Когда он исчез, так же внезапно, как явился, современники принялись сочинять для потомков свои впечатления от стрельцовского начала, справедливо уверовав в неповторимость происшедшего при них явления. И мне никуда не деться от преувеличений в жизнеописании, в котором все же намереваюсь заземлить легенду о Стрельцове… И сочиненное о нем едва ли будет противоречить реальности. Он сказал мне однажды: «Ты же фантазируешь, когда пишешь? Вот и я на поле фантазировал». (Александр Нилин)
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Эдуард Стрельцов. Памятник человеку без локтей предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
© Нилин А. П., 2020
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2020 КоЛибри®
***Еще бы мне не помнить времени — и себя в нем, а Эдика и подавно; еще бы забыть мне подробности времени, когда и самому смелому фантасту ни за что не вообразилась бы историческая ситуация, при которой на московских просторах воздвигли памятник футболисту — и не футболисту вообще, а именно Стрельцову.
Но дожили мы и до того, что квалификация всего минувшего никак не приходит в согласие и с беглой оценкой того времени, что легче назвать нынешним, чем настоящим.
И стоит вспомнить мне сегодня именно о Стрельцове, не совсем уж праздным кажется мне вопрос о памятнике ухайдаканному минувшим временем Эдуарду: кому изваяние высится (беру во внимание все три ипостаси памятника, включая Ваганьковское надгробие) — жертве или герою?
Часть первая
Восхождение и наказание
Фантазер из Перова
Когда полуторагодовалый Эдик, разбежавшись, впервые ударил по резиновому мячику, соседи по двору принялись уверять Софью Фроловну, что ее сын непременно будет футболистом.
Матерей часто обольщают уверениями в необыкновенной одаренности их детей в той или иной области.
Но перовские соседи Стрельцовых не ошиблись — Эдуард никем другим быть не мог — и остался футболистом действительно уж всему вопреки и всему назло.
Когда он исчез, так же внезапно, как явился, современники принялись сочинять для потомков свои впечатления от стрельцовского начала, справедливо уверовав в неповторимость происшедшего при них явления.
Гипербола сразу стала единственной оценкой и того, что делал Эдуард на поле, и того, что он позволял себе не делать.
И мне никуда не деться от преувеличений в жизнеописании, в котором все же намереваюсь заземлить легенду о Стрельцове.
Но сам Стрельцов — очень возможно, и не желая того и не помышляя о том — слишком уж обжил легенду о себе.
И сочиненное о нем едва ли будет противоречить реальности.
Он сказал мне однажды: «Ты же фантазируешь, когда пишешь? Вот и я на поле фантазировал».
Так почему же в жизни — к ней Эдуард приспособлен был явно меньше, чем к игре, — он должен был стать реалистом?
Законы игры нарушались им ради законов, писанных для него одного, — он подчинялся по-настоящему только зову собственной игрецкой природы, с чем всем пришлось в итоге смириться.
Он принимал, например, мяч на своей половине поля — и весь стадион вставал со своих мест в предвкушении индивидуально ответственного решения…
Но в следующей игре, а нередко и в нескольких играх подряд, он бывал никаким, нулевым, как говорят спортсмены.
В матче демонстративно не принимал участия, выглядел лишним человеком на поле.
Трибуны негодовали, однако негодовали дежурно, суеверно.
Трибуны знали, что единственным фантастически остроумным ходом даже на девяностой минуте игры он сможет совершить невозможное — и восемьдесят девять минут бездеятельности ему простятся.
От него ведь и не ждали правильной и полезной игры.
Ждали чуда.
И впечатление от случившегося надолго заряжало бесконечностью терпения.
Тренер и партнеры иногда чуть ли не насильно выталкивали Эдуарда на поле — он сопротивлялся, рефлексировал, канючил, что не хочет и не может сейчас играть: «ноги тяжелые».
Но и после этого мог сыграть гениально от первой до последней минуты.
Ближе познакомившись со Стрельцовым, я понял, что сравнение великого атлета с принцессой на горошине не притянуто за уши.
Он сказал мне однажды — уже после завершения им карьеры футболиста, — что вообще не любил играть летом: «очень жарко».
Проникнуться его состоянием дано было людям, хорошо его знавшим, — и я был свидетелем подобного проникновения, когда предвосхитило оно чудо, произошедшее через мгновение на поле.
Из Ленинграда транслировали полуфинал Кубка. Шел год, кажется, шестьдесят шестой. Мы смотрели футбол у меня дома с классным торпедовским игроком Борисом Батановым и с моим другом Авдеенко.
Под трансляцию, извините за подробность, пили водку.
Когда Стрельцов принял мяч в центральном круге, Борис спокойно сказал: «Можно чокнуться».
Мы с Авдеенко подняли рюмки с некоторым сомнением — Эдуард той поры реже, чем раньше, баловал слишком уж эффектными индивидуальными действиями, восхищал главным образом парадоксами распасовки.
Но Борис безошибочно уловил настрой и решение недавнего партнера. А комментатор лишь после забитого гола произнес общие слова об уникальной значимости Эдуарда Стрельцова в отечественном футболе. Мы же благодаря батановскому чутью успели не только чокнуться, но и выпить за гения Эдика.
В детской команде завода «Фрезер» он был самым маленьким по росту, но играл центрального нападающего почти в той же манере, что и потом за мастеров.
За одно лето — сорок девятого года — он вырос сразу на тринадцать сантиметров и совсем мальчишкой стал выступать за мужскую команду завода.
Когда после игры взрослые футболисты собирались в кафе, Эдика кормили, совали в кулак три рубля — на мороженое — и поскорее отсылали: «Иди, нечего тебе взрослые разговоры слушать, иди гуляй».
Он уходил от них — безо всяких обид. И — без сожаления. Вне футбольного поля у него ничего с ними общего не было.
Он ехал из Перова в Москву — на футбол. На стадионе «Динамо» часа по четыре отстаивал в очереди за билетом — школьным, самым дешевым.
«По-настоящему, — говорил Стрельцов, — моей командой был, конечно, „Спартак“. Но из-за Федотова и Боброва — они мне все-таки нравились больше всех — я болел и за ЦДКА».
Пройдет пять лет — и юный торпедовец Стрельцов будет приглашен армейским клубом на товарищеские матчи в ГДР. Уже на стадионе он вспомнит, что оставил в гостинице плавки. Скажет об этом кому-то, кто был рядом, а Григорий Иванович Федотов (работавший вторым тренером) услышит. И перед выходом на разминку протянет ему плавки: «Держи!» Федотов за ними в гостиницу съездил. Стрельцов рассказывал, что не знал куда деться от стыда: кумир его детства — и вдруг какие-то плавки: «Григорий Иванович! Да зачем же вы, я бы…» А Федотов: «Знаешь, я тоже играл, но как ты играешь, Эдик…»
Эдик забьет тогда четыре мяча, но неловкость перед Федотовым останется у него до конца жизни Григория Ивановича, да и своей жизни тоже.
По типу характера Стрельцов, наверное, ближе был к Федотову, чем к Боброву. И в годы после возвращения в футбол играл ближе к федотовской послевоенной манере.
Я бы сказал, что для своего поколения Эдик стал и Бобровым, и Федотовым, если бы не считал, что судьба его — быть Стрельцовым. Ни Есениным футбола, ни Шаляпиным, ни Высоцким, а Стрельцовым — и только.
Он вспомнит, что «Динамо» и ЦДКА побеждали тогда чаще, чем «Спартак». Но в спартаковской игре никто не жадничал — все играли в пас. «Я и мальчишкой чувствовал, что в „Спартаке“ ценят игрока, понимающего, когда придержать мяч, когда отдать. С мячом они охотно, свободно, но расставались. И никто из спартаковцев, по-моему, не воображал себя героем, когда мяч забивал».
«Мне хотелось, — признавался Стрельцов, — играть в „Спартаке“ и тогда, когда я уже вырос и в „Торпедо“ считался стоящим игроком».
Мама Стрельцова, Софья Фроловна, в разговорах с журналистами любила рассказывать, в какой бедности они с Эдиком жили: сын прибегал, наигравшись во дворе в футбол, а дома куска хлеба не находилось…
Она в нестарые еще годы перенесла инфаркт, болела астмой, получила инвалидность, но работала — сначала в детском саду, потом на «Фрезере». И Эдик после семилетки не только играл в футбол за команду завода, но и был слесарем-лекальщиком.
Сам он, однако, разговоров о бедном детстве избегал.
Может быть, оттого, что, когда мы познакомились, жил он по советским меркам очень хорошо — и не в его характере было вспоминать о плохом.
На банкете в Мячкове по случаю победы на чемпионате страны в шестьдесят пятом году он в своем тосте весело говорил о свалившемся на него несчастье, искорежившем всю жизнь, как о «случившемся с ним случае».
А может быть, молчал про давнишнюю бедность из-за обостренного с годами чувства справедливости. Он-то знал, что провел детство без отца благодаря женской гордости матери.
В сорок третьем году отец приезжал к ним на побывку с фронта. Его сопровождал ординарец. С четырьмя классами образования, столяр с «Фрезера» Стрельцов-старший уходил на войну рядовым — и стал офицером разведки. «Отец у тебя везучий, — объяснял Эдику ординарец, — столько „языков“ на себе притащил, а на самом ни одной царапины…» Эдик в общем-то знал о хладнокровии, которое отец проявлял в экстремальных ситуациях. До войны у отца с матерью случилась как-то буйная ссора. И Софья Фроловна бросила в мужа горячий, схваченный с электроплитки кофейник. А тот подставил свою огромную ладонь — и кофейник врезался в стену. А потом закурил папиросу и спросил у матери: «Успокоилась?»
Ординарец же сообщил зачем-то Софье Фроловне, что у отца на фронте есть женщина — и мать написала отцу, чтобы домой не возвращался.
Он и не вернулся. Жил в Киеве с новой семьей.
Эдуард встретился с ним за всю послевоенную жизнь лишь однажды — уже семнадцатилетним игроком команды мастеров — в Ильинке, когда хоронили деда, работавшего на «Фрезере» фрезеровщиком. И у отца, и у деда, считал Эдик, руки были золотые — отец всю мебель дома сделал сам.
И в Ильинке возник конфликт. Кто-то полез на Стрельцова — старшего с топором. Сын, здоровый парень, испугался: псих этот топором мог убить папу. «Что ты, сынок, — успокоил его отец, — мне его топор…» И, как тогда, закурил.
Софья Фроловна считала, что Эдик — «вылитая я». Но Стрельцову хотелось быть похожим на отца. «Я и похож, — говорил он мне, — у него вот только волосы сохранились…» Эдик полысел, вернувшись из заключения.
«Между нами, мать свою я не уважаю», — сказал он в том разговоре неожиданно для меня. Мать в этот момент жарила нам на кухне котлеты.
Я понял так, что он не смог простить ей принципиальности, проявленной по отношению к отцу. Конечно, в послевоенном Перове отца ему очень не хватало.
Первая жена Стрельцова, Алла, вообще считала причиной всех бед своего непутевого супруга безотцовщину.
Футбол, который видел подростком Эдик на «Динамо», по его словам, в него «прямо впитывался — отдельные моменты тех матчей у меня всю жизнь в памяти».
У них во дворе в Перове был ледник, лед засыпался опилками — и, когда лед увозили, освобождалась площадка для игры.
С ощущения этих опилок на подошвах и начиналось, возможно, своеобразие его футбола.
Но Стрельцова Стрельцовым сделал еще и талант внимательного и благодарного зрителя послевоенного футбола: матчи, увиденные им на «Динамо», привили вкус к элитарному толкованию игры.
Кто бы поверил, но я помню в некоторых подробностях свое состояние в тот мартовский день, когда я узнал о существовании Стрельцова.
Тринадцатилетний школьник, сидел я, вернувшись с уроков, на кухне в квартире на углу Хорошевского шоссе и Беговой улицы, ведшей к стадиону «Динамо» — что совсем немаловажным было в моем самоощущении, — и читал газету «Советский спорт», которую родители после долгих уговоров выписали мне с нескрываемой горечью: узость моих интересов вкупе с невысокой успеваемостью в учебе резонно вызывали у них большие сомнения в будущем сына. Газета действовала на меня терапевтически — углубляясь в ее чтение, я забывал про все неприятности.
Помню свое смятение перед открывшейся судьбой еще секунду назад неизвестного мне человека, чья близкая молодость вдруг вдохновляюще подействовала на меня.
Помню полуденное солнце на хрусте сминаемого нетерпением газетного листа. Весной я остро испытывал (и до сих пор испытываю) непонятную тоску. Сейчас — зная все дальнейшее — мне, наверное, легче объяснить происхождение этой тоски нежеланием смириться со своим несовершенством.
И ожидание воздействия извне.
Сложись моя жизнь по-иному, Эдуард, наверное, вошел бы в нее в иных объемах — почему-то мне кажется, что для внутреннего родства с ним неблагополучия во встречной судьбе должно быть больше, чем благополучия, или, может быть, ровно столько же.
В газетной заметке ничего не предрекалось — сообщался возраст торпедовского новобранца: шестнадцать лет — и всё.
Но мне различенной в строке информации вполне хватило.
Думаю, что для душевного здоровья Эдика — каким-то чудом сбереженного им до преждевременного смертного часа — гораздо лучше было бы попозже узнать не славу даже, а тяжесть лидерства.
Лидерства, особенно трудного для него по его человеческому складу — и вместе с тем неизбежного. Не фокус догадаться, что предвестием выпавших на долю Стрельцова бед стала ответственная жизнь уже в семнадцать лет у всех на виду — без сколько-нибудь надежных опор в чем-либо или в ком-либо.
Перегрузки премьерства и лидерства для юного существа, не созданного ни верховодить, ни подавлять чью-то волю — склонного, напротив, поддаваться любому влиянию, быть ведомым, управляемым и безотказным, — осложнили жизнь Стрельцова с первых шагов, которые у него несравненно удачнее получались на траве футбольного поля, чем на почве внефутбольного быта.
Общительный и безудержно компанейский парень, не признающий дистанций между людьми — и принятой в любом обществе субординации, — он был изначально обречен на невидимое другим (и едва ли осознанное тогда им самим) одиночество.
Одиночество это — после всего пережитого гордо, горько и молчаливо (без жалоб и обид) осознанное, но для окружающих по-прежнему незаметное — Стрельцов пронес через всю оставшуюся от ослепительной и жестокой к нему юности жизнь…
В послевоенном футболе создавался культ центрфорвардов — игрок с девятым номером на спине обязательно становился и героем кинофильмов про футбол, один из которых так и назывался — «Центр нападения». Фильмы делались совсем не на документальной основе, но публика все равно готова была видеть в «девятке» черты кого-либо из признанных премьеров атаки.
В реальном футболе выбор центрфорвардов был тогда на все вкусы.
И те, кто конструировал игру, — Григорий Федотов в ЦДКА (стелющийся, кошачий бег, пусть уже не столь стремительный, как до войны, но способный придать коварный разворот самому простенькому маневру, удар с пол-оборота по высоко летящему мячу и поэтому всегда неожиданный), Константин Бесков в «Динамо» (после войны он играл поэффективнее Федотова, много маневрировал по фронту атаки, увлекая за собой опекающего защитника, тем самым освобождая место для индивидуалиста-инсайда Карцева, иногда игравшего и в центре атаки), Борис Пайчадзе в тбилисском «Динамо» (он значил для своей команды то же самое, что значили для ее московских соперников Федотов и Бесков, но зритель-эстет, вне зависимости от клубных пристрастий, обожал великого грузина за артистичность его игрового поведения и факсимильность исполнения), Никита Симонян (в отличие от вышеназванных он начинал в послевоенном футболе, и с его приходом в «Спартак» связано возрождение самого любимого народом клуба; как игрок новых времен он был универсальнее предшественников, сложнее укладывался в принятое амплуа, ну и — забивал голы, забивал, забивал…).
И те, кто преуспевал в таранной игре, более понятной неискушенному зрителю, однако ценимой и знатоками (ведь нередки ситуации, когда только атлетического склада игроку удается быть по-настоящему убедительным в непосредственной близости к воротам противника), — Сергей Соловьев все в том же московском «Динамо» (быстрее всех бегущий «лось») и Александр Пономарев в «Торпедо» (невысокий крепыш, вероятно, в чисто атлетических статьях уступавший Соловьеву — как в технике и кругозоре он уступал Федотову, Бескову, Пайчадзе, — зато чаще всего превосходил их по бойцовским качествам и, случалось, опережал их в списке лучших). И, пожалуй, если бы не Стрельцов с Ивановым, прямолинейный хозяин на поле Пономарь так бы и остался навсегда эталоном торпедовского форварда.
И был, конечно, Всеволод Бобров, занявший место в центре всего послевоенного футбола.
Амплуа центрфорварда он — назначенный первоначально левым инсайдом — занял самочинно. В том смысле, что чуть раньше, чем великий тренер Борис Аркадьев закрепил за ним это амплуа в новой тактической схеме — и нашел для него неизвестную доселе рифму партнерства с Федотовым.
Бобров расширил занятую им роль прежде всего тем, что сузил ее до недостижимой для коллег по линии нападения элементарностью — он ставил все на гол, который гарантированно обязуется забить всегда сам, — и ожиданию от него этого непременного гола подчинялись остальные форварды ЦДКА (и даже, с известными оговорками, Григорий Иванович Федотов).
Стрельцову повезло больше, чем Федотову и Боброву. Очень уж серьезные травмы до тридцати с лишним лет его миновали. Олег Маркович Белаковский — прославленный спортивный врач и близкий друг Боброва еще по Сестрорецку, где жили они с Всеволодом в детстве, — сказал, что отсутствие у Эдика чувствительных повреждений означает доброкачественную работу на тренировках. Впрочем, когда я выразил сомнение в излишнем трудолюбии Стрельцова, он согласился, добавив, что природа поработала на торпедовца с большим запасом: функциональная готовность у него была высокой даже после нарушений режима (это на молодом организме никак не сказывалось), а уберечься от травм помогали и очень могучий корпус, которым он прикрывал доступ защитникам к мячу, и длинные мышцы бедер.
Но защитники не расставались с надеждой сломать Стрельцова. И первая жена Эдика через многие годы призналась в интимной подробности: в супружеской постели ей приходилось прикасаться к мужу с осторожностью, после игры у него болело все тело.
Свои частые паузы в игре Стрельцов чаще всего объяснял плоскостопием — от излишнего движения деревенели ноги.
И он с юности сохранял себя для максимального выражения в тех эпизодах, где его влияние на игру могло стать решающим. Кроме того, в игровых паузах — иногда он в этом признавался, а иногда отмахивался и смеялся, когда такие предположения от нас слышал, — Эдик словно фотографировал в игрецком мозгу расстановку сил на «поляне», ее динамику.
Откуда и происходило прославившее Стрельцова в более поздние времена видение поля.
Стрельцов крайне редко (а в трезвом виде вообще никогда) не разглагольствовал подолгу, тем более о своей игре.
Его жанр в беседах — застольных и прочих — смешная реплика или иногда короткая история, тоже обычно веселая. Я никогда и не пытался расколоть Эдика на длинный рассказ, но что-то в одном из наших разговоров о футболе его задело — и он высказался достаточно пространно, а я по горячим следам, не доверяясь памяти, записал этот монолог:
«Вот сколько играл я в футбол, столько и приходилось слышать упреки — за то, что стою.
Причем говорили бы, кто ничего не понимает про игру — ладно: чего им возражать? Но говорят же и люди опытные, которых ценю, — туда же. Мол, если бы он еще не стоял — остальное их, слава богу, устраивает…
Но я же мог отстоять и сорок минут, и сорок пять, но вот за каких-нибудь пять или даже за одну минуту вступления, включения в игру мог сделать то, чего от меня требовали и ждали.
Я ведь, случалось, или в самом начале игры, или в самом ее конце — не важно — забивал гол, становившийся решающим.
Вот, пожалуйста, вспомни: в пятьдесят восьмом году, когда играли против Румынии, я почти все время оставался в стороне от главных событий — ни в одной комбинации не участвовал. И румынские защитники про меня забыли. Но, когда уже играть всего ничего оставалось — а мы проигрывали 0:1 — я вдруг увидел возможность с левого инсайда догнать уходящий за лицевую мяч. Догнал — и под очень острым углом пробил мимо вратаря, который мне навстречу выскочил. Мяч о дальнюю штангу ударился — и отскочил прямо в сетку.
Я часто заставал защитников врасплох — значит, бывал эффект неожиданности в том, что я на поле чудил. А все равно потом про меня говорили: лень, поза…
Возможно… Но из такой вот лени или позы я иногда выскакивал как из засады.
Потом, я же тебе говорил: не все знали — а мне зачем признаваться, пока играл? — у меня плоскостопие. После тяжелой игры я еле плелся — шаг, бывало, лишний сделать больно. И кроссы в предсезонный период старался не бегать.
Я обычно мог хорошо отыграть игру лишь в своем, для себя найденном режиме — и к нему себя готовил, правда, иногда не то чтобы сачковал, но, дело прошлое, подходил несерьезно. Хотя неготовый лучшим образом в отдельных случаях играл даже лучше, чем перетренированный.
В игре я искал момент — то есть находил в большинстве случаев такие ситуации, в которых мое непременное участие только и могло привести к голу.
За мячом, с которым не видел возможности что-либо конкретное сделать, я и не бежал, как бы там трибуны нервно на это ни реагировали.
Но за тем мячом, с которым знал, что сделаю для необходимого в игре поворота, для внезапного хода, я бежал, уж бедных своих ног не жалея, и к такому мячу редко опаздывал. Мои партнеры на меня реже обижались, чем сидящие на трибунах специалисты и зрители. Правда, и партнеры не всегда меня понимали. Но я на них в обиде не бывал. Иногда только сердился. Но про себя.
Я стоял — берег силы. Но берег-то для момента, в который мог сам забить или отдать такой пас партнеру, чтобы он больше не жалел о времени, потраченном на ожидание от меня мяча.
Все, что возможно, что казалось мне возможным сделать на поле, я уж пытался, скажу тебе, сделать на совесть, что бы там ни говорили: стоит, мол, он, и прочее…»
С другой стороны, некоторая вялость — в молодости иногда и душевная — коренилась в самом складе характера Эдуарда.
Бобров как-то сказал мне, что ненавидел себя, когда не мог сделать задуманного. И я понял, что это касается не только игры — мы разговаривали в красногорском госпитале незадолго до кончины Всеволода Михайловича.
От Эдуарда Анатольевича, с которым я общался несравнимо чаще и продолжительнее, чем с Бобровым, я ничего подобного и не ожидал услышать.
Недовольство собой или другими из него выплескивалось в редчайших случаях. Но уж с такой непосредственностью! Однажды в молодые годы он самовольно ушел с поля во время матча, а изумленному и возмущенному Маслову буркнул: «Вы лучше всех остальных научите играть!» А вообще-то к промахам партнеров был поразительно для премьера терпелив. Наоборот, успокаивал — помню, как из-за удара Геннадия Шалимова мимо ворот из выгоднейшей позиции в Киеве торпедовцы лишились ничьей с лидером, необходимой им для турнирного куража в сезоне шестьдесят восьмого, и неудачник в слезах твердил, что бросит теперь футбол, а Эдуард сердито, что лучше всяких утешений, сказал ему: «Перестань! Что за дела? Со мной, что ли, такого не бывало? Какие я мячи не забивал — ты бы посмотрел! Из таких положений — лучше не бывает».
Стрельцов как спортсмен проигрывает в сравнении Боброву. Но, уступая Бобру в спортивном величии, Эдик в чисто футбольных возможностях, в том проникновении в игровую суть, которая отличала осень его карьеры, был, по моему разумению, выше.
«Мощь» — слишком общее слово для выражения стрельцовской индивидуальности в сезонах первого его пришествия. Но на этой мощи, скорее всего отвлекающей от иных несомненных достоинств, без которых нет великого футболиста, задерживается буквально каждый из современников, кто берется характеризовать преимущества Стрельцова перед всеми в самой ранней стадии признания.
Уже упомянутый Борис Батанов, склонный видеть в игре, как правило, тонкости и нюансы — подробности, недоступные взгляду неспециалиста, — когда его спросили, уверен ли он, что Эдик — фигура, превосходящая природным даром Пеле, привел пример, лишний раз утверждающий гулливерский статус одноклубника. Борис вспомнил, как обманутый маневром Стрельцова неуступчивый киевский защитник Виталий Голубев, некогда сыгравший и за сборную страны, изловчился все-таки и отчаянным рывком вцепился в майку обошедшего его и набравшего паровозную скорость Эдика.
И тот протащил его за собой, не снижая темпа…
Голубев сначала волочился, скользил по траве, а затем растянулся в горизонтальном полете. Стрельцов же дошел до штрафной площадки — и пробил. Мяч врезался в штангу, но выскочивший из-под земли Валентин Иванов довел прорыв своего партнера до гола.
Батанову вторит Белаковский. Он считает, что Эдику — такому, каким он был накануне мирового чемпионата пятьдесят восьмого года, — Пеле заметно уступал и в скорости, и в физических возможностях.
И в своеобразии игровых ходов.
Боброва и Стрельцова выделяют еще и как два наиболее былинных характера в футбольной истории, льстящих расхожему народному чувству.
И все равно я бы их полностью не отождествлял.
При всей ощутимой трибунами вольнице Боброва и на поле, и вне поля, при нескрываемой разухабистости была в нем и офицерская дисциплина — военная солидность, с примесью, конечно, гусарства по-советски, не поощряемого впрямую ПУРом, но допустимого в народившемся типе официального спортсмена, в демократическом противовесе возомнившим о себе — и за то наказуемым — братьям Старостиным, слишком уж кичившимся породистым егерским аристократизмом.
Нет, порода и в Боброве чувствовалась, но вызова режиму никто из вышестоящих не хотел в ней видеть. Предполагалось, что, прежде чем облачиться в красную фуфайку армейского клуба, он стянул через голову военную гимнастерку.
А вот в стрельцовской развальце за версту виделась разболтанность, расхлябанность — и бдительным начальникам так и чудилось, что в футболку сборной СССР переодевается стиляга, сбросивший длиннополый стиляжный пиджак и узкие брюки и переступивший в бутсы бомбардира из модных мокасин. Впечатления парня, прибывшего на торпедовскую базу в поношенном ватнике, превратившийся в знаменитого футболиста Эдуард не производил.
Вальяжность его на поле смотрелась повадкой барина в халате.
Правда, когда он хотел играть, он сбрасывал эту вальяжность, словно уже боксерский халат, вступая в матч яростным тяжеловесом…
Бобров и в застолье любил верховодить, пил красиво и тосты умел говорить. Неприятности из-за очевидной нетрезвости и с ним изредка случались, но Стрельцов в умении искать приключений на свою задницу в пьяном виде превосходил и Боброва, и всех прочих.
«Из-за водки и весь скандал, — говорила его мама Софья Фроловна, — я его Христом-Богом просила, Эдик…» О чем матери просят, многим из нас, к сожалению, известно.
Для тех, кто близко не знал Стрельцова, скажу, что был он из тех стеснительных натур, кого водка раскрепощает в быту, кому помогает высказать ближним (и дальним) то расположение, на какое в трезвом виде в полной мере человек не способен. Для таких людей и муки совести с похмелья всего острее — совесть они не пропивают. Талант, как показывает судьба Эдика, тоже.
Он извинял себе пренебрежение спортивным режимом, лучше других, наверное, представляя, каким талантом одарен.
Кто-нибудь возразит мне, напомнив о нередких случаях, когда пьющий человек обманывался, излишне положившись на природный дар.
Стрельцов пострадал, не дар свой переоценив, а только добрые к себе чувства.
В быту водка помогала Эдику из свойственной ему склонности к молчаливой прострации резко перейти к активности общежитейского состояния, в иных обстоятельствах — к активности, резко противоречащей его мягкой натуре.
Футбол был самой естественной средой обитания Эдуарда Стрельцова.
В ожидании Стрельцова
Аксель Вартанян жил в пятидесятые годы в Тбилиси и школьником (он на два года старше меня и на год моложе Стрельцова) на запасном поле местного стадиона «Динамо» увидел Эдика, вернее, специально пришел на него посмотреть, сбежав с уроков.
Московский футболист, о котором еще до первой игры его в начале апреля уже шла молва (их тысячи три собралось в непогоду на торпедовской тренировке) среди тбилисских болельщиков как о вундеркинде, показался будущему знаменитому статистику каким-то по-особенному чистеньким, светленьким.
На каждое удачное движение не по годам рослого и длинноногого голубоглазого блондина — финт ли, рывок ли, удар — разбиравшаяся в футболе публика отзывалась восторженным гудением.
Он подбежал к трибунам за укатившимся мячом — и, зардевшись, заулыбался, когда ему зааплодировали. Возвратившись на поле, он словно в благодарность за такое к себе отношение пробил под невероятно острым углом в дальнюю девятку.
Вспоминая, как он оказался в двух-трех шагах от прибежавшего за мячом Эдуарда, Аксель говорил: «Настолько близко я никогда больше его не увижу». Вартанян так и не познакомился со Стрельцовым, хотя и переехал потом в Москву. Но дал нам в итоге исчерпывающий статистический портрет Эдика. А я от строчки в спортивной газете, всколыхнувшей фантазию, дошел — таки до личного знакомства с Эдуардом — и прикалываю теперь листочки разрозненных мемуаров к частоколу уточненных цифр.
Я отправился впервые взглянуть на Стрельцова в самом что ни на есть рядовом календарном матче — и смотрел на Эдуарда с полупустой Южной трибуны.
Матч не удался ни Стрельцову, ни «Торпедо».
Но, по-моему, сила впечатления от «нулевого» Эдика и позволяла мне теперь самому судить о степени магнетизма, которым привлекала к себе всех его индивидуальность.
Я вслед за ним пропустил мимо себя игру, не удостоенную им сколько-нибудь заметного участия, — и безотрывно наблюдал все девяносто минут за Эдуардом.
На поле, разделенном вдоль на пепельную тень от трибуны и засвеченную зелень газона, он выглядел словно нарочно укрупненным для досконального рассмотрения: от прогулочной поступи до носа, добродушно вздернутого, до веселого кока блондина. Среди искаженных гримасами борьбы лиц он выделялся домашним выражением на детской физиономии, соединившей простодушие с ленивой лукавостью врожденного артистизма, выглядел баловнем, входящим во вкус (им же и генерируемого) обожания, баловнем, то зазря, то многообещающе вызывающим азарт зрителя своей безучастностью.
Перед ним — да и передо мной — простиралась в своей биологической упоительности жизнь.
И невозможно тогда было представить себе край этой жизни — вообразить, что через тридцать шесть лет мы будем сидеть у Стрельцова дома, в креслах друг напротив друга, — и он, с улыбкой спрятанной боли, с гипсово-бледной печатью смертельной болезни, спавший с лица до неузнаваемости, будет спокойно говорить о предопределенности близкого финала, а я запутаюсь в жалко неестественных словах ободрения…
Но то, что судьба Стрельцова имеет некое касательство и к моему будущему, я откуда-то знал. Что-то метафорически созвучное тревожно мерещилось мне уже тогда.
И дальше были матчи великолепные, и снова матчи, откровенно им проваленные, но отчего-то тоже памятные — и важные для понимания и Стрельцова, и его зрителя, щедро вознагражденного за терпение.
Тогда играли с пятью нападающими.
И все пять форвардов «Спартака» без проблем претендовали на основной состав олимпийской сборной, нацеленной на Мельбурн.
Но первое мая пятьдесят шестого года стало днем торпедовской атаки.
Точнее, бенефисом Стрельцова — притом что Валентин Иванов, как всегда, изобретал, комбинировал, исполнял, завершал — словом, действовал в своем стиле.
Эдик, однако, затерзал, затаранил, запугал стойких спартаковских защитников до того, что на внимание к стрельцовским партнерам их не хватало.
Эдуард не забил «Спартаку» ни одного из двух безответных мячей.
Тем не менее говорили после матча только о нем, его одного превозносили, забыв про труд одноклубников.
Персонально против Стрельцова играл герой исторического матча советской сборной с ФРГ Анатолий Маслёнкин. На разборе игры Николай Петрович Старостин попенял ему: «Посмотри, Толя, как грамотно сыграл Борис Хренов против нашего Симоняна — и опережал при приеме мяча, и вообще…» Маслёнкин перебил основателя клуба: «Да против Никиты я бы тоже сыграл».
Так Эдуард открывал в Москве сезон, завершившийся поздней осенью победой на Олимпиаде в Мельбурне.
В рассказе Батанова о том, как Стрельцов тащил на себе киевлянина Голубева чуть ли не полполя — после чего Борис всю жизнь и отдает Эдику предпочтение перед Пеле, — безо всякого выражения произнесена была фраза о том, что попавший все-таки в штангу мяч превратил в гол Иванов.
Уточнение, однако, во всех смыслах весьма существенное.
Стрельцову, вполне возможно, и простили бы незабитый гол за испытанное потрясение от мощного продвижения его к воротам. А Иванов обязан забивать — с него иной, без каких бы то ни было любовных послаблений, спрос.
Не представляю теперь переложения судьбы и жизни Стрельцова на драматургическую колею без непременного поиска соучастия в судьбе этой и жизни его великого тренера — Валентина Иванова, чья собственная история кому-то, может быть, и кажется обедненной отсутствием катастрофических перепадов, какие узнал в отношении к себе властей и части публики Эдик.
Не уверен, что жизнь Стрельцова на протяжении всего пути смотрелась бы так неослабевающе остросюжетно, не возникни занимающей всех параллели с Ивановым. И, очевидно, параллель увлекает некоторых из нас больше, чем пересечение…
На фуршете, организованном после открытия памятника Стрельцову при входе на стадион его имени, Валентин Козьмич отсутствовал, хотя на самой церемонии привлек повышенное внимание журналистов разных поколений, одинаково взиравших на него как на реликт.
Я вообще заметил, что Иванов из всех ветеранов своей поры наиболее узнаваем — вероятно, внешнему забвению отчасти воспрепятствовала его активность на тренерской скамейке, растиражированная телеоператорами, когда он четверть века (с вынужденными перерывами) тренировал «Торпедо».
Отсутствие Иванова не осталось незамеченным группой торпедовских футболистов, выступавших с ним в середине шестидесятых (я оказался у банкетного стола рядом с ними), причем вызвало немедленный отклик-комментарий. «А Кузьмы нет?» — оглядел зал один из этих несправедливо, в общем, позабытых господ. «А разве надо объяснять — почему?» — с иронически сочувственной улыбкой проговорил другой, сделавший карьеру на несколько неожиданном для полузащитника дипломатическом поприще.
Из его недоговоренности посвященным следовало понять, что Валентину Козьмичу нелегко перенести посмертный триумф Эдика, превратившегося в монумент.
Но сами того, наверное, не сознавая, подшучивающие над кажущейся слабостью Иванова, они высказывали тем самым наивысший комплимент: кто же, кроме него, мог позволить себе пусть и ревниво-ранимо, но соотнести себя с натурой для изваяния? Кто же еще достоин соседствовать с ним в футбольной истории — пусть и не вполне, как показало беспощадное время, конкурентоспособно?
Когда Эдик пришел в команду, двадцатилетний Иванов уже занимал в ней положение — и мог бы надуться высокомерно, выказывать свое старшинство и подчеркивать свою принадлежность к группе ведущих игроков. Но — к чести Кузьмы — он сразу разглядел Стрельцова. И я думаю, что поверил не только чутью тренера Маслова, но и своему игроцкому — в первую очередь. В сближении с Эдиком, которому не стукнуло и семнадцати, была наверняка и высокая корысть. Он разглядел в нем прежде всего необходимого себе партнера.
Но разве наилучшие партнеры становятся друзьями?
Обычно совсем наоборот.
Иванов же со Стрельцовым вместе проводили и все свободное время; их поселили в одном доме на Автозаводской — и даже фельетонист Нариньяни, прицеливаясь в Эдуарда, не спешил отвести острие ядовитого пера от Валентина.
Однажды в нетрезвом состоянии Стрельцов проговорился мне, что настоящего друга в жизни ему так и не удалось обрести.
Но из путаных его объяснений я все-таки понял, что в молодости — задолго до подведения жизненных итогов — он считал Кузьму другом.
Да и всем, кто знал их в середине пятидесятых, они представлялись единым целым, неразлучной — некуда и некогда было им разлучаться — парой, когда один был до смешного невообразим без другого. Они всегда вместе выходили из дому, шли к метро «Автозаводская», где в ожидании автобуса собирались торпедовцы. Всюду и бывали только вместе.
И на поле Эдик обязательно вставал на защиту менее крепкого физически Вали. Его и с поля как-то раз удалили за то, что он — не таясь — ударил защитника соперников, обидевшего Иванова.
В этой дружбе до определенной поры Иванов был ведущим, но вовремя понял, что внешне покладистый Эдик в общем-то неуправляем, а подчиниться стихийности его проявлений — значит погубить себя, не реализовать свою козырную возможность жить и рассуждать здраво.
Иванов был гораздо умнее Стрельцова в жизни, а в чем-то и на поле. Те озарения, что посещали Эдика в игре, Валентину — по его-то природе — и не требовались. Эти озарения адресовались тому мышечному дару, которым никто, кроме Стрельцова, в футболе не обладал.
Гениальность Эдуарда никак не заставляла Иванова комплексовать на поле, но на то всепрощение, на которое подсознательно надеялся Стрельцов, умный Валя не мог и не собирался рассчитывать.
Ум оберегал его и от ненужной зависти — он и не посягал на предназначенное партнеру.
Он проникся перспективой сотрудничества на поле — и очень правильно распорядился слитностью их силы в футболе.
Специалисты отмечали, что в своем дострельцовском премьерстве Иванов не дотягивался еще до мастеров уровня, скажем, Сальникова или Нетто, а при Стрельцове быстро приобрел игровую весомость — и теперь всякие сравнения, кроме как со Стрельцовым, чаще всего оборачивались в его пользу.
Иванов, как и положено большому игроку, не только максимально умел воспользоваться ситуацией на поле, выжав из нее все возможное, но и сам мог ее создать.
Однако Стрельцов одним своим присутствием в футболе являл ситуацию чрезвычайную — с образуемым его участием в матче форс-мажором примирились, словно со стихией.
Очень долго Кузьма (прозвище Иванова в команде) проявлял удивительную широту, когда вынуждали его на разговор, затрагивающий щекотливую тему дежурного сравнения со Стрельцовым, — и безоговорочно признавал превосходство стрельцовского гения над огромностью своего таланта, значение которого он готов был даже и принизить, дабы сказать об Эдике не сказанное другими вслух и вовремя.
Но, когда отошел он (по возрасту) от тренерства — и выкроилось больше времени на представительство и воспоминания, а Эдуарду уже успели воздать должное, мне показалось, что Валентина Козьмича стал раздражать не то чтобы культ Стрельцова, но обязательная привязанность ивановской жизни к стрельцовской — с бестактным минусом в оценке, неведомо кем выставляемой.
Почитатели Стрельцова, похоже, забыли, что Иванов сыграл семь сезонов без Стрельцова, выступил небезуспешно на двух чемпионатах мира, лидируя в национальной сборной.
Что так много, как Кузьма, никто для «Торпедо» и не сделал…
И я допускаю, что некая горечь от того, что вроде бы глупо прожитая жизнь Эдика постепенно превращалась в пример для назидания, слегка отравляла славное существование Валентина Иванова.
Иванов с детства болел за московское «Динамо» — он попал на футбол впервые вместе со старшими братьями Владимиром и Николаем, а они оба были динамовскими болельщиками — и не мог сделать иного выбора. (На матч, где в финале Кубка встречались «Динамо» и «Торпедо», сумел проникнуть единственный из трех братьев, Коля, с букетом цветов для динамовских игроков — какие могли быть сомнения в их победе? — но приз впервые в своей истории взяли футболисты автозавода. И ближайший родственник лучшего впоследствии торпедовского бомбардира вернулся с цветами домой.)
Стрельцов — за «Спартак».
Оба не оригинальны в ранних пристрастиях.
Оригиналы (морально подкрепленные почти семидесятитысячным коллективом автозавода сначала имени Сталина, а потом — Лихачева) болели как раз за «Торпедо», не испугавшись оставаться на трибунах в меньшинстве.
Иванов и Стрельцов пришли, однако, в команду с прошлым, которого никто в ней не стыдился и от которого никто в «Торпедо» не собирался отрекаться. Пришли в команду, возглавляемую уважаемым тренером, немало уже натерпевшимся до знакомства с Валентином и Эдуардом за свои взгляды на футбол и характер, никогда почему-то не устраивавший начальство, притом что был Дед-Маслов человеком кутузовского склада и вряд ли намеренно сердил заводских командиров.
В чем же выражались традиции московского «Торпедо» доивановской и дострельцовской эры?
Торпедовцы могли, повторяю, выиграть у любого сильного и знаменитого клуба, включая и динамовцев с армейцами в пору их непобедимости, а позднее возрожденный «Спартак». Но дух противоречия никогда не мешал «Торпедо» проигрывать тем же командам с крупным, позорным, разгромным счетом.
Во времена, когда институт тренеров еще только начинал складываться, «Торпедо» показало себя командой управляемой и способной соблюдать игровую дисциплину.
В сезоне тридцать восьмого года имя тренера Сергея Бухтеева вспоминали чаще других тренерских имен. Не потому ли, что работал он с командой, где звезд не числилось? Хотя торпедовский центрфорвард Синяков на какой-то миг затмил всех знаменитостей своего амплуа. Но в этом — исключительно тренерская заслуга. Бухтеев раньше всех коллег применил «дубль-вэ»: выдвинул Синякова неожиданно для соперников далеко вперед — и тот беспрепятственно забивал гол за голом. Торпедовцы, впервые выступавшие в высшей лиге, некоторое время лидировали. То, что они не выдержали гонки за более опытными и гораздо лучше укомплектованными клубами, не пошатнуло авторитет Бухтеева. В сороковом году ему предложили тренировать одну из лучших тогда команд — ЦДКА. Сергея Васильевича можно отнести и к пионерам в теории футбола. Он написал книгу «Основы футбольной техники».
Думаю, что Бухтеев удачей — пусть и кратковременной — своих экспериментов пробудил интерес к тренерскому делу в игравшем полузащитника Викторе Маслове.
Маслов — ровесник Якушина из «Динамо»: они оба десятого года рождения.
И почти одновременно — Маслов чуть раньше — стали тренерами.
В отличие от знаменитейшего и действительно выдающегося игрока Михея, Виктора Александровича скорее назовешь середняком. Но вовсе не посредственностью — в список пятидесяти пяти лучших игроков за сезон тридцать восьмого года он входил. Под пятым, кажется, номером на своей позиции. (Для примера, главная послевоенная звезда «Торпедо» Александр Пономарев — и до войны очень и очень приметный лидер атаки сталинградского «Трактора» — в этот список не включался.)
Громкой победой динамовцев в чемпионате сорок пятого и мифологизированным турне на родину футбола Михаил Якушин мгновенно поставил себя на несравнимую с началом Маслова в «Торпедо» высоту. Более того, в год триумфа тренера «Динамо» Виктора Александровича вообще отставили от занимаемой должности.
И в дальнейшем за сколько-нибудь чувствительный неуспех вверенной ему команды Деда (это прозвище он получил от игроков, надо полагать, за «домашность» создаваемых им отношений внутри команды) немедленно освобождали от тренерства.
Склонность к перемене тренеров в суперклубах с такими шефами, как органы безопасности и внутренних дел, министерство маршалов и генералов с большими звездами и зашифрованное начальство «Спартака», понять легче.
Отрицательное мнение накапливалось в инстанциях, а уж дальше доводилось до сведения государственных людей. Но на автозаводе-то начальственных этажей поменьше…
Тем не менее директор ЗИСа Иван Лихачев не без оснований тоже считал себя человеком государственным, руководил своим заводом, как Сталин страной, а кроме того, как заядлый болельщик, вникал во многие детали жизни родной команды. Что, с одной стороны, давало подшефной команде дивиденды, но с другой — до крайности усложняло тренерскую жизнь.
Нет сомнений, что постановка игры «Торпедо» в сезонах сороковых и пятидесятых — заслуга Маслова, и только Маслова.
Главные достижения, правда, пришлись на более поздние времена. Легко предположить, что взгляды тренера на футбол, в дальнейшем признанный фирменно масловским, формировались и в опыте работы с более послушными тренерской воле игроками, и в ненастойчивом укрощении Дедом Александра Пономарева.
Маслова-тренера за Пономаревым вроде бы и не видно было — с трибун кричали: «Саша, распорядись!» Пономарев, вероятно, ассоциировался у автозаводских болельщиков с Лихачевым, в честь которого и переименовали завод после смерти Ивана Сергеевича (и разоблачения Сталина — соответственно).
Кубок сорок девятого года — в матче, с которого брат Валентина Иванова принес обратно домой цветы, — торпедовцы выиграли под руководством не Маслова, а Квашнина — самого удачливого довоенного тренера, приводившего в чемпионы и «Динамо», и «Спартак».
Лихачев, ходили слухи, на радостях премировал победителей машинами заводской марки.
Ликование от первой исторической победы должно было вознести Константина Квашнина и предать забвению Виктора Маслова.
Но цену Маслову — при всех придирках — на заводе знали.
И в следующий заход Деда в команде и появились герои нашего повествования. Но сначала «Торпедо» покинул Пономарев.
Александр Семенович ушел, но не сошел — он уехал, вероятно подзаработать на конец карьеры, к себе на родину в Донбасс.
Футболисты донецкого «Шахтера» (Донецк назывался тогда Сталино) были поставлены в наилучшие условия, прикреплены к шахтам, где им шла приличная шахтерская зарплата (а платили тогда шахтерам хорошие деньги, они считались весьма привилегированной частью рабочего класса).
Вокруг Пономаря собрались приличные игроки — и, предводительствуемые им, заняли впервые третье место. Но следующий сезон он уже явно дотягивал на авторитете.
А в год прихода Стрельцова в «Торпедо» Александр Семенович Пономарев стал старшим тренером «Шахтера».
Игра «Торпедо» без Пономарева поначалу казалась менее колоритной. Вместе с тем без необходимости работать всем только на одного лидера футболисты гораздо меньших, но несомненных достоинств стали чаще оказываться на виду. Я бы не назвал их — Нечаева, Габичвадзе, Золотова, Сочнева, Соломатина — выдающимися игроками, но вот помню же каждого и через полвека.
Из относительно — в сравнении с наступавшими — хороших для «Торпедо» времен оставался в составе испанец Августин Гомес — по-прежнему один из лучших игроков обороны в стране. Перед началом сезона пятьдесят третьего года Гомеса встретил в Киеве конферансье Кравинский — и посетовал, что вот болел он с войны за ЦДКА, но клуб армейский расформировали и не знает он, за кого же теперь болеть. Может быть, за «Торпедо»? Команда ему симпатична — со своим лицом. Вот жаль, Пономарь перешел в «Шахтер».
Лысеющий испанец в ответ сказал, что жалеть об ушедшем лидере, наверное, вряд ли стоит. В команду пришла неплохая молодежь. И посоветовал: «Запомните простую русскую фамилию — Иванов!»
Валентин Иванов в пятьдесят втором году закончил семилетку и поступил слесарем-сборщиком в ЦИАМ: Центральный институт авиамоторов. Разбирал американские самолеты, сбитые в Корее. Их фотографировали, изучали, копировали.
В том же году в финале юношеского Кубка Москвы «Крылья Советов», за которые как «авиационщик» выступал Валя Иванов, проиграли «Спартаку». На матче был Георгий Иванович Жарков — бывший торпедовский инсайд, партнер Пономарева и брат жены Григория Федотова. Жарков теперь работал с Масловым вторым тренером. И Дед поручил ему подобрать для просмотра в Сочи способных юниоров. Подносчик снарядов для Пономаря обратил внимание на Валентина Иванова.
Пройдет год — и путь Иванова в команду мастеров повторит Эдик Стрельцов: он тоже обратит на себя особое внимание и тоже, по настоянию Маслова, поедет с командой на юг.
В Сочи Иванов в числе еще двадцати претендентов съездил в декабре пятьдесят второго, а в январе пятьдесят третьего его устроили на автозавод в электросиловой цех. И поскольку про основной состав мастеров никто еще не загадывал, то до весны он действительно приходил на работу — и мотал какие-то провода.
Учился, кроме того, в техникуме при заводе.
Но весной уехал с командой на южные сборы; в штат «Торпедо» его, однако, пока не включили…
Первую игру, в которой Валентин Иванов участвовал — против вильнюсского «Спартака» в Вильнюсе — торпедовцы проиграли 1:3. После матча, когда старшие огорчались из-за уплывших восьмисот рублей на брата (в старом исчислении), он впервые узнал, что за выигрыш платят особо.
Странно, наверное, сейчас, когда знаешь, что говорим мы про фигуру, равную или даже превосходящую едва ли не любую из современных ему европейских звезд, мастера, вряд ли уступающего, скажем, Платини, вспоминать, как врастал он и как не потерялся в компании футболистов, никак не претендующих на международное признание — и рядом не стоящих с классиками, к сонму которых и Валентин Козьмич ныне принадлежит.
Но мы ведь говорим скорее про Маслова, прозорливого и тем не менее шедшего на риск, — и видим, как Дед не давал возобладать окончательно «дедовщине» в достаточно возрастной и оттого гонористой команде, уже привыкшей к тому, что заводское начальство не всегда берет сторону тренера, когда экспериментирует он с основным составом.
Маслову было важно, чтобы Валя в своем первом же сезоне затасовался в сложившуюся «колоду» безболезненно, не вступая в конфликт с «тузами». В протекции тренера не должно было чувствоваться насилия над личностью кого бы то ни было из ветеранов. «Получил мяч — отдай», — наставлял Дед дебютанта.
Игру, иными словами, бери на себя постепенно, иди в обыгрыш, когда уж обретешь уверенность, которую недолго и потерять при первых же ошибках, сопровождаемых окриком недовольных и влиятельных партнеров.
Маслов увидел в Валентине Иванове игрока команды, которой пока нет, но которая при коллекционном подборе исполнителей, может когда-нибудь и сочиниться у наученного горьким опытом Деда.
В августе проиграли несколько игр — и тренера в «Торпедо» сменили: место Маслова занял Николай Петрович Морозов. Свой, из «Торпедо», хотя на сходе Петрович изменил автозаводу ради сталинского ВВС.
Морозов почуял в Иванове программного масловского игрока — и поскольку при замене одного тренера другим считается хорошим тоном ломать построенное предшественником, перевел Иванова в дубль, мотивируя это тем, что он, Николай Петрович, сторонник становления только шаг за шагом: группа подготовки, дубль и только потом основной состав.
Но у «Торпедо» оставалась возможность побороться за призовое место. Через три игры тренер вернул Валентина, подтвердив тем самым безошибочность масловского решения. И правый инсайд получил первую в своей жизни медаль — бронзовую.
На следующий сезон у него в команде Морозова появился партнер и — случайно ли? — тоже протеже Деда.
Стиляга-олимпиец
В центре — на месте Пономарева — и при Маслове, и при Морозове играл Евгений Малов. Типичный для этого амплуа (в элементарном понимании) игрок — крепыш, не очень высокого роста (но и Пономарь не был рослым), Малов отличился в обещавшем команде третье место матче — забил единственный гол московскому «Динамо» за две минуты до конца. Обиженный приглашением в команду из Куйбышева Гулевского — или испугавшийся конкуренции с известным форвардом, — Малов накануне сезона перешел из «Торпедо» в «Локомотив».
А может быть, и не Гулевского, а замаячившего на горизонте Стрельцова опасался преемник Пономарева? Но уверен — про Эдика и Гулевский, наверное, ничего не слышал. А то бы зачем принял приглашение в Москву?
Торпедовские юноши в пятьдесят третьем году приехали на стадион «Фрезер» — сыграть с первой юношеской командой завода. «Торпедо» привез тренер Василий Севастьянович Проворнов, работавший с клубными командами, а до того игравший в нескольких командах мастеров (в «Торпедо» при Маслове и при Квашнине). Проворнов дружил с тренером «Фрезера» Марком Семеновичем Левиным. Левин и просил его посмотреть на трех своих ребят — Женьку Гришкова, Леву Кондратьева и Эдика Стрельцова.
Но стадион «Фрезер» — в Плюшеве, а Стрельцов в тот день играл у себя в Перове за первую мужскую команду — и пока он из Перова ехал на велосипеде, первый тайм уже отыграли. Стрельцов успел ко второму. И Проворнову впечатления от его игры во втором тайме хватило для принятия решения — взять всех троих в «Торпедо».
В шестьдесят четвертом году я сидел рядом со вторым тренером Юрием Золотовым в торпедовском автобусе — ехали из Мячкова в Москву — и уж не помню в связи с чем сказал, что то ли Гришков, то ли Кондратьев показался им поинтереснее Эдика…
Мне очень понравилось это «им». Им — надо понимать, торпедовским ветеранам, подпавшим под масловскую «дедовщину наоборот», где молодые Иванов со Стрельцовым как любимцы Деда всем верховодили.
Вместе с тем не могу не напомнить, что Маслова в команде довольно долго — до пятьдесят седьмого года — не было. И взаимоотношения с торпедовскими стариками молодые люди налаживали сами, на свой страх и риск.
И спайка между ними поистине моряцкая — не отсюда ли?
Футболисты в команде живут тесно — Стрельцову с Ивановым и в быту надо было отстаивать собственную самостоятельность, с точки зрения Золотова, Марьенко и компании, преждевременную.
Спросил у Стрельцова: помнит ли он Гришкова и Кондратьева?
Про Гришкова (или Кондратьева, не помню) он только и сказал: да он же и не захотел играть, пошел в институт учиться.
За дублирующий состав «Торпедо» Эдик сыграл в Батуми на сборах всего четыре раза — зимой на турнире в Горьком он бегал по снегу уже как игрок основного состава. Чтобы не мерз, налили ему стакан портвейна в перерыве — с непривычки «я о. уел», вспоминал потом со смехом ветеран.
В первых матчах сезона пятьдесят четвертого года он все — таки посидел немножечко на скамейке запасных. Выпускал его Морозов минут на двадцать.
В Харькове — Харьков считался югом, и сезон начинался там — торпедовцы провели две игры: с местным «Локомотивом» и ленинградскими «Трудовыми резервами».
И в матче против ленинградцев Эдик принес-таки пользу. Он вышел на поле при счете 2: 0 в пользу Ленинграда. И второй гол отквитали при непосредственном участии новичка — Стрельцов пошел прямо на защитника, и тот в испуге пробил мимо своего вратаря.
Впервые с начала игры Эдуарда поставили с тбилисским «Динамо». И состав у грузин — будь здоров. Автандил Гогоберидзе — левый инсайд — в сборной мог не хуже сыграть и на месте правого. И призывался в основной ее состав.
Во втором тайме тренер «Торпедо» показал жестом замену — Стрельцов подумал было, что меняют его. А когда понял, что остается на поле — и только с правого края переходит на левый, — обрадовался.
И сразу же разыгрался, стал брать игру на себя — с легкой душой шел в обводку двух защитников. Воспользовавшись моментом, пропихнул мяч у защитника между ног, развернулся и пробил с левой ноги в верхний угол — известный вратарь Владимир Маргания и не пошелохнулся. Торпедовцы острили, что мяч после такого удара из ворот надо вытаскивать трактором.
Стрельцов рассказывал, что запомнил не мяч в сетке, а крик с трибун. «Ко мне публика в Тбилиси как-то по-особенному после того гола отнеслась и потом всегда хорошо встречала».
В Тбилиси и начался роман Эдуарда Стрельцова с футбольной публикой. В той игре ясным стало и то, что роль центра нападения переходит от Гулевского к Стрельцову.
Центральный защитник «Локомотива» рыжий Геннадий Забелин оставался при особом мнении — Эдуард показался ему всего-навсего раскапризничавшимся пижоном.
И когда турнирный календарь свел их в единоборстве, он решил приструнить стилягу.
Защитники не цацкаются с не нравящимися им форвардами — Геннадий высоко выставил ногу навстречу мчащемуся Эдику, чтобы тот на нее наткнулся грудью. И вдруг, как рассказывал Забелин футболистам уже второй лиги, куда он после случившегося спустился из «Локомотива», стоппер почувствовал, как собственная нога вдавливается в него обратно, входит внутрь него, словно в футляр.
Забелина и прочих игроков соперничавших с «Торпедо» команд убедить оказалось легче, чем торпедовского старшего тренера.
Когда по завершении сезона Николай Петрович Морозов давал игрокам письменные характеристики, перспективы Эдика он оценил ниже возможностей, скажем, Вацкевича, чье имя ничего не скажет моему читателю. Будем думать, что пером все — таки водила рука педагога, а не футбольного специалиста.
Настоящий тренер должен уметь подхватить, уловить, по крайней мере, идею, исходящую из самих же игроков — в идеале надо и свое сокровенное преподносить игрокам как заимствованное в их практике. И при Гулевском в центре атаки левый край Стрельцов взаимодействовал с Ивановым. Освобожденные от черновой работы полностью — в оборону оттягивался Алексей Анисимов, — они выдвигались далеко вперед, сориентированные исключительно на атаку.
Все команды играли тогда в три защитника — и Стрельцов с Ивановым чаще всего выходили вдвоем на одного обороняющегося.
И от Иванова, и от Стрельцова я слышал, что они с первого совместного матча понимали друг друга так, как будто родились, чтобы сыграть в футбол сообща.
Менее дипломатичный Стрельцов труднее — он сам это признавал — находил контакты на поле с торпедовскими старожилами. Он шутил, что пасы ему стали отдавать, когда он уже за сборную выступал. А так, кроме Кузьмы, никто мячом не хотел поделиться. Правда, тут же добавлял Эдик, «он, Иванов, один многих стоил»…
Стрельцов сердился на упорство ветеранов — и простодушно спрашивал: что же вы? Мне никто не мешает, нет рядом защитника, самый момент пас отдать, а вы не отдаете? Ветераны отмалчивались. Позднее, через годы и годы, Эдуард говорил, что понять их, конечно, можно. Кто он такой — в команде без году неделя, — чтобы создавать ему особое положение? Наверное, думали: еще один гол забьет — совсем занесется. И юный Стрельцов старался не обижаться на тех, кто ревновал к нему футбол. Надеялся вдвоем с Ивановым разобраться, без их помощи.
В год дебюта Стрельцова «Торпедо» выступило в чемпионате заметно хуже, чем в предыдущем сезоне.
Девятое место. Победили всего в восьми матчах.
Забили они из тридцати четырех командных голов одиннадцать: семь Иванов и четыре Стрельцов.
Но и в Москве, и во всех городах, куда «Торпедо» приезжало, народ стал приходить на стадион — посмотреть на новых форвардов.
Стрельцову очень нравилось жить на сборах в Мячкове — в команде собралось много острословов, шутников. Юмористы не щадили Эдика, не выделяли его из числа высмеиваемых. Но он говорил, что никогда потом не бывало ему так весело, как в первое футбольное лето.
Свободные дни он по-прежнему проводил в Перове-в кино или на танцах. Все, конечно, знали об изменениях в его жизни — и уважали больше. Но ничего существенного в отношениях с окружающими не менялось. Мать стирала форму, кормила. Софья Фроловна очень быстро превратилась в болельщицу и строго критиковала сына — тоже спрашивала: «Чего же ты все время стоишь?»
Он уже чувствовал себя постоянно на людях. Но не мог еще точно ответить себе: нравится ли ему это или стесняет?
В Москву переезжать он и не хотел. Можно сказать, что переехал не по своей воле. Жил бы себе в пригородном Перове и дальше — в Мячково на торпедовскую дачу ездили по Старо-Рязанскому шоссе — как раз мимо. «Семиэтажка» — самый большой перовский дом — был ориентиром: Стрельцов подходил к нему (как позднее к метро «Автозаводская») — и автобус с командой его подбирал.
Но однажды, не зная, что сроки международной встречи передвинутся, игроков отпустили по домам, а они немедленно потребовались. За Эдиком послали в Перово автобус — и два часа не могли найти его дом. А когда нашли — не застали. Ведущий игрок «Торпедо» на танцверанду ушел.
Вот после этого случая зиловское руководство решило переселить его на Автозаводскую — поближе к остальным.
Позднее деятели парткома и завкома сознались, что они еще очень надеялись оградить Эдика от дурного влияния его перовских приятелей.
Они стали жить с Ивановым в одном доме — тот на втором этаже, а Стрельцов на шестом. Софья Фроловна в Москве из-за набора болезней своих больше не работала, сын мог ее теперь полностью содержать, а мать Валентина была поздоровее, устроилась лифтершей.
В пятьдесят четвертом году возродилась футбольная сборная СССР.
Подошли к созданию новой команды, на мой взгляд, с умом — в том смысле, что действовали спокойно, не впадали в крайности: настолько, насколько такое у нас возможно. Этому способствовало и время некоторых послаблений — не устану повторять, что послабления в советском режиме сильнее всего ощущались в своей наименее декларируемой стадии.
Когда никто официально от Сталина не отрекался, на самом верху продолжалась борьба за единоличное руководство — и до какой степени откручивать затянутые до срыва резьбы гайки, решалось в подковерной борьбе. Либерализм мог и принести очки в такой борьбе, а мог и — нет. Но сами намерения, намек даже на них позволяли вообразить несколько большее, чем потом произошло.
Самое страшное из того, что могло случиться в пятьдесят втором году для спортсменов, случилось на олимпийском турнире по футболу. Виновные понесли наказание по советским меркам относительно мягкое.
И от начальников спорта требовалось не так-то и много — с пользой распорядиться временем, отведенным для подготовки к Олимпиаде в Мельбурне: не наступать на грабли.
Из прошлого взяли псевдоним для пробных игр — сборная Москвы. Эта сборная провела по две товарищеские встречи на родине с хорошо знакомыми спарринг-партнерами — сборными Болгарии и Польши.
Имя Василия Соколова в истории тренерского цеха отмечено меньшим пиететом, чем имена Аркадьева, Якушина, Качалина, Маслова и тех, кто пришел им на смену. Но Соколов — очень известный левый защитник, многолетний капитан московского «Спартака», игрок с довоенным стажем — выступал почти до сорока лет и очень органично перешел на тренерскую работу.
И привел команду к победам в двух чемпионатах подряд.
Если придираться к соколовским достижениям, можно заметить, что дали ему фору.
ЦДСА расформировали.
Бориса Андреевича Аркадьева отправили в «Локомотив», который надо было поднимать из руин.
Михаил Иосифович Якушин трудился в Тбилиси, в московском «Динамо» заправляли Виктор Дубинин и якушинский подшефный Михаил Семичастный, не задержавшийся на тренерском поприще.
В «Спартаке» сложилась наилучшая рабочая обстановка — старший товарищ продолжил сотрудничество с младшими, с теми, с кем вчера играл.
Иногда такой расклад становится непреодолимым препятствием в новых отношениях. Но Соколов-игрок был на четырнадцать лет старше Симоняна, на восемнадцать — Нетто, на девятнадцать — Ильина, остальные в дети ему годились: он для них и на поле был играющим тренером.
В помощь Соколову, назначенному руководить возрожденной сборной СССР, отрядили Якушина, возвращенного в Москву.
Это было спорным решением.
Якушин конечно же — и разве без оснований? — ставил свою квалификацию, опыт и вообще тренерский талант выше возможностей поставленного над ним Василия Николаевича.
Но на тот момент состав «Спартака» был посильнее.
У «Динамо», кроме вратаря Льва Яшина и форварда Сергея Сальникова, не перестававшего чувствовать себя спартаковцем, несомненных кандидатов в сборную страны, пожалуй, и не было — даже Константин Крижевский в том сезоне был не в самой лучшей своей форме. Протежируемые Якушиным Шабров и другие в сборной Москвы поначалу показались слабее иных кандидатов. Сборная один матч выиграла, один свела вничью и два проиграла — паники, как я говорил, неудачи не вызвали, но коррективы в состав внесли.
Под флаг сборной СССР к матчу со шведами в устоявшийся состав ввели Анатолия Башашкина — он, как и Бобров, в пятьдесят третьем году поиграл сезон за «Спартак» и вернулся в реабилитированный по приказу маршала Жукова, ставшего после ареста Берии министром обороны, ЦДСА к тренеру Пинаичеву, а также Автандила Гогоберидзе, составившего правое крыло с быстрым спартаковским краем Борисом Татушиным.
Сборная создавалась как некий постоянный институт с большим доверием к ее ключевым, проверенным в деле игрокам, под которых подбиралась тактика и пристрастиями которых в футболе определялся стиль, — тогдашняя национальная команда ни минуты не была безликой и в дни побед, и в дни неудач.
Сказав о доверии к проверенным мастерам, не удивлюсь ничуть коварному вопросу: а разве в сборной, опозорившейся на Олимпиаде, не доверяли в первую очередь знаменитостям? Но я-то никогда не соглашусь хаять нашу первую олимпийскую сборную. Ее погубила возрастная несбалансированность. Сколько раз говорено: не сломайся перед игрой с югославами молодой Ильин, еще неизвестно, как пошли бы дела в атаке, которой не хватило свежести и скорости.
В сборной же образца пятьдесят четвертого ведущие игроки переживали лучшую пору — ни Сальникову, ни Симоняну не было тридцати. Нетто — двадцать четыре, Ильину — двадцать три, Татушину — двадцать один, в обнадеживающем для вратаря возрасте пришел в национальную команду Лев Яшин.
Привлечение к тренерскому штабу Гавриила Качалина вместо Якушина — и с перспективой на большее, притом что никаких претензий к Василию Соколову не высказывалось, — тоже говорило в пользу постоянного института.
Гавриил Дмитриевич ничего ни с какими клубными командами не выигрывал. Работал с московским «Локомотивом» перед назначением туда Аркадьева без заметных достижений.
Но репутация специалиста тем не менее за ним утвердилась.
Можно было посмеиваться над обликом и манерами клерка, каким казался Качалин в сопоставлении с интеллектуальной респектабельностью Аркадьева, за версту выдающими гения чудачествами Якушина, мудрой простоватостью Маслова, чье время главенствовать в цехе еще не пришло.
Вместе с тем внутри большого футбола бывший полузащитник московского «Динамо» — Качалин выступал в чемпионском составе тридцать седьмого года — не вызывал у знающих людей отчуждения, что-то важное они успели о нем узнать и поверили в него.
Однако Качалин Качалиным, а к важнейшей для начала своей истории игре сборная подошла в сезоне пятьдесят четвертого с прежним руководством — спартаковским тренером Соколовым.
Победа венгров на Олимпиаде в Хельсинки вызвала в кругу советских футболистов завистливое недоумение: мы же без урона своему достоинству встречались с будущими олимпийскими чемпионами совсем незадолго до начала Игр. Но венгерская сборная выигрышем у англичан в Лондоне и разгромом тех же англичан в Будапеште заявила о себе как о претенденте на звание чемпионов мира.
С мировым первенством у них вышла неувязка. Выигрыш со счетом 8: 3 в подгруппе у команды ФРГ, вокруг которой накануне турнира никакой шумихи не возникало, помешал венграм полностью мобилизоваться на финал — и финал остался за немцами, так, впрочем, и не разубедившими футбольных снобов, что венгры все равно сильнейшие по гамбургскому счету. Вместе с тем упущенный исторический шанс для футбольной страны обычно приводит к депрессии то поколение игроков, которому не суждено было стать поколением победителей.
Приглашая в Москву венгров вслед за поляками и болгарами, советские спортивные руководители демонстрировали верность методам подготовки, опробованным перед неудавшейся нашим футболистам Олимпиадой.
Кто-то умный подсказал, что у олимпийских чемпионов и без пяти минут чемпионов мира вряд ли может быть моральное преимущество перед сборной СССР накануне московского матча.
Пик формы венгры прошли.
А воспоминания о приезде двухлетней давности в столицу социалистического лагеря вряд ли доставляли им удовольствие. (Будущие чемпионы Хельсинки проиграли тогда второй матч — первый закончился вничью, — и многие издания обошла фотография, где изображен перед пустыми воротами соперников Бобров, обведший и защитников, и вратаря Грошича.)
Матч с венграми наметили на конец сентября, а в начале месяца играли со шведской сборной — и в присутствии пятидесяти четырех тысяч зрителей на стадионе «Динамо» забили семь безответных мячей, причем четыре в первом тайме. Симонян и Сальников отметились в дебюте возрожденной сборной двумя мячами каждый, лишний раз напомнив о досадном их отсутствии в олимпийском составе пятьдесят второго года.
Победа над шведами не вызвала у нашей публики большого ликования — к ней скорее отнеслись как к должному.
Шведов у нас долго — до печально завершенного четвертьфинального матча с хозяевами чемпионата в Стокгольме — всерьез не принимали.
В сорок седьмом году московское «Динамо» съездило в Швецию — и выиграло два матча у сильнейших клубов с одинаковым счетом 5: 1. Но соотечественники динамовцев, не располагавшие достаточной информацией о положении дел в мировом футболе, не испытали и десятой доли гордости, охватившей всех по возвращении команды из турне по Великобритании в сорок пятом. У нас никто и не подозревал, что шведы перед Олимпиадой-48 в Лондоне были посильнее англичан — и по игре стали первыми.
Словом, перед встречей с венграми преобладал спортивный интерес. Никакого политического подтекста в пятьдесят четвертом году не подразумевалось. И знатоков, и широкую публику интриговали, гипнотизировали имена инсайдов Пушкаша и Кочиша, пожалуй, никак не меньше, чем через несколько лет — Пеле или Гарринчи.
Сначала игра развивалась с преимуществом сборной СССР — и ее история в изменившиеся (как мы все считали) времена началась голом Сергея Сальникова.
Он выпрыгнул, сгруппировавшись, на выверенную передачу — и энергичным кивком вколотил мяч Дьюле Грошичу.
Ну а Кочиш особенно ценился за игру головой — и гол, забитый им великолепно отстоявшему свой первый матч за сборную страны Льву Яшину, чем-то напоминал наш.
Сегодня профессиональный игрок и не пытается сыграть товарищеский матч в полную силу — он вынужден беречь себя для долгой биографии. И никакой тренер не в состоянии заставить его перенапрячься физически или эмоционально, если к священной жертве не потребует бог коммерции, заправляющий футболом и превративший его в индустрию, крайне прибыльное, выгодное дело.
Один бог (коммерции, повторяю) теперь отвечает за то, чтобы не потеряли мы к игре интерес.
Узнав пресыщение зрелищем, далеко не всегда выразительным, мы все равно жаждем продолжения этого зрелища во все новых и новых, все более и более жестких и жестоких модификациях. Но развращенная многократными повторами видеозаписей память удерживает в себе все меньше и меньше имен, событий и лиц.
И дикой, наверное, кажется моя затея превращать строчки ветхих справочников в связное повествование о давным-давно забытом.
26 сентября сыграли с венграми, а в первых числах февраля следующего года сборная прилетела в Индию — в расширенном составе, где среди кандидатов-новобранцев были и Стрельцов с Ивановым.
Качалин — при нем Эдуарда взяли в сборную — отмерил не семь раз, как советуют люди, далекие от футбола, но три.
Чем больше тренер, тем большим он рискует — риск вообще неотъемлемая часть расчета в футболе.
Гавриил Дмитриевич славился осторожностью — поэтому поработал со сборной он в советские времена намного дольше, чем те титаны, что слишком много о себе понимали с точки зрения начальства.
Предсезонная поездка в Индию — счастливая идея.
Футбол тамошний воображение не поражал, но и не порождал никаких комплексов.
Вместе с тем играли индусы не вполне стандартно — и это наших европейцев могло и раззадорить.
В общем, подходящие спарринг-партнеры и к тому же страна, к которой у нас многие испытывали интерес и даже слабость после фильма «Бродяга» — песенку оттуда вслед за Раджем Капуром запел весь могучий Советский Союз.
Конечно, футболисты приезжают за рубеж не на экскурсию — и мало чего кроме полей на стадионах видят. Но в сказочно-экзотической Индии неожиданности на каждом шагу. И подготовительный цикл никому не казался монотонным.
За февраль и март в Дели, Бомбее и Калькутте сыграли три товарищеских матча со сборной Индии, каждый раз собиравшие на трибунах не меньше двадцати тысяч зрителей. Учитывая не ахти какую физическую подготовку хозяев, таймы укоротили до тридцати минут. Но и за короткие игры десять мячей в общей сложности забить успели, а наши вратари (в первом матче вместо Льва Яшина поставили Олега Макарова из Киева) не пропустили ни одного.
Состав почти не варьировали, наигрывали одну и ту же (с незначительными изменениями) компанию. И Стрельцова в нее ни разу не включали. Иванов же в Калькутте провел оба тайма.
Но летом — двадцать шестого июня — в Стокгольме в центре нападения играл Стрельцов (травмированный Симонян и за свой клуб почти не играл, и в сборную до поздней осени не привлекался), а на месте правого защитника впервые попробовали Михаила Огонькова из «Спартака».
За первый тайм Эдик — на четвертой, двадцать пятой и сорок второй минутах — забил три гола. А во втором тайме традиционный в те годы разгром шведов довершили Татушин, Сальников и на последней минуте матча Валентин Иванов.
Через два месяца в Москве на стадионе «Динамо» проводился матч опять же товарищеский, но и по сей день остающийся легендой о силе русского духа в футболе.
Все мы уже ждали участия в этом матче Стрельцова. Но Эдик оставался в запасе. Потом на не заданный вслух вопрос отвечали, что тренеры пошли на применение тайного тактического оружия. Эдуард же искренне признался мне через много лет, что тренеров смутила подхваченная им по молодому гусарскому легкомыслию болезнь.
Можно было сто раз говорить, что венгры сильнее чемпионов мира. Но приезд в Москву сборной ФРГ превращался в событие, которому аналогов не находилось.
Кто бы и за год до матча с немцами мог себе вообразить, что в столице Советского Союза — пусть и на стадионе — исполнен будет через десять лет после окончания войны с Германией «Дойчланд юбер аллее»?
В Москву приехали — специально на матч — свыше полутора тысяч иностранных туристов, принесших на динамовский стадион трещотки и трубы — атрибуты разнузданной буржуазной публики с чуждыми нам нравами, высмеиваемыми у нас с ненавистью годы и годы.
Игроков, спокойно вышедших на бой с элитарным венгерским футболом, трясло перед сражением, ассоциируемым впрямую с боями Великой Отечественной войны.
И с той, и с другой стороны играли в футбол дети войны.
Не подвело тайное оружие. Не особо заметный спартаковец Николай Паршин стал вдруг много забивать в играх за свой клуб в чемпионате — и приглянулся тренерам сборной.
И на шестнадцатой минуте вратарь чемпионов мира Геркенрат не смог парировать удар Паршина. Потом шутили, что одним забитым мячом в единственном за свою карьеру матче за сборную форвард «Спартака» решил неразрешимые для подавляющего большинства советских граждан проблемы — получил комнату в хорошем доме и смог приобрести машину «Победа» (ту самую, про которую товарищ Сталин, обнаружив в ней сходство с «Опелем-капитаном», сказал: «Победа, но небольшая», хотя в случае с Паршиным этот автомобиль символизировал принципиальную победу: и над немцами, и над чемпионами).
Но фартовый спартаковец вполне мог быть и ничем не награжден и никогда больше не упоминаем в футбольных летописях. И не по своей вине — просто немцы через тринадцать минут отыгрались. А в начале второго тайма Шёфер забил с острого угла второй мяч Яшину.
Времени до конца матча оставалось еще немало, но и замандражировать, когда игра переломилась не в нашу пользу, было вполне возможным делом. Занервничать на поле — и потрепать всей усевшейся перед телевизорами стране нервы до предынфарктного состояния. Длился этот кошмар аж семнадцать минут.
На месте правого полузащитника играл более тяготеющий к защите Анатолий Маслёнкин. Тот самый Маслёнкин, что по простоте душевной скажет через год, что с Эдиком Стрельцовым поди справься: «Я его толкаю, а он не падает!»
Тот самый Маслёнкин, что не станет юлить, когда спортивный министр Романов спросит: справедливы ли слухи, что спартаковец и на сборах прикладывается к рюмке? — Маслёнкин ответит искренне: «Николай Николаевич, я в шахматы не играю, книг не читаю, что же мне тогда делать, если не…»
Анатолий Маслёнкин сыграл в стиле Воинова — неотразимо пробил издалека. И хотя буквально через четыре минуты главным героем стал его тезка и одноклубник Ильин, проведший немцам победный третий мяч, гол Маслёнкина из тех, что не имеет права забывать нация, которую теперь некоторые собираются сплотить футболом, а тогда удавалось иногда сплотить и без деклараций.
Больше чем через год — в середине сентября пятьдесят шестого — в Ганновере, при широком стечении публики (немецкий стадион был на двадцать тысяч вместительнее нашего «Динамо») сыграли ответный матч.
Немцы изменили состав. Из знаменитостей отсутствовали правый крайний Ран, центр защиты Либрих, центр нападения Морлок, произведший своей игрой в Москве наилучшее впечатление на запасного Стрельцова.
Между прочим, немец тоже хорошо запомнил Стрельцова после Ганновера. И когда не увидел его в числе футболистов, прибывших в Стокгольм на мировой чемпионат, поинтересовался у нашего доктора Белаковского: а где у вас этот парень — центрфорвард? Белаковский, чтобы лишнего не сболтнуть, прибегнул к международной жестикуляции: сложил пальцы в кулак и прихлопнул открытой ладошкой, а затем четырьмя пальцами изобразил тюремную решетку.
И Ран не смог взять в толк: как же можно наказывать замечательного парня за столь естественное в его возрасте действие?
К игре на родине немцы подготовились основательнее — имели теперь точное представление о противнике — и очень рассчитывали на реванш. В советской сборной уменьшили спартаковскую квоту в атаке — в нападение включили Иванова со Стрельцовым, что в пятьдесят шестом году никому из специалистов и болельщиков (даже спартаковских) не могло показаться неожиданным.
Эдик забил гол на третьей минуте. Шредер уже через две минуты счет сравнял. Но в первом же тайме пришли к окончательному результату: атакующую комбинацию завершил Валентин Иванов.
Ответный матч из Германии на СССР не транслировался. Кроме клочка кинохроники с голами Эдика и Вали, у нас никто ничего и не видел. О более обширной киноинформации не позаботились — в повторный успех, тем более на территории соперника, мало верили.
И на случай неудачи страховались демонстративным невниманием: мы, мол, и не придавали этой игре большого значения.
Выигранный Ивановым и Стрельцовым матч не успели рекламно раскрутить перед надвигающейся Олимпиадой.
Почти накануне отъезда в Мельбурн как-то досадно неудачно выступили вроде бы окончательно сложившимся составом в Париже — 1: 2, после чего начальство засомневалось в смысле нашего футбольного участия в Играх.
Анатолий Исаев вспоминает, что собирали всех игроков сборной у спортивного министра и от каждого требовали клятвы лечь для победы костьми.
Но под конец года победная Олимпиада все неудачи списала, а былые удачи померкли в сравнении с нею. Значение победы футболистов в олимпийском турнире мы тогда — о том и не ведая — преувеличивали.
За две недели до матча с чемпионами мира в Москве Иванов неудачно столкнулся в контрольной игре между двумя составами сборной с динамовцем Виктором Царевым — крик форварда был слышен на трибунах. «Скорая помощь» увезла Кузьму прямо с поля в ЦИТО.
Ему сделали две подряд операции — вырезали мениск, а затем вынимали окаменевшие в суставе сгустки крови. После больничной койки он ходил до конца сезона на костылях и с палочкой.
Эдик остался в окружении спартаковцев.
С французами на «Динамо», когда мяч в игру на радость публике ввел гостивший у нас с делегацией кинодеятелей Жерар Филип, Стрельцов сыграл правого инсайда, а в центр поставили Никиту Симоняна. За сборную Франции выступали знаменитости — Копа, Пьянтони: они и забили голы Борису Разинскому, заменившему на этот раз Яшина. Но и Стрельцов с Симоняном не оплошали. После гола Симоняна во втором тайме повели в счете, но не уследили за Пьянтони — и пришлось довольствоваться ничьей.
В мае следующего — олимпийского — года излеченный партнер Стрельцова по «Торпедо» вернулся в игру.
За место в сборной с ним конкурировал Анатолий Исаев из «Спартака» — Кузьме как-то и левого инсайда пришлось сыграть в матче с датчанами — но тренеров, в общем, устраивали оба правых инсайда: возможны становились разные варианты сочетаний на фланге и при смещении в центр.
В пятьдесят пятом на матче в Будапеште наши футболисты поняли, что венгры перед играми со сборной СССР стали нервничать больше своих соперников. Приближались известные «венгерские события» — антисоветские, антирусские настроения в «братской стране» были очень сильны, и политическая наэлектризованность наверняка мешала Пушкашу и другим, как совсем недавно мешали компании Боброва всяческие накачки перед состязанием с командой титовской Югославии.
В Будапеште хозяева проигрывали 0:1, но на последних минутах в яшинские ворота рефери назначил пенальти. Когда Пушкаш собрался бить с одиннадцати метров, его супруга на трибунах упала в обморок. Яшин угадал, куда муж этой впечатлительной дамы нацелит удар, но до мяча не дотянулся.
Весной пятьдесят шестого венгерскую сборную принимали на новом московском стотысячном стадионе в Лужниках. Такой стадион превращался в символ возросшего интереса футбольной публики к Стрельцову и другим. Но Эдику (и не только ему одному) больше нравилось играть на «Динамо»: старый стадион был, по его словам, уютнее — в Лужниках из-за раскинутости трибуны «поляна» казалась больше.
Осложнившиеся отношения между странами вынуждали чувствовать себя не совсем в своей тарелке и футболистов империи, подавляющей свободу союзника по социалистическому лагерю.
Рассерженность на недовольных русскими мадьяр, возможно, и помешала сосредоточиться на игре — поражение потерпели с минимальным счетом. Гол ответный могли и должны были забить — после прострела Стрельцова Ильин не попал в пустые ворота, мяч подскочил перед ударом.
Реванш взяли уже на следующий после Олимпиады год — в Будапеште (матч закончился со счетом 2: 1). Эдуард забил решающий гол: «Мы с Кузьмой разыграли, и я один на один с Грошичем вышел…»
Последний сбор, занявший месяц, проводили в Ташкенте. В Мельбурн летели через Индию — посадку сделали в знакомом игрокам олимпийской сборной СССР Дели. Потом сутки провели в Рангуне — столице Бирмы, — приземление при шквальном ветре далось командиру (будущему пилоту Брежнева и министру авиации) с колоссальным трудом — еле удержал лайнер на краю посадочной полосы.
Дальше летели над океаном. И наконец оказались в олимпийской деревне — в двухэтажном коттедже.
Если вынести за скобки мельбурнскую победу — что за давностью лет, вероятно, не возбраняется и опирается к тому же на ясное теперь осознание разницы в уровне олимпийского турнира и мирового чемпионата, — если вынести за скобки возвышающий наших спортсменов итог, а потом напомнить результаты проведенных советской командой матчей, лишь один из которых выигран с крупным счетом (да и то после переигровки встречи с несерьезным противником, первоначально закончившейся нулевой ничьей), успех в далекой Австралии выглядит не очень-то и эффектно.
Вызову ли я к себе доверие как к летописцу или просто рассказчику, если приведу в повествовании результаты игр в Мельбурне, не сопроводив их хотя бы краткими собственными соображениями о причинах скромного (если судить по счету) преимущества над соперниками наших мастеров, многих из которых называю великими?
Сборная Советского Союза второй половины пятидесятых годов могла быть постоянным институтом с долгосрочными лидерами и вожаками при условии, что опираться она будет на «Спартак» образца тех лет.
«Спартак» — самый консервативный из отечественных футбольных клубов — в лучшем смысле этого понятия, возможно не всеми осознаваемого как необходимое условие для душевного равновесия.
Оттого, что мир меняется и, как все чаще нам кажется, не в лучшую сторону — да и мы, боюсь, вместе с ним, — любовь населения нашей страны к «Спартаку» не только остается неизменной, но и, похоже, возрастает.
Всем нам, даже тем, кто не симпатизирует «Спартаку», нужна опора в чем-то постоянном.
И парадокс, весьма точно отражающий время, в том, что есть основательные и здравомыслящие люди, на дух не принимающие «Спартак», и есть самые невыносимые спартаковские приверженцы в лице (точнее, в оскале) фанатов-разрушителей. Вспоминаю, кстати, что один из основателей главного футбольного клуба страны Андрей Петрович Старостин недолюбливал фанатов своей команды — его и в давние дни мучила очевидность противоречия.
«Спартак», как я уже говорил, — любимая команда Эдуарда Стрельцова. И я не вправе был в книге о нем не задержаться на феномене именно этой команды.
Динамовские корифеи в довоенных и особенно послевоенных сезонах считали свою игру наиболее прогрессивной и футболистов «Спартака» именовали «боярами», а Якушин — еще в бытность свою игроком — в сердцах обозвал кого-то из знаменитых соперников «спартаковской деревней».
Можно предположить и то, что «Динамо» ревновало «Спартак» к популярности у публики, как сегодняшние классики, допустим, ревнуют детективщиков.
Но «Спартак», как никто, умел черпать энергию в популярности — и связь с трибунами превращалась, без преувеличения, в мистическую. «Спартак» можно посчитать единственной в стране командой Игрока и Зрителя.
Бесков, реформируя «Спартак», на рисунок игры команды, заметьте, не посягал. Любимый зрителями и исповедуемый спартаковцами с малолетства «узор» комбинационной игры он сплетал из более суровых, чем в «Спартаке» привыкли, нитей. Ну и, соперничая с киевскими динамовцами Лобановского, не мог не стремиться подключить эту фирменную комбинационную сеть к более мощным энергетическим источникам.
Однако, повторяю, на рисунок Константин Иванович не посягал — да некоренному спартаковцу никогда бы этого не только не простили, но и не позволили бы ни в коем случае. Николаю Петровичу Старостину немало пришлось потерпеть от Бескова, но посягательства на суть и стиль принятого в «Спартаке» футбола он бы не стерпел.
В пятьдесят пятом году Бесков работал вторым тренером в сборной у Качалина. И знал «Спартак», составивший основу сборной, изнутри.
В отсутствие репрессированных в самом начале войны Старостиных хранить священный огонь, казалось, некому. Но не было бы счастья, да несчастье — во всех смыслах — помогло. Отсутствие твердой руки в руководстве клуба продлило жизнь ветеранам в послевоенных сезонах, что сказалось на результатах. Однако при засилье ветеранов гарантировалась незыблемость традиций. И новички, все-таки пришедшие им на замену, принимали спартаковский устав безоговорочно — еще бы: они же не с неба свалились, а родились в стране, где чуть ли не половина населения болела за «Спартак».
Особого склада люди из столь своеобразного клуба пришли под начало Качалина в сборную.
Подозреваю, что в начальственных инстанциях, заменяя домашнего тренера Василия Соколова на чужого для спартаковцев Гавриила Дмитриевича Качалина для превращения суперклуба (супер — по классу игры, разумеется, а не по финансовым возможностям) в олимпийскую сборную, исходили из потребности в человеке со стороны, способном не заблудиться, не увязнуть строгим коготком в заповеднике-междусобойчике — и вместе с тем не стать самодуром-разрушителем, остаться корректным, широкомыслящим специалистом.
Иванов со Стрельцовым были богом или судьбой посланы для усиления команды, составленной из спартаковцев.
За их призыв в сборную некого конкретно хвалить, кроме самой природы, создавшей Эдика и Кузьму.
И дело даже не в объеме — хотя и в объеме тоже — их футбольного дара, а в гармонии совпадения их возможностей с тем, что подходило, и с тем, чего недоставало «Спартаку».
Если кратко, то Иванов спартаковской компании стопроцентно подходил, а Стрельцова им недоставало.
Кузьма умел мгновенно избавиться от мяча и очень скоро получить его обратно — чем не формула спартаковской игры?
Эдик же решал проблему, над которой безуспешно бился много позднее Бесков — и над которой продолжал с не всем понятной настойчивостью биться Романцев, привлекавший для решения этой задачи соотечественников Пеле, когда соотечественники Стрельцова с нею не справились.
При известной ажурности, в чем-то «мотыльковости» (выражение Бориса Аркадьева) спартаковской игры им, по идее, нужен в атаке резкий контраст, мощная асимметрия, разрывающая оборонительные порядки противника не только острыми кинжальными уколами, но и ошеломляюще разящим ударом топора. То есть нужен во главе атаки атлет, несокрушимый в силовом противоборстве.
Вероятно, «Спартак» нуждался в таком центре и в сороковые годы. Но в конце сороковых пришел в команду двадцатитрехлетний Никита Симонян, склонный тонко комбинировать и много забивать, — и стало казаться, что ничего иного и быть не может, не должно. Симонян всех устраивал. Центр-таран английского типа в глазах клубной аудитории непременно проигрывал бы в сравнении с обожаемым спартаковским народом за изобретательные ходы Никитой.
Юного Стрельцова на самых первых порах по недомыслию спешили объявить тараном. Однако таранил он оборону по-особому — с небывалой чуткостью для подобного гиганта (по физическим данным) и былинного богатыря (по восприятию футбольной реальности), с пониманием ситуации для привлечения к соучастию в ее использовании партнеров, — он многое, а чаще и вообще все брал на себя, но и от партнеров успевал взять то, что считал полезным для развития атаки.
А партнерам оставались крошки с барского стола?
Но они же не роптали — в отвоеванном Эдиком пространстве им хватало места и времени проявить себя.
Словом, потаенная спартаковская мечта воплотилась в сотрудничестве со Стрельцовым в сборной у Качалина.
Делу партнерства весьма способствовала и крайне легкая совместимость со Стрельцовым в быту.
Он не робел и не заносился — был, прошу простить меня за подобие каламбура, просто противоестественно естествен в общении с именитыми и старшими товарищами.
Сам же Эдик считал, что в сборной его хорошо встретили: «Сергей Сергеевич Сальников всегда повторял, что любит со мной играть. Выходим, помню, на поле — он на трибуны посмотрит: много ли народу? „Полно. Надо сегодня выигрывать“».
Понимал ли Гавриил Дмитриевич, что в детском еще лице Эдика Стрельцова он приобрел не только мирового класса центрфорварда, но и единственного в нашем футболе — не касаюсь сейчас других областей, но в запальчивости мог бы и коснуться — свободного человека?
Свободного не по убеждениям, не от осознанного диссидентства (при Сталине и в постсталинские времена у нас никто и слова такого не слышал), а от природы, от редкостного генотипа, который не мог не усложнить неизбежным несчастьем стрельцовскую жизнь.
Без жертвенной платы за все, что дано ему от Бога, в судьбе его ни время, ни Россия с такой метафорической определенностью и не выразились бы.
Стрельцов — и в молодости (о чем я уже говорил), и сразу после возвращения в большой футбол — испытывал минутами колоссальное сомнение в себе.
Он по-российски огорчался из-за поражений — он мне сам рассказывал, что после проигранного киевлянам финала Кубка в шестьдесят шестом году, когда он по тренерскому замыслу попробовал сыграть на непривычной для себя позиции и получилось неудачно, всю ночь не спал, пил вино (не водку, не коньяк, а «красненькое») и крутил на проигрывателе много раз одну и ту же пластинку — «Черемшину» в исполнении Юрия Гуляева.
Но на поле он не знал себе равных в раскованности, в той — не устану повторять — внутренней свободе, которой он всю жизнь интуитивно руководствовался, хотя и обвиняли его в недостаточной твердости характера. И в самых незадавшихся своих играх он оставался раскованным, свободным — ждал (в иных случаях и напрасно), что снизойдет на него свыше — и он заиграет адекватно своим возможностям.
С этой же свободой он пытался прожить и обыденную жизнь, ждал и в общежитии такого же, как на поле и на трибунах, всепрощения за промахи, которые он искупал мигом вдохновения.
Только не существовало вне футбола — о чем он в молодости и не подозревал — точки приложения его дара.
И Эдик со своей свободой был обречен на неприятности и несчастья.
Он прошел сквозь них, не потеряв, при всех видимых утратах, самостоятельной души, в которую при всей своей гиперболической открытости и общедоступности так и не дал никому глубоко заглянуть.
Незадолго до смерти Эдика мы как-то разговорились с ним о профессиональном футболе в его полноценном, зарубежном, варианте — в конце восьмидесятых годов всех футбольных людей занимала эта тема.
И я засомневался: а смог бы он — при его-то подвластности настроениям — играть за какой-либо из мировых суперклубов?
Он сказал, что мог бы: «Там же такие деньги платят».
Я удивился: он же много раз мне говорил — и в том, что это так, я тоже много раз убеждался — о безразличии своем к деньгам: «Они для меня мало что значат…»
Но потом — его уже не стало, а я продолжал о сказанном им в разные времена думать — понял, что при совестливости Эдуарда астрономические суммы контрактов в профессиональных клубах и его вынудили бы принести себя хотя бы отчасти к соответствию галерному труду большого футбола, а не только вдохновению, посещающему и гения не каждый раз.
Ему бы пришлось ломать себя, пахать, как пашут менее одаренные, — и меньше получать удовольствия, чем тогда, когда имел он возможность играть по настроению.
И может быть, лучше для всех нас, да и для него самого, что прожил он в иное для футбольной России время?
В третий раз за последние два года противниками — теперь уже в официальном матче — нашей сборной стали немцы.
В Мельбурне Германия была представлена Объединенной командой, но в футбольную сборную вошли любители из ФРГ. И трепетать бы им перед встречей с командой, дважды побеждавшей лучших немецких футболистов. Но получилось так, что, разглядев в соперниках игроков, умеющих хорошо защищаться, — команду с организованной обороной — слегка замандражировали наши звезды.
Немцы отдали им инициативу, только контратаковали.
В олимпийском турнире, где каждая случайность может оказаться роковой, такая тактика для команды, исповедующей атаку, обещает нервотрепку.
Особенно когда игра у нападающих не пошла.
Анатолий Исаев забил гол на двадцать шестой минуте.
Увеличить счет никак не удавалось, страх попасться на контратакующий выпад сковывал опытных игроков — игра все же была первой на турнире.
Но, ведя необычайно жесткую оборону, молодые немцы прежде всего вымотались физически сами.
И Стрельцов первый обратил на это внимание-увидел вдруг, что опекавший его защитник, что называется, «наглотался», вот — вот выключится из игры, выпустит русского форварда из внимания. Эдик крикнул Сальникову: «Сережа!» Тот, как всегда, все видел — и сразу же ему пас.
Гол Стрельцов забил за четыре минуты до завершения матча. У всех от души отлегло.
А на предпоследней минуте немцы «размочили» Яшина.
Качеством своей игры все наши были, конечно, недовольны. Без обид выслушали замечания Качалина.
На легкую, как ожидалось, игру со слабенькой командой Индонезии вышли уже чересчур серьезно, по обыкновению отмобилизованные.
И опять тяжело пошло дело у знаменитой атаки.
Индонезийцы не мудрствовали — всей командой оставались в обороне: в штрафной площадке столпились все одиннадцать их игроков.
Такая манера игры наших форвардов-классиков и во внутреннем календаре всегда сердила.
Самолюбивое раздражение мешало сыграть остроумно и тонко против бездарностей-оборонцев.
Момент следовал за моментом, между тем время шло, а счет открыть не удавалось — и форварды начинали сердиться друг на друга за прямолинейность.
А уверенность в себе форвардов впрямую зависит от забитого гола. И когда мяч, как заколдованный, не мог никак проникнуть в индонезийские ворота, лихорадить стало и самых опытных и хладнокровных.
Спешка сменялась апатией.
Хуже не придумаешь.
Двадцать семь угловых ударов подали игроки советской сборной — и никакого эффекта.
Ничего не удалось сделать и в дополнительное время.
Потом убеждали себя, что помешало желание победить малой кровью. А не излишняя ли закрепощенность?
Но обсуждение случившегося — под руководством не только футбольных командиров, но и руководителей в больших чинах всей советской делегации в Мельбурне, проводимое в стилистике и лексике партсобраний, — могло бы привести к еще большему закрепощению.
Выручило привыкание к обязательным накачкам. Футболисты не поддались больше размагничиванию ответственностью.
И на повторную игру вышли лишь чуть-чуть подразозленные пережитым разочарованием — и состав несколько скорректировали: Маслёнкина поставили вместо Парамонова, а на левый край Ильина вместо динамовца Владимира Рыжкина — и действовали посвободнее.
И голы забили те, кому и полагалось их забивать: два — Сальников и один — Иванов, а четвертый — Игорь Нетто: он не так часто забивал, но один из четырех своих голов за сборную забил как раз заупрямившимся индонезийцам.
Причем три мяча забили в первом же тайме — чего было мучиться накануне?
И обидно еще, что зря растратили энергию перед полуфиналом с болгарами — труднейшим для нашей команды противником.
Полуфинал с болгарами вспоминали потом, может быть, чуть реже, чем матч в Москве против ФРГ.
Болгарам обычно удавалось навязать неприятный для нашей сборной рисунок игры. Известная общность в тактике требовала много терпения, а мотивация у сборной из маленькой Болгарии неизменно оказывалась выше, чем у наших футболистов, знавших, как тяжело играть с болгарами, но все равно считавших себя классом выше.
Класс действительно был выше у ведущих наших игроков.
Но до безусловной победы без ссылок на большее, чем у соперников, везение нашим футболистам постоянно чего-то недоставало.
В составе у сборной Болгарии среди мастеров выделялись еще и те, кого считали «специалистами по России».
Например, Колев — за ним советским защитникам никогда не удавалось до конца уследить.
Никто не сомневался, что игра предстоит нервная, но всех драматических для нашей команды поворотов никто не мог предвидеть.
На скамейке запасных ерзали бледные Симонян (он в отчаянии рвал траву), Маслёнкин, доктор Белаковский…
Белаковский заметил, как двинулся с искаженным лицом к их скамейке Николай Тищенко, поднявшийся с земли после столкновения с Яновым, — и бросился ему навстречу.
Тищенко требовал, чтобы доктор «вправил» ему «выбитое» плечо. Белаковский повернул ему голову, чтобы тот не видел своими глазами травму, разрезал темную от крови майку — и сам ужаснулся: ключица прорвала кожу и торчала наружу.
Тищенко сердился, торопил доктора, рвался обратно в игру. Белаковский с помощью другого доктора наложил повязку — и раненая рука оказалась прижатой к телу.
Полноценно играть с такой рукой невозможно.
Но и замены — по установленным для Олимпиады правилам — делать тоже нельзя было.
Качалин велел Тищенко, носившему прозвище Тракторист, уйти из защиты на левый фланг нападения — и стоять там, ни во что не ввязываясь.
Остались на поле даже не вдесятером, а вдевятером. У Валентина Иванова распухло больное колено — и его тренер держал на правом краю.
А Колев свой гол — на пятой минуте добавочного времени — забил. Наша сборная проигрывала 0: 1.
Вдевятером надо было идти вперед, а не сосредоточиваться на обороне.
Но каким образом?
Болгары контратаковать умеют, они уперлись, понимая, что не будет больше никогда такого шанса, когда у противника в полуфинале Олимпиады сразу двое игроков выйдут из строя.
Вместе с тем по защитнику и возле Кузьмы, и возле Тракториста на всякий случай они оставили.
Анатолий Башашкин сильно выбил мяч от нашей штрафной площадки. Стрельцов его подхватил и во всю мощь двинулся с ним прямо к болгарским воротам.
Опекавшие Иванова и Тищенко защитники — оба — бросились к нему с двух сторон.
Он между ними протиснулся.
Стрельцов говорил потом, что доля секунды была выиграна из-за того, что Кузьма прочел момент — и его намек на маневр на эту вот долю секунды и задержал защитника. В незаблокированное пространство Эдик и втиснулся, убегая в одиночестве с центра поля.
Опытнейший вратарь Найдёнов, изучивший досконально советских форвардов, правильно занял позицию. Но мяч — форварду-звезде должно везти и везет — после стрельцовского удара «скиксовал» и влетел в другой, чем направлял он, угол.
Счет сравнялся за восемь минут до конца добавочного времени.
Все знают, что ничейный счет всегда воодушевляет тех, кто отыгрался. Пока болгары сетовали на свою перманентную невезучесть в матчах против сборной СССР, атаки на их ворота продолжались.
На левом крае, как и в первом матче с индонезийцами, играл Рыжкин — очень скоростной крайний форвард. Он сыграл в стенку с Тищенко, чего никто из соперников не ожидал, — и помчался по своему краю.
Борис Татушин, выскакивая на его продольный пас, опередил Найдёнова на какой-нибудь сантиметр — и на сто шестнадцатой минуте сборная СССР вышла вперед.
В оставшиеся четыре минуты и стойкие болгары не смогли собраться — после матча они плакали.
Финал — как и четыре года назад с югославами — давил страшно на психику игроков и особенно тренера еще и по инерции. Не разум, а поротая задница влияла на предыгровое состояние.
Опять возбуждали себя ответственностью перед страной, партией и народом.
Никак не повлияло на самочувствие и то обстоятельство, что отношения между странами перестали быть враждебными.
Во времена правления Хрущева сложили даже частушку: «Дорогой товарищ Тито, ты теперь наш друг и брат, оправдал тебя Никита, ты ни в чем не виноват».
Но спортсменам вообще-то необходим образ врага.
С другой стороны, неужели бы дома простили проигранную футболистами Олимпиаду — не важно, югославам или кому — либо еще?
Олимпиаду в Мельбурне считают олимпиадой Куца. Великий стайер победил на двух дистанциях.
Но футболистов, победивших в один с ним год, чествовали никак не менее эмоционально и долго — следующую олимпийскую победу в футболе пришлось ждать тридцать два года и дождаться на седьмой послемельбурнской Олимпиаде.
Качалин поставил на финал в нападение целиком спартаковский состав. Иванову и нельзя было играть с таким коленом, а Стрельцову объяснили тренерское решение тем, что он много воды пьет в Австралии и вообще подустал.
Для пользы дела лучше будет, если сыграет свежий Симонян.
В финале победили со скрипом, притом что выглядели да и были сильнее «югов». Но обязанность выиграть лишила футболистов изобретательности.
Двигались тем не менее хорошо. Пресловутые «горящие глаза» вселяли в тренера и друг в друга уверенность.
Единственный забитый гол оказался в статистическом отношении курьезным.
Закрученный Исаевым мяч пересек линию ворот, однако очень грамотно завершавший атаку с фланга Анатолий Ильин для порядка забежал за мячом внутрь ворот и прикоснулся к нему лбом (как сказали бы в наши дни: «контрольный выстрел»).
У Ильина, говоря по-современному, был имидж игрока, забивающего решающие мячи, — это он ведь, напомню, забил третий мяч немцам в Москве.
Спартаковский край и в дальнейшем забивал важнейшие голы.
Ему охотно приписали гол югославам, разрекламировав его как «золотой».
Про телетрансляцию из Австралии на Советский Союз тогда и не заикались. Но существует кинохроника, где эпизод с забитым и добитым мячом зафиксирован. Информационный курьез, однако, никак не повлиял на приятельство двух великолепных футболистов.
Они и на банкет в честь сорокалетия победы в Кубке Европы пришли вместе.
По правилам Олимпиад не только замены запрещались, но и медалей отчеканили ровно одиннадцать — и тот, кто в финале на поле не выходил, оставался без золотой награды. Сразу же после вручения произошла красивая сцена, многократно описанная журналистами (я, например, слышал о ней от Стрельцова, Симоняна и доктора Белаковского).
Симонян не тот человек, чтобы принять медаль, не заслуженную им стопроцентно. И после награждения, вернувшись в раздевалку, он сразу же протянул ее Стрельцову: «Она твоя, Эдик».
Эдик, может быть, не совсем тактично, но со всей чистосердечностью, сделал протестующий жест, заметив, что Никите Павловичу — тридцать лет, а ему, Стрельцову, — девятнадцать.
И он свою медаль получить еще успеет.
Происшедшее настолько в характере того и другого, что мне этот эпизод после награждения и неудобно пересказывать как нечто из ряда вон выходящее.
Олимпиад в жизни Стрельцова, однако, больше не случилось. Золотую медаль — за победу во внутреннем чемпионате — он еще получит девять лет спустя.
Но за успех в Мельбурне его не обнесли наградами.
Он получил орден «Знак Почета» («трудовика» ему, учитывая молодость и уже замеченную легкомысленность в поведении, наверное, дать побоялись; орден Трудового Красного Знамени получил Лев Яшин, а орден Ленина — капитан команды Игорь Нетто). Ему и Кузьме присвоили звания заслуженных мастеров спорта.
Кто бы из недоброжелателей, считавших присвоение преждевременным, предположил тогда, что Стрельцова этим званием придется удостаивать вторично?
Через одиннадцать лет — в шестьдесят седьмом году — ему «заслуженного мастера» почему-то не восстановят, а присвоят новым указом.
Валентин Иванов вспоминает, что на одном из множества праздников, посвященных победе в Мельбурне, заметный на автозаводе человек говорил в своем тосте об их с Эдиком переходе из «Торпедо» в команду поименитее как о деле решенном.
В ЦСКА Валентина и Эдуарда поначалу попытались заполучить элементарно — «забрив» в армию. После поездки армейского клуба в ГДР с Ивановым и Стрельцовым в составе всем тренерам, генералам и маршалам окончательно стало ясно, что былая слава к ЦСКА вернется безотлагательно, если форварды — торпедовцы сменят белые футболки на красные. Но командиры и другое знали: заводское начальство своих игроков отстоит. Как говаривал Стрельцов, «армия — армией, цэка — цэкой».
Наверху не захотят сердить рабочий класс.
Тогда армия предложила им условия получше — квартиры, в частности. Уже ключи от двухкомнатных квартир готовы были вручить Вале и Эдику.
Однако в последнюю минуту что-то молодым людям в настойчивости генералитета не понравилось — и никуда они из «Торпедо» не ушли.
И никогда никуда больше не намыливались. Тот заводской человек, что предсказывал их переход, скорее всего, особых перспектив не видел.
Но Иванов-то со Стрельцовым в футболе разбирались — и чувствовали, какая подходящая компания вокруг них складывается.
А уж условия двум великим футболистам завод как-нибудь обеспечит не хуже, чем у стоящих людей в тех клубах, куда Стрельцова с Ивановым переманивают.
Эдуард, правда, не скрывал, что приглашение в «Спартак» его увлекало. Но подсиживать Никиту Павловича? Такого бы он себе не простил.
Когда на банкете по случаю чемпионства в шестьдесят пятом году сильно побагровевший от радости и выпитого Эдик держал речь с фужером в руке, он опять вспомнил, как звали когда-то в «Спартак», но правильно он сделал, что остался в «Торпедо».
Прошло шестнадцать лет с того банкета. Мы вместе с Эдуардом пришли на панихиду во Дворец спорта ЦСКА — прощались с Валерием Харламовым.
Стрельцов посмотрел на бывших футболистов и хоккеистов, надевших по такому случаю мундиры с погонами майоров и подполковников, а кто-то и полковников, и сказал вдруг: «Пошел бы тогда в ЦСКА — и не посадили бы…»
И уж точно не посадили бы, если бы пошел в «Динамо». Туда не начальники даже звали, а Лёва — в смысле Яшин. Но Стрельцов сыграл за динамовцев на международной встрече, взял майку бело-синюю на память — и продолжил молодую жизнь в «Торпедо».
А может быть, и стоило держаться Яшина?
Лев Яшин старше Эдика на восемь лет, но замаячил у всех на виду раньше Стрельцова всего на год. Он-то посидел в запасе, поиграл за дубль динамовский несколько долгих сезонов. Правда, к появлению Эдика в «Торпедо» Лев и в сборной был первым вратарем, фигурой № 1 не из-за номера на свитере.
Яшин вошел в славу и авторитет зрелым мужчиной, защищенным сложившимся характером, изжившим в жестокости обстоятельств раньше, чем вышел в люди и на люди, те черты (ведь, наверное, были же они в нем изначально), которые в Стрельцове оставались до конца жизни.
В популярности Эдик дотянулся до Льва очень скоро. Но по обязательной драматургии советской жизни им отводились противоположные амплуа.
Оба происходили из рабочей среды, однако Льву поручалась роль эдакого пролетарского голкипера, партийного, может быть, государственного вратаря, «Вратаря Республики», а Эдик давал повод видеть в себе анфан террибль, подлежащего активному общественному воздействию: осуждению с оставляемым шансом на исправление.
В Фергане — играли там кубковый матч — Стрельцов повздорил со вторым тренером «Торпедо» Владимиром Ивановичем Гороховым. Владимир Иванович-человек, конечно, заслуженный и замечательный, но второму тренеру, как бы ни был он уважаем в футболе, премьерские грубости не привыкать сносить. Однако про выходку Эдуарда доложили директору завода — и тот скомандовал, чтобы Стрельцов немедленно собрал свои вещи и отправлялся домой.
Домой, разумеется, никто премьера не отправил, сам же Горохов после принесенных ему искренних извинений поспешил с предложениями, как «отмазать» Эдика.
Да и директор сердился понарошку. Тем не менее.
Я к тому, что воспитанием Стрельцова всю дорогу кто-нибудь занимался.
Яшин знаменовал собой поколение, умевшее осознанно отказывать себе в рискованных радостях или, по крайней мере, скрывать свою тягу к этим радостям.
И маску идеологического спортсмена он согласился надеть, обрекая себя на никому не видимые муки.
Стрельцов же и внутри поколения, гораздо более откровенно, чем старшие, тяготевшего к запретным плодам, невольно выделялся той непринятой у нас свободой, о которой мы уже говорили.
Кузница пролетарского воспитания не обожгла его вовремя — и он, подобно красивой бабочке, летел на огонь.
По всем признакам юноша, производящий такое легкомысленное впечатление, должен был вызывать неприятие у человека строгой судьбы Льва Яшина. Но своей беззащитностью в беспощадном мире Эдуард по-своему привлекал к себе главного вратаря. Яшин Эдику и симпатизировал, и под свое покровительство готов был взять, перейди он в «Динамо».
И Стрельцов видел всегда в Лёве не партийца с догмами, а человека пусть и с правилами (которые Эдик не считал для себя необходимыми), однако и с пониманием, с тайной печалью сочувствия к людям, осмеливавшимся жить по-другому, чем он живет.
Яшин оказался для Эдуарда и сильнейшим спортивным раздражителем.
Я всегда сдержанно относился к футбольному комментатору Владимиру Перетурину. Но все готов ему простить за вырвавшуюся у него в репортаже о юбилейном матче Пеле фразу: «Пеле отдал мяч пяткой по-стрельцовски…»
Пяткой великолепно пользуются многие известные футболисты, но стрельцовское исполнение превратилось в хрестоматийное.
Стрельцов говорил, что излюбленные приемы он «брал из игры», а не специально разучивал или копировал чьи-то — увиденные, скажем, в детстве у кого-нибудь из знаменитостей.
И пас пяткой он не практиковал до игры с московским «Динамо» в пятьдесят четвертом году.
«Торпедо» в те сезоны очень трудно давались игры против «Динамо». Стрельцову с Ивановым стало казаться, что забить Яшину невозможно. Не знали — как?
Доходили до ворот — и начинали мудрить.
Не могли принять окончательного решения, когда по ним бить.
«И вот, — рассказывал Эдик, а я записал (и литзаписчик, помогавший делать книгу Яшину, процитировал потом, надеюсь, с яшинского ведома, этот рассказ в мемуарах вратарских), — иду я с мячом вдоль линии штрафной. Лёва, как всегда, стал смещаться.
А вся защита двинулась за мной.
Кузьма остался сзади, за нами не двинулся (с таким партнером всегда знаешь, что он в той или иной ситуации сделает, абсолютно ему доверяешь и смело идешь от обстановки к решению — и сейчас я и не смотрю, но точно знаю, что Кузьма остался.). Я довел защитников до дальней штанги.
И мягко так откинул пяткой — мыском же здесь не сыграешь, правда? — мяч Кузьме.
Он прямо и влепил в „девятку“ динамовских ворот.
Я к нему бросился, говорю: „Вот так только можно Лёве забивать“. Во втором тайме Яшин расстроился и уже сам ошибся.
С тех пор я и почувствовал, что пяткой дела делать можно, но с умом, конечно…»
А я лично полюбил Яшина за ответ в интервью, которое взяли у него для десятого номера еженедельника «Футбол».
Еженедельник стал выходить с мая шестидесятого года.
Первый номер еженедельника открывался интервью с вратарем сборной. И среди стандартных вопросов закрался вопрос по западному типу — о любимом блюде.
Яшин ответил: «Омар под майонезом», добавив, что лучше всего готовят его во Франции. И не объяснишь сейчас, в чем уж такая революционность ответа.
Хрущев, например, неизменно отвечал иностранным журналистам, что любит борщ — и правда любил.
И Яшину по заданному для пролетарского голкипера стереотипу лучше было назвать, допустим, картофель или что-нибудь такое же простое и кондовое.
Но Лев в зарубежных поездках полюбил омара под майонезом — и не захотел это скрывать.
Стрельцов (опять же едва ли не единственный из футболистов) никогда не жаловался и не обижался на своих тренеров.
Обиделся слегка, может быть, только на самого последнего в своей футбольной карьере.
Но об этом речь впереди.
А так он даже Михаилу Иосифовичу Якушину, отчислившему его из сборной — с необязательным ударом по самолюбию великого игрока, — никаких «предъяв» спустя годы не делал.
Не новость, что тренеры всего чаще конфликтуют со звездами. Но Стрельцов с тренерами никогда не конфликтовал — и, однако, умудрялся находиться от них в минимальной зависимости.
Получал от них не то чтобы карт-бланш, но задание, не заставлявшее его изменять своим привычкам.
Перед сезоном пятьдесят шестого года (сколько, однако, памятных событий на этот год приходится!) тренером московского «Торпедо» был назначен Константин Иванович Бесков. Но в пятьдесят шестом у Константина Ивановича не было никакого тренерского имени. А репутация выдающегося футболиста для «Торпедо» была несколько подпорчена тем, что играл он за «Динамо». Лестно, конечно, но все равно — не свой, а вместо своего.
Тем более что вроде бы наступал черед Маслова — Деда всегда прежде возвращали после неудач сменщика.
Но Маслова оставили старшим тренером в ФШМ — и довольно скоро все убедятся, что работа Виктора Александровича в футбольной школе сослужит «Торпедо» лучшую из возможных служб.
Пока же автозаводскому клубу приходилось примириться с начинающим тренером Бесковым из «Динамо».
День рождения Константина Ивановича приходится на позднюю осень, и в «Торпедо» он пришел, когда ему и тридцати пяти не сровнялось.
По завершении карьеры игрока устроен Бесков был в общем-то совсем неплохо. При сложившихся у них взаимоотношениях с Якушиным Михей не захотел брать Костю себе в помощники. Зато Качалин позвал его вторым тренером в сборную. Что бы для начала могло быть лучше?
Но самолюбие Бескова в роли второго страдало.
Когда выиграли в Москве у чемпионов мира — немцев, разве связывал кто-нибудь этот успех с участием в тренерском штабе вчерашнего динамовского лидера?
Вторые тренеры не выигрывают матчей.
Правда, когда за поражение увольняют старшего тренера, совсем необязательно немедленно лишают работы его помощника. Однако, как правило, во втором тренере старший тренер хочет видеть преданного себе с потрохами работника.
Качалин — опытный человек и тоже родом из «Динамо» — вряд ли ждал от Бескова особой преданности. Возможно, Гавриил Дмитриевич и видел в нем полезного советчика — в сборной все же черновой работы поменьше, чем в клубе.
Второй тренер не может позволить себе роскошь порассуждать вслух, не превращаясь в оппонента старшего. Но и при очень сильном воображении не представишь тридцатичетырехлетнего Константина Ивановича у кого-то на подхвате — если даже разрешили бы ему иметь собственное мнение.
Бесков понимал, что у Качалина опыта побольше, чем у него. Только принимал ли он всерьез опыт работы с «Локомотивом»?
Как истинный динамовец, тем более динамовец — премьер и корифей, он презирал «Локомотив» и не думал тогда, что ему и железнодорожный клуб предстоит тренировать.
В тренерской работе Константина Ивановича заведомым препятствием становилось то обстоятельство, что он с неуклонной динамовской репутацией приходил варягом в большинство из доверяемых ему клубов.
Но не априорная ли отчужденность сделала его самым профессиональным из отечественных тренеров?
Я с большой — до бестактности — настойчивостью расспрашивал и Бескова, и Валю с Эдиком о сезоне, когда их таланты объединились (точнее, могли бы объединиться) под торпедовским флагом.
И слышал весьма уклончивые ответы — чувствовалось, что ни тренеру, ни игрокам особого удовольствия воспоминание о попытках давнишнего сотрудничества не доставляет.
За прошедшие годы они пришли к однозначно высочайшей оценке друг друга, что Бескова с Ивановым все равно не вполне примирило (они ведь еще и возглавляли конкурирующие в более поздние времена команды), а Стрельцову тема не представлялась такой уж интересной. И потом, он в гораздо большей степени, чем Константин Иванович и Кузьма, умел сознавать себя виноватым, но, как и они, предпочитал вслух ни о чем подобном не говорить.
Да Бесков и не виноват ни в чем перед торпедовскими фаворитами.
Ходил по Москве слух, что Константин Иванович предложил заводскому начальству отчислить Иванова со Стрельцовым — и тогда он обязуется сделать классную команду. А заводское начальство предпочло, мол, отказаться от услуг оригинала-тренера.
Само собой, ничего подобного Бесков никому не говорил. Но остряки правильно угадали направление его рабочей мысли. Бескову всегда хотелось сделать команду своими руками от начала до конца — и более всего любил он игроков, мастерство которых возрастало от предложенных им на тренировках упражнений.
Для «Торпедо» Константин Иванович отыскал в Горьком Славу Метревели. Метревели — выдающийся игрок двух замечательных клубов и сборной Союза. Чемпионом страны он становился и в торпедовском составе, и через четыре года в тбилисском «Динамо». Бесков взял в штат Николая Маношина, привлек в дубль «Торпедо» Валерия Воронина.
В своей тогдашней эйфории Иванов со Стрельцовым не видели для себя необходимости в тренере с волевой концепцией игры. Дарованная им Морозовым свобода действий казалась привлекательнее.
Но никаких конфликтов между ними не наблюдалось.
В рассказах Бескова о работе в «Торпедо» я не слышал имен ни Стрельцова, ни Иванова — он очень хорошо говорил о них вообще, но вне контекста работы с ними в «Торпедо»: Иванов поиграл у Константина Ивановича еще и в сборной шестьдесят третьего — шестьдесят четвертого. Охотнее тренер вспоминал, как поставил в центре нападения Ивана Моргунова, когда защитники приготовились противостоять Эдику, а тот их накручивал с места инсайда. Или о том, как в отсутствие фаворитов Юрий Золотов сделал хет-трик в международном матче.
От перемены Бескова на Маслова Иванов со Стрельцовым ничего не прогадали — и, скорее всего, ласковое слово обожавшего обоих форвардов Деда важнее для таких игроков, чем самые прогрессивные тренерские идеи. (Валентин Козьмич, много лет проработавший тренером, рассердился на меня, когда я сказал про одного нелюбимого им торпедовского тренера, что у того нет идей. «Какие идеи? Подбирается хороший состав, хорошая компания…»)
Маслов принял команду у Бескова. И когда в наступившем сезоне «Торпедо» поднялось, как никогда прежде, высоко, никто о Бескове не сожалел и не вспоминал уже.
Ну это ладно — удивительно, что никто не вспомнил про Константина Ивановича и позднее, после шестидесятого года. Притом что даже в богатой свершениями биографии тренера Бескова интеллектуальная инвестиция его в «Торпедо» дорогого стоит.
Бесков пришел работать в ФШМ, откуда отозвали назад в «Торпедо» Маслова.
Маслов не захотел выходить из образа, к пребыванию в котором всех приучил и в котором сам чувствовал себя уютно, как в заношенной кофте или стоптанных валенках.
Те же, кому хотелось выглядеть культурнее и умнее Маслова, завидовали его таланту самородка, распространяли байки о том, как он признал однажды, что Пушкин — это тот же Гарринча в своем деле, раз умеет писать и «лесенкой», словно Маяковский, и душевно, как Есенин.
Я понимаю, что Виктор Александрович не кончал ни Оксфорда, ни Кембриджа, но не исключаю, что простотой своей слегка и бравировал.
Ему важен был теснейший контакт с игроками — и он достигал его, оборачивая нужную ему для внедрения в сознание игроков мысль в оболочку, не отталкивающую ни малейшей наукообразностью.
Он настаивал на том, что практику предпочитает всяческим теориям.
Сомневаюсь, чтобы Бесков был меньшим, чем Виктор Александрович, практиком. Но ему нравилось, когда в нем видели белую ворону тренерского цеха. Больше всего Константин Иванович любил параллели с театральным миром, с деятельностью величайших режиссеров.
Свою книгу, собранную журналистом из газетных интервью с тренером или ранее опубликованных выступлений в печати, он назвал «Моя жизнь в футболе».
Под Станиславского.
Маслов был на десять лет старше Бескова. Положение его в футбольном обществе позволяло ему или даже обязывало его позаботиться о книге мемуаров — никто из советских тренеров, кроме Лобановского, не выигрывал такое количество раз чемпионаты и Кубки, как он.
Но Виктор Александрович никаких воспоминаний не оставил.
Не думаю, что причиной тому скромность человека с восемью классами образования.
Маслов регулярно приходил в редакцию спортивной газеты на улицу Архипова, где в отделе футбола трудился его приятель Александр Виттенберг, выступавший в печати под псевдонимом Вит.
Вит до войны защитил диссертацию по немецкой литературе и говорил по-немецки настолько свободно, что в лагере настоящий немец, попавший туда одновременно с журналистом, отказывался верить, что Виттенберг еврей из России, — утверждал, что встречался с ним в Берлине.
Он читал иностранные спортивные издания, знал мировой футбол — и умел мысли, высказанные Масловым, превратить в статьи, уровень компетентности которых сегодня просто немыслим: нет ни тренеров, склонных к обобщению, ни журналистов, способных размышлять с ними на равных.
О статьях Маслова, выходивших из-под пера дяди Саши, говорили после их появления на газетных полосах никак не меньше, чем о нашумевших матчах. Дед — столь простецкий в быту и тренировочных буднях — в газете высказывал идеи.
И вызывал едва ли не каждой статьей ответный полемический выпад киевского корреспондента Аркадия Галинского, всегда спорившего с Масловым печатно, а Виттенберга подвергавшего нелицеприятной устной критике.
Галинский даже грозился написать большую статью под названием «Несчастный русский рабочий Маслов и глупый еврей Виттенберг».
В общении с игроками Маслов ни малейшей важности, присущей руководителям в любой области, на себя не напускал. Мог с ними и рюмку выпить, ошеломляя слишком уж наивных футболистов демократизмом. Конечно, у выпивок с игроками бывала педагогическая подоплека — при тренере у большинства хватало ума не напиваться. В Лондоне после какого-то товарищеского матча Иванов со Стрельцовым и еще двое игроков, приглашенных в зарубежную поездку из другой команды, собрались пойти из гостиницы куда-нибудь выпить. И тут как раз заглянул к ним Маслов с бутылкой коньяка — предложил отметить выигрыш: по сто грамм на брата и получилось. Затем Дед сказал: «Я знаю, вы сейчас отдыхать будете» — и удалился к себе. Отдыхать, конечно, никто не собирался — на улицу вышли все-таки, но пить не стали, купили себе по рубашке.
Иванов считает, что особенно близких людей у Виктора Александровича не было. Но без общения он дня прожить не мог. Не переносил одиночества. Подселил к себе в большую комнату на сборах трех своих помощников. Устраивал перед сезоном сорокапятидневные сборы в Сочи — убегал от любимой жены Екатерины Федоровны, противницы застолий, а ему после тренерских трудов необходимо было расслабиться.
К помощи науки, медицины этот самородок не обращался, сам на глазок определял нагрузки игроков в предсезонье и в сезоне. В игроках и выборе тактики на матч ошибался в редчайших случаях. На установках бывал краток. Даже в присутствии заводского начальства избегал каких бы то ни было накачек, излишне строгих напутствий.
Маслов ненавидел дилетантов в футболе и не мог скрыть, что сомневается в глубине понимания игры чиновников, руководивших футболистами.
И те в отместку не подпускали и близко к сборной страны мудреца из «Торпедо» и киевского «Динамо», куда он пришел в середине шестидесятых.
Виктор Александрович умел напустить на себя грозный вид, но в «Торпедо» (в Киеве после всего пережитого ему пришлось вести себя несколько по-другому) виновники практически не слышали разносов после поражений. Дед ограничивался общим разбором — без упоминания конкретных фамилий.
В душу к молодым лидерам — Иванову и Стрельцову — он тем более не лез. Их игру если корректировал, то минимально. Но вплотную занялся теми, кто окружал фаворитов. Строил омоложенную-дело Бескова продолжалось — команду с учетом выдающихся возможностей своего сдвоенного центра атаки. При таком центре и не нужно было пятерых чистых нападающих — и Юрий Фалин, чтобы не тесниться в первой линии, отходил назад.
В сезоне пятьдесят седьмого года «Торпедо» поднялось на второе место в чемпионате — высшее достижение в истории клуба. А чемпионами стали московские динамовцы — Михаил Якушин был удачлив и с новым поколением игроков.
Бесков же тем временем вошел во вкус преподавательской работы.
Он казался созданным для нее.
Константин Иванович смягчался под восторженными взглядами мальчишек, во всем ему подражавших, копировавших его пробор в прическе, его манеру говорить и двигаться.
Ученики на всю жизнь запоминали «режиссерские показы» Бесковым того или иного приема.
Ключевой игрок торпедовской защиты в шестидесятые годы Виктор Шустиков, занимавшийся у Константина Ивановича в ФШМ, вспоминал, что урок у них начинался с того, что тренер внятно разъяснял им технику выполнения элемента или приема, а потом проводился медленный, словно в рапидной съемке, показ, повторяемый многократно.
Рапидное изображение сменялось скоростным.
Бесков не старался поразить воображение «школьников» своим умением, а учил. И если показанный им прием получался, радовался больше, чем сами ученики.
Константин Иванович подводил подопечных к требованиям команды мастеров.
Но если в командах, где потом Бесков работал, он бывал к игрокам и нетерпимым, отчуждал от себя несправедливо уличенных или подозреваемых в недостаточной преданности тренеру и его идеям, то на мальчишек он никогда и голоса не повышал. Проявлял бесконечное терпение и — при всей вызываемой им почтительной дистанцированности — достигал короткости в отношениях, какая бывает в лучшие минуты детства с отцом или старшим братом.
Не помню уж от кого слышал я в ранней молодости, что великие писатели только делают вид, что пишут для толпы.
На самом деле они пишут друг для друга.
Но толпа и не читает великих писателей, ограничивается знанием имен некоторых из них — для разгадывания кроссвордов.
А сегодня и писатели — не скажу про великих, близко никого из них не знаю — вряд ли друг друга читают.
Футбольные тренеры — и великие, и невеликие — встречаются на более узкой соревновательной тропе, чем деятели литературы. (Сегодня, между прочим, из-за общности методик, образцов и влияний извне выделить великих труднее, чем во времена, которые описываю, на слуху скорее имена удачливых, хотя и великих без фарта не бывает.) И не замечать одному другого и всех остальных коллег нет никакой возможности. Но вражда чаще мешает оценить достоинства соперников, что вообще-то для победы над ними необходимо.
Не стану утверждать, что тренеры-классики умели во всех случаях уважать собратьев по ремеслу и в своих высказываниях о конкурентах придерживались цеховой корпоративности: я сам слышал нелестные отзывы Якушина об Аркадьеве, когда им и делить уже было нечего, недоброжелательные слова его о Бескове; слышал и от Бескова уверения в том, что превзошел он и самых знаменитых из старших предшественников.
Но и Якушин, пришедший вместо Аркадьева в послевоенное «Динамо», не ломал из самолюбия выстроенное Борисом Андреевичем, а с молодой энергией стал строить то, что предшественник, на взгляд Михея, в своем проектировании упустил — и теперь наверстывал упущенное, работая в ЦДКА. И Маслов не захотел убивать в игроках то, что привил им, что посеял в них Бесков, а распорядился выученными другим игроками согласно собственным воззрениям на футбол.
Во второй половине шестидесятых содержание футбольной жизни в СССР составило тренерское соперничество Бескова и Маслова, руководивших московским и киевским «Динамо». А вот за десятилетие до того они, не сговариваясь, не союзничая, потрудились над «Торпедо».
«Глазунов, Стрельцов и Евтушенко»
По утрам они собирались на излете своей торпедовской улицы — возле входа в метро «Автозаводская». Отсюда автобус увозил их на службу — в Мячково, где жили они на сборах. А пока ждали транспорт, шутили и беседовали с Лизой, прозванной ими Зулейкой, — она сидела в павильончике для чистки обуви, торговала гуталином и шнурками, смуглая, эксцентрично-энергично миниатюрная, с жарко-темными глазами и бойким, завлекающим говорком. Безоговорочная спартаковская болельщица, она стала сердечным другом — забытое сегодня сочетание — торпедовцев стрельцовско-ивановского созыва (Зулейка и Кузьма ровесники). Мне рассказывали, что Слава Метревели-уж не знаю, насколько всерьез, — делал ей предложение. Но, как я понимаю, у Лизы, не монашки по всей вероятности, длился платонический роман со всем «Торпедо», включая тренера Маслова. Она превращалась в достопримечательность всякого района, где работала. Конец века она застала в будке на Никольской, рядом с ГУМом, — и ее иногда снимают для телевидения, интервьюируют: кладезь занимательной информации. Правда, расспрашивают ее про самых знаменитых, у которых она и дома бывала, которые поверяли ей секреты, которые привозили ей в подарок разные тряпки из-за границы. А для меня, например, Лиза особенно замечательна тем, что в цепкой памяти сердца она держит всю компанию тогдашнюю: люди состарились, спились, умерли, кто-то и при жизни наглухо забыт, смыт злым течением времени, а в Лизиных хрониках, как именую я для себя ее рассказы, где и документ всегда вроде бы подлинный, и вместе с тем ни о ком плохого слова, тем более при посторонних, все друзья прожитых лет остались красивыми и молодыми. Да и кто сейчас, кроме постаревшей Зулейки, видит исчезнувшую компанию не просто стайкой бравых парней, а загадочными и одинокими мирами, вне зависимости от высот признания или перепада высот: спортивная известность более всего похожа на электрическую лампочку, которая ярче всего вспыхивает перед тем, как навсегда погаснуть.
Простые ребята, от нечего делать весело толковавшие с чистильщицей ботинок, — и вот, полувека не прошло, а один из них в полукилометре каком-нибудь от метро стоит бронзово-изваянный и на пьедестале.
Они топтались в одинаковых иностранных плащах с погончиками, а указующий перст невидимой угрозы уже задержался на том, кто станет в самом конце века натурой для скульптора.
Все они одеты по тем временам на редкость хорошо, но иноземный «прикид» на Эдике — при его-то стати — показался кому-то нарядом эпатирующим, вызывающим нежелательные для ревнителей советской идеологии параллели: «стиляга и стрельцов».
Стиляга и Стрельцов — в закавыченных для моего злорадного цитирования рифмованных строчках, выхлестнувших из-под пера культово-либерального поэта — и опубликованных вскоре после несчастья с Эдиком. Оба явления преподнесены с маленькой буквы.
Борьба советской власти и ее идеологических институтов со стилягами затянулась на десятилетие. Сам термин, ядовито прилипчивый, сочинил фельетонист из «Крокодила» Николай Беляев (он и в редакторах этого журнала побывал) в сорок девятом году. Но и в пятьдесят седьмом — пятьдесят восьмом, когда в комсомольской прессе начиналась казнь Стрельцова, Эдуарда искусственно пристегнули к тем, кто не переставал быть объектом сатиры.
Стрельцов стилягой все же не был.
А и был бы, что уж такого предосудительного? — резонно спросят меня сегодняшние люди, начитавшиеся мемуарных книг Виктора Славкина и саксофониста Алексея Козлова (того, который «Козел на саксе», как говорят про него герои пьесы «Взрослая дочь молодого человека»). Сколько талантливых, широко признанных теперь людей вставали на толстую — и часто самодельную — подошву, натягивали с мылом узкие самострочные брюки, взбивали кок (вот кок, как мы уже знаем, и великий футболист наш носил), вывязывали галстуки с пальмами и голыми дамами. Их так долго встречали по одежке блюстители нравов, что заметить не успели, что мир меняется в направлении, о котором любители джаза и танцев под джаз узнали раньше верноподданных комсомольцев. Ну а что касается моды, то в ней во все времена бывали свои первопроходцы-разведчики — стиляги, первыми улавливающие перспективу, которую несут в себе неожиданности кройки и шитья. Ну и разве грех — неудержимая потребность в особом стиле жизни?
Но я не собираюсь сию минуту лезть в эти чрезвычайно любопытные дебри. Меня сейчас занимает только Стрельцов в контексте того времени.
И критиков Эдика — добровольных и ангажированных — я тоже очень бы хотел понять. Тем более что из моего повествования о Стрельцове вряд ли вырисовывается некто с крылышками за чуть-чуть сутулой спиной.
Конечно, на придирки к нему он часто сам и напрашивался.
Но неужели человек, чья футбольная гениальность никогда не вызывала сомнений, не заслуживает того, чтобы быть рассмотренным отдельно и особо, не добираясь сотым до сотни, говоря словами другого поэта, пострадавшего в один год со Стрельцовым?
Собственно, на подсознательном уровне Эдуарда давно выделили, как не выделяли ни до, ни после никого из самых замечательных спортсменов. Время выразилось не только в таланте его, а в славе, неуместной в том регламенте, что был принят тогда в нашей северной стране, — время рвалось вперед, а его по советской привычке сдерживали недозволенными приемами.
Евгений Евтушенко сначала ввел Эдуарда в свою прозу под именем Коки Кутузова. Трудно сказать, до или после фельетона с поставленным Стрельцову диагнозом звездной болезни закончил он работу над рассказом, но точно, что сочинял его после первого июня пятьдесят седьмого года, когда сборная СССР играла в Лужниках против румын.
В рассказе Евгения Александровича он и его друзья в каком-то захудалом ресторанчике, который им, безденежным юношам, по карману, встречают своего соседа — футболиста, нарушающего спортивный режим накануне ответственного матча, неумеренно пьющего пиво.
Рассказ называется «Третья Мещанская», а Стрельцов — из Перова, но поэт разрушает автобиографичность своей прозы ради того, чтобы укрепить ее выразительнейшим знаком: присутствием в жизни автора футболиста номер один.
Первый поэт и первый футболист обязаны соседствовать в завоеванном знаменитостями мире.
Летом в Коктебеле, когда Эдик будет уже приговорен к лесоповалу, Евтушенко скажет: «У советской молодежи есть три кумира — Глазунов, Стрельцов и Евтушенко». Что не помешает ему очень-очень скоро — поэма опубликована в десятой, октябрьской, книжке толстого журнала — для рифмы к слову отцов (речь идет о наплевательском отношении к памяти старшего поколения) соединить Стрельцова со стилягами{Приблизительно через полвека поэт очень строго отчитал меня за передергивание — у него в поэме Стрельцова со стилягами объединяет не автор, а обыватель, осуждаемый автором. Если это так, то удивимся смелости Евгения Александровича, не испугавшегося пойти наперекор самому Хрущеву. Я поверил Евтушенко (он сказал, что против своего поколения никогда бы не выступил) — и перепроверять его трактовку не стал. — Примеч. авт.}.
Вообще-то и претензии к стилягам в творчестве «первого поэта» не до конца ясны для меня. Помните: «И пили сталинградские стиляги»? Дальше стиляги стреляют у него — в стихотворении — винными пробками в стену, где написано: «Сталинград не отдадим».
Евтушенко-то зачем встречать кого-либо по одежке?
Сам же вроде бы натерпелся от советских пуритан и просто недоброжелателей.
Еще в начале пятидесятых в стенной газете Союза писателей Константин Ваншенкин посвятил ему дружеские стихи, где проходился по длиннополым пиджакам и всему прочему, в чем щеголял недовольный в недалеком будущем стилягами стихотворец.
Много позже Евтушенко опубликует стихи, посвященные их давнему спору-ссоре с Василием Шукшиным.
Шукшин, избранный во ВГИКе не то комсомольским секретарем, не то — не помню точно — кем-то в институтский комитет комсомола, чуть ли не сам ножницами резал узкие штаны различным маменькиным и папенькиным сынкам, с его точки зрения затесавшимся в престижный вуз. А Евтушенко он предлагает в стихах снять позорящий его как сибиряка со станции Зима галстук-бабочку.
Поэт же заявляет Шукшину, что и сапоги кирзовые — точно такое же пижонство и выпендреж, если человек, сыгравший в кино главную роль, в состоянии купить себе хорошие и дорогие ботинки.
И он скинет свою «бабочку» лишь при условии, что Василий Макарыч вылезет из своих «кирзачей»…
Мне хотелось сказать сейчас о загадочности тогдашних состояний и умонастроений, бродивших в нашем обществе, замороченном объявленными послаблениями и прежним расхождением на практике с тем, что декларирует власть. Той же осенью, при публичном избиении Пастернака, Евгений Евтушенко держался очень достойно, чем отличался от многих, не менее достойных, чем он, людей.
Стрельцов, разумеется, не читал строк про себя и стиляг, не слышал никогда про ту публикацию. И был с Евтушенко в прекрасных отношениях. Незадолго до кончины Эдика мы в разговоре с ним коснулись в связи с чем-то Евтушенко — и он, улыбаясь и качая головой, протянул с веселым воспоминанием: «Же-енька». Ему — смертельно больному — продолжал казаться забавным эпизод в Чили конца шестидесятых, когда присутствующий там одновременно со сборной по футболу Евтушенко пообещал по пятьдесят (кажется) долларов личной премии за каждый забитый гол. А Стрельцов забил целых три, а четвертый — в свои ворота — напуганный им защитник хозяев Морис, — и столько денег у Жени не оказалось. Тогда футболисты добавили свои — и знатно отметили победу в каком-то, не из последних, ресторане. Вот такое идиллическое продолжение получилось у «Третьей Мещанской» десять лет спустя.
Летом пятьдесят пятого года, когда Стрельцов уже играл за сборную, а его более поздние критики еще не находили в поведении форварда во внефутбольном быту ничего предосудительного и вызывающего, на улице Воровского в Москве стал выходить журнал «Юность», редактируемый Валентином Катаевым — тем самым, что написал в тридцатые годы эпиграмму на знаменитого футболиста, тренировавшего краткосрочно, как мы здесь уже вспоминали, московское «Торпедо» Федора Селина: «…зелен луг и зелен лес, только очень рыжий Селин в эту зелень как-то влез».
Про «Юность», чей тираж превосходил тираж всех нынешних журналов вместе взятых, — журнал, рассчитанный на сверстников Эдуарда, — резоннее всего говорить с негромкой, чтобы не дразнить тех, кто отрицает (в чем есть резон) все в советском прошлом, но все же похвалой, чтобы расположить к рассказчику тех, кто отрицает в этом прошлом не все подряд (в чем резон тоже есть).
«Юность» взахлеб читал и стар и млад. Журнал Катаева и многое из того, что в нем публиковалось, были прежде всего замечательны по своему успеху у читателя.
Сегодняшним молодым людям, подозреваю, мало что понятно из невероятно нашумевшей тогда повести «Хроника времен Виктора Подгурского». Но в середине пятидесятых в герое молодого писателя Анатолия Гладилина сверстники наши увидели себя — себя, которым вдруг позволено не брать за пример только Павку Корчагина и молодогвардейцев, а и думать с уважением и сочувствием о себе подобных. По тем временам совсем немало.
Я ни в коем случае не буду настаивать на том, что и Эдик Стрельцов в юности (да и в зрелости) был читателем «Юности».
Стрельцов и понятия не имел, что после того, как покинул в арестантском вагоне Москву, Анатолий Гладилин сделает его прототипом героя своей следующей повести «Дым в глаза» и попробует превратить фабулу стрельцовской биографии в поучительную притчу.
По существу, молодой писатель поставил в придуманные обстоятельства все того же Виктора Подгурского — тип изученного Гладилиным характера.
Про Стрельцова он ничего толком не знал — слышал, что возник для всех неожиданно, возвысился до всенародной популярности — и, много согрешивший, исчез.
Приписываемого Стрельцову греха Гладилин, однако, не касался.
Ограничился темой осуждаемого у нас «ячества», кое в чем робко оправдываемого автором противопоставления себя окружающим, за что Эдуарда публично обвиняли, прежде чем покарать.
О неординарности человеческого прототипа писатель догадывался, но от реальности заведомо отчуждался — герой повести Игорь Серов вместо гибельного лесоповала, куда добровольно не отбудешь, попадает на рыболовецкий флот для романтического исправления, как тогда было принято.
Герой повести по авторской мысли не знал до рыболовецкого флота тяжести настоящего труда: футбольный талант он получал во временный дар от таинственного незнакомца — и талант оказывался вроде бальзаковской шагреневой кожи.
Но ведь и адвокат, защищавший Стрельцова на суде, тоже считал, что труд футболиста — пустяки и несравним с трудом заводских рабочих.
Чуть не забыл сказать, что у Гладилина есть и персонаж, прототипом для которого стал, по всей вероятности, Валентин Иванов — он назван, если не ошибаюсь, Маркеловым.
И ему в каком-либо раздолбайстве отказано: Маркелов — положительный герой. Автор, мне кажется, не был знаком с не совсем безгрешным Кузьмой. Но тенденцию Гладилин углядел правильно — Иванова для пользы дела постарались противопоставить Стрельцову.
Нельзя же, чтобы рабочий коллектив обожал двух выдающихся футболистов — и у обоих бы подгулял моральный облик.
Для проходимости вещи через редакторов и цензуру писатель перестарался: если и Серов — фигура лишь отчасти одушевленная, то Маркелов и вовсе схемка.
Правда, мы — читатели, увлеченные футболом, — невольно подставляли под гладилинское изображение реальных Иванова и Стрельцова — и вещь читалась на одном дыхании. Впрочем, на повести «Дым в глаза» я излишне задержался только для того, чтобы проиллюстрировать мысль, что в жизнь моего поколения Стрельцов входил не столько персонажем чисто футбольной жизни, сколько вообще натурой, занимающей современников своей несвоевременной крупностью.
Андрей Петрович Старостин убежден был, что к жестокому приговору по «делу Стрельцова» имел самое прямое отношение фельетон сотрудника редакции газеты «Правда» Семена Нариньяни.
Население страны нашей в те годы могло и не поверить начальству и суду его, но газете, подчиненной тому же начальству, что и суд, вполне могло и поверить.
И разделить неправедный гнев натравленного на спортсмена матерого фельетониста.
История с наказанием Стрельцова — и в настойчивой газетной к нему прелюдии — поможет нашим детям и внукам понять, в какой стране мы жили. Тем более что преждевременно ручаться, что сейчас живем в стране, совсем уж ни в чем не напоминающей ту, для которой ничего не составляло топтать того, кому накануне поклонялась…
Статистика заменит эпитеты.
В день своего двадцатилетия в матче сборных СССР и Болгарии он забивает два мяча.
В конце июля и начале августа играет в турнире Третьих Дружеских игр молодежи (это в рамках спортивной программы Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Москве — события мало изученного в истоках инициативы и решающих мотивах: они увели бы на самые-самые верха, в подробностях изыскания средств и сил; как вообще решились власти раздернуть железный занавес настолько широко, чтобы переполнить режимную Москву иностранцами?) и в четырех матчах против молодежных сборных Венгрии и Чехословакии, где немало игроков выступало из вторых и национальных сборных (у нас-то, не умничая, попросту выставили основной состав первой сборной СССР), а также Индонезии и Китая — еще шесть.
В августе он играет за сборную на предварительном этапе первенства мира с Финляндией — два гола, а за свой клуб в чемпионате и в матче с приехавшей в Москву французской командой «Ницца» забивает три.
В сентябре уже «Торпедо» едет во Францию — играют с «Марселем», «Рэсингом» и снова с «Ниццей» — на Стрельцова приходится семь из забитых французам голов, причем в матчах с «Марселем» и «Рэсингом» он делает хет-трик.
В этом же месяце — голы Эдика в кубковой игре и в трудном календарном матче с киевлянами. Потом с интервалом в неделю две встречи «Торпедо» с динамовцами Тбилиси. В первой — гол и во второй (кубковой) — пять.
В конце сентября он играет за сборную СССР против венгров и забивает решающий мяч — 2: 1. Первый, забитый Борисом Татушиным, гол венгры отыграли еще в первом тайме, но за две минуты до конца матча Эдик свою миссию выполнил.
Через месяц в игре на первенство еще два гола — донецкому «Шахтеру».
Итак, за двадцать два выхода Стрельцова в течение девяноста семи дней на поле — тридцать один забитый мяч. Среди бомбардиров «Торпедо» Эдуард стал с двенадцатью мячами вторым. Кузьма забил четырнадцать.
Но в фельетон Нариньяни и он попал.
Поводом для критического выступления газеты послужил случай на Белорусском вокзале.
Конечно, если откровенно, были и еще поводы придираться к Эдику, и только к Эдику.
Через несколько часов после свистка рефери, возвестившего — позволю себе штамп как цитату из спортивной журналистики былых, однако не прошедших времен — об окончании в Москве календарного матча «Торпедо» в очень успешном для них сезоне, Эдуарда Стрельцова доставили в отделение милиции за драку, затеянную им в квартире незнакомых людей; представителям органов правопорядка он сумбурно сообщил, что в чужой дом ворвался, преследуя человека, оскорбившего футболиста действием на трамвайной остановке.
Но аргументы трезвых обитателей квартиры показались милиционерам убедительнее пьяных претензий Эдика.
Не успели замять эту некрасивую историю, как в январе нового года Эдуард повздорил с кем-то на станции метро «Динамо», но на этих эпизодах фельетонисту «Правды» казалось невыгодным сосредоточиваться. Пришлось бы подставить под удар советскую милицию, в обоих случаях отступившую под давлением представителей завода.
А трогать милицию и Нариньяни запрещалось — проще было врезать футбольным начальникам, не называя главных фамилий.
Дополнительный матч против польской сборной, когда решалось, кто же — наши футболисты или поляки — поедет на чемпионат мира в Швецию, назначили играть на нейтральном поле в Лейпциге.
Иванов со Стрельцовым обедали у Валиной сестры — пили, естественно, вино. Эдик, как провинциал из Перова, боялся опоздать на поезд — ехали экспрессом Москва — Берлин, — но старший товарищ его успокаивал. Иванов уверял, что на такси они успеют вовремя.
Вообще от «Автозаводской» до «Белорусской» — прямая ветка метро. Но как-то несолидно таким заслуженным людям в метро спускаться.
Не учли транспортные пробки: выскочили из машины — и бегом на платформу, а поезд только-только от нее отошел.
На платформе оставался в ожидании Вали с Эдиком начальник отдела футбола спортивного министерства, Антипёнок.
Он и сумел договориться, что поезд на разъезде под Можайском остановят. А до Можайска мчались на автомобиле.
Стрельцов в матче на первенство с «Зенитом» получил травму — и в конце второго круга за клуб свой не играл. Но в сборную включили.
И теперь ему после опоздания на экспресс не выйти на поле значило надолго остаться в штрафниках.
Эдик попросил Белаковского: «Уж вы, Олег Маркович, что — нибудь сделайте, чтобы мне только сыграть…»
Но выйти на поле оказалось мало — польские защитники уже знали Стрельцова отлично и с ним не церемонились. В самом начале, на пятой минуте, с одним из них Эдуард столкнулся в воздухе — и приземлился, конечно, неудачно: с такой травмой лучше и не прыгать было.
Но в его положении отступать нельзя — впереди Москва с неминуемыми неприятностями.
Олег Маркович, как всегда, выручил — стянул ногу эластичным бинтом. И штрафник вину кровью смыл — забил гол. А второй мяч с его подачи забил динамовец Генрих Федосов.
Тренер сборной Качалин сказал после матча: «Я не видел никогда, чтобы ты так с двумя здоровыми ногами играл, как сегодня с одной…»
Но у Нариньяни было свое мнение.
Фельетон, опубликованный в «Комсомольской правде», озаглавлен был «Звездная болезнь».
О роковом влиянии фельетониста Семена Нариньяни на судьбу Эдуарда Стрельцова я услышал от Андрея Петровича Старостина уже в середине восьмидесятых годов.
Мне тогда слова его показались отговоркой — в тот момент я ждал от Старостина подробностей обо всем случившемся с Эдиком — подробностей, которыми он, как человек вхожий в круги, для меня недоступные, несомненно располагал. Нариньяни же я считал персонажем из достаточно знакомого мне и объяснимого мира. К тому же тянуть тогда за эту нить казалось мне скучным занятием. И лень было рыться в старых газетных подшивках.
Я по своей натуре не исследователь, привык самонадеянно полагаться на собственную память и притом искренне думал, что в фельетоне, давшем ход и сегодня незабытому, но такому спорному понятию, как «звездная болезнь», вряд ли обнаружится через столько прошедших лет что-нибудь стоящее внимания.
Я ошибся: фельетон тот — весьма выразительный документ времени, без которого не понять, что предстояло заплатить за восхождение, подобное стрельцовскому, и самому Стрельцову, и обществу, его превознесшему.
Людям нынешнего поколения невозможно представить себе, что значил для всей дальнейшей судьбы советского человека любого ранга в то время фельетон о нем.
Тем более опубликованный в центральной газете. Органом казни Эдика с пропагандистским умыслом избрали «Комсомолку», редактируемую зятем Хрущева Алексеем Аджубеем: она пользовалась максимальным читательским доверием за те либеральные нотки, которые в «правде» для молодежи проскальзывали с ведома коварно дальнозоркого начальства.
Да еще написанной фельетонистом № 1 — Нариньяни умел высмеивать и унижать популярных людей.
А толпа такие расправы обожает.
Страна не просто знала своих героев, но и знала, как веселее с ними расправляться.
Сегодня, когда во всех газетах пишут что угодно и про кого угодно без ощутимых последствий, не вообразить, что одной критической строчки в газете достаточно было для лишения человека тепла и воды. Жизнь официально критикуемого человека в Советском Союзе немедленно становилась просто невыносимой, какую бы величину он ни представлял.
Нариньяни был особенно страшен в сороковые годы. Но и во времена «хрущевской оттепели», когда он расправлялся со Стрельцовым, пощады попавшему под фельетон ждать не приходилось.
Вот, кстати, вам и подтверждение тогдашней значимости двадцатилетнего футболиста Стрельцова. Даже Нариньяни не смог с первого раза поставить на нем крест.
Фельетон тех времен вносил в жестокость наказания эдакую развлекательность. Но, пожалуй, в смехе, вызванном остроумием фельетониста-киллера (как сказали бы теперь), беспощадности было больше, чем в гневе без юмора.
От нас во все прежние времена требовали еще и бодрости, когда приглашали посмотреть на казнь инакомыслящих.
Мы, по замыслу властей, смеясь расставались с людьми, в чью вину должны были поверить газетчикам на слово.
Вот как изощрялся тов. Нариньяни, «по протоколу», «прямо в глаза», говоря о «вконец испорченном» Стрельцове: «Эдуарду Стрельцову всего двадцать лет, а он ходит уже в „неисправимых“. Не с пеленок же Эдик такой плохой? Нет, не с пеленок. Всего три года назад был чистым, честным пареньком. Он не курил, не пил. Краснел, если тренер делал ему замечание. И вдруг все переменилось. Эдик курит, пьет, дебоширит. Милый мальчик зазнался. Уже не тренер „Торпедо“ дает ему указания, а он понукает тренера».
Нариньяни был мастером прилипавшего к людям слова.
И не свидетельство ли его специфического таланта сам факт внедрения в советский и, к сожалению, в постсоветский обиход наименования открытой фельетонистом болезни?
Кого только из одаренных людей не подозревали в мифической «звездной болезни», как в самой что ни на есть дурной!
А во времена советской тотальной уравниловки на всех уровнях, во времена действительной и подразумеваемой униформы, во времена казарменных правил поведения на каждом общественном этаже главную угрозу — социалистическому обществу и строю — видели, судя по литературе и кинофильмам, в зазнайстве, в отрыве от коллектива. Власть боялась чьей-либо самостоятельности — и клеймила даже невиннейшие ее проявления.
Распинавший Стрельцова Нариньяни не переставал быть рьяным футбольным болельщиком и дружил с известными футболистами: с Бесковым и другими. Думаю, что для футбольного мира пристрастие его к московскому «Динамо» не оставалось в секрете.
А может быть, принимая во внимание особенности времени, не надо ничему удивляться?
В избранной для себя манере злой Нариньяни старался выглядеть вроде как удрученно-добродушным, что ему великолепно удавалось. Из досконально известной ему реальности (в случае со Стрельцовым — реальности спортивной жизни) он выбирал лишь то, что работало на версию, покорявшую эмоционального советского читателя, информированного тогда крайне скупо. И совершенно, как я уже говорил, не склонного подвергать сомнению прочитанное на газетном листе. Хотя написанное пером если и отличалось от вырубленного топором, то скорее в худшую сторону.
Из шести машинописных страничек своего печально знаменитого фельетона Нариньяни две с лишним уделил эпизоду с опозданием Иванова и Стрельцова на берлинский экспресс: «И вдруг в самых дверях вокзала неожиданная встреча. И кто бы вы думали? Центр нападения, а с ним рядом правый полусредний (в годы борьбы с космополитизмом иностранные термины вроде „бек“, „инсайд“ строжайше не рекомендовались в печати — и Нариньяни от правдистского обыкновения не захотел отказываться и во времена послаблений. — А. Н.), оба живехоньки и оба пьяны. Оказывается, дружки перед отъездом зашли в ресторан (фельетонист и ресторан дофантазировал, чтобы Иванов со Стрельцовым не вышли из образа представителей „золотой молодежи“, раз они так себя ведут. — А. Н.) за посошком на дорогу.
— Честное слово, Валентин Панфилович (В. Антипёнок — начальник отдела футбола Комитета физкультуры и спорта), мы хотели выпить только по одной, а нам преподнесли по второй.
Ах, с каким удовольствием Валентин Панфилович взял бы да по-отцовски отлупил бы сейчас обоих дружков (в праве чиновника „лупить“ великих футболистов Нариньяни, а вслед за ним читающая советская публика не сомневается ни секунды — до разговоров о правах человека еще вечность. — А. Н.). И вместо того, чтобы взяться за ремень, он сажает загулявших молодцов в машину и мчится по шоссе в погоню за поездом. Полтора часа бешеной гонки, и в конце концов у Можайска автомашина обгоняет поезд. А тут обнаруживается новая беда: скорый поезд в Можайске не останавливается. Валентин Панфилович бежит к дежурному:
— Дорогой, сделай исключение.
А у „дорогого“ от удивления брови лезут вверх к лысине! Антипёнок звонит диспетчеру дороги: „Притормозите, Христа ради, хоть на секунду. Мне только втолкнуть в вагон центра нападения“. (По ходу написания фельетона Нариньяни, видимо, решил, что купать в дерьме сразу двоих могут и не захотеть, а Стрельцов добыча для сатирика полакомее, и тянущий на дно груз удобнее привязать к его ногам. — А. Н.) Но диспетчеру нет дела ни до центра нападения, ни до начальника отдела футбола. Как быть? Поезд приближается, он вот-вот проскочит станцию. И тогда начальник отдела звонит в Министерство путей сообщения: к одному замминистра, к другому. И один из замминистров, вняв этой просьбе, отдает в Можайск из ряда вон выходящий приказ: замедлить ход поезда у пристанционной платформы. И вот машинист кладет руку на тормоз и два друга хватаются за поручни…»
К изложенному вроде бы не придерешься. Но, перед тем как разделить возмущение фельетониста и читателей, хотелось бы спросить-напомнить: в каком государстве происходили события? Почему вдруг при безусловной полицейской строгости головы с плеч пьяных молодых людей не полетели прямо на перроне? (Что наверняка случилось бы с представителями любой другой профессии, кроме никогда в ту пору не произносимой вслух: футбольной.)
Нариньяни пытается представить — и статус издания ему это разрешает — спортивных командиров незадачливыми няньками при зарвавшихся юных разгильдяях, этим разгильдяям потакающими.
И вот уже занесен меч выводов автора: «Пусть талант, пусть забил. Но зачем было Всесоюзному комитету спешить с присвоением почетного звания (заслуженного мастера спорта)? У нас и в других областях, кроме спорта, есть талантливые люди — в музыке, живописи, пении, науке. Но ни Шостаковичу, ни Хачатуряну, ни Туполеву, ни Улановой, ни Рихтеру, ни Долухановой не присваивали званий в девятнадцать лет. Футболиста нужно награждать не за дюжину мячей, забитых в одно лето, а за устойчивые спортивные показатели, не только за то, что сам хорошо играет, но за передачу опыта товарищам. Почетное звание нужно завоевать, заслужить, выстрадать подвижническим трудом в спорте. А от легких наград наступает быстрое насыщение.
— Я всего уже достиг, — хвастливо заявляет центр нападения, — все испытал, изведал. Я ел даже салат за 87 рублей 50 копеек».
Насчет наград строгий Нариньяни высказался по-своему: сделал вид, что не знает о награждении Стрельцова орденом. Обсуждать — или тем более осуждать действия правительства, награждающего футболиста, — никакой газете не дозволялось.
И еще неувязка: апеллируя к именам Шостаковича, Улановой, Рихтера, фельетонист проболтался, что осознает общезначимость стрельцовского дарования. А то бы стали у нас нянчиться с талантами меньшими, чем у Иванова и Стрельцова. Да и по совести ли попрекать голодавшего в военные и послевоенные годы мальчика, лакомившегося жмыхом, ценой салата, который позволил он себе на заработанные нелегким — знал же Нариньяни кое-что про футбол от своих друзей — трудом деньги?
Своими рассуждениями о поощрениях сотрудник центральной газеты вполне мог обеспокоить начальство — сигнализировать о непорядке.
И, как у нас водилось, наверху забеспокоились: не почувствуют ли себя отличившиеся спортсмены излишне самостоятельными, независимыми от администрации. Награды в СССР положено было воспринимать как аванс. И не забывать, что у Родины (подразумевалось, конечно, ее начальство) орденоносцы в вечном долгу.
«Закручивать гайки» в нашей стране всегда считалось делом своевременным.
И в паузе между Олимпиадами наверху посчитали не лишним «подтянуть» возомнивших о себе спортсменов.
Вряд ли Семен Нариньяни стал бы отрицать, что получил «госзаказ». Тем более в те времена для золотого партийного пера это не могло не составить чести. Я бы даже заметил: фельетон написан с несколько меньшим разоблачительным пафосом, чем можно было бы ожидать.
Нет, «оттепель» в тоне разоблачения положительно сказывалась. А потом не верю, чтобы болельщик Нариньяни не восхищался Стрельцовым. Он и в фельетоне не отрицает, что до выпитой рюмки это был «милый славный парень». Такое признание от газетчика, с воодушевлением творящего злое дело, дорогого стоит.
Конечно, никакой заместитель министра не взял бы на себя ответственность за остановку поезда, не обратись к нему представители футбола — жанра, курируемого соответствующими отделами ЦК партии. Кто из номенклатурных работников не знал, что значат для престижа государства победы или поражения на международной арене.
И заместителя министра, давшего «добро» на торможение поезда и потому невольно ставшего партнером Эдуарда Стрельцова, смело можно причислить к организаторам победы над поляками.
Я вряд ли поступаю корректно, анализируя работу нанятого газетного сатирика с позиций сегодняшнего, всем нам разрешенного, свободомыслия. Не сомневаюсь, что, будь сегодня Нариньяни жив, он над многими посылами своего фельетона прилюдно же и посмеялся бы, набрав очки в другом направлении, — возможно, набрался бы и мужества рассказать, какие же именно из конъюнктурных соображений толкали его на тот или иной выпад, убийственно жалящий юного Эдика.
Сегодня я рассматриваю рабский труд фельетониста как примету времени, в некоторых аспектах не самого худшего для нашей многострадальной страны.
Повторяю, что Нариньяни — мастер. И в написанном им нет ни одной безобидной строчки — каждая умело заминирована.
Конечно, изощренный «правдист» прекрасно знал, что людей посвященных и причастных он своим фельетоном ни в чем не убедит. Но он вполне сознательно и цинично обращался к непосвященной в спортивные дела массе, будил в толпе обывательский протест, не сомневаясь ни на мгновение, что критически заряженное им против привилегированных молодых людей быдло сметет и запугает несогласного с журналистом и его газетой знатока.
Как правило, в фельетоне Нариньяни оперирует фактами. Но до чего же нечистоплотен он бывал в их толковании!
В сороковые годы тем же Нариньяни был написан добрый, можно сказать, лирический фельетон «Приют одиннадцати», посвященный милым чудакам-болельщикам (один из них, если не ошибаюсь, всеми уважаемый профессор), которые немного стесняются своей несолидной страсти к футбольной игре.
Но здесь, в «Звездной болезни», он обращается к агрессивной сути тех граждан, которые склонны требовать от спортсмена, а не любить его. Талант, как считалось в советском обществе, обязан служить этому обществу во сто крат усерднее, чем бездарность.
Иначе никто бы не простил таланту того, что он существует, то есть выделяется из общего ряда?
В ходу было выражение: «У народа в долгу». Талант — получалось — не народ.
Кого тогда, интересно, считало народом идеологическое руководство, постоянно говорившее от имени народа?
Себя же с ним командиры тоже не отождествляли, поскольку в своем кругу обычно говаривалось: народ нас не поймет.
Кого — нас?
Ставило ли наше государство когда-нибудь своей целью делать из больших спортсменов образцовых — согласно навязанной советскому обществу морали — граждан, воспитывая их соответственно?
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Эдуард Стрельцов. Памятник человеку без локтей предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других