История первой любви молоденького студента-москвича, приехавшего на стройку в Смоленскую область в середине 1970-х годов, к провинциальной деревенской девушке: как у обоих всё стремительно и неожиданно произошло на танцах в клубе, красиво и возвышенно протекало, и чем в итоге закончилось! Всё это можно узнать, дочитав “Невыдуманную историю” до конца. А попутно понять, как жили, работали и самореализовывались простые советские люди на переломе двух глобальных эпох – коммунистической и демократической… На обложке – иллюстрация картины В. М. Васнецова «Ковёр-самолёт» 1919-1926 гг.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Невыдуманная история предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава вторая
1
Первый трудовой день Андрея Мальцева в стройотряде, начавшийся в девять утра, закончился в девять вечера: длился ровно двенадцать часов по времени, что было у них традицией со дня основания, которая соблюдалась строго. В течение рабочего дня у студентов-строителей был обед в два часа пополудни и коротенький полдник в шесть — с парным молоком и хлебом, — на которые ушло в общей сложности часа полтора, не более. Всё остальное время студенты работали, не покладая рук, и даже и перекуривали в работе.
До базы отдыха вечером набегавшийся и наломавшийся за день Андрей, топором от души намахавшийся, еле-еле тогда дошёл на ноющих без привычки ногах, поужинал быстро, без удовольствия, и сразу же улёгся в кровать, даже и не став перед сном умываться, зубы чистить. Когда по лагерю объявили отбой, и командир в общежитии свет рубильником выключил, он, с головой забравшись под одеяло, уже крепко спал, ничего не помня вокруг себя, не слыша…
Он бы проспал до обеда, наверное, окажись он дома, на койке родительской, — так он тогда устал. Но на другой день, когда на часах и семи ещё не было, и когда утренний сон его был особенно крепок и сладок, ему нужно было быстренько просыпаться и подниматься опять по командирской команде, торопливо спецовку на себя напяливать, обувать кирзовые сапоги. После чего, ремень на штанах затянув потуже и на ходу сон с себя ошалело стряхивая, начинать всё сначала как заведённому: умываться, завтракать торопливо, строиться, идти на объект километра два по пыльной грунтовой дороге; идти — и на ходу ранний подъём в душе проклинать и о сладком утреннем сне сожалеть-кручиниться, который так жестоко прервали, который уже не вернуть.
А там, на объекте, выслушивать мастера тупо, наряды от него получать, наставления-указки разные. И потом махать топором и лопатой до вечера под палящим июльским солнцем, строительной пылью дышать, тем же цементом. И тайно задумываться при этом, с трудом пересиливая усталость, желание выспаться и на травке зелёной, пахучей, животом вверх полежать, что, может, зря он, чудак, всё это дело затеял — со стройотрядом-то: силой его в эту грязь и глушь никто ж в Москве не тянул. Мог бы сейчас вместо этого на каком-нибудь черноморском пляже нежиться, уехав туда по путёвке, сок томатный и виноградный там пить, есть алычу и арбузы, красавицами смуглыми любоваться, которых там не счесть. А мог бы с дружками московскими, на худой конец, в Серебряном бору купаться, любимом их месте отдыха, в волейбол и футбол там с ними весь день играть, квас пить пахучий, пиво.
А он зачем-то приехал сюда, глупый, порывам юношеским поддавшись, и будет теперь возиться в этой глуши и грязи, в этом пекле строительном два месяца целых — самых лучших и длинных в году, самых для человека благостных и комфортных. И ничего совсем не увидит кроме досок, цемента, опилок, песка, кроме этого солнца нещадного, белого, от которого здесь не спрячешься никуда, которое до костей сожжёт, в мумию превратит, в бумагу. На кой ляд ему это всё?! за какой-такой надобностью?! Жизнь-то — она одна. И быстротечна к тому же. Единожды даются человеку молодость и свобода, без-ценные годы студенческие, которых назад не вернёшь, зови их потом, не зови, которые многие выпускники до старости вспоминают.
А что на пенсии, к примеру, станет вспоминать он?! Пахоту и грязь без-просветную?! Загубленные молодые годы?! Мифические коровники?! — сдались бы они ему тысячу лет… Вон ведь вокруг благодать какая! какие изумительные места и пейзажи природные! Где и когда ещё такую первозданную красоту встретишь?… И лес вон у них под боком стоит и шумит всеми своими ветвями и кронами — да ещё какой лес! Сколько в нём орехов, грибов и малины! Бабы местные и девчата вёдрами это всё мимо них таскают, мешками, плетёными корзинами целыми. Останавливаются и показывают, порою, им изумительные лесные дары, сходить советуют в один голос, чтобы потом полакомиться на досуге. А какой тут “сходить”? когда? — если у них всего один выходной был по плану в отряде: в середине августа, на день строителя, — до которого ещё надо было дожить, не помереть на стройке…
Мысли такие страшные, в голове как мухи нудно жужжавшие, отбиравшие силы поболее и повернее работы самой и в душе молодой, необстрелянной, особенно сильно гадившие, как те же коровы в хлеву, — такие мысли посещали Андрея часто в первые в деревне дни. В первые две-три недели даже, когда до конца строительства и до отъезда было далеко-далеко, почти как до старости и до пенсии. А их полупустой объект всё ещё из траншей одних состоял и досок наваленных, и целых гор мусора. И коровником, что они к осени сдать обещали, там и не пахло совсем. Какой там! Там даже и стенами-то не пахло достаточно долго, даже фундаментом.
И кирпича у них аж до середины июля не было совсем, и с цементом вечно были проблемы — всё не хватало его, — и вообще было много-много разных проблем, и больших, и маленьких, удачное разрешение которых ему, новичку на стройке, представлялось очень и очень сомнительным… И спецовка грязная осточертела быстро, в которую по утрам жутко не хотелось влезать, а постирать которую некому было; и сапоги надоели кирзовые и портянки, портившие студентам ноги, которые стали гноиться, преть от жары и болеть.
Потом к сапогам приспособились кое-как: опытный командир научил молодых бойцов за ногами своими ухаживать, — приспособились и привыкли к работе скрепя сердце, подъёмам ранним, ежедневному пеклу и грязи. Но стройка всё равно утомляла, утомляли её серые будни, в которых поэзии и романтики было мало, да и переносились они с трудом.
И такое продолжалось до последнего дня по сути — такое ежедневное утомление и напряжение, и скрытая нервозность у всех, гасившаяся усилием воли. И последующие недели от первой в психологическом плане мало чем отличались: всё также хотелось забросить всё к чёртовой матери и без оглядки умчаться домой…
2
Но, несмотря ни на что, Андрей молодчиной был — изо всех сил крепился и как мог держался, простора думам паническим не давал, не позволял им, подлым, долго в сердце своём гнездиться и ковыряться, пессимизм и панику там разводить. Желание выстоять и обещанный коровник построить было гораздо сильнее в нём пессимизма, хандры и паники; устойчивее был и страх — оказаться слабым и некудышным, к жизни, к работе неприспособленным…
И Андрей с друзьями, зажав своё бунтующее естество в тиски, добровольно в робота превратившись, в живую клокочущую изнутри машину, — Андрей как проклятый всю первую неделю “пахал”, не подавал товарищам и бригадирам виду. Хотя и был бледен, угрюм, молчалив, до обеда вялый какой-то, не выспавшийся, не расторопный, Москву без конца вспоминавший во время работы, товарищей и родителей, что остались в Москве.
Ему мастер здорово тогда помогал поддержкой и словом добрым, советом. Да и бригадир плотников Кустов его хорошо опекал, когда Андрей оказался в его бригаде. И матушка ему письма почти ежедневно писала: «крепись, уговаривала, сынок, мы тебя очень и очень любим, гордимся с отцом тобой, таким самостоятельным и трудолюбивым, за тебя денно и нощно молимся». И отец тоже добавлял от себя пару слов в письме — простых и корявых часто, скупых и холодных на вид, в отличие от матушки, но крайне-важных и искренних, и духоподъёмных, главное, от всего его сердца идущих, от всей души, — которых он дома сыну не говорил никогда, которых почему-то стеснялся.
И Андрею становилось стыдно за свой пессимизм, своё ребяческое малодушие.
«Выстоять, надо непременно выстоять! к работе, стройке быстрей привыкать, быстрей становиться взрослым! — раз за разом, скрипя зубами, настойчиво внушал он себе, волю в кулак собирая. — Да — тяжело, да — муторно и очень при этом жарко! Всё оказалось сложнее гораздо и жёстче, чем представлялось в Москве: романтикой тут и не пахнет… Но обратной дороги нет: обратно мне путь заказан. Уеду — опозорюсь и перестану себя уважать. А потом и вовсе опущусь и сломаюсь — чувствую это… Поэтому надо держаться, первую, самую страшную неделю перетерпеть, как Володька Перепечин нам говорит. А там легче будет: когда мозоли все заживут и мышцы болеть перестанут… А там и суббота наступит, глядишь, — в субботу-то уж я расслаблюсь по полной программе…»
В субботу, которую он с таким нетерпением ждал вместе с другими парнями, у них в отряде по расписанию значился короткий день: до полудня они только работали. Потом студенты-строители в бане парились от души — до кровоподтёков кожных и одури, — отдыхали кто как хотел, на танцах танцевали до глубокой ночи, с девчонками миловались. А в воскресенье им командир за это выспаться всем давал — поднимал на час позже, — что существенно отражалось на самочувствии каждого вверенного ему бойца, что бойцов стройотряда лучше молока и мясных деликатесов поддерживало. Вот из-за бани, клуба и лишнего часа сна приехавшие на стройку студенты о субботе и грезили постоянно как о манне небесной или оставленной ими Москве — и молоденькие безусые москвичи, и повидавшие виды рабфаковцы. Мечтали попариться и забыться, потом поваляться на койке, вытянув ноги вперёд; потом по деревне преспокойненько походить погулять, с силами, с духом собраться…
3
Худо ли, бедно ли, превозмогая усталость критическую, всеохватную, недосыпание вперемешку с паникой и в кровавых мозолях боль, что ладони и пятки его водяными бляшками облепили, — но первой своей субботы Мальцев с трудом, но дождался и получил возможность, наконец, расслабиться и перевести дух, спину выпрямить и отдышаться. За неделю намучившийся смертельно, он инструменты в бытовку убрал по команде мастера, вернулся в лагерь и пообедал быстренько, в бане тесной помылся, которую командир перед тем протопил и которая за свою тесноту совсем ему не понравилась. И после бани он, чистенький и благоухающий, на конюшню сразу же побежал, что по соседству с их стройкой располагалась.
Дядя Ваня, единственный конюх в колхозе, в обязанности которого входило пасти-выгуливать лошадей и конюшню старую чистить, на работе перетруждался не сильно — всё больше возле приехавших москвичей отирался: «рот сидел разевал» — как про него деревенские говорили. Бывало, утречком раненько выгонит своих подопечных в поле, на скорую руку стреножив их, и прямиком на строящийся коровник мчится, просиживает там на корточках до обеда — за студентами пристально наблюдает, за их шумными трудовыми буднями, вызывавшими в нём интерес. Сам-то работать он не шибко любил — ни в колхозе, ни дома, — но за работниками, студентами теми же, как шолоховский дед Щукарь следил всегда с любопытством, с напряжённым вниманием даже. Не учил парней никогда, не подсказывал, инициативы не проявлял, а только сидел и смотрел, прищурившись, не дёргаясь и не вертясь, получая немалое удовольствие, видимо, от созерцания чужой работы…
Не воспользоваться таким подарком Андрей не мог: всю неделю желанного гостя обхаживал. «Возьми гвоздей, дядь Вань, пригодятся», — показывал он ему на только что вскрытые ящики, до верху гвоздями соткой заполненные, когда, к примеру, лотки под раствор мастерил или носилки, либо цементный сарай сколачивал, и когда никого из ребят поблизости не было. «Да на хрена они мне?» — с ухмылкою отвечал на это вечно небритый конюх. И было видно, чувствовалось по всему, что он не врёт, не кривляется, комедии не разыгрывает перед молодым москвичом, играя в этакого рубаху-парня. И гвозди ему действительно не нужны: не за наживою он на стройку припёрся, не за колхозным добром, а исключительно из-за одного интереса… «Ну тогда скобы возьми, — с другого конца пытался умаслить чумазого мужичка Мальцев. — Новые скобы-то, только вчера привезли. Ими любые брёвна стягивать можно, хоть тонкие, хоть толстые, хоть шпалы те же. Ценный в хозяйстве материал. Сгодится». «А скобы мне твои на хрена? — чтоб во дворе валялись и ржавели?» — следовал невозмутимый ответ, ставивший Мальцева в полный тупик и замешательство. Ему-то необходимо было как-то дядю Ваню “купить”, к себе его “привязать” крепко-накрепко: чтобы потом с лошадьми все два месяца не возникало проблем, и брать их в любое время можно было бы, как он о том в Москве у себя мечтал, когда в стройотряд собирался.
Но дядя Ваня бедным, но стойким на удивление оказался, без-сребреником редким: в сети расставленные не попадал и на приманки заманчивые не покупался. Он и вообще-то был мужиком удивительным, даже и сам по себе: этаким мечтательно-замкнутым чудаком-простаком, или шукшинским “чудиком”, равнодушным к жизни, богатству, достатку, карьере. А для деревенского жителя он и вовсе был уникум, феномен, редкий здесь обитатель. Деревенские-то — они люди захватистые и оборотистые в основной массе своей, все до единого — скопидомы, все — “плюшкины”. За ними только успевай смотри: чтобы не упёрли чего и у себя в сарае не спрятали до лучших времён, до потребы. И понять такую их запасливую психологию безусловно можно: у них супермаркетов и толкучек поблизости нет, строительных и хозяйственных рынков. Поэтому им за каждой мелочью, каждым гвоздём нужно собираться и в город ехать, ноги себе толочь, обивать магазинов пороги. Да и зарплата в колхозе смешная в сравнение с городской, мизерная. На неё особо не пошикуешь, не размахнёшься… Вот и приходится им вечно выгадывать и ловчить: жизнь их мелочными и запасливыми быть заставляет. Ротозеи и простодыры, как правило, с широкой душой в деревне не выживают.
А вот дядя Ваня был не такой, единственный “не такой” в Сыр-Липках. Лошадей утром в поле выгонит не спеша, придёт потом на объект тихонечко, сядет у кустика, кнут зажав между ног, и сидит на корточках молча полдня, на студентов без-страстно взирая. О чём он думал в такие минуты, святая душа, что в голове нечёсаной и немытой держал? — кто ж его знает, кто разберёт, кто в душу к нему заглянет. Разговорить его было крайне сложно, даже и пьяненького. Да и говорил он плохо и неохотно, когда иногда открывал рот: косноязычным ужасно был от природы, с безобразной свистяще-шепелявой дикцией. Вот и сидел и молчал как каменный, как глухонемой, — себя самого стеснялся, наверное, что таким недоделанным уродился…
Когда в два часа пополудни студенты устраивали перерыв, умывались и обедать готовились, он поднимался молча и так же молча шёл собирать “коняшек” — так он своих лошадок любовно всегда называл. Соберёт, отведёт их к пруду, где деревенские гуси с утками в изобилии плавали, попоит водицей тёплой, чтоб, значит, коняшки горлышки не застудили, и потом в конюшню гонит их всех. Хватит, мол, нагулялись, шабаш; мой, мол, рабочий день закончился.
Ну а потом он откуда-то мутный самогон доставал, непонятно как к нему попадавший, в “тяжёлые времена” — одеколон; и тут же залпом и опорожнял флакон, прямо так, без закуски; после чего падал пьяный в лошадиный помёт — тёплый, мягкий, пахучий… Если к ночи успевал протрезветь — домой возвращался, шатаясь и рыгая, и зловонный и ядрёный запах густо окрест себя источая. Не успевал — в конюшне оставался спать, рядом с любимыми коняшками, в “свежеиспечённую” четвероногим другом “лепёшку” обветренной мордой уткнувшись, как подушку тёплую её руками обняв. Лежит, бывало, красавчик, нежится, посапывает от удовольствия и что-то во сне бубнит…
А ведь дома у него скотина была — гуси и куры, овцы и свиньи те же, без которых в деревне никуда, — жена имелась какая-никакая, большой огород с садом. Но ему, соколу вольному, до всего этого дела не было совершенно: он только лошадками одними жил — и самим собою. На вечные упрёки и угрозы супруги — что перестанет-де его кормить, паразита, обстирывать, — он одно и то же всегда отвечал: «я без тебя наемся — подумаешь, угрожает! Тебе, отвечал, надо, ты и “паши”, а мне ничего не надо… Скажи спасибо ещё, — добавлял лениво, с неизменной брезгливостью в голосе и на лице, — что я тебя в жёны взял, дуру кривую, страшную, что в дом свой привёл хозяйкою и разрешаю здесь жить. А то бы до сей поры ты старой девой жила, с мамашей своей помешанной на пару бы “куковала”. Кому ты, кроме меня, нужна? — уродина!»
Жена, измучившись с таким муженьком, и все руки об него отбив, дармоеда, весь обтрепав язык до последней жилки, махнула на него рукой. Сама и копала всё в огороде, сажала и убирала потом; и скотину водила сама и кормила — а куда ей было деваться-то: надо! С голодухи иначе помрёшь, положишь зубы на полку… И даже и за зарплатою мужниной два раза в месяц в колхозное правление бегала, самолично деньги его получала — чтобы, значит, неудельный Ванюшка свою зарплату грошовую в два счёта не просадил и с носом её не оставил, с голою задницей. «С драной овцы хоть шерсти клок, — говорила обречённо кассирше, бумажки полученные в носовой платок заворачивая и платок тот под кофтой пряча, — хоть такая от него, чухонца чумазого, мне польза будет… Жрать-то он за стол садится, бездельник, когда протрезвеет, много может сожрать картошки и сала, хлеба того же. И портки ему какие-никакие нужны, те же трусы и рубашки. Не в Африке, чай, живём — голышом тут у нас не побегаешь»…
Таким вот интересным дядькой был деревенский конюх-пастух — мечтателем-идеалистом законченным, стопроцентным, или живущим в мiру монахом-отшельником, если чудаком-простофилей не сказать, чтобы не обижать человека. И “купить” его на гвозди и скобы не представлялось возможным: не покупался он на подобный хлам, категорически не покупался! Или, не продавался, как все, душу не продавал, — можно и так написать, и даже точнее и правильнее это будет… А пол-литра у Андрея, универсальной местной “волюты”, не было никогда: не дорос он ещё до подобных тонкостей, — как не было у него и денег… А на лошадках в субботу ох-как покататься хотелось: ведь столько было в деревне красивых молодых лошадей, которые завораживали Андрея природной мощью и статью и к себе упорно манили — куда больше и сильнее даже местных востроглазых девчат, до которых он не был охочий. Вот он и приставал к молчуну-конюху ежедневно: «дай, уговаривал его, покататься, не жмись; ты же мне, вспомни, в первый день обещал: тому и вьетнамец свидетель».
Но, такой сговорчивый и покладистый в пьяном виде, трезвый конюх, наоборот, полную противоположность собою являл: был сдержан, суров до крайности, на обещания и посулы скуп: уже не сулил никому золотые горы. А когда дело до лошадей доходило, которых он больше жизни любил, — то тут он и вовсе суровел и щетинился весь, нервничал не на шутку, а порою и злился и матерился. «Лошадки мои и так работают целыми днями как каторжные, телеги тяжёлые по деревне таскают из конца в конец с мешками, ящиками и бочками, — сквозь зубы бормотал холодно. — А ты их ещё под собою хочешь заставить скакать, совсем заморить их, бедных». «Да не заморю, дядь Вань, не заморю — не бойся! — упрашивал его Андрей. — Я буду бережно ездить, тихо, слово даю! буду жалеть их, кормить во время прогулок! Поляну лучшую тут у вас отыщу — и пущу пастись: пусть травки сочной вволю покушают, подкрепятся, пока я рядом ходить-гулять буду». «…Ну-у-у, не знаю, не знаю, посмотрим», — отговаривался трезвый конюх от Мальцева, как от мухи назойливой от него всю первую неделю отмахивался. И заметно было по его кислому и недовольному виду, что просьба такая странная крайне не нравится, неприятна ему, что он Андрею не доверяет…
4
Но Андрей в субботу на конюшню всё ж таки прибежал и стал уговаривать её хозяина уже конкретно. Напористо уговаривал, жарко: дай, дескать, лошадь, и всё тут; а иначе не уйду от тебя, не отстану…
«А ты ездить-то умеешь верхом? не свалишься? шею себе не сломаешь?» — прибег к последней уловке конюх, внимательно на молодого просителя посмотрев, в глаза его озорные, лукавые. «Конечно, умею, конечно! Ты чего спрашиваешь-то?! — решительно и без запинки соврал Мальцев, понимая прекрасно, что от ответа этого всё дело теперешнее зависит, как и давнишняя его мечта. — …Я же несколько лет, — горячо принялся он далее врать, — в конно-спортивной школе в Битцевском парке тренировался, на чистокровных рысаках там ездил, один — без тренера! Точно тебе говорю, не обманываю! Знаешь, как я там по аллеям гонял! — только в ушах свистело!…»
Делать было нечего. Пришлось дяде Ване морщиться и кряхтеть, материться сквозь зубы беззлобно, затылок недовольно чесать, — но лошадку всё же давать, предварительно молодому наезднику два условия жёстко поставив: чтобы, значит, в галоп её не гонять, как он это в школе конно-спортивной делал, и чтобы более двух часов верхом на ней не кататься, не перетруждать её.
Условия были безоговорочно приняты, стороны ударили по рукам. Светящийся счастьем москвич даже обнял тогда сырлипкинского мужика в сердцах и наобещал тому на будущее, если вдруг случай такой подвернётся, много всякого хорошего сделать, что недовольному конюху совсем и не нужно было, от чего он отмахнулся сразу же: да ну тебя, мол, совсем со своей пустой трескотнёй, надоел уже; езжай давай побыстрей, репей приставучий, с моих глаз долой, пока я не передумал…
5
Так вот и получил себе студент-Мальцев свою первую в жизни лошадь — старого полуслепого мерина по кличке Орлик со стёртыми до корней зубами, которого уже давно списали в колхозе, который свой век доживал. И катался он на Орлике часа три по окрестным полям, до ужина, пока ягодицы в кровь не стёр о его хребет костлявый. Седло-то дядя Ваня ему не дал, пожадничал старый лошадник; одну уздечку и выделил только. «Ты чего, парень, какое седло?! — замахал он руками решительно. — Оно тут у меня одно, единственное и парадное. Я сам его только по праздникам на коня надеваю. А так — берегу, на собственной заднице езжу».
Вот и Андрей три часа кряду на заднице ездил — шагом всё время, не егозил, потому как старого Орлика даже и на лёгкую рысь было тяжело разогнать: он и шагом-то шёл и спотыкался на каждой кочке… Но даже и так верховая езда возбуждала — сбылась давнишняя его мечта. Он — на лошади, он — в деревне. Вокруг него невиданной красоты места с лесами, полями и речкой Жереспеей — и никого совершенно рядом, ни единой живой души. Тишина и покой — как в Раю. Только он и природа — и Небесный Отец повсюду, Который внимательно за ним наблюдал, воистину по-Отцовски; Кто, наконец, праздник такой устроил ему, чудаку, с коим ничто не сравнится…
«Давай, Андрей! Давай, милый! Давай, мой родной! Живи и дыши полной грудью, блаженствуй, ликуй и радуйся как дитя! — ты заслужил подобное! — будто бы неслось отовсюду в уши чарующим небесным эхом. — Пей окрестную красоту всей душой, не останавливайся и не ленись, до одури ей наслаждайся! Когда и где ты такое ещё увидишь, подумай?! В переполненных городах, в твоей Москве, в частности, такой красоты давно уж нет: там её извели под корень лихие люди и про неё забыли…»
Он объехал в тот день, распевая песни, все поля ближайшие и пригорки. Слезал пару раз на землю — отдых коню давал, а сам ходил разминался, по сторонам с восторгом смотрел, в густой пахучей траве как в перине только что взбитой, раскинув руки, валялся, покуда Орлик без-страстно эту сочной траву жевал сточенными зубами, пока набивал травою свой провислый дряблый живот… В лагерь вернулся к семи часам счастливый необычайно и гордый (ещё бы: с коня не упал ни разу, ездил очень даже уверенно), поужинал вместе со всеми и стал после этого в клуб собираться с приятелями, где танцы начинались в восемь — главное развлечение для приехавших в колхоз москвичей. Да и для местных девушек — тоже.
Вьетнамца Чунга в общежитии уже не было: тот в клуб раньше всех убежал, чтобы кино там ещё успеть посмотреть без-платное, которое для колхозников летом два раза в неделю крутили, в субботу и в среду. Андрей заранее про это знал: Чунг ему сообщил про кино ещё днём в столовой, — поэтому-то дружка своего нового, стройотрядовского, не искал, со всеми настраивался идти, в общей куче…
6
На танцы бойцы ССО “VITA” отправились в начале девятого вечера. Пошли всем составом на этот раз, включая сюда и командира с мастером, что бывало у них не всегда. Не часто предельно-занятые Перепечин с Шитовым по танцулькам и клубам шатались из-за нехватки времени — и из-за начальственного статуса своего, который им многого не дозволял, что было дозволено и приемлемо для подчинённых. Оба, к тому же, были женатыми, и верность супружескую блюли, на сторону в открытую не ходили.
Но тут суббота первая выпала, первый укороченный день, отдых законный, заслуженный. И никаких ещё важных дел впереди, перебоев с поставками, задержек, ругани и авралов, нарядов строительных, расценок и номенклатур, трудов бумажных, ответственных, переговоров с Фицюлиным и прорабами… Так что гуляй пока, веселись — пока работа и ситуация позволяли. Они ведь в сущности молодыми были по возрасту, Перепечин с Шитовым, и ничто человеческое им не было чуждо; наоборот — интересовало и волновало обоих. Хотя, повторим, они не опускались до грязи и пошлых развратных сцен с оголодавшими деревенскими дурочками, чем порою грешили некоторые студенты. Никаких скандалов со сплетнями, шумных любовных хвостов и беременностей случайных ни за одним из них не тянулось…
Итак, на танцы пошли всем отрядом, и дошли до клуба, переговариваясь, за десять-пятнадцать минут — все чистенькие, свеженькие, отдохнувшие, все в новеньких куртках своих, особенно местных девчат привлекавших. А в клубе ещё кино продолжало идти — индийское, длинное, душещипательное, — с песнями звонкими, непременной стрельбой под конец, слезами и кровью любимых. И надо было, хочешь, не хочешь, а окончания ждать, пока там бабы-доярки и скотницы настрадаются и наплачутся, на улицу нехотя выйдут, молодёжи место освободят для топтаний под музыку, шушуканий и обниманий.
Студенты, всё это предвидевшие, ещё и в прошлом году натыкавшиеся на такие накладки не раз и потому и в клуб не спешившие, расселись дружно на близлежащей поляне неподалёку от входа, стали балагурить от скуки, курить… Ну и пришедших на танцы девушек обсуждать, разумеется, что у клуба плотной толпой стояли, потому что задолго до них пришли…
Затерявшийся в общей массе Андрей, в гуще товарищей молодых усевшийся, тоже начал тогда по сторонам с любопытством смотреть, девчонок вместе со всеми украдкой разглядывать, которых он, боец-первогодок, ещё и не видел ни разу, не знал, ни с одной из которых прежде дружен-знаком не был. И как только он на них посмотрел, взглядом стыдливым, быстрым всех их разом окинул, — он в середине их группы светловолосую и ладно-скроенную красавицу увидал, с трёх сторон расфуфыренными подружками окружённую.
Он увидел её — и вздрогнул, машинально голову в плечи вобрал, неожиданно чего-то вдруг испугавшись; замер, побледнел и напрягся, истому сладкую внутри ощутив вперемешку со спазмами, вслед за которыми больно, но сладко, опять-таки, заныло-затрепетало сердце. Перед ним, очарованным, будто бы вспыхнуло что-то ярко-преярко — перед глазами его прищуренными, в сознании, — Лик Божественный будто бы проявился самым чудеснейшим образом среди мрака, обыденности и суеты, правду Жизни ему приоткрывший на миг, её смысл великий и назначение.
Потрясённого и опешившего Андрея, внезапным видением очарованного, окутали лёгкая дрожь и смятение, и незабываемый души полёт, первый — и оттого, может быть, самый острый, самый запоминающийся, — когда он в толпу красавиц местных, робея, вторично стыдливо взглянул и одну-единственную там увидел. Приметил светловолосую девушку, понимай, которая так поразила его стремительно и, одновременно, околдовала, что он надолго замер, затрепетавший, и во внимание весь обратился, в безграничное удивление и волнение, и какой-то щенячий детский восторг. Он невольно залюбовался ею, зардевшийся, умилённо и жадно на неё засмотрелся; а засмотревшись, переменился в лице, покрываясь краской волнения и стыда, чего с ним отродясь не было. Не испытывал он ранее никогда к противоположному полу подобных радужных сердечных чувств, что по остроте, накалу и качеству напоминали опасное стояние над обрывом.
И головкой девушки он залюбовался невольно, пышной шапкой вьющихся пшеничного цвета волос, пушистых и лёгких не смотря на обилие, девственно-мягких, девственно-чистых, что по плечам и лицу её разметались вольно, ласкали ей плечи и грудь; залюбовался глазами огромными — в пол-лица! — через которые смотрела на мир её белокрылая голубка-душа, и в которые даже и издали, так показалось, страшно было заглядывать без определённого навыка и привычки. Потому что запросто можно б было погибнуть в них молодому-то пареньку — исчезнуть, дух испустить, утонуть. Глубокими, жуткими были глаза — как колодцы; повадка в них чувствовалась, характер, настойчивость, огромная сила внутренняя и воля.
А ещё подмечал Андрей, следя за своей избранницей неотступно, что она как будто чужая была в толпе или случайно знакомая, и с окружавшими её подругами, хоть и стояла в центре, общалась мало и неохотно, что больше за парнями московскими наблюдала искоса, хотя и скрывала это, пыталась скрыть… Но по тому, как играл румянец на её щеках и поминутно вздрагивали и расширялись ноздри на маленьком милом носике, как нервно теребили пальцы сорванный на дороге цветок, — по всем этим косвенным признакам можно было с уверенностью заключить, что она волнуется и не слушает, мимо ушей пропускает надоедливую болтовню. И только сердечко своё трепещущее стоит и слушает: что сегодня подскажет и посоветует оно ей, на кого из парней укажет — и укажет ли…
7
Минут через двадцать фильм, наконец, закончился, и распахнулась входная дверь. Пожилые колхозницы, наплакавшись вволю, настрадавшись над страстями восточными, долгоиграющими, чередою пошли из клуба, на улице глаза вытирая платками, рукавами кофт шерстяных. И тогда, им на смену, туда повалили их детки. Пошла и избранница Мальцева в окружении подруг, спиною к парням повернувшаяся.
Поднялся и пошёл следом за ней и Андрей с друзьями, получивший прекрасную для себя возможность ту девушку уже всю разглядеть — и сбоку, и сзади, что очень важно! — полное впечатление о ней составить, не совсем понимая ещё для чего… И удивительное дело — с ним такое впервые в жизни, опять-таки, происходило, — чтобы даже и после этого, после такого придирчивого заинтересованного осмотра, всё ему понравилось и полюбилось в ней, пуще прежнего зацепило и взволновало. И при этом не оттолкнуло ничем — вот ведь дела так дела! — не покоробило и не поморщило. Удивительный, невероятный, единственный случай из его личной небогатой практики! Можно даже сказать — диковинный!
Такого с ним и в Москве ещё не случалось ни разу! — в Москве! А уж стольких красавиц гордых и записных он там через свои прищуренные глаза пропустил и стольким неудовлетворительные оценки в итоге выставил: то у них ножки были не те, кривенькие и тоненькие, то спины сутулые и плечи набок заваливаются; то попки худы или, наоборот, толстоваты, а то и походки косолапо-корявые, как у гусынь, что на них и смотреть было больно и тошно… А тут — нет, тут всё было соразмерно и гармонично в плане внешнего вида и форм, почти идеально. И первый его восторг поэтому не проходил. Не проходило, а только усиливалось и возбуждение.
И рост её ему очень понравился, чуть ниже среднего; и походка ровная и спокойная, твёрдый шаг; и ровные, почти эталонные ножки. А фигурка какая ладненькая и плотненькая была: не толстая, как у других, и не худая — нормальная. Как в норме у этой девушки было всё — изящно, правильно и грациозно. Во всём благородство и порода чувствовались, в отличие от её нескладных подруг, которые красоту её только усиливали и выделяли.
«Она не деревенская жительница — это точно! — с восторгом думал Андрей, шедший за нею следом. — Наверное, в гости к кому-то приехала — отдохнуть…»
С такою догадкой и переизбытком чувств, шальной, возбуждённый, светящийся, он и зашёл тогда в местный клуб вместе с приятелями и был поражён, переступив порог, его размерами внутренними: длиной, шириной, высотой. Снаружи-то клуб казался большой избой, впечатление производил жалкое, если убогое не сказать. А изнутри, как ни странно, он был в полном порядке и вполне приличных размеров. Он будто раздвинулся в длину и вширь специально для танцев и был способен вместить, даже и на беглый прикид, не один десяток народу. И сцена в клубе была, и кулисы, и даже два выхода запасных выделялись на противоположной стенке. Лампы вот только тусклыми были, были низкими потолки — немного давили и угнетали Мальцева после четырёхметровых московских его потолков. Зато танцевать или кино смотреть они не мешали ни сколько…
Зашедший внутрь в общей массе, Андрей вначале растерялся даже от той сутолоки, что творилась тут, от обилия молодёжи, духоты, суеты. И растеряться было не мудрено: первый раз он пришёл на танцы, если выпускной бал не считать, с которого он ушёл очень быстро. А так ни в школе, ни в институте, ни дома он на подобные сборища не ходил — ему требовалось время на адаптацию.
И пока он рассматривал всё, привыкал, пока в окружающую обстановку вживался, товарищи его разбежались по разным местам, и он остался в дверях один и не знал совершенно, что делать ему, куда встать, к кому из ребят прицепиться. Растерянный, он только успел заметить, как поразившая его на улице девушка с подругами к сцене пошла, что слева от входа располагалась, остановилась у середины сцены, развернулась к залу лицом, после чего терпеливо ждать принялась, когда деревенские парни просмотровые кресла к стенам сдвинут, площадку для танцев освободят, музыку потом включат.
Кое-кто из наиболее резвых студентов бросился местным парням помогать, другие магнитофоном занялись на сцене, третьи, самые хитренькие, к девушкам стали пристраиваться и знакомиться, ещё до танцев их меж собой разбирать. Командир же с мастером и бригадирами у сцены важно остановились, у ближнего её конца, на всё происходящее с ухмылкой посматривая, контролируя всё и тут. И только застывший на входе Андрей, предельно сконфуженный и оробевший, без приятелей по отряду оставшийся, как-то вдруг сразу сник один, побледнел, разнервничался и разволновался, понимая прекрасно, что нужно что-то предпринимать и побыстрей уходить от дверей, что впечатление он производит жалкое.
От одиночества он принялся головой по сторонам вертеть, угол себе искать укромный, где можно было бы незаметно встать, от глаз посторонних спрятаться. И как только он направо голову повернул и взглядом испуганным, диким до противоположной от сцены стены добрался, — он вьетнамца Чунга увидел там, что возле кинопроектора с какой-то темноволосой женщиной стоял и оживлённо о чём-то беседовал, хохотал даже.
Чунг его тоже заметил, в дверях истуканом застывшего, рукою ему помахал, к себе настойчиво подзывая. Обрадованный зову Андрей, с которого как гора с плеч свалилась, скорым шагом пошёл к нему, неубранные стулья по дороге сбивая…
— Елена Васильевна, познакомьтесь, это Мальцев Андрей, лучший мой друг в отряде, — на ломаном русском обратился вьетнамец к своей собеседнице, невысокой приятной женщине средних лет, скромно, но опрятно одетой и на колхозницу совсем не похожей по виду, когда Мальцев вплотную приблизился к ним и робко остановился рядом. — Мы с ним здесь в общежитии на соседних койках спим, вместе и работаем и отдыхаем.
— Здравствуйте, — поздоровался Мальцев поспешно и также поспешно представился, уже сам. — Андрей.
— Очень приятно, Андрей, добрый вечер. Меня Еленой Васильевной зовут, как вы уже слышали, — улыбнулась женщина мило и просто, на подошедшего парня внимательно посмотрев, дольше положенного взглядом на нём задерживаясь, вспоминая будто бы, видела она его раньше, нет. — …Вы первый раз к нам приехали? — спросила его, чуть подумав. — Я по прошлому году Вас что-то не припоминаю.
— Первый, да, — последовал быстрый ответ. — В прошлом году я вступительные экзамены только ещё сдавал, в Москве пропадал всё лето, и помнить Вы меня не можете.
— Вы, стало быть, первокурсник бывший, — понимающе закивала головой женщина. — А теперь на второй курс перешли.
— Да, перешёл. Сессию сдал в июне и автоматически второкурсником стал, как и все, как и положено в институтах.
— Не успели от экзаменов отдохнуть, значит, — и сразу сюда к нам — на стройку. Не тяжело? — без отдыха-то.
— Нормально. Отдохнём под старость, когда на пенсию выйдем, — отчего-то вдруг решил сбалагурить Мальцев с незнакомой ему местной дамой, бравым москвичом себя показать. — А пока молодые и крепкие — работать надо: страну обустраивать, из нищеты, из убогости её, родимую, поднимать. Спать и дурака валять некогда.
Ничего не сказала на это Елена Васильевна — только улыбнулась задумчиво, добро, устало чуть-чуть. Но по лицу её просиявшему и разгладившемуся было видно, что ей понравился такой удалой ответ, как понравился, по-видимому, и сам отвечавший…
8
Но Андрей настроения женщины не заметил, мимо ушей и внимания пропустил. Потому что уже отвернулся от неё и от Чунга — золотоволосую красавицу глазами искать принялся, которая на улице так его поразила, которая не выходила из головы, каруселью праздничной кружила голову. Нашёл её, сердцем вспыхнул опять, пуще прежнего от её красоты загорелся, что в тесном и тёмном клубе даже ярче чем на улице проявлялась, светилом небесным не затенённая, сама на время будто бы светилом став… Девушка по-прежнему стояла у сцены, плотно товарками окружённая, поясок теребила на платье и по сторонам посматривала тайком, танцев ждала со всеми вместе — всё такая же пышная, яркая, благоухающая, счастье излучающая окрест, надежду, здоровье, молодость. С ума можно было сойти от неё, право-слово, “умереть и не встать”. В особенности, это таких необстрелянных и не целованных пареньков, как Мальцев, касалось, ещё не растративших силы чувств, которые в нём, как молодое вино, только ещё бродили.
Андрей и сошёл — и такое чудачество в клубе устроил, такой водевиль, которого при всём желании растолковать и объяснить не смог бы, спроси его кто о том после танцев; что стало откровением и для него самого, чего он в себе не знал, не подозревал даже…
А произошло тогда вот что: опишем это подробно по мере сил. Итак, как только было расчищено место от стульев, и парни на сцене с магнитофоном сладили, наконец, на полную мощность включили его, звонкой музыкой клуб наполнив — вальсом Доги из кинофильма “Мой ласковый и нежный зверь”, как помнится, очень модным и популярным тогда, — в этот-то момент наш околдованный незнакомкой герой вдруг сорвался с места, про Чунга и Елену Васильевну позабыв, что было с его стороны не вежливо, без-тактно даже, и пулей понёсся к сцене, никого не видя перед собой, только одну красавицу ясноглазую и пышноволосую видя.
«Успеть бы, успеть бы только первому её пригласить! — было единственное, о чём он думал-переживал на бегу, о чём мечтал неистово. — Не опередили бы!»
Опередить его не успел никто: бегал и ходил он тогда очень быстро. Первым к девушке подскочил, удивление со всех сторон вызывая, первым ей предложил тур вальса. «Разрешите Вас пригласить», — произнёс решительно, твёрдо, при этом и сам поражаясь себе, самоуверенности своей и нахальству, себя совсем перестав контролировать.
Его визави вспыхнула краской смущения, краше прежнего став — румяней, милей и желанней, — обожгла его взглядом пристальным, оценивающим, от которого у Андрея мурашки пошли по спине. На его лице она задержалась чуть дольше положенного, при этом вероятно жалея, что в клубе было темно и рассмотреть как следует лицо партнёра не представлялось возможным; после чего потупилась и задумалась на секунду, на подружек притихших мельком взглянула, словно совета у них ища, одобрения или подсказки. Потом опять на Андрея перевела взгляд, будто бы в душу ему заглянуть стараясь и попутно решить главнейший для себя вопрос: надо ли соглашаться? — не надо? её ли то был кавалер? — не её? и есть ли он тут вообще — её единственный, её ненаглядный?
Быстро решить такое она, естественно, не смогла, петушком подскочившего парня по достоинству в полумраке не оценила, как следует не разглядела даже: он для неё в тот момент словно откуда-то с неба упал или, наоборот, из-под земли появился…
Товарки же её, меж тем, торопливо расступились с улыбками, дорогу ей расчищая для танца и как бы подбадривая её и подзадоривая одновременно: давай, дескать, иди, подруга, коли тебя так страстно, так напористо приглашают, коли сломя голову бегают к тебе через зал. Такая лихая прыть — она дорогого стоит… И она, ещё раз потупившись, с духом будто бы собираясь, с силой, осторожно шагнула вперёд и на центр клуба этакой павой пошла под перешёптывания и ухмылки, под удивлённые возгласы со всех сторон — и мужские и женские одновременно, и добрые, обнадёживающие, и язвительные.
Вышла, остановилась, к Андрею повернулась лицом, что неотступно шёл за ней следом, пронзила взглядом его насквозь будто бы шильцем тонким. И вслед за этим руки ему положила на плечи, тяжёлые, пухленькие, горячие как утюжки; и в другой раз при этом подумала будто бы: мой ли? не мой ли? правильно ли я поступаю сейчас, дурёха?
От прикосновений тех Андрей ошалел окончательно, от жара и тяжести женских дурманивших разум рук, что на грудь и плечи ему легли и впервые о себе заявили. До этого-то он девушек не знал совсем: в отношениях с противоположным полом был совершенным ягнёнком… А тут ещё и роскошные волосы девушки, что озорно опутали его со всех сторон паутинкой шёлковой, духи её терпкие, упругий стан, такой же горячий и тяжёлый как руки! Всё это было так ново и остро, и сладко до одури, так действовало на нервы и психику возбуждающе, на природное его естество! — что впору было ему, очумевшему, криком кричать на весь клуб, взрываться и начинать ломать и крушить всё вокруг, молодую дурь из себя выпуская!…
Встав как положено и чуть прижавшись друг к другу, они закружились в танце на зависть всем, другим указывая дорогу, давая хороший пример. И через минуту десятки пар уже заполнили “пятачок” перед сценой: молодёжный бал начался. Мальцева с его партнёршей затёрли быстро, окружили со всех сторон танцующие парни с девушками. И они оказались в плотном живом кольце, отчего им обоим чуть легче стало: они уже не так бросались в глаза, были не столь приметны…
И на середине вальса растревоженный и разгорячённый, вокруг себя не видящий никого Андрей, пользуясь ситуацией подходящей, вдруг нагнулся и в самое ухо партнёрше своей шепнул, в волосах её путаясь и утопая:
— Вас как зовут, скажите пожалуйста?
Девушка вздрогнула, напряглась, чуть-чуть отпрянула от Андрея, в третий раз за какие-то пару-тройку минут на него удивлённо взглянула, пытаясь будто бы решить для себя уже окончательно и без-поворотно: нужен ли ей этот шустрый москвич? стоит знакомиться с ним, называть своё имя?… После чего, через длинную паузу, произнесла заветное слово: “Наташа”, — которое Мальцев до этого слышал уже сотни раз, но которое в клубе услышал будто впервые. Оно вещим сделалось для него, а может и судьбоносным.
— Очень приятно. А меня Андреем зовут, — утопая в её волосах, зашептал он ей быстро-быстро, на кураже, одновременно беря её правую руку, что у него на груди лежала, в свою ладонь, пальцы её нежно сжимая… И потом, слыша, что танец кончается и скоро расставаться придётся, разбегаться по разным углам, он вдруг выговорил совсем уж крамольное и неприличное, голову от музыки и от танца окончательно потеряв. — Наташ, а давайте с Вами уйдём отсюда. По деревне погуляем пойдём, воздухом свежим подышим. А то тут тесно и душно у вас, и шумно очень: мне так тут не нравится.
— Нет, я не хочу уходить, — решительный ответ последовал, после чего партнёрша Мальцева руку свою из его пожатий освободила и положила её ему обратно на грудь: так, дескать, лучше, правильней и спокойней будет.
— Почему? — спросил Андрей тихо, бледнея и холодея, в чувства прежние приходя, нормальные, до-куражные.
— Мне сегодня потанцевать хочется: я только пришла.
–…Ну хорошо, а в следующую субботу погуляем с Вами?
–…Не знаю… Посмотрим, — ответила Наташа неласково, пристальным взглядом сопровождая ответ, столько воли, ума, благородной выдержки излучавшим, чистоты, доброты, красоты…
9
Когда первый субботний тур вальса подошёл к концу, и музыка в клубе стихла, минутной паузой обернувшись, а пары танцующих парней и девчат стали стремительно распадаться, чтобы через минуту-другую опять сойтись и закружиться в танце, в этот момент расстроенный и на глазах как-то сразу сникший и сдувшийся Андрей, прежнего куража и внутренней силы лишившийся, душевного задора и праздника, — Андрей, кисло поблагодарив партнёршу, на прежнее место её отвёл, попрощался быстро, ни на кого не глядя, развернулся и вышел из клуба вон, красный, распухший, жалкий. Оставаться на вечере после случившегося, после отказа фактического, было ему тяжело. Он не знал, не ведал совсем, как переносить отказы; и как дальше с понравившейся девушкой себя вести, которая тебя отвергла… Поэтому ему легче и лучше было уйти — с глаз долой. Он и ушёл с позором.
На улице он свежего воздуха жадно глотнул, тряхнул головой с досады. После чего скорым шагом направился в школу, назад не оглянувшись ни разу, и долго ещё слышал позади себя, как веселится-танцует переполненный молодёжью клуб, разудалой музыкой разражаясь.
Всю дорогу до лагеря он только и делал, что нервно хмыкал себе под нос, губы кривил досадливо, над собой от души потешался — и удивлялся сам над собой, над сотворённым в клубе чудачеством. Состояние его в тот момент описать было сложно, как сложно описать, к примеру, изодранную в клочья книгу или вдребезги разбитый кувшин, от которых остались клочки ненужные и черепки — утиль, одним словом, мусор. И только-то… Чего тут описывать и говорить? — тут молчать и печалиться надобно…
До школы он дошёл быстро, минут за семь, разделся, улёгся в кровать, с головой одеялом укутываясь как больной — то ли душевно, то ли телесно. Потом одеяло скинул решительно, огнём изнутри горя, на спину нервно перевернулся, огненный, в потолок стеклянными глазами уставился. И при этом продолжал хмыкать, кривиться и морщиться — поражаться себе, своей безалаберности и неудельности…
10
Всю следующую неделю после того злополучного и, одновременно, счастливого вечера Андрей о встреченной в клубе девушке настойчиво и напряжённо думал, о Наташе, увидеть которую ещё разок ему очень хотелось — чтобы получше её рассмотреть и опять порадоваться-полюбоваться ею, пусть даже и со стороны, как он это в первую субботу делал. Уже одного этого ему, юнцу, было б вполне достаточно. Он был бы и этому несказанно рад, и за это сказал бы спасибо… А лучше бы, безусловно, — потанцевать с ней, прижать её к себе покрепче и жар её тела снова почувствовать, запах щёк и волос: так сильно она его за душу зацепила, зараза этакая, запалила душу огнём, который гаснуть не собирался!
Но как это сделать? И надо ли? И получится ли?… Бог весть!… Ему и страшно, и одновременно стыдно было от мысли, что она опять его отошьёт — при товарищах-то. И уходить придётся с позором при всех, ночью опять плохо спать; а потом ходить по объекту и мучиться, чёрными мыслями себя изводить, дурацкими переживаниями. Это вместо того, чтоб работать и строить, прямым своим делом заниматься то есть, а вечером отдыхать.
Вот он и силился и не мог понять, всю свою голову сломал проклятым вопросом: отказала она ему окончательно, без всяких шансов и надежд на будущее?… или как? Сильно обиделась за то дурацкое приглашение пойти погулять? — или не обиделась всё же, а хотела действительно потанцевать? — что было с её стороны делом естественным и законным. И он напрасно фыркнул поэтому, напрасно ушёл? Получится у него с ней что-то в следующий раз? — или про это даже и думать не надо, а лучше выкинуть блажь такую из головы? Стоит ли ему, самое-то главное, дальше с ней амурничать продолжать? на что-то положительное для себя рассчитывать? потворствовать чувствам внезапно возникшим, инстинктам дурацким, страстям? Может, лучше подавить их усилием воли — и всё, конец внезапному наваждению? Чем хорошим может закончиться этот стихийный сельский роман, который ему был сто лет не нужен, который в планы его не входил? Наоборот, на стройке был лишней обузой и головной болью.
Вспоминая прошедший вечер до мелочей, восстанавливая его в памяти раз за разом, он только диву давался и поражался тому, как вёл себя там развязно, дерзко до неприличия и непредсказуемо; поражался и одновременно пытался понять: какая муха его укусила?! Ведь скажи ему кто ещё в пятницу, например, что он может к девушке незнакомой запросто подойти, запросто её пригласить на танец, имя её во время танца спросить, позвать погулять по деревне — это с девчонкой-то! — он бы тому потешнику-балаболу рассмеялся прямо в лицо и обидным словом его обозвал. Может быть, даже и матерным. А всё потому, что девушки для него были существами особенными всегда, диковинными и запретными, если сказать точнее. Он сторонился, боялся их как огня — и в школе все десять лет, и потом в институте.
У него и друзья все были такие — пугливые и абсолютно дикие, — весь двор у них был такой: строго на мужскую и женскую часть поделённый. Девушки развлекались и гуляли отдельно — своими компаниями, своими играми; парни, соответственно, тоже. И попыток сблизиться, соединиться из них не делал никто. Всё это тут же высмеивалось грубо и достаточно жестоко порой, подвергалось обструкции и остракизму. Парень, что с девушкой ходить и слюнявиться начинал, шуры-муры крутить по подъездам, любовный роман заводить, становился изгоем сразу же, пропащим слюнтяем-бабником, тряпкой — не мужиком! А это было у них во дворе самой обидной, самой презираемой и гибельной кличкой — “баба”! — от которой уже не спасало потом ничто, никакие подлизывания и заискивания, никакие подарки. На таком авторитеты дворовые ставили жирный крест, и его как котёнка паршивого ото всюду гнали, третировали безбожно и задирали, а часто могли и вовсе поколотить, когда появлялась такая возможность. Такому надо было или съезжать со двора, на новое переезжать место жительства, или же жениться быстрей и с молодой женой сидеть и вдвоём развлекаться на кухне — во двор лишний раз не выходить, не показывать носа. Иного выхода у него, женолюбца-лизунчика, не было.
Такие порядки строгие, пуританские, заведены были у них во дворе давно. Были и люди, которые за ними строго следили: местная мафия так называемая. В доме Мальцева, например, модно было быть суровым холостяком среди молодёжи, “волком-одиночкою”. И многие взрослые обалдуи, что с Андреем в футбол и хоккей играли, в домино и карты, холостыми ходили до тридцати и более лет, в женоненавистниках суровых числились — не в сладострастниках. Они судили о женщинах подчёркнуто грязно и грубо, как о врагах. И свою грубость ту неизменную возводили в культ, в достоинство личное, в подвиг даже. Паренькам желторотым, соседям по дому и улице, как догму священную, самую главную, грубость и хамство к “бабам” втолковывали ежедневно и ежечасно, как гвозди вбивали в мозг — будто бы их самих и не женщина-мать родила, а хохлатая наседка в крапиве высидела.
«Курица — не птица, баба — не человек; баба — это самое ушлое на свете животное, — ухмыляясь, пиво посасывая из бутылки, внушали они своим корешкам-малолеткам, когда вечерами во дворе поболтать собирались или когда после футбола купаться шли. — А для настоящего мужика, учтите и запомните это, орлы, баба и вовсе смерть, или стихийное бедствие. Попробуй только свяжись с нею, телесными прелестями её увлекись, купись на них по молодости и по дурости. Всё — пропадёшь задарма, паря, конец будет твоей вольной и счастливой жизни. Удовольствия поимеешь на грош, на полчаса по времени, а хлопот потом не оберёшься: всю душу из тебя за те удовольствия мнимые вытянет, кошка драная, мегера, похотливая сучка. Сядет на шею нагло и будет всю жизнь помыкать, деньги и силы вытягивать. Уж сколько таких случаев и примеров в истории было, сколько лихих мужичков пострадало от них, от их проклятого бабьего племени. Стелют-то они все мягко, стервы двуличные, — да спать потом жёстко бывает. Факт!… Короче, за версту их обходите, парни, за десять вёрст, — обращались они под конец назидательно к разинувшим рот пацанам, что с замиранием сердца смотрели своим великовозрастным витиям в рот, байки их сладкоголосые запоминали-слушали. — Ничего хорошего вам бабы не принесут: это веками проверено…»
В таком вот духе и под суровую диктовку такую Андрей и воспитывался всегда, с малолетства впитывал-поглощал подобную нелицеприятную науку жизни. И потому гулявших с девчонками под руку пареньков неизменно высмеивал-презирал, слабыми их считал, мягкотелыми, державшимися за бабью юбку.
На это накладывались, плюс ко всему, и не буйный его темперамент и физиология, инстинкт основной — крайне вялый, аж до последнего курса МАИ ещё дремавший сладким ребяческим сном. Не испытывал он потребности в противоположном поле, в общении, дружбе с ним, в половом контакте, тем паче; наоборот — одну только неприязнь с малых лет испытывал, граничившую с презрением. Дружбу с девушками он считал дикостью, неким пороком, ущербностью даже, что оскорбляли мужское достоинство более всего на свете, слабили крепость и силу духа, задевали мужскую честь.
Оттого-то и грубость его напускная, всегдашняя и подчёркнутая происходила, что геройством, повторимся, почиталась у них во дворе, чуть ли ни главным признаком мужественности и брутальности…
И вдруг, всегда презиравший девчонок до глубины души и против целомудренной заповеди не погрешивший ни разу, даже и мысленно ни разу не изменивший ей, он вдруг учудил такое! Прилюдно, можно сказать, обабился, добровольно сам себя опустил, выйдя на танец самостоятельно. Их не писанный дворовый кодекс чести этим действом нарушил, негласный мужской устав взаимопомощи, верности, дружбы попрал, добровольно, по сути, тот устав растоптал и предал. Почему?! зачем?! ради какой-такой цели?! Ради всё той же “презренной бабы”! Только-то и всего!
Непостижимо! необъяснимо! чудно! чудно ему было его сумасшедшее и алогичное поведение!…
11
За такими мыслями, переживаниями и треволнениями, запредельными для молодой души, и пролетела для Мальцева вторая по счёту неделя, самая трудная и утомительная на стройке. Но все думы его деревенские, нешуточные, пламенные как солнечные лучи, не о работе уже были, нет, — а исключительно и только о ней одной, неприступной красавице Наташе. Нужна ли она ему? — строил и думал он, — и для чего нужна? Обидел ли он её прошлый раз? хоть немножко запомнился ли? И, наконец, с кем она танцевала после его ухода? и часто ли? Появился ли на танцах у неё ухажёр?
Всю неделю он изо всех сил пытался уговорить-убедить себя, топором остервенело махая или жирные хлебая щи, либо зубы перед сном начищая до блеска, что правильно сделал он что ушёл, что не нужна, вредна ему вся эта морока амурная, канитель, клубная свистопляска. Не дорос он ещё до любви: глуп ещё очень и зелен. Он прикидывал-взвешивал скудным своим умом, сколько у них работало в отряде парней. И какие то были парни! Красавцы писаные, орлы, что были и взрослее его, куда больше развитее как мужики и достойнее! Наташе, преследуй она подобную цель, было из кого выбирать, пока он в школе на койке, раздосадованный, валялся. Было с кем веселиться, гулять, с кем, при желании, невеститься-женихаться.
«Она и выбрала себе, небось, — думал он расстроено и обречённо. — И пусть будет счастлива, значит, пусть. Пусть гуляет, милуется, выходит замуж потом; пусть суженым своим гордится…»
Но как только он доходил до такого прогноза, или предчувствия неутешительного: что не видать ему больше девушки как своих ушей, и она его с неизбежностью должна предпочесть другому, куда более её красоты достойному; и что надо смириться, поэтому, и не роптать, принимать всё как должное и естественное; как сладкий сон, например, который пришёл и ушёл, и почти сразу же и забылся; и ждать от которого глупо чего-то, каких-то важных и судьбоносных для себя перемен, — так вот на Андрея после таких заключений панических вдруг такая накатывала тоска, такая захлёстывала обида жгучая и глубокая, что все его прежние утешения и увещевания, весь волевой настрой летели коту под хвост. Они какими-то пошлыми и упадническими становились внутри, в клокочущем сердце его, а порою и вовсе невыносимыми.
«Неужели же так и кончится всё у нас, ещё и не начавшись даже? — как ребёнок капризный думал он, чуть не плача, работу, трапезу останавливая, прерывая полуночный сон. — И неужели ж Наташу я не увижу больше?… Жалко это, обидно до слёз! Когда и где я другую такую девушку ещё встречу?…»
В субботу, вторую по счёту, закончив работу в полдень и помывшись в бане опять, наскоро пообедав, он уехал в поле верхом на лошади и катался почти до ужина, до шести часов. После чего в лагерь поспешно вернулся и стал усердно к танцам готовиться, жутко при этом нервничая отчего-то, отвечая приятелям невпопад. Катаясь, для себя решил так, что пойдёт сегодня на танцы последним, переждав предварительно, чтобы все в клуб зашли и танцевать там начали. А он потом, незаметно подойдя к клубу, посмотрит в окошко, проверит: пришла ли туда Наташа? и есть ли у неё ухажёр?… Если есть, если ей уже понравился кто-то, кто крутится рядом и развлекает её, счастливую, веселит, — значит делать там ему и надеяться уже будет не на что. Точка!
Он тогда развернётся и уйдёт домой. И про клуб и Наташу навсегда забудет, исключительно на одну работу настроится, на коровник и созидательный труд. Что будет ему во всех отношениях лучше — полезнее, выгоднее и важней…
12
Он всё так и сделал в точности, как днём решил: в лагере задержался нарочно — подождал, пока все уйдут; а минут через тридцать и сам направился следом, трясясь от страха и волнения так, как ранее нигде и никогда не трясся — потому что не было на то причин. Он ненавидел себя за эту трясучку подлую, глубоко и устойчиво презирал, последними обзывал словами, — но справиться, унять волнение так до конца и не смог: состояние его тогдашнее, критическое, было ему, увы, не подвластно…
Зато план его удался на славу — не зря он думал над ним так долго, так тщательно всё считал, — потому как, остановившись возле окна и едва-едва к стеклу прислонившись, он, ещё и отдышаться как следует не успев, колотившееся сердце унять, сразу же Наташу в немытом окошке увидел, которая у противоположной от входа стены одиноко стояла и, как показалось, кого-то ждала, напряжённо на выход смотрела. Стояла одна в этот раз — без подружек, которых всех уже разобрали столичные пареньки. И ни с кем почему-то не танцевала. Только поясок свой нервно опять теребила, да губки пухленькие покусывала…
«Кого это она ждёт, интересно? И почему не танцует, стоит и грустит у стены? — взволнованно стал думать-гадать застывший у окошка Андрей, прищуренных глаз с неё не спуская. — Наши-то ухари все уже в клубе давно, все веселятся. В общежитии никого не осталось, по-моему…»
И пока он так стоял и гадал, звучавшая музыка оборвалась, наступила пауза небольшая, заставившая танцующих остановиться и разойтись, перевести дух в сторонке, расслабиться и успокоиться. Чтобы через минуту-другую вновь в центре клуба сойтись, в любовном танце соединиться.
В окно было видно, как в этот переходный момент к Наташе Юрка Гришаев вдруг подошёл и стал топтаться возле, уговаривать её потанцевать с ним, видимо. Но она так решительно затрясла головой, так грозно и строго на него посмотрела, ни единого шанса ему не дала, что он отпрянул, растерянный, и на другой конец зала тут же ушёл, в толпе приятелей поспешив затеряться… Следом перед ней Тимур Батманишвили встал, её от Андрея спиной заслоняя, и с минуту наверное так стоял, склонив над ней голову, в свою очередь о чём-то её упрашивая…
Но вот отошёл, расстроенный, и Тимур, Наташу Андрею во всей её потрясающей красоте открывая. И просветлённый Андрей улыбнулся, душой успокоился и воспрял после его ухода; в то же время не понимая, не имея сил отгадать: кого ж это она ждёт-то?
И следующий танец его избранница одиноко простояла у стенки, глаз не отводя от дверей. Что наблюдать было совсем уж чудно и странно!… И как только в клубе очередная пауза образовалась, вслед за которой аккорды новой песни послышались, Андрей вдруг ошалело сорвался с места и, чувству внутреннему повинуясь, мало ему самому понятному, в помещение сломя голову бросился, словно бы опоздать боясь.
Там он, парней и девчат расталкивая, к Наташе соколом подлетел, остановился перед нею робко, перед её очами ясными. «Здравствуйте, — поздоровался надтреснутым от волнения голосом, — разрешите на танец Вас пригласить?» — предложил с жаром… И услышал в ответ желанное: «Конечно», — сказанное, как ему показалось, с приподнятым настроением. По голосу девушки и взгляду нежному так, во всяком случае, можно было судить…
Они вышли, трепещущие, на середину зала, приобнялись нежно, соединились в танце. И Андрей, духами терпкими одурманенный, предельно счастливый, светящийся и куражный, сразу же каяться кинулся за недостойное поведение, что он неделю назад учудил.
— Наташ! — затараторил он, заглушая музыку и на партнёршу виновато глядя. — Вы простите меня, пожалуйста, за прошлый раз: что подлетел к Вам как чумовой, и куда-то там стал приглашать Вас сдуру! Я не знаю даже, какая муха меня тогда укусила: я в жизни-то не такой — не такой нахальный и самонадеянный!
— Вы напрасно извиняетесь, — спокойно ему Наташа ответила, на Андрея просто и прямо взглянув. — Ничего такого страшного Вы и не сделали, и ни сколько, поверьте, не оскорбили меня… А погулять, — добавила она, чуть подумав, — погулять давайте сейчас пойдём. Если Вы хотите, конечно, если не передумали?
— Хочу, очень хочу! — ошалело затряс головою Мальцев, не веривший своим ушам.
— Хорошо, — доброжелательный ответ последовал. — После танца этого и пойдём: я готова…
13
Когда медленный танец закончился, наконец, толкотнёй без-порядочной обернувшись, без-порядочными из угла в угол хождениями, они, уже сговорившиеся, к выходу вместе пошли под удивлённые взгляды заполнившей клуб молодёжи, под язвительные реплики и ухмылки, которые, впрочем, они пропускали мимо ушей, которые, к счастью, плохо до них доходили. Они пребывали в таком состоянии оба — возвышенно-сомнамбулическом, — что даже и родителей своих не заметили б, вероятно, окажись те на их пути.
На улице они медленно двинулись в сторону школы, что на другом конце деревни располагалась, и куда дорога от клуба вела: оба плохо соображавшие что-либо, плохо помнившие — только молодёжный говор, смех и музыку слышавшие за спиной, что их долго ещё преследовали из распахнутых окон. Потом это всё стихло само собой. Клуб из виду пропал. Пропали и местные жители, что гурьбою толпились у клуба. И они остались одни посредине деревни, совсем одни…
Перед обоими сразу же встала проблема: как им себя вести, что говорить друг другу, что делать, — проблема для молодых людей совсем, надо сказать, нешуточная и непростая, от решения которой зависело всё — все их дальнейшие, удачные или неудачные, отношения. Им-то хотелось каждому, ясное дело, в самом выгодном свете друг перед другом предстать, всё самое лучшее, качественное и достойное, самое сокровенное на обозрение избраннику сердца выставить — как это делают все купцы в первый свой день на ярмарке. Чтобы, значит, этим мил-дружка словно жемчугом или чем другим одарить, до глубины души порадовать-осчастливить; и, одновременно, единственную стёжку-дорожку к сердцу его найти словом жарким, искренним, верным… Но как это было сделать без посторонней помощи, подсказки доброй, совета? — они не знали; не знали даже, что им за лучшее почитать, за безусловно выгодное и правильное. А выставляться глупыми или грубыми им не хотелось совсем, обижать не хотелось другого репликой неосторожной, пошлостью несусветной.
Вот они и молчали упорно весь вечер, оба вдруг онемевшие и окостеневшие так некстати, с мыслями рассеянными собирались, справлялись со стихийными чувствами. И потом истерично весь путь фильтровали и шлифовали те мысли в своих кружившихся головах, и также истерично их от себя далеко прочь отбрасывали за ненадобностью. Упорно мочала Наташа, от озноба всю дорогу ёжившаяся, натужно молчал Андрей: обоим было несладко.
Тут бы Мальцеву, конечно, неплохо было бы инициативу разговора в свои руки взять — как лидеру и мужчине, как инициатору, наконец, неожиданной встречи их и свидания. Но он был большим и глупым ребёнком ещё и не имел в подобного рода делах ни малейшего навыка, опыта, практики. Он попробовал было, сбиваясь и заикаясь, про погоду разговор завести, про красоту деревни. Но так это глупо у него получилось, коряво и пошло одновременно, невыгодно для партнёрши, что он, почувствовав это, быстро тогда затих и шёл потом всю дорогу молча, индюка надувшегося напоминая… Он подружку про главное забыл даже спросить: местная она или приезжая? а если приезжая, то откуда? Не из Москвы ли самой? не землячка ли? Его будто заклинило изнутри как попавший в аварию автомобиль, работу сознания, речи парализовало. И придумать путного и стоящего в тот момент он так ничего и не смог, олух Царя небесного! Ему даже и простое-то слово произнести было очень и очень сложно…
Так они и проходили молча весь вечер, истомились, измучились оба, лицами напряглись и почернели как два врага. И даже и в росте уменьшились будто бы — так могло показаться со стороны, — в весе уменьшились каждый на килограмм, выпустив в пустоту всю энергию… И когда Андрей подругу продрогшую, осунувшуюся и полуживую к дому её подводил, добротному красивому зданию из красного кирпича, на высоком фундаменте выстроенному, он уже был твёрдо уверен, расстроенный и убитый, он точно знал, что это — последняя их прогулка. И больше его спутница ясноглазая с ним гулять не пойдёт никогда! — не станет, не захочет себя подобною пыткой мучить…
Каково же было его удивление, когда остановившаяся возле калитки Наташа, подурневшая от усталости и напряжения и постаревшая, всю красоту по дороге будто бы вдруг растеряв, вдруг спросила, на ухажёра косноязычного посмотрев с укором:
— Вы будете в клубе в следующую субботу?
–…Не знаю. Буду, наверное, — неуверенно и не сразу ответил Мальцев, с виноватым видом перед девушкою застыв, как и она некрасивый, ссутулившийся, предельно уставший.
— Приходите, — услышал он далее совсем уж невероятное. — Я буду Вас ждать…
После этого они простились быстро, без сожаления, и Наташа за калитку зашла, в дом поднялась по крыльцу скорым шагом и скрылась за резной дверью. А проводивший её взглядом Андрей, развернувшийся после её ухода и засеменивший в школу, только головою тряс всю дорогу, вздыхал протяжно и тяжело, как дурачок лыбился и скалился, не понимая из происходящего ничего, понять и не пытаясь даже.
Но настроение у него поднялось, однако ж, чуть-чуть просветлело в душе. Потому что он почувствовал, договор на будущее держа в уме, что не всё у него, бедолаги, плохо, не всё так без-просветно и безнадёжно, как оказалось. И окончательной ясности в этом наитруднейшем деле нет никакой: ясность, скорее всего, в следующую субботу наступит.
«…Ну-у-у, а раз так, — устало подытожил он уже в лагере сии невесёлые мысли, на пороге жилого корпуса остановившись и на небо ночное, звёздное внимательно посмотрев, в июле-месяце, пик звездопадный, особенно загадочное и многообещающее, пророчески-притягательное для влюблённых, по которому многие из них пытаются угадать судьбу — и не ошибаются, как правило. — Раз так всё у нас с ней сегодня вышло — то значит и голову пеплом рано ещё посыпать, рано скулить и хныкать, Андрюха! сдаваться и поднимать руки кверху!… Ждать просто надо, не суетясь, что и как у нас дальше будет…»
14
В третью сырлипкинскую субботу, в общей массе товарищей шагая на танцы, он увидел Наташу ещё на подходе к клубу: она прогуливалась взад-вперёд у крыльца, — увидел — и сердцем за неё в третий раз порадовался, истому сладкую ощутив, морозный озноб по коже. До чего же красивая она опять была, в дорогой джинсовый костюм светло-голубого цвета одетая, сидевший на ней как влитой, бледно-розовый топик тончайшего хлопка, что грациозно выглядывал из-под распахнутой настежь куртки, животик её упругий лишь слегка прикрывал, просвет небольшой над брюками оставляя — такой соблазнительный для парней, такой аппетитный и возбуждающий. Подходившему к клубу Андрею оставалось только дивиться, с каким исключительным вкусом всё это было подобрано, как вся одежда Наташи безукоризненно подходила ей — будто бы из неё самой вырастала; как без-подобно возвышали и красили её, наконец, золотисто-жёлтые волосы, мантией развевавшиеся за спиной. Молодые стройотрядовцы, что шагали рядом, только язычками защёлкали от удовольствия, глаза восхищённые широко раскрывая и затихая как по команде, в один созерцательный обращаясь порыв…
Неизвестно, как бы повёл себя в той ситуации оробевший Мальцев: решился бы первым к ней подойти прямо на улице, не решился? — но Наташа опередила его, помогла.
— Здравствуйте, Андрей, — очаровательно улыбнувшись, она сама поздоровалась с ним, когда он в толпе студентов с ней поравнялся и удивлённо на неё посмотрел. — А я Вас жду.
— Здравствуйте, — останавливаясь подле неё, ответил наш покрасневший герой растерянно, не ожидавший подобной встречи на глазах всей деревни, отряда… и Наташу такой увидеть не ожидавший, которой он в своей студенческой куртке, дешёвых брюках и сандалиях простеньких уже и не ровня показался, и в смысле формы по всем статьям уступал. Она такая яркая и величественная стояла в лучах заходящего солнца, в себе и своей красоте уверенная, ароматы дурманящие источавшая, — что он только диву давался, понимая, убеждаясь теперь воочию, что чудную девушку эту по-настоящему ещё и не видел совсем, не знал, когда её издали или через стекло рассматривал, или даже когда пару раз танцевал; что в действительности-то она во сто крат привлекательней и интересней… Он и в прошлый раз, оказывается, с ней по деревне гуляя, её не рассмотрел, как следует, и по-хорошему не оценил. Потому что под ноги себе смотрел, или же по сторонам всю дорогу головой вертел как ненормальный, бледнел и ёжился как последний трус, про разговоры проклятые думал. Шёл и гадал истерично: что сказать? как сказать? и надо ли вообще говорить, вздор нести, околесицу?… Да и она, как помнится, в прошлый раз совсем не такая была, далеко не такая! Тоже шла рядом сумрачная от волнения, закрепощённая, замкнутая, невзрачная под конец… А сегодня-то, успокоившись, как расцвела! Прямо как яблонька молодая, весенняя!…
— Ну что, пойдёмте гулять? — засмеялась Наташа без-печно, на ошалелого ухажёра лукаво поглядывая, довольная, видимо, впечатлением, что произвела на него. — Только можно я Вас под руку сегодня возьму? — спросила она быстро. — А то у нас тут дороги ужасные: колдобина на колдобине, — и запросто можно упасть.
Не дожидаясь ответа, пока ухажёр поймёт и по достоинству оценит её поступок и погулять пройтись предложение, она ловко так обхватила левую руку Мальцева чуть выше локтя своей маленькой ручкой, на запястье дорогими часами украшенной, по-хозяйски развернула его тихонечко, за собой потянула от клуба прочь. И они, один другого поддерживая, прижавшись друг к другу как два голубка, пошли, счастливые, по деревне, ловя на себе со всех сторон взгляды колкие и завистливые…
15
На этот раз измученная прошлой прогулкой Наташа, всю неделю прогулку ту злополучную вспоминавшая и анализировавшая, решила своему ненаходчивому кавалеру помочь: разговорить его постараться с первых минут, немоту с него снять, напряжение. Чтоб ни ему и ни ей не страдать вдвоём, не превращать их субботние гуляния в пытку.
— Андрей, расскажите мне о себе, — попросила она его сразу же. — Кто Вы? откуда родом? как Вам живётся здесь у нас в захолустье? как отдыхается? как работается?…
На нерешительного и растерянного Андрея это подействовало самым чудесным образом: здесь его обворожительная спутница оказалась права. Потому что он, её ручку маленькую под мышкою ощущая, что доверчиво прижималась к нему и через пожатие о многом ему говорила, да ещё и просьбу такую, предельно искреннюю, услыхав, предельно заинтересованную, как показалось, — он преобразился неузнаваемо: выпрямился, лицом просветлел, плечи и грудь свою широко расправил. Его как будто живой водой окропили тайно из кружки, и он после такого “кропления” самим собою вдруг стал — весёлым, общительным, мягким, — каким его и знали друзья, за что и ценили.
Преображённый, он рассказал подружке, не торопясь, ладошку её белоснежную с нежностью прижимая, с нежностью её саму поддерживая плечом, что родом он из Москвы, родился и вырос, и живёт на Соколе, на Песчаной улице, которую считает самой лучшей в столице: самой уютной, зелёной, тихой и самой красивой из всех. При этом он подчеркнул особо, с некоторой гордостью даже, что он — москвич коренной, не лимитчик. Потому как и родители его — москвичи, и даже и бабушка с дедушкой по материнской линии. А по отцовской — из Подмосковья, из Павшино.
— А Вы, Наташ, когда-нибудь бывали в Москве? — спросил он её в свою очередь. — Вы не москвичка, случаем?
— А что, похожа? — улыбнулась подружка игриво, на Андрея особенно внимательно посмотрев, искренность вопроса его угадать пытаясь.
— Да, очень похожи! очень! — затряс головою Мальцев, совсем и не думавший разыгрывать спутницу, шутить.
— Спасибо за комплемент, Андрей. Не скрою: он мне приятен, — ответила Наташа, счастливая, почувствовавшая, что не шутят с ней, не разыгрывают как дурочку пустоголовую, комедии не ломают. — Но я не москвичка, я — местная; здесь родилась восемнадцать лет назад, выросла, ума и сил набралась; здесь же и школу-десятилетку заканчивала… А сейчас в Смоленске учусь, в институте педагогическом; закончила первый курс в июне, на второй перешла; в будущем буду учительницей, русский язык и литературу буду преподавать… И родители мои здесь живут, — подытожила она свой рассказ. — Я у них отдыхаю…
Разговор их затих, опасной паузой опять оборачиваясь. Но Наташа быстро паузу прервала, не позволила ей, как в прошлый раз, в молчание тягостное развиться.
— Скажите, Андрей, а почему Вы в стройотряд поехали? — тихо спросила она, видя, как спутник её начинает опять зажиматься, — почему захотели в нашей смоленской глуши всё лето жить? в грязи, песке и цементе возиться? Вместо того, чтоб где-нибудь отдыхать как положено, сил набираться перед учёбой. Учёба-то у вас в МАИ тяжёлая, я думаю: там, поди, столько здоровья требуется. А Вы тут силёнки свои без-шабашно тратите, изводите сами себя. Скажите: для чего это нужно? чего не хватает Вам? Как Лермонтову — бури?
— Так силы-то разумному и честному человеку на то и дадены, чтобы их тратить и куда-то прикладывать с пользой: Лермонтов тут ни при чём, — ответил обрадованный Андрей, смышлёную девушку мысленно благодаря за помощь и крепче прежнего к ней прижимаясь рукой. — Будешь их экономить, беречь — хитрить и выгадывать то есть, копить про запас, на развлечения там и глупости разные, — их у тебя Боженька сразу же и отнимет, другим передаст, кто получше и почестнее, потрудолюбивее. Я это так понимаю и верю в это, в подобный печальный исход. Он, я думаю, наш Отец Небесный, не любит таких — хитреньких да жуликоватых. Он — строгий, мудрый и справедливый. Он сам работает день и ночь: за всеми нами, сирыми и убогими, наблюдает, ежеминутно помогает и вразумляет нас, на истинный путь наставляет. Поэтому-то хитрецов и бездельников Он не должен любить, Он не может любить паразитов и плутов. Он от таких отворачивается и отходит быстро — чтобы впредь не хитрили, паскудники, не искали лёгких путей. И они слабыми сразу же делаются, глупыми и никчёмными, пустыми как барабан, ни на что не годными и не способными. Только небо даром коптить да землю навозить и гадить, да совокупляться как кролики.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Невыдуманная история предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других