезде?

— Ах, жена?.. — диссидент поднял чашку и галантно чокнулся с Тесей.

Потом он еще что-то говорил, а она уже чувствовала вокруг себя приятную легкую пустоту. Пустоту от себя, пустоту от людей, включая и самого диссидента, который тут был, но словно не вытеснял телом воздух и состоял из слов, как запахи состоят из невидимых глазу молекул.

***

Торчащие из-под мшистого снега промороженные сучки и ветки хрустели под рифленой подошвой, словно пережженные кости. В мертвой космической тишине это был единственный звук. Туман постепенно рассеивался. Мир был бел. Ничего кроме белого, ни одной другой темной краски, кроме человека в мягком черном скафандре.

На минуту он остановился посреди вырубки и посмотрел вверх. В небе все шире открывалось большое круглое окно, еще недавно чистое и прозрачное, будто глаз тайфуна, полное синей мглы, но теперь начинающее темнеть, и чем больше оно темнело, тем более походило на человеческий зрак, и ресницами вкруг него казались тянущиеся к земле пряди сгустившихся и падающих вниз облаков…

Человек подошел к скульптуре из двух застывших людей. Осмотрел, примерился и осторожным движением удалил наслоения мохнатого инея с ягодиц Климова, но не очень удачно — нижний край фуфайки отломился и отлетел прочь, а штаны, словно пепел, сшелушились в том месте, где между ними и кожей был воздух.

Заведя левую руку за спину, человек надавил на ранец, и в рукавицу ему упал инструмент, нечто среднее между большим шприцем и небольшой дрелью, с иголкой-сверлом. Сверло завизжало, легко вонзилось в мерзлое мясо и что-то выдавило вовнутрь. Потом опять завертелось, выходя наружу. Следом из канальца выпрыгнула бойкая сверхтекучая капелька и ртутно скакнула в снег. С Валькой человек поступил точно также, но высверлил не ягодицу, а бедро.

Пашка, в отличие от отца и сына, представлял собой одинокую статую. В белой кристаллической шкуре, закрывавшей и лицо тоже, он стоял возле трактора совершенно свободно, касаясь поднятой вверх рукой дверцы трактора. Позиция была удобная. Человек небольшим ударом попробовал было стряхнуть сзади иней, но Пашка вдруг качнулся вперед, и подошвы валенок треснули, обнажая серую скорлупу холщовых портянок. Под ними показались круглые белые, как очищенное яйцо, пятки.

Человек немного замешкался. Он побоялся сразу делать сверлящий укол. Пашка держался плохо, на мысках ног и вытянутой руке, и мог в любой момент завалиться. Пришлось обойти эту статую спереди, чтобы поставить ее на место, но тут она совсем отделилась от своих точек и тяжело, мраморно, повалилась набок, задирая в небо прямую руку. Человек постарался отодвинуть Пашку от трактора, а потом перехватить в талии, чтобы не обломать торчащую руку и не повредить пальцы ног, из тех, что еще не отделились. Наконец ему удалось уложить статую на землю, и он начал доставать дрель, но уронил ее в снег.

И тут сразу все не заладилось. Шприц-дрель сначала отказывалась работать, потом не могла набрать оборотов, сверло входило с трудом, его приходилось слегка вытаскивать, давать ему раскрутиться, и вновь нажимать и снова вытаскивать. Тем временем холод на вырубке нарастал. Движения человека становились все более скованнее и менее точными, скафандр ощутимо пружинил, черная ткань скрипела. Человек все чаще задирал к небу голову. То на глазах превращалось в бездонный черный колодец.

На счастье, в какой-то момент дрель заработала хорошо, даже очень, послышалось сырое шипение, и работа была закончена. Пар, на секунду поднявшийся от Пашкиной ягодицы, сбился в плотное облачко, которое тут же прицепилось к скафандру. Облачко уплотнялось, сгущалось и съежилось, наконец, в снеговую пылинку.

Человек встал и, распрямляясь, почувствовал, что температура продолжает пикировать. Небо быстро утягивалось в воронку уходящей в бесконечность трубы.

Человек спешно пересек вырубку и начал уходить в лес. Он шел напролом, обходя лишь большие деревья и ломая подлесок. Хрупкие, как белые кораллы, кусты молодого ельника еще в воздухе рассыпались на мелкие части. Человек спешил в клубах мелкой, быстро падающей вниз снежной пыли, оставляя за собой сзади длинный черный тоннель, и уже приближался к той зоне, где холод был меньше и в воздухе снова висела относительная теплая туманная мгла. Зацепившись ногой за кочку, он упал на одно колено. Молодая высокая береза, за которую машинально он ухватился, от удара распалась на три неравные части, и самая верхняя, повиснув на мгновение в воздухе, отвесно скользнула вниз и ударила человека по голове.

***

Остряки в уезде шутили, что событиями здесь могут считаться две аналогии. Первая — потоп в музее. Это когда самим экспонатам приходится убирать воду и сушить помещение. Вторая — пожар в заповеднике, где звери и птицы сначала вместе тушат пожар, а затем занимаются лесопосадками.

«Пожар в заповеднике» было написано на крупном мощном лице комбыгхатора, и это подтверждал клубящийся по комнате дым.

Если бы дым был существом мыслящим или имел начатки нервной системы, он субъективно должен был испытывать дискомфорт — от постоянного пребывания в четырех стенах с девяти до шести все пять будничных дней, с понедельника по пятницу. Но комбыгхатор считал эти дни рабочими, хотя под работой подразумевал только сосредоточенное раскуривание трубки, что он делал с периодичностью спящего и просыпающего вулкана. Дымовые выбросы каждый раз надолго зависали под потолком, будто наткнувшись на температурный клин атмосферы, но потом начинали остывать и расслаиваться. Сначала дым созерцал клочковатую пыль на шкафу, потом, спускаясь, садился на голову комбыгхатора, и она еще какое-то время выглядывала оттуда, как вершина горы из пелены облаков. На уровне стола дым снова оживал, потому что и человек был все-таки жив. По крайней мере, он дышал и этим обеспечивал минимальное движение воздуха в помещение.

Сейчас комбыгхатор дышал гневно и тяжело. Он был убит.

Еще ни один посетитель не имел совести нарушать послеобеденную работу его великого мозга. Еще один посетитель не смел стоять у него за спиной и смотреть через плечо. С другой стороны, еще никакой посетитель не выдерживал в комнате великого человека долее двух минут. Если не был снабжен автономным дыхательным аппаратом.

— Извините, — сказала Теся, когда прошло пять минут, а на столе по-прежнему лежало ее заявление о продлении рабочей визы. — Можно я тоже закурю?

Спина комбыгхатора по-прежнему выражала совершеннейшую убитость.

— Извините, — повторила Теся. — Тогда я покурю у дверей. Открою двери и буду дуть в коридор…

Через паузу на спине комбыгхатора шевельнулась лопатка.

Теся вышла из спины комбыгхатора, двинулась к дверям, но потом решительно развернулась, прошагала к окну, повернула обе ручки фрамуги и рванула створку на себя. Сверху посыпались куски поролона и ваты, бабочкой затрепетала на сквозняке белая заклеечная лента, внутрь комнаты хлынуло лето — первое, уже теплое, но еще весеннее лето. В прогретом воздухе она безошибочно уловила легкий тон холода, идущий от земли, как оттенок духов другой женщины, которая опытней и мудрее. Дальний лес был прорисован по горизонту, словно выщипанная и подведенная бровь. На миг ей тоже захотелось почувствовать себя хозяйкой. Хозяйкой своей судьбы, своего дома, семьи. И захотелось найти какую-нибудь тряпку и начать немедленно отмывать эти вышедшие наружу из-под грязного весеннего снега поля, дороги и улицы, крыши соседних зданий, даже серую хвою голубой ели, достающей макушкой до третьего этажа. А потом она задумалась, какой же это все-таки большой труд, и тогда ей захотелось стать ливнем, настоящим весенним ливнем, дождем, дождем-шваброй, дождем-щеткой, дождем-мочалкой, но снова подумала о том, что делать в доме уборку не самое любимое ее дело…

Теся выдохнула и вытащила сигарету. Сощурившись, она несколько цинично посмотрела на всю эту уездную природу, потом медленно и расчетливо закурила. Ветер дул в комнату, и она выпускала дым в сторону, себе за плечо. Сзади послышалось то ли ворчание, то ли кряхтение, проба голосовых связок, на этим ничего не последовало. Обернувшись, Теся увидела, что комбыгхатор занят величественной возней по набиванию трубки. Тогда она тоже занялась делом. Взяла из пачки каких-то сводок несколько листов и принялась сметать с подоконника пыль и сор. Чистые листы она раскладывала слоями, ветер их сдувал, они их ловила, удерживала на подоконнике то всеми растопыренными пальцами, то прижимала локтем и все равно устроила в комнате небольшую метель. На один, ей казалось, она и запрыгнула очень ловко, но лист все-таки выскользнул и торчал из-под нее белым краешком; она натянула юбку на колени.

К этому времени комбыгхатор уже освежил дымом горло и сподобился сказать «кхыу-кхе».

— Я согласна, — быстро ответила Теся, выбрасывая сигарету в окно. — Если вы думаете, что я приехала к вам шпионить, не продлевайте. Знаете, может, в вашей школе не я хочу работать сама. Вы же не спросили меня, чего я хочу. Так что не стесняйтесь, высылайте хоть завтра. Я понимаю, у вас монополия на историю, на вашу дребаную живую истории, но если вы спросите меня, что я о вас думаю, я вам прямо отвечу: вы больше похожи на живые картинки. Детские живые картинки. Вам изнутри этого, может быть, не видно, но ведь вы, в самом деле, я уверяю вас, люди прошлого! Действительно, люди прошлого. Во всех смыслах. Да, вот такая я наглая шпионка!

Комбыгхатор пыхнул из рта дымом:

— Никто не человек прошлого, пока прошлое не закончилось, — хрипучим басистым голосом проговорил он, продержал рот открытым еще полсекунды и медленно его закрыл. Прошло около минуты. Теся боялась пошевелиться, чтобы не спугнуть удачу. И не ошиблась: комбыгхатор снова отрывал рот. Но открывал его очень медленно, словно опасался выпустить из себя несколько лишних чувств, и Теся, набравшись духу, решила ему подтолкнуть.

— Я просто хотела сказать, что есть вещи, — нежным вкрадчивым голосом проговорила она, — которые, может быть, вам трудно понять. Но я не хотела…

— Селедка, знаете, очень красивая рыба, — начал говорить комбыгхатор, выпуская из себя слова, такие же густые и клубящиеся, как дым. — Но это трудно понять. Все знают, что она вкусная, но мало кто видел, какая она красивая. Очень красивая. Чешуя у нее крупная, с радужным отливом. Очень красивая. Но это знают немногие. Только те, которые ходили на рыболовных судах. Так и с уездами. Вы вот женщина, так и оставайтесь женщиной. И не считайте дискриминацией для себя по половому призраку, если вам куда-то или во что-то не удается проникнуть.

Она склонила голову, разглядывая это чудо, которое посмело ей напомнить, что она женщина. Но чудо не собиралось замолкать и выпускало — явно в адрес Теси — слова, от которых першило в самом ее мозгу.

— Не собираюсь еще более задевать ваше самолюбие, кхыу-кхе, — прокашлялся комбыгхатор, — и говорить, что из вашего племени покуда не вышло ни одного великого философа или даже приличного шеф-повара. Не обижайтесь, что я вспомнил о женщинах. Я говорил вам не в принижение. Многим мужчинам тоже не приходилось добывать сельдь. А только чистить селедку. И они тоже не представляют, какая на ней когда-то была красивая чешуя.

На этом комбыгхатор прекратил свои мудрые речи и снова стал разжигать потухшую трубку. Теся тоже достала сигареты, хотя курить не хотелось. Ей уже становилось зябко сидеть на подоконнике, ветер холодил спину, и она спрыгнула, встала перед окном, машинально достала сигарету и щелкнула зажигалкой, затянулась, задержав дым во рту, насупив брови и раздув щеки, а потом обернулась и коротко пфыкнула дымом в сторону стола.

Глазом она успела зацепиться за свое заявление, выступавшее теперь из-под правой руки комбыгхатора, и увидела, как черная чернильная ручка начала размашисто дергаться взад-вперед. После этого рука отшвырнула лист от себя, а сквозняк его подхватил и понес к дверям.

***

Оттаявший, но не оживший весною лес продолжал терять хвою. Дождь из длинных сосновых и мелких еловых хвоинок шел день и ночь, не переставая, и, с усилением ветра, превращался в сухой непрерывно шуршащий ливень. Желтые иглы устилали и без того желтый мох, над которым топорщились желтые плауны и папоротники.

Днем сухолесье, казалось, вбирало в себя не только весь летний солнечный жар, но и цвет.

Ночью, при свете луны, на вырубке, обрубленные сучья белели как кладбище мамонтов.

Первый зеленый росток появился почти прямо под гусеницей трактора, с солнечной стороны. Это был одуванчик, чахлый, кривой, едва оторвавшийся земли, но однажды утром он распустился, зацвел.

— Ласковый, ишь ты, какой ласковый, — несколько раз на дню разговаривал с ним главный лесничий уездного лесхоза Терентий Рассказников, присаживаясь рядом на корточки. — Ишь, ластится, ластится. Ишь какой. Шкодливый, шкодливый, — и своим гнутым пальцем он нежно поглаживал одуванчик снизу, трогая чашелистик, будто почесывал у щенка под подбородком.

Наигравшись, Рассказников начинал подниматься, но делал он это как-то уж очень странно, сразу отворачиваясь и уходя вбок винтом. Не потому что стеснялся из-за цветка — не хотелось смотреть на их лесхозовский трактор. Тот был уже доведен до нормальной кондиции всякой брошенной техники: гусеницы раскатаны по земле, двигатель наполовину разобран, приборная доска вырвана, стекла выбиты, сиденья исчезли совсем, а дверцы валялись за тридевять километров. Трактор даже пытались поджечь. Все это не столько уже возмущало, сколько озадачивало его: кто успел это сделать? когда успели? кому угораздило сюда заходить? Ягоды и грибы еще не пошли, а если бы и пошли, кому на здоровую голову придет мысль забираться в зону желтого мертвого сухостоя?

Место сразу признали гиблым. В ту страшную стужу, когда лесники не вернулись домой, лишь только один охотник, Тихон Косоголовый, родственник, шурин Климова, нашел в себе духу (и внутреннего тепла) сбегать до вырубки и обратно. Потом ждали потепления, и уже по разбитой весенней дороге протащили фуру-рефрижератор, куда заранее положили тонну сухого льда, накидали соломы да еще сколотили каркасы для поддержания замерзших людей. Климова, Вальку и Пашку со всеми предосторожностями перенесли внутрь, укрепили, потом составили акт, закрыли и опечатали. Рефрижератор загнали на территорию уездной больницы, поставили возле морга и подключили к сети. Жена Климова, Зинаида, санитарка в той же больнице, насмерть встала против того, чтобы отдать тела в космополию: либо делайте что-то тут, либо дайте похоронить! Ждали прилета комиссии.

Но прилетевшая на вертолете комиссия в уездный центр даже не заглянула. Эксперты разбили лагерь на вырубке и в течение двух недель расставляли в лесу приборы, бурила, отбирали и паковали образцы грунта, растительных материалов, спорили меж собой, иногда шутили, но и спорили и шутили с какой легкой-то досадой. С досадой больших ученых, растрачивающих свое время и силы по пустякам. Весь их вид говорил: ну, подумаешь еще один Кельвинов столб!

Рассказников соглашался, что тоже не криогенная бомба, и старался не подпускать к экспертам своих лесников, обмеривавших пораженный холодом лес. Всю площадь еще предстояло сактировать, разбить на дровяные делянки и в этом же году начать сплошную санитарную рубку.

***

В хвойных лесах предгорий,

Где никогда не бывает времени листопада,

Лось узнает о приходе осени

Только по звуку своего собственного голоса.

Голос Игнатия Игнатьевича звучал хрипловато, но с тем сухим благозвучием, какое бывает только у старых сельских учителей, словесников и историков. Игнатий Игнатьевич прислушался к улетающим в воздух последним звукам стихотворения и на мгновение сам застыл как олень в гоне, ждущий треска кустов и шагнувшего на поляну самца-соперника. Но вокруг только слышались дальние переклики остальных грибников. Он вздохнул, ковырнул палкой коврик белого мха возле старого и давно пожелтевшего белогрибного среза и по-стариковски, скосился на свою спутницу, в белом платочке, синей ветровке, голубых джинсах и красных резиновых сапогах.

— Это чьи? — вежливо поинтересовалась Теся.

— Онакатоми Но Йошинобу. Я про себя его часто читаю. А вслух только раз в году, на выпускном вечере. Прочитал уже тридцать восемь раз…

Теся перекинула с руки на руку свою тяжелеющую, на треть заполненную грибами, корзинку и посмотрела на Игнатия Игнатьевича. Ей нравился этот длинный сухопарый старик.

Высокий, прямой и узкоголовый. Глаза серые, с черными точками дальнозоркости, постоянно устремлены вдаль и вверх. Из-за этого взгляд, казалось, всегда летел по баллистической траектории. Как две, на излете, пули. Взгляд учителя, падающий через головы школяров, на последнюю парту.

— Посмотрите-ка вон туда! Теся Григорьевна? Видите?

— Нет. А там кто? — Теся пошарила взглядом по верхушкам деревьев.

— Нет, вон туда, — он показывал палкой перед собой. — Чуть правее сосенки. Идите прямо туда.

Теся сделала два шага по мху и остановилась. То место, на которое Игнатий Игнатьевич указывал палкой, было ровным счетом такое же, как и везде. Тот же белый, небольшими пенными купами, мох. Мох, слегка обсыпанный сухими сосновыми иглами, мох, по которому она поначалу боялась ходить, до того он был мягкий после утреннего дождя, похожий, если взять на ладонь, на пучок сросшихся кораллов, а если смотреть издалека — на первый воздушный снег, легкий, как бизе, если бы только не эта многолетняя паутина тропинок, протоптанных грибниками.

— Идите дальше, не стойте, — послышался голос Игнатия Игнатьевича. — Смотрите под ноги.

— Я… ничего не вижу.

— Еще шаг и смотрите внимательней. Стоп! Рядом с вашей правой ногой.

— Ой! — тонко вскрикнула Теся, увидев сильное вздутие мха, из которого бурой шляпкой выползал гриб. Она плюхнулась на колени, отвела мох, судорожно задергала нож, воткнутый в край корзины, потом медленно и старательно, высунув язычок, обкопала землю вокруг гриба своими грязными ноготками и обрезала его ножку по самую землю. Огладила быстро ладошкой и звучно поцеловала.

— Какой! Вы смотрите, какая шляпка — наполовину бурая, наполовину белая! Пегенький!.. Теперь он будет моим самым любимым!

— Посмотрите вокруг внимательней, Тесла Григорьевна. Там будут еще. Ощупайте мох.

Теся вертелась вокруг себя на коленях, нажимала ладонью на мох, и вдруг нащупала твердость. Сдернула мох и застыла. Снова был белый. С той же пухлой, мясистой ножкой, но шляпкою совсем маленькой и совсем белой.

— Он совсем белый! — закричала она. — Он совсем настоящий белый! А я думала, отчего они белые, если все коричневые? А этот совсем чисто белый! Ма-аленьки-ий, — заворковала она и поглаживая грибок мизинцем, как новорожденного котенка. — Игнатий Игнатьевич, а, может, его оставить? Он совсем еще маленький и весь белый, а?

— Шляпка на воздухе все равно побуреет.

— Так что, его резать его, да?

— Ну, решайте.

— Я снова закрою мхом.

— Как хотите. Слишком маленьких я сам не беру.

— Да он и не слишком. Он даже большой. Нога толстая.

— Ну, тогда режьте.

— Жа-алко, ведь такой малипусенький, — Теся заглянула в корзину и посмотрела на предыдущий, только что целованный гриб. Шмыгнула носом. Игнатий Игнатьевич стоял уже за спиной. Она осторожно прикрыла мхом этот белый белый, набросала сверху сухих сосновых иголок, встала с колен и опять, но теперь уже с высоты роста, глянула в свою корзину. Нет, этот пегий, с прожилочками на шляпке от сосновых хвоинок, он был, осень красив, но ей уже не хотелось целовать снова. Она шмыгнула носом и опять посмотрела туда, где прикрыла грибок.

Все еще держа в руках нож, все еще чувствуя жалость — и к себе даже больше, чем к оставленному грибу, совсем вся расстроившись, она обернулась за помощью к Игнатию Игнатьевичу, как два черных зрачка уперлись ей в лоб.

— Зачем вы приехали?

— Я не при… — машинально проговорила она, а во рту отчего-то стало шершаво и сухо. — Простите, — кашлянула она, отведя глаза в сторону.

Игнатий Игнатьевич тоже отвел глаза и кончиком палки пощупал под ногой мох. Теся спустила из груди воздух, но неожиданно поперхнулась, закашлялась и, кашляя, ничего не могла поделать с трясущимися руками, в которых лихорадочно прыгал нож.

— Извините, Тесла Григорьевна. Это вы простите меня. Но все-таки будет лучше, если мы внесем некоторую ясность в наши отношения. Нет, я вас не тороплю. Но поговорить надо. Вы согласны?

Теся чуть не кивнула и внутренне даже кивнула, но спохватилась, взяла себя в руки, и все-таки пару секунд прислушивалась к своей голове: кивнула та или нет. Этих секунд замешательства ее спутнику хватило вполне.

— Ну и прекрасно. Давайте тогда отметим наше первое взаимное понимание. Пообедаем, я хотел сказать. Уже время.

— Нет-нет, я не буду, я не хочу, — испуганно замотала головой Теся, отступила назад и почувствовала под ногой хруст. Она обернулась и сдвинула сапогом лоскут мха, под ним оголилась земля — очень твердая, гладкая, черная и осклизлая. Белый раздавленный гриб-малютка лежал теперь на боку. Как ребенок, выпавший из коляски на что-то невыразимо мертвое. На чужую, покрытую гудроном планету.

Они еще походили, молча, в отдалении друг от друга. Потом Игнатий Игнатьевич. Она безрадостно подошла, думая, что гриб, но он уже достал из кармана широкую полиэтиленовую пленку, встряхнул и расстелил на земле. Сам сел на краешек пленки и заставил Лясю сесть на другой. Затем достал из другого кармана газетный сверток и развернул: два куска хлеба, пересыпанных солью, яйцо, огурец. Огурец он разрезал вдоль, яйцо так же. Положил половинки того и другого на два куска хлеба и протянул один Тесе.

— Угощайтесь!

Она отнекивалась и уверила, что есть совершенно не хочет. Но попила бы воды.

— Ну, тогда огурец. Он будет вместо питья.

Она взяла свою половинку. Держала ее на кончиках пальцев, как зеленую лодочку, на которой хотелось уплыть, даже не домой, а куда-нибудь, где ее не знают, потому что она ничего не сделала, чтобы ее узнали.

Осторожно вернула свой огурец обратно на хлеб.

— Нет, в действительности… Спасибо. Я не хочу.

— Ну что же, была бы честь предложена. Я закурю, если не возражаете?

Теся полноценно кивнула. Игнатий Игнатьевич стряхнул с колен крошки и достал из портсигара самодельную папиросу.

— В космополиях, слышал, ваши давно не курят, — с нарочито незавершенною интонацией сказал он, вытряхивая из гильзы лишние табачные крошки.

— Я курю, — тихо сказала Теся. А потом, помолчав и чувствуя, что краснеет: — Я хотела…

— Не предлагаю, — сухо сказал Игнатий Игнатьевич. И, прикусив папиросу меж крупных желтых зубов, достал из кармана спички и прикурил.

Он курил и молчал. Теся молчала ему в ответ. В то утро она даже не вспомнила, что забыла взять сигареты. С тех пор, как разрешили работать в школе, она старалась курить только дома, одна, и это не казалась ей интересным. Интересного ей хватало в другом. Вот хотя бы поехать всем школьным автобусом по грибы.

Вверху понемногу светлело, облака поднимались и разрывались, бор протяжно шумел, сосны тихо качались, внизу пробегал ветерок. Теся невольно ловила его лицом, пыталась подставить то лоб, то щеку, то подбородок, как внезапное солнце плеснулось сверху в глаза и залило весь бор. Будто в кружку вливалось пиво. Солнце и хмелило, как пиво. Все: и белая пышность мха, и литые, коричневые и ровные, как церковные свечи, сосны, и зеленые клубы хвои над головой, и сам свет, и лежащие на земле тени… — все это словно всплывало и плыло куда-то в небо…

Игнатий Игнатьевич давно что-то говорил. Она слушала и не слышала.

— И только потом я понял Пабло Неруду, его слова: «Кто не видел чилийского леса, тот не знает нашу планету». Для меня же чилийский лес — это наш бор. И я бы еще немного поправил Неруду: «… тот не знает нашего бога». В детстве я серьезно считал, что лес — это бог. А бог — это лес. Я вот так же ходил по грибы и вот так же, как вы сейчас, целовал каждый гриб, а когда забывал какой-то поцеловать, доставал его из корзины назад, чтобы все же поцеловать, иногда даже лишний раз, потому что боялся какой-нибудь гриб пропустить. Так я благодарил бога. Мама всегда мне клала в корзину хлеб, но я весь его не съедал, а кусочек прятал под мох. Для бога. Я делал так постоянно. Вы думаете, смешно?

— Наверное, нет.

— Наверное. Хотя и язычество. Впрочем, если позволите.

Кряхтя, он встал на колени, отделил от земли коврик мха, подождал, пока Теся положит туда кусок черного присоленного хлеба, половинку яйца, огурца, а затем опустил мох на место и поднялся с колен.

— Я знаю, у вас уезды часто развиваются на основе брошенных съемочных площадок. Кино сняли, а разбирать и утилизировать декорации дорого. Вот и получаете средневековую Англию или Дикий Запад. У нас здесь не так. Здесь вы не найдете никого вроде наших староверов-бегунов или американских амишей-меннонитов. Если вы приехали заниматься литературой, занимайтесь. Историей? Пожалуйста. Я и сам хотел изучать историю и литературу. Но пришлось преподавать физику. И мне все более очевидно, что вас тоже больше интересует физическая сторона жизни нашего уезда. Так бывает. Да. Но не стоит слишком сильно пытаться жить с нами одной жизнью. К хорошему это обычно не приводит.

Все это он проговорил, глядя ей в прямо глаза, но потом, словно не желая показаться чересчур строгим, сухо улыбнулся:

— Впрочем, извините. Будьте, как дома. Может, я ошибаюсь. Не знаю. Вы для меня загадка. Но и весь уезд тоже тьма.

Он вздохнул, отвернулся, подхватил на локоть корзину и пошел, направляясь на поиски грибов дальше. Он и дальше продолжал что-то говорить, но само начало этого продолжения она совершенно прослушала, потому что еще долго стояла на одном месте, сведя брови к переносице. Потом все-таки очнулась и посеменила за стариком. Нагнала, пошла сбоку и стала прислушиваться. Он вовремя обернулся и резко перегородил ей палкой дорогу, иначе бы она споткнулась о совершенно огромный гриб, со шляпкой размером в половину кожаного футбольного мяча.

— Не спните. — предупредил он. — Хотя он перестоявший. Но все равно оставьте на развод. Кстати, вы никогда не задумывались, сколько энергии выперло словно ниоткуда? Вот и наши предки без конца удивлялись, откуда всё вырастает? Так быстро и без всяких корней. Тут снова задумаешь о боге, когда что-то появляется из ничего. Сейчас мы, конечно, знаем, но вы все же попробуйте представить, какая энергия скрыта у нас под ногами! Сколько сотен и тысяч тонн должен весить весь этот мицелий, вся эта невидимая глазу грибница, чтобы вот так, всего за несколько недель, выбросить на поверхность земли сразу несколько тонн этих белых грибов. И только в этом лесу. Вот это энергия! Порой мне даже кажется, все умершие и умирающие на земле люди передают свою энергию мицелию. И лишь так потом возвращаются на землю. На поверхность земли… Тела богов, одним словом. И даже если люди сейчас улетают с Земли, они все равно будут на нее возвращаться. Как-нибудь в виде спор, или не знаю чего… Гринька! Эй! — не делая паузы, прокричал он куда-то в лес. — Гринь! Григорий Лексеич! Пойди-ко сюды!

Теся крутила вокруг себя головой, и видела только белый мох и на нем коричневые деревья.

— Гриша Лапин, сосед, — пояснил Игнатий Игнатьевич, быстро меняя интонацию на притворную деревенскую. — Поводырёк у меня. В автобусе могли видеть. Такой весь вихрастый. С малолетства у меня днюет. Вместо внука мне. Мать посылает его приглядывать за мной, стариком. Убежал. А то все утро вкруг нас кругами ходил…

Неожиданно, будто откликнувшись на голос Игнатия Игнатьевича, лес и сам начал перекликаться. Где-то по-женски аукали, где-то эгэгэкали мужики.

— Ну, пойдемте к дороге. Автобус уже, наверно, вернулся, — сказал Игнатий Игнатьевич. — Если народ перекликивается, значит, уже набрались. Это, пока корзины неполные, все ходят по лесу как партизаны. Дорога вон там, — и он палкой показал направление. — И все грибы там.

Они вышли к дороге и, увидев, что автобуса еще нет, пошли вдоль опушки, и тут Теся, действительно, стала находить грибы, один за другим, и все небольшие, твердые, будто камешки — возле старых, желтеющих срезов. Она бегала, суетилась, прочесывала полянки, ставила на землю корзину и ныряла в мелкий густой соснячок, расстраивалась, что корзина уже полная, и, в конце концов, Игнатий Игнатьевич настоятельно посоветовал ей успокоиться, сесть, перебрать грибы, выкинуть старые мягкие, и оставить лишь твердые небольшие. Но и это не вернуло Тесе спокойствия. Оставив корзину и старика, она опять убегала.

В какой-то момент она даже потерялась, забыв, где дорога, и, круто изменив направление, буквально перелетела через присевшего и копающего ножом в земле человека. Встав с земли и не переставая просить извинения, она увидела перед собой парня, того вихрастого парня, которого то ли уже видела, то ли еще не видела, но догадывалась, что могла видеть в автобусе.

Парень растерянно сидел на земле и прятал за спину руку.

— Я вас действительно не ушибла? — вновь и вновь сомневалась Теся. — Что у вас с рукой? Дайте я посмотрю. Дайте! Я могу… помогу!

— Нет-нет! — испуганно мотал головой парень.

Он по-прежнему прятал левую руку за спину, а когда Теся пробовала туда заглянуть, даже начал подсовывать ладонь под себя.

Она еле с ним справилась.

Середина ладони была аккуратно проткнута кончиком складного ножа, и на жирное кровяное пятно уже налепилась короста мелкого сора, песка и хвоинок.

— Игнатий Игнатьевич! Игнатий Игнатьевич! — закричала Теся так громко, что лес начал ухать, эхать, аукать со всех концов и потом еще долго не замолкал.

Одним своим появлением старый учитель укоротил ее крики. Он не стал ничего говорить по поводу раны. Вытащив из кармана свой носовой платок и забрав такой же у Теси, он отправил Гришу за сосенки, посоветовав хорошо помочиться на ладонь, а потом перевязать и забыть. Вместо слово «мочиться» он, правда, использовал более короткое слово, но зато отчетливо проартикулировал все шипящие звуки.

Клин клином, шок шоком, и Теся понемногу успокоилась. В свой адрес в начале она была готова услышать и более грубое слово. Но, к счастью, учитель вовремя вспомнил, что всегда и всему обязан учить:

— Вон видите его рыжик. Видите? Гриня только начал откапывать.

Теся испугалась, что увидит тут где-то нож парня, но перед ней была только серая земля, почти безо всякого мха.

— Вон торчит его ушко. Теперь добывайте сами.

Она не решилась вытащить из корзинки даже свой, кухонный, и, скорей, выковыряла, сломав, чем добыла то, что несколько походило на зарывшийся в землю, а точней, не желавший вылезать из земли очень красный, очень волнистый, весь немыслимым образом перекрученный гриб.

— Это боровой рыжик, у нас его еще называют «бабье ухо», — пояснил Игнатий Игнатьевич.

Она повертела части «уха» в руках, не зная, что с этим делать. И вдруг почувствовала обиду. Наверное, самую острую за всю свою жизнь, потому что вот это второе грубое слово, «бабье», ей казалось, не было спровоцировано никак. Слезы едва не брызнули из ее глаз. Кто бы и что бы ей сейчас ни говорил, что это слово народное, и не оно имеет прямого отношения к ней, она испытывала злющую обиду и на народ тоже. И на все человечество заодно.

— Ну, не бабье… скорее, ухо Бетховена, — помолчав, промолвил Игнатий Игнатьевич. — В любом случае, очень музыкальное ухо. Вообще очень редкий гриб. Сидит в земле словно трюфель. И тоже же ведь большой одиночка. Его можно есть сырым…

Теся увидела на руках кровь. Кровь не кровь, но рыжик дал сок, и этот сок, выступавший на всех разломах грибного тела, был огненно-красный и пенящийся, как кровь…

В этот день она уже верила, что к вечеру обязательно разревется. Но случилось обратное.

Школьный автобус так и не вернулся за грибниками. Вместо него пришла большая бортовая машина, с откидными скамейками по бортам. Одной из последних забравшись в кузов, Теся боком уселась на узкой твердой скамье, положив на борт руку и затолкав под себя корзину.

Машина заурчала и тронулась. Скоро Теся уже бойко прыгала на скамейке, то привставая и подпружинивая себя ногами, то вися подмышкою на борту, то вглядывалась вперед, в бесконечные повороты дороги, а когда и от этого уставала, норовила перевеситься через борт и смотрела, как, отслаиваясь от задних колес, отструиваясь от них волнистыми ручейками, рождается грандиозная пыль. Машина катила по песку, и пыль возникала за задним бортом машины упругая и густая — лежащим на боку смерчем.

Окрасился месяц баргяанцем…

— высоко и заливисто пели в кузове бабы, качаясь в такт и не в такт машине.

На скамейке напротив Теси, и так же боком, сидел теперь знакомый ей парень. Он прятал перевязанную ладонь и упорно смотрел вперед. Ему было около семнадцати, он был тонкошеий и угловатый, не то чтобы слишком худ, но лишен плавных линий. Ломаный. Ветер таскал его за тугие, густые, цвета и жесткости пакли вихры. Теся не раз и не два успевала поймать его тайный взгляд. Всякий раз после этого парень замирал, а потом опять сверхупорно всматривался вперед.

И вдруг Теле стало хорошо. Радостно-хорошо. Отчего, она не знала сама. Оттого ли, что все вокруг пели, оттого ли, что ветер тоже трепал ее за волосы, забрасывая в лицо, оттого ли, что сладко ныли уставшие ноги. А может, из-за того, что парень еле заметно двигал губами. Да, присмотрелась она, да-да, он иногда забывался и начинал про себя подпевать:

Пай-едем красо-отка ката-а-аться,

Давной-я тебя-а паджидал.

И весь его вид был в этот момент исполнен такой печали, тоски и трагизма, что Теся неожиданно прыснула, зажав рукой рот. А потом, еще не веря себе, не признавая, что с ней такое может случиться, она стала бить рукой по колену и залилась таким невозможным, безудержным и доселе не подозреваемым в себе смехом, что песня оборвалась, весь кузов вскочил, а шофер сбросил газ и начал оглядываться назад.

***

— Гуф!

Разморенный после баньки и первых, разгонных двухсот Климов сидел на крылечке в фуфайке, шапке и валенках, с распахнутой до пупа красной грудью. Банный пот еще липко прятался в его серых, одинаковых по размеру и войлочной густоты усах и бровях. Климов дышал табаком и воздухом вперемешку, но воздухом все же больше. По первому октябрьскому снегу зябко бродили куры. Они, как роботы, двигали удивленными головами и поджимали щепотью то одну, то другую лапку. И спугнутые собакой, предпочли не ходить, а летать.

Рыжий вислоухий кобель отдаленно гончих пород прыжками бежал от створа открытой калитки, прыжком взлетел на крыльцо и, сев рядом с Климовым, снова проговорил:

— Гуф!

— Ну, иди, иди, — толкнул его плечом Климов. Собака переступила передними лапами, дернулась было вперед, но снова уселась. Хвост интригующе застучал по доске.

Черно-белая лайка стояла в створе калитки и внимательно изучала двор. Пушистое колечко хвоста было свернуто вбок, и от этого хвост собаки двигался так, будто загребал воздух. Изучив двор, лайка отступила назад, пропуская вперед хозяина.

— Тихон! — приветствовал его Климов, вставая. — Всем двором опричь хором! Да ступай, ступай ты, понюхайся! — это уже опять своему кобелю, подталкивая его коленом встречь кривохвостой лайке.

Как и собака, Тихон нес на себе следы старой травмы. Плоская его голова лежала на правом плече, сильно задранном вверх, и скорей походила на толстый вытертый эполет с обтрепанной бахромой волос, чем на голову. Рот походил на шрам, а глаза… За почти пятьдесят лет увечья большие рачьи его глаза проделали тот же путь эволюции, что глаза камбалы — за, соответственно, пятьдесят миллионов лет. Так сместились в глазных орбитах, что теперь получались практически параллельны земле.

О причине уродства он когда-то рассказывал сам, когда люди еще были добрей и имели свободный день, чтобы выслушать первый слог его речи. Вся же речь заключалась в трех словах: «Глупый был, ходил в лес, медведица закатала». Не считая себя немым, Тихон никогда не вступал в спор с теми, кто его таковым считал. В жизни он обходился малым: зимой жил в лесу, у себя в избушке, охотился, а на лето перебирался к своей родной сестре Зинаиде, жене Климова.

В ответ на приветственные слова Климова Тихон осклабился кривым ртом, издал прерывистый густой звук и начал снимать со спины берестяной короб.

— Стой, стой. Да ты это, с гостинцами не спеши, а то не видал я твоих гостинцев, пойдем сперва посидим. Зинка-то в магазин побежала, счас будет. Я тут в истории был, если ты не слыхал, — говорил он, увлекая Тихона в сени. — Вздрызг замерзли! Еще я нисколько душой даже не отошел, до чего мы замерзли. Мы ведь с ночи всего как дома. Заморозили нас, короче, с Валькой, как треску. А у них, это, как свет в рефрижераторе отключился, так мы и размёрзлись. Смех, кому и сказать, чисто смех!..

Климов рассказывал свою историю, совершенно еще не зная, что это именно Тихон пришел на вырубку в тот страшный мороз и увидел людей в виде статуй. Столь далеко в прошлое Климов еще не заглядывал. Вчера, прибежав вместе с сыном домой, он, правда, ощущал холодеющий провал в памяти, но здоровая психика все сводила к спасительной формуле: «Кажется, набрались, дальше плохо помню» — и на том стояла фундаментально.

— Валька! — заходя, в избу, прокричал Климов. — Ну-ко! Что там есть в печи, все на стол мечи! Отлезь от телевизора, леший! Чего бы хоть понимал! Слышал, чего сказал? За стол, за стол, Тихон. Не сыскано еще пугал, кому плох красный угол. Не обижайся. Тихона нам бы да не уважить! Дак за встречу и всем нам большого жизнерадостного здоровья.

Они докончили бутылку еще до прихода Зины, не старой, но болезненно-исхудалой женщины, с черным закостеневшим лицом и черепашьими складками высохшей кожи на шее и на руках. Она часто поглядывала на мужа, но как будто издалека — пугливо вытягивая шею.

Вторая бутылка разговорила и Тихона. Он замычал выразительнее и руки его заходили толковее.

— Я и сам это говорю, — соглашался Климов. — Захудала Зинка совсем. А ведь раньше какая солощая баба была. Я тогда у нее со сломанною ногою лежал, она к нам санитаркой пришла… Ну, давай за Зинкино за здоровье! И заёдывай. Ну-ко ты, заёдывай по-людски. Вот бери холодца. Да кваском бы запил, кваском! А хочешь «Оборжоми» налью? Зинка лечится. Да чего-то не помогает. Ты чего это говоришь? Ну дак, можно и холодной воды. Валька, принеси ковшик! Я и сам могу холодянки. Да ты ешь! Чего ты опять не ешь-то, смотрю?

— Да чего ты Тихона всё неволишь? Непривычный он столько есть, — заступилась за своего брата Зинаида.

Да и правда, Тихон сильно осоловел, и жевал уже из нужды, помогая своей челюсти плечом.

— Ничего, посидит, передохнет и опять поест, — сказал Климов.

— Вы подите, приляжьте, потом еще посидите.

— Ну ты это, — обиделся Климов, — молчи. Я еще телом не оттаял совсем, не то что душой, меня баня не пробрала, и мне Тихон — главный терраупевт в этом деле. Молчи, я сказал!

Зина убрала со стола растаявший холодец, поставила новую сковороду картошки, доложила в миску грибов.

— Опять молчи да молчи, — в полголоса ворчала она. — Ты бы хоть спасибо сказал, что столько дней света нет, а то бы и посейчас стояли там раскорякой… А я-то, дура, думала хоть в гроб положу человеком, костюм давно приготовила… А он опять молчи да молчи. Снова никакой жизни. Мороз тебя не берет.

— Ой, мороз, мороз… — явственно пропел Климов, не открывая глаз и не отрывая своей головы от незанятого плеча Тихона. И скоро начал похрапывать и подрагивать, будто включился старый холодильник.

— Валько, Валько! — зашептала хозяйка. — Да утаскивай мужиков, помогай, пускай отдохнут.

Мужиков уложили. Валентин украдкой хватил недопитый отцом стакан, выловил рукой гриб и, довольный, вернулся к телевизору.

Через час, будто выманенный на этот сдвоенный храп, через все село пролетел милицейский «уазик» и подкатил к дому.

Два сержанта милиции не смогли не уважить хозяйки, выпили за здоровье вернувшегося хозяина, оценили состояние его кривоголового шурина, но в избе не остались. Один присел на скамейку в сенях, наблюдая за дверью, другой вернулся к машине — приглядывать снаружи за окнами.

Рыжий хозяйский кобель обошел уазик по кругу, поднял лапу на заднее колесо и вернулся на крыльцо к лайке.

***

По хлюпающим в осенней грязи деревянным мосткам тротуара, уже ближе к ночи, сырой и мозглой, тяжело опираясь на палку, Игнатий Игнатьевич добрел до своей калитки и, привалившись плечом к штакетнику, потянулся рукой в карман.

Старый, северного русского типа бревенчатый дом с ушастым коньком на крыше был мокр, холоден и темнел безотрадно. Белые оконные переплеты на фоне аспидно-черных, мертвых, как глаза ящера, стекол казались выбеленными крестами погоста. По рваным кускам рубероида, лежавшим на старой поленнице, с перестуками молотил дождь. Эти же тысячи мелких невидимых гвоздиков молотили и по шляпе Игнатия Игнатьевича, и по его плечам, норовя навеки прибить, пригвоздить к дощатым мосткам и штакетнику.

Таким, повиснувшим на ограде, его и увидел соседский парень.

Скорая помощь принеслась быстро, но простояла долго, пока дождь не перешел в снег и не завертелась первая большая метель. В метель машина ушла, будто завернувшись в белую простыню.

Игнатий Игнатьевич лежал мумией, выстелив руки по одеялу, и требовал папиросу.

Подавая ему папиросу и зажигая спичку, Гриша хорошо знал, что скажет учитель после первой затяжки. Курение перед сном было верным предвестником долгой бессонной ночи.

— Отец у меня, Гриша, помирал. Игнаша, говорит. Дай стаканчик красненького. А то никак не помру. Налил я ему. Хорошо помер.

— Ну, спасибо, что тонко намекнули. Так что вам, что ли подай тогда папиросу?

— Ну дай. Но я не тому. Уж нонче-то не помру.

— Да бросьте вы, дядь Игнаш. Чего опять по-деревенски-то говорите? Что ли, так плохо уж? Спали бы, а то укол уже скоро пройдет…

— Иди домой, Гриша.

— Не. Я здесь на лавке прилягу.

— На печке ложись.

— Не, там жарко. Мама боялась, что погода на снег, и малость перетопила…

Вскоре в теплой накуренной темноте слышалось только резкое всхрапывающее дыхание. Через равные периоды оно прерывалось, и тогда наступала полная бездыханность. Раньше Гриша подскакивал едва ли не на каждую такую задержку дыхания, да и сейчас по привычке отсчитывал секунды, прислушивался к тем звукам, которые успевали заявить о себе между всхрапами старика. Характерных звуков было лишь два: далекое заоконное подвывание неунимающейся метели и такое же неуемное шуршание электрического счетчика.

Счетчик был так же стар, как и хозяин дома. На каждое подключение лишней по его мнению нагрузки он отвечал негодующим хрюком с последующим прокашливанием и долгим нудным брюзжанием. За этот последний год, когда Гриша начал опекать Игнатия Игнатьевича, но только денно, но и нощно, он привык к счетчику как к живому существу и научился его понимать. Вот включился в соседней комнате и отработал положенные минуты старенький холодильник, а вот…

И в который раз Гриша мысленно вышел из комнаты в сени, поднялся по двум пролетам большой деревянной лестницы на чердак, а затем по широким половым плахам, лежащих на бревенчатых связях, дошел до избушки, срубленной в квадрат под стропила и служившей когда-то дополнительным жилым помещением, с печкой и электричеством. В избушке имелось даже слепое окно, давно заколоченное досками, и дверь, закрытая на висячий замок. Пыли на замке почти не было. Не было никакой пыли и на поворотном рычажке выключателя, расположенного возле дверей.

Редко-редко, только самой безветренной глухой ночью, в самую тихую безветренную погоду и только когда не лаяли собаки, и только простояв возле двери некоторое время, Грише удавалось достаточно настроить ухо достаточно тонко, чтобы услышать внутри какое-то гудение, писк и переключение каких-то приборов.

То, что в избушке под крышей постоянно работает какая-то аппаратура, кроме Гриши лучше всех понимал только он, этот старый электрический счетчик, в общем-то, бездушный прибор с испорченным бессонницею характером…

— Какой сегодня день, Гриша? — неожиданно спросил в темноте Игнатий Игнатьевич.

— Был четверг.

— Я знаю. Какое число?

— Было… будет двадцать седьмое.

— Было. Будет. Запутываешь. Совсем уже ничего не добьешься.

— А чего ругаетесь-то? Может, я уже спал?

— Он спал. Ну и спи. Жалко человеку ответить.

— Да чего снова жалко-то?

Игнатий Игнатьевич надолго замолчал и даже несколько раз всхрапнул. Потом снова:

— Так завтра будет суббота?

— Воскресенье, дядь Игнаш, — пробурчал Гриша с лавки, заворачиваясь в ватное оделяло, служившее одновременно и тюфячком.

— А когда нам высоковольтную линию отключали, не помнишь? Какие то были дни?

— С девятого по двенадцатое.

— Это числа. А дни?

— Сейчас… Воскресенье, понедельник, вторник, среда…

— Значит, дали в среду?

— В четверг. Вы куда?

Игнатий Игнатьевич встал, сунул ноги в валенки и накинул на плечи тулупчик, служивший вместо халата. В тулупчике он выходил в туалет даже летом. Вскоре он вернулся из туалета, снова повесил тулупчик, но в постель не вернулся, пошел на кухню и долго гремел рукомойником. В белых, некрашеной шерсти валенках, в белых кальсонах и длинной белой рубахе, зыбкий как привидение, он снова прошелся через всю комнату и подошел к низенькому окну, посмотрел на уличный градусник, которого не мог видеть, а затем постучал по стеклу костяшкою пальца — привычка, происходящая от общения с такими же старыми, как он сам, школьными физическими приборами.

— Гриша, — он сел на лавку. — Ты спишь? Сегодня был комитет. Я прошу. Скажи там Тесле Григорьевне. Объяснись. Я знаю, что у вас роман. Все равно. Ты сказал, воскресенье? Завтра ее вышлют. Только не так, как других. Это будет через окно. Я тоже поеду. Но полагаюсь на тебя.

***

Черный, неимоверно раздувшийся и похожий на дирижабль скафандр, похожий на дирижабль. Большой сегментированный ранец под ним, как гондола для экипажа. Всё бы так и казалось, но.

Но — эти рукава и штаны, подобные четырем отдельным воздушным шарам.

Но — эта зеленая, в грязных разводах, изнанка стекла гермошлема.

Чтобы снять с чердака скафандр с находящимся внутри трупом, нескольким милиционерам пришлось полностью разбирать заметенную снегом крышу и ломать половину стропил охотничьей избушки Косоголового. Сам Тихон безучастно сидел в милицейском автобусе и смотрел на все это, как на глупое и бестолковое следствие по поводу еще никем доказанного факта браконьерства. Мычать и жестикулировать он начал только тогда, когда подошел тяжелый гусеничный вездеход, который все называли легким словом «амфибия», и в его железный, глубоко утопленный кузов, крытый старым рваным брезентом, стали перетаскивать сено из стоявшего неподалеку стожка. Сена Тихону было жалко.

Черного космонавта положили на сено со всеми предосторожностями, более всего боясь повредить оболочку скафандра. Ранец частично отделили раньше. Верхняя его часть составляла единое целое с экзоскелетом, но несколько боковых и нижних сегментов удалось снять. Каждый снятый сегмент Игнатий Игнатьевич требовал подать себе лично в руки, протирал его тряпочкой, заворачивал в свои старые пестрые наволочки, набранные в комоде специально на этой случай и лишь потом опускал в дерюжный мешок у своих ног.

В желтом милицейском тулупе до пят и с мешком у ног, он продолжал одиноко стоять на снегу и тогда, когда космонавта уже отнесли и положили в амфибию. К нему никто не подходил и ни о чем не спрашивал. Все ждали. Гриша наконец подошел, взял мешок и довел учителя до двери автобуса, перед ней помог снять тулуп.

Тихон Косоголовый, увидев распахнутые двери, начал была мычать, требуя разрешения сходить по нужде, но его непристойные жесты остались без внимания. Сидящие в автобусе милиционеры несколько раз оглядывались назад, где на последнем сиденье какая-то женщина по-прежнему куталась в искусственную соболиную шубу и ни вздохом, ни словом не выдавала, что все здесь происходящее как-то ее касается. Она казалось погруженной в себя, то и дело сводила брови, морщила нос, о чем-то размышляя, и бросала поверх воротника шубы беглые, ни на что не направленные взгляды, но прямой ее взгляд обугливал, и поэтому обращаться к ней «девушка» милиционеры не рисковали.

Первым от избушки пытался уйти автобус, и он тут же провалился в глубокие, достающие до сырого непромёрзшего грунта и чересчур широко расставленные колеи от гусеничной амфибии. Пока меняли местами тягач и автобус, пока их сцепляли тросом, начало темнеть.

Вот только тут Теся поняла: плохому действительно пора начинаться.

Автобус падал то в одну колею, то в другую; безжалостной железной рукой его выхватывало из ям и дергало вперед. Комья мерзлой земли и обломки когда-то упавших, либо сломанных тягачом веток так надсадно по днищу автобуса, что, казалось, вот-вот — и пол в салоне разъедется, как старая железная молния на одежде; шофер матерился и пытался крутить рулем, но тот сам выкручивал ему руки или просто бил по рукам. Шофер честно пытался что-то сделать, чтобы пассажиров не так трясло и кидало. Он то пытался поддавать газа, но колеса крутились в грязи впустую, то аккуратно притормаживал, но с таким же успехом мог дать и задний ход.

Тягач просто не замечал, что за ним кто-то есть, он зашвыривал болотной жижей лобовые стекла автобуса и, что было самое нестерпимое, с каждым новым рывком и взрычанием дизеля, со всей щедростью отвешивал автобусу новый клуб черной, липкой выхлопной гари.

Тесю так же трясло и кидало, как и всех. Она давно уже не куталась в шубу. Растрепанная и задыхающаяся, впившая руками в спинку сиденья перед собой, она старалась лишь усидеть на месте, не удариться головой о стекло или не слететь на пол. Но все-таки она ударилась головой о стекло. Голову пронзительно сотрясло, слезы сами брызнули из ее глаз — как из проткнутого ножом лимона.

Но вдруг кидать ее стало меньше, и она поняла, что ее кто-то держит. Кто-то навалился на нее справа и правой же рукой прижимает к себе. Левую руку он пропустил у нее за шеей и упирается ладонью в стекло. Сидеть было хорошо, хотя некоторое неудобство она испытывала и в области шеи, и где-то в ногах — всё из-за чужих лишних ног, распёртых под их общим сиденьем, как какие-то добавочные перекладины и укосины.

Он больше не пытался изображать, что они незнакомы. Он жарко дышал в лицо, что-то говорил и хотел целоваться, но то ударялся своими зубами о ее подбородок, а то этими же зубами больно стукал по переносице. Она не пыталась отстраниться, но и перестала плакать. Несмотря на заложенный нос, она слышала его запах. Он пах все той же, еще молочной, пахнущей сеном, по-глупому пузырящейся мужской силой, от которой ей было ни особого удовольствия, ни спасения в их первую ночь.

Наконец, техника выбралась на просеку, узкую, прямую как стрела и подсвеченную фарами так, что свет, отражаясь от заснеженных елок, проникал в салон автобуса отовсюду, и внутри вдруг стало непривычно светло, словно днём. Автобус уже не дергался на буксире, зато провалившись одной стороной в глубокую колею после тягача, волочился за ним практически на боку, и Теся, притиснутая к стеклу и прижатая сверху заботливым соседом, стала задыхаться. Они хотели поменяться местами, но уже было поздно. Ее начало тошнить.

Шофер автобуса просигналил и начал переключать свет фар. Тягач остановился. Гриша помог ей выйти из автобуса и деликатно отошел в сторону. Она ушла в лес и долго ходила там по высокому, мягкому и хрусткому мху, зеленому, но присыпанному снегом и от этого, в нетронутом состоянии, — белому. С неба падал мелкий морозный снег; он был невидим и ощущался только легкими уколами на щеках.

Еще раз они остановились, когда добрались до высоковольтной линии; здесь тягач отцепился и отошел в сторону, уткнувшись утиным носом в голое, расчищенное от леса пространство.

Просека линии электропередачи показалась очень широкой; свет автобусных фар выхватывал лишь ближайшую металлическую опору и тяжелое серебристое вымя проводов, спускавшихся и опять поднимавшихся в темноту. Разбитая дорога, по которой они раньше ехали, отсюда резко уходила налево, в сторону уезда; Теся догадалась, что именно здесь они сворачивали, направляясь к избушке Тихона. Направо, вдоль линии, никакой дороги не обнаружилось — только ранний молодой снег, ровно выпавший на еще теплую непромерзшую землю.

Стояли долго, чего-то ждали. Теся прикорнула возле окна и уже по-настоящему засыпала, когда милиционеры заволновались и стали выходить из автобуса. Откуда-то слева, издалека, шла машина. Отражение ее фар и встречный свет мощной фары-прожектора тягача радостно повисли на проводах, из-за чего высоковольтная линия на несколько долгих, бесконечно волшебных минут превратилась в новогоднюю елку — лежащую на земле, но как будто уходящую ввысь. Чем ближе подъезжала машина, тем более праздничным становилось вокруг настроение.

Большая трехосная бортовая машина с лязгающими откидными бортами нахально проехала мимо кучки людей и только тогда остановилась, ненадолго осветив фарами голую снежную целину. Несколько темных фигур выпрыгнули из кузова, тут же послышались громкие голоса.

Водку с закуской разложили на утином носу амфибии. Тут же начали разливать. Из автобуса пригласили всех, включая кривого Тихона, женщину и юного Гришу. Гриша кашлянул и заерзал, но когда его пригласили отдельно — как мужика, он солидно, словно нехотя, встал и, вразвалочку, не спеша, вышел.

— Ну это надолго, Теся Григорьевна, — сказал Игнатий Игнатьевич, оставшийся в теплом закрытом автобусе наедине с Тесей. — Без этого они не поедут. Да чего и спешить. Ночь наша.

Она не отвечала, делая вид, что спит.

Она и в самом деле уснула и проснулась только тогда, когда снова автобус закачался. Гриша снова просунул руку за спину, но теперь он уверенно обнимал, обнимал ее по-хозяйски. Теся принялась было высвобождаться, но потом решила терпеть. Она не видела, но чувствовала, что Гриша смотрит вокруг орлом.

Автобус по-прежнему шел в колонне вторым, но теперь колеи перед ним нарезала бортовая машина. Нужды в буксировке не было, и веселый шофер автобуса старался показать все, на что был способен. Он плавно переключал скорости, изящно перегазовывал, притормаживал, и с разгона преодолевал внезапные золотисто-бурые лужи, которые после первой машины проступали одна за одной на желтом снегу.

— Эй, полегче там! Не дрова везешь! — на каждом ощутимом тряске хором кричали шоферу на коленях играющие в карты мужики. В автобусе теперь находилось много людей, салон был неуютно освещен, все шумно о чем-то говорились, смеялись, но Теся никого не узнавала и не различала — все они для нее оставались одна темная масса.

Она смотрела в окно. Гусеничный вездеход шел не сзади, а сбоку, почти вровень с бортовой машиной, заодно прощупывая прожектором дорогу и для нее. Впереди все было по-старому. Провода висели. Столбы медленно сменяли друг друга, но от этого ничего не менялось.

Через час, а, может, и два была сделана последняя остановка — кому-то приспичило. Пока стояли, Теся высвободилась из-под уснувшего Гриши, отодвинулась от него насколько смогла, а затем положила его большую вихрастую, цвета и жесткости сена, голову себе на колени.

Ей было ни хорошо и ни плохо. Не хорошо и не плохо.

— Не будите его, — сказала она, когда автобус остановился окончательно, и мужики, посерьезнев, стали выходить один за одним.

Все вышли и шеренгой встали на берегу, неподалеку от того места, где высоковольтная линия перешагивала через реку. Прожектор амфибии освещал необычно длинные провода, которые низко провисали меж двух высоких опор, по ту и другую сторону стынущей подо льдом воды. Теся, впрочем, только догадывалась, что на другом берегу обязательно должна быть опора, потому что не видела ее.

— Гляди, уже вешают. Как ведь знают, з-заразы! — возбужденно воскликнул кто-то, когда луч прожектора, только что легко пробивавший мелкий косой снежок, вдруг уперся в отчетливо темную, совсем темную, но все темнеющую и темнеющую стену. При этом стена нисколько не являлась стеной, свет ее нисколько не освещал, он просто оттуда не возвращался. С таким же успехом можно было освещать черное ночное небо, освещать космос.

— Чтоб тебя за ногу, — растерянно произнес другой голос.

После этого все стали как-то переминаться, переступать с ноги на ногу и перестали даже украдкой оглядываться Тесю.

Она поняла, что пора. Сначала направилась к амфибии, переговорила с водителем, а когда тот залез обратно в кабину, подошла к темному полукругу мужиков и милиционеров и каждому на прощание протянула руку. Игнатия Игнатьевича она обхватила рукой за шею, пригнула к себе и поцеловала в седую пятнистую и щетинистую щеку.

Один из мужиков помог ей подняться на гусеницу. Амфибия, порыкивая, сползла с берега и, шумно ломая лед, всей тушей плюхнулась в воду. Трещины молодого льда весело побежали по всей реке, река завздыхала и загорбатилась. В свете фар заискрились игрушечные торосы, тонкие, как крылья ледяных бабочек.

Вскоре амфибия включила водомет и, сделала несколько несложных маневров, в течение нескольких долгих минут позволяла течению медленно относить себя вниз и при этом прижимать боком к берегу. Потом двигатель взревел вновь, и на крыше кабины показался водитель. Время от времени он приседал и делал перед стеклом кабины какие-то объясняющие знаки, но машина под ним продолжала реветь, опасно раскачиваться и разбурливать воду вокруг себя. Наконец она приутихла. Стало слышно, как, хлюпая, с мокротой, отфыркаются трубы глушителя и по всей реке трещит лед, колеблемый хаотичными волнами.

Когда амфибию поднесло к берегу, водитель прямо с кабины хотел допрыгнуть до ровной земли, но не смог удержаться на склоне и съехал по пояс в воду. Его бросились вытаскивать.

Амфибия снова зарычала и медленно двинулась от берега. Сначала она уплыла куда-то далеко вниз, потом вернулась назад, сделала посередине реки задумчивый круг, потом снова поплыла по течению, но тут же поправилась и пошла поперек. Затем ее безудержно повело вверх, но она быстро выправилась. Наконец, достигла экрана и исчезла за ним, будто въехала с яркого солнца в тень.

— Эй, технику вернуть не забудьте! Козлы! — кто-то, смелый, прокричал вслед. Остальные молча смотрели, как приплывшие сверху пластины льда собираются в полынье.

Постепенно темнота стала расходиться, противоположный берег начал возникать вновь. В свете прожектора проявилась металлическая опора, и серебристые провода дотягивались теперь до самых изоляторов. Берег казался совершенно уже обычным, одинаковым, тем же. Вполне вероятно, там дул тот же ветер, мела та же метель, и вдаль уходила та же линия электропередачи.

Гриша стоял неподвижно у самых дверей автобуса. Оттуда он увидел, что опоздал: Теся уже попрощалась за руку с мужиками. Но он оставался на месте и тогда, когда амфибия ушла за экран, и мужики потянулись обратно к машинам. Его пытались затолкнуть внутрь автобуса, потом что он не давал пройти. Кто-то настойчиво ему говорил: «Ну, давай. Заходи. Поехали. Не мути».

Потом все вдруг куда-то пошли. Вместе с ними пошел и он.

Игнатий Игнатьевич сидел на подножке бортовой машины и стеклянными глазами продолжал смотреть на реку.

— Попросил будто покурить, — возбужденно и даже как-то обиженно говорил человек в замасленной меховой спецовке. — Я ему даю, а он нет. Я ему… а он нет! — И он снова и снова показывал, как втыкал в бескровные губы папиросу и как та падала обратно.

***

«Нет, а почему нет? Разве они не люди? Разве мы можно им отказать в земле? Разве людям так ненормально лежать в земле? Разве мертвые люди не должны по всем нормальным законам нормально лежать в земле? Разве это так ненормально позволить нормальным людям нормально лежать в простой нормальной земле?» — неизвестно к кому обращался главный лесничий уездного лесхоза Терентий Рассказников.

Он стоял посреди вырубки, и сыреющие под первым весенним дождем вершины засохших сосен чернели вокруг него как кресты на погосте.

Теплый пасмурный март потихоньку разъедал наст; кусочки коры, упавшие ветки, шишки — всё это дружно выползало из-под снега, образуя то забавный кратер, на дне которого, как муравьиный лев, сидела раскрывшаяся сосновая шишка, то любопытную сеть марсианских каньонов — полное отражение лежащей на снегу ветки, впитывающей в себя тепло воздуха.

Было тихо. Мертвый лес потихоньку распадался, отламывались ветки, осыпалась хвоя. Где-то стучали дятлы. Им стучать еще долго. И чем дольше, тем лучше. Так будет правильнее. В лесу пока еще не ударил ни один топор, не взвыла пила, не зашла техника. Потому что пусть не шумят.

В голове у Рассказникова было чисто, прозрачно, ясно и немного морозно — точно как во лбу над бровями в начале температуры. Он не знал, почему и как эти люди оказались так далеко. Что там делали. Он ничего не знал о вселенной. Она даже не знал того, достаточно ли она большая, чтобы принять всех людей. Он только лишь чувствовал, что они возвращаются.

Так было тогда, год назад. Так, может, продолжается и сейчас. Ведь всё о том говорит.

Вот промчался над вырубкой порыв какого-то странного ветра, лес откликнулся скорбным костяным звуком, простучали по сухим веткам другие сухие ветки.

Вот ниже пелены облаков, почти над самой землей, пронеслось очень странное облако, одинокое, темное, перегруженное и словно порванное в куски. Скоро где-нибудь упадет, как сбитый самолет.

Вот пролетела над вырубкой желна, черный дятел, большой и черный, крича на весь лес писклявым скопческим голосом…

«Черт, и этот будет стучать. Мало их!» — неожиданно подумал Рассказников, ощутив в себе недовольство. И начал собираться домой. Почему-то всегда недолюбливал черных дятлов.

«Люди прилетели сюда на последний покой. Разве трудно это понять? Разве трудно обеспечить их тишиной? Разве это так ненормально лежать в родной земле, в тишине?» — медленно, по своим следам, уходя с вырубки, снова неизвестно у кого спрашивал Родион.

«Нет. Нормально. Вполне», — отвечал ему неизвестно кто.

«А вы говорите — Кельвинов столб».

«А мы и не говорим».

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Комбыгхатор предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я