Ах, птица счастья – тень невесомого прошлого! Вернись, все прощу, я к тебе без претензий за самые горькие денечки улетевшего и голодного детства! Не вернешься – былое не возвращается. Да и нет острой нужды, чтобы оно возвращалось – особенно в прежнем уродливом виде… Но у многих из нас, завершающих пребывание на этой неизлечимо больной и грешной земле, другого не будет… С надеждой, что у Вас будет лучше! Анатолий Сорокин
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сладкая полынь-отрава. Повесть для внуков предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
4 Бабушка Тасья
Проснулся я на печи за ситцевой занавеской, долго не понимая, что это обыкновенная печь. Раздавались приглушенные голоса. Приподняв край ситцевой занавески, я осторожно выглянул, невольно пугаясь этой смелости, страшась того, что увижу. Мама сидела за столиком у небольшого окошечка, вдвое меньше нашего прежнего. На сосредоточенном ее лице играли отсветы близкого печного жара. Бабушки из-за припечка не было видно, доносился лишь ее недовольный бубнящий голос.
— Как не жили, мама, а все-таки жили, — несильно защищалась мама. — Не хуже других: чё уж ты нас ни во что не ставишь? В совхоз записались, можно сказать одними из первых — сама благословила, пятый годик пошел с того дня. Вон-а понастроили да земли перепахали, из новины пашню какую сделали, не чета той, на которой ты пласталась.
— Я на себя пласталась, знала, что выращу-намолочу, тем жить стану весь год, надеяться было не накого…
— Так и нам грех жаловаться, все равно лучше, чем в колхозе, не за палочки работаем, а сдельно.
— То и разбогатели за пять лет вашей каторги, последнее износили, ребятишки в обносках, срам прикрыть нечем.
— Всем нелегко, время такое, — неуверенно и сбивчиво защищалась мама, и говорила: — А в работе дак Ваня уж сроду никому не уступал, и к нему с уважением. Премии получал. В бригадиры зазря не поставят. Уж сроду… Скотником был, еще даже не бригадиром, и то на собраньях всегда в президиуме.
— Дак чтобы на видном — это по вашему, по-чуваловски! На все руки — ни отнять, ни прибавить, — через силу соглашалась бабушка. — Подраться доведись — и тут не в последнем ряду. Где хоть один Чувал, там и буза, где… Мое, в молодости трудами великими нажитое, поспущали на ветер и свое не нажили с такой бестолковой властью, зато грудь колесом, все митинги наши! А в котле безразмерном и голая кость сойдет за мясо: и на ложке окажется первой, и брякает громче.
— Мама, ну что ты совсем! Уж старуха, а все… Ну нету ее, твоей прежней жизни, слава Богу, с голоду, как в других краях, не помираем.
— И только, не помираете! А война вот подчистит все под метелку… И-ии, забыла про сытую жисть! За-бы-лаа!.. Тоже войной все закончилось. Баба, с одним наемным работником, а все было свое. Три дойных коровы держала. Две тягловые лошади, жеребчик. Полный двор птицы, овечки.
— И ходила за ними с утра до вечера свету не видела… Цепом сама на гумне…
— А ты — на восьмичасовом? А ты не с четырех утра и не до потёмок?
— Мама, не рви мне сердце! Три года не виделись, мама!
— А ты выслушай хоть раз до конца, мне уже долго с вами не мучиться, старой такой, скажу напоследок все. Много дал вам совхоз? Тыщи-мильоны? Не моя была правда, што так на земле не хозяйничают? Уравняли нищего с голым, а начальство на дармовом словно сыр в масле.
И она выступила из-за припечка. Тонкобедрая, статная, горделивая при всем ее невеликом росточке. Голова с валиком уложенных седых волос запрокинута, будто несет на себе корону небывалого величия. Руки сухонькие и жилистые встряхивают сковородку с блином, ловко сбрасывая на раскатную дощечку сочно янтарный блин, с еще кипящими на нем масляными пузырьками. Вся горячая, распаренная, вся светлая, как светлы ее капли пота на несильно сморщенном лбу, с не очень здоровым, но ярким румянцем на впалых щеках. Губы тонкие плотно сжаты. Носик маленький, восхитительно аккуратный, прям не нос, а конфетка. Какая же она — бабушка Настасья, которую Савка не любит, называя нехорошим словом «казачка», смысл которого непонятен и пугает. Помню и Митины, не чаявшего в бабке души, сказавшего как-то и засмущавшегося, что это мамке было с ней тяжело… Ну, в прошлой, давнишней жизни, заставившей их разъехаться.
А в нынешней?
Ослепленный столь величавой старостью, я обомлел, перевесившись слишком, почувствовал, что потерял устойчивость, ничто меня уже не удерживает на теплом краю лежанки, лечу в пустоту и сейчас расшибусь насмерть о пол. Но не упал, не успел еще до конца напугаться, как руки бабушка ухватили меня, как хватают улетающего курчонка, не дали упасть.
— Эдак че ж он у нас ныряет вниз головой, девки? Это кто же так с печки слазивает?! — На меня смотрели строгие маленькие глазки, похожие на голубенькие бусиночки, проникали в меня бесконечно глубоко и достигали, кажется, самого сердца, в котором заныло, дернулось, напряглось, защемило, предвещая несчастье, которого боялся Савка. Но руки бабушки были мягкими. И вся она, несмотря на худобу, была мягкая, теплая. Глубоко-глубоко во взгляде будто бы строгом и властном взблескивали добрые живинки.
— Я увидел тебя… ты вон-а, какая!
— Ну и какая я у тебя растакая, мамку твою дреколю все утро и уже не хорошая? Не хорошая?
Господин, и голос! Не голос, а весенний ручеек, перекатывающий долгожданные звуки новой набухающей жизни вокруг.
— Не-ее, ты красивая.
Должно быть, я её удивил; не ждала она от меня таких слов: я почувствовал это по ее рукам, сильно до боли стиснувшими меня и тут же расслабившимися, вновь пославшими всю нежность своего прикосновения и свою возбуждающую теплоту моему напряженному тельцу. Нет-нет, угрозы от них не будет! И вообще, добрее души не было никогда в моей жизни, и нет больше на свете.
Она засмеялась… Она засмеялась, при этом ее маленькие сочно алые губки чуть-чуть раздвинулись и выплеснули на меня волшебные трели тысячи жаворонков, одновременно взлетевших в небо и счастливых своей какой-то небывалой радостью.
— Это я, замухрышка нонешняя Землянская, красивше баских? — и засмущалась, стала мягче, нежнее — если такое для нее было еще возможным, но я так почувствовал и пронес через всю свою жизнь эту ее беззаветную нежность от нашей встречи, — поставила меня на порожек распахнутой двери: — Марш умываться, говорун! Дуй на озеро!
Солнце било в глаза, пахло тиной, гнилыми водорослями. Наносило запахи дыма и рыбного варева. Едва слышно плескалась о берег вода. За огородами, — можно добежать без передышки, — непролазной стеной раскачивались камыши.
— Мама, ну куды ты его такого? Вот Савка придет и сводит для первого раза.
Мамка выбежала следом, схватила за плечи… Больно схватила, сердито, вовсе не так, как бабушка. Я вырвался и сказал:
— Баба Настасья разве не твоя мама и ты не должна ее слушаться? Отпусти, она велела сбегать на озеро.
— Да сбегаешь, сбегаешь! И плавать научишься, и на лодке грести.
Появилась бабушка. Мама нервно заговорила об этом озере за камышами и всякой воды вообще, которой я никогда не видел, но бабушка оборвала ее властно:
— Не видел, так увидит. А как увидит — навек не забудет. На родину к себе, поди, приехал. — И еще громче, еще строже: — И тут, и тут, где косточки деда зарыты — а не в совхозе твоем!
— Ох, мама, так я и знала! И Лукерья предупреждала, что ты не изменишься никогда, да некуда было деваться… Кабы только память о Ване… Всего не расскажешь.
— А меня и не надо менять — я свое отжила, бесчестье ко мне не пристало, дальше вам деток рожать и в чести воспитывать… Оставайтесь, скоро уйду.
— Да кто же об этом, родимая ты моя и единственная! Ну не мучь ты себя неизбывным. Двадцать годков позади, а ты все — камень камнем!
— Мать твоя, Нюрка, — казачья жёнка! Старой стаи звереныш. Волчица, можно сказать, с вздыбленной шерстью, да укусить все некого. Мне любо мое, а не ваше. С тем и уйду.
Я их не очень-то слушал: ну, говорят и говорят. Всех подряд слушать — о своем некогда будет задуматься. А там озеро — в камышах. Сырой болотный воздух, наполненный незнакомым и загадочным, и где свое, где чужое, что это на высшая премудрость, из-за которой столько шума, мне было безразлично. К тому же свое — обязательнло плохо и предосудительно, свое — только у воров и куркулей.
Река и озеро были совсем близко, я их чувствовал, ощущал, они манили меня и волшебством неизведанного страха открывающейся мне новизны и таинственностью, тревогой маминых слов, но бабушкина твердость и непреклонность прибавляли уверенности, побеждая все мою детскую настороженность.
В заречье, где сквозь тучки отчаянно пробивалось осеннее нежаркое солнышко и на бугре размахивала крыльями мельница, пели на огороде бабы и девчата.
— Припозднились на огороде-то, давно пора бы закончить, — произнесла мама, словно предлагая поговорить о другом.
— Пили бы меньше — давно убрали, — буркнула бабушка, и, схватив меня за руку — ухватив больно, сердито, — пошагала в сторону камышей.
Мама за нами не пошла, мама осталась, закрыв лицо полотняным передничком, в котором была у печи, помогая бабушке.
Таких камышей я не видывал в жизни: прям, до неба. Две высоченные шевелящиеся и шелестящие листьями непролазных стены с узенькой и хлипкой тропинкой посередине. Мы с бабушкой босые. На мне коротенькие штанишки, на бабушке длинная юбка из мешковины; проваливаясь по щиколотку, она поднимает по мере необходимости подол и продолжает крепко держать меня за руку.
Сквозь камыши пробираемся долго, кажется, им нет конца и мне уже не интересно шлепать по сырому гнилью, налипающему на ноги и цепляющемуся за пальцы. Я готов повернуть назад, к маме, которая не зря предупреждала, что озеро — это же озеро, а вода — она же вода, но сказать вслух не решаюсь, почему-то заранее уверенный, что такое бабушке не понравится, и что идет она по этому болоту только ради меня.
Камыши наконец расступились, и мы вышли на узкую полоску берега, усыпанного рыбьей чешуей, с несколькими широкими, деревянными лодками, блестящими под солнцем смоляными швами и уткнувшимися в мелкий песок. Слева тлел костерок с казанком на треноге, связанной из камышовых пучков. У костра суетился мужичок на протезе, размешивая алюминиевой солдатской ложкой упревающее густое варево. Двое других, сидя на борту лодки, разбирали сеть и выбрасывали на берег мелкую рыбешку, вынимаемую из ячеек.
Первым заметил нас одноногий. Смешно выпрямился, словно стал в положение «смирно», поднес ложку к виску плешивой головы и громко произнес:
— Рыбная инспекция в лице бабки Настасьи прибыла! У нас все в порядке, многоуважаемая, ни недолова, ни перелива, тютелька в тютельку уложились.
— Ты это… Руку к пустой голове не подносят. Али не знашь?
— Ну, бабка Настасья, нас то ж муштровали, как не знать!
— А дурачишься пошто, не малый, поди.
— Так жисть веселей, бабка Настасья.
— Веселость — не сытость. Сытому быть не лучше?
— Лучше-то — лучше, да где ж её взять: сытую-рассытую? В нашем колхозе, сколь помню, с 20-х годов все ищут.
— А у меня такая была… Али все обеспамятовали?
— Ты это, ты это, бабка Настасья… Не гони тут гусей в чужой огород. Мы люди маленькие, всем довольные, лишнего нам не надо.
— Не обмочись со страху, Савёлка-солдат. В камышах ЧК не сидит, у них ноне места поинтереснее. А тебе безногому-то да с ушибленными и мозгами, чё так пужаться? К стенке убогих, вроде пока не ставили, дальше Магадана не засылали. За шкирку вздернут, потрясут, чтобы страха насыпалось полные штаны и выпустят… Али не так, солдатушко?
— Ага! В последний раз меня сам начальник допрашивал. Ка-ак жахнет по зубам ручкой нагана, аж темно сразу вокруг.
Савёлкино балагурство бабке не интересно, втягивая в себя запах варева, она спрашивает:
— Рыбка-то че же упрела — запах щербы спозаранок внучонка поднял. Такое варево ему не знакомо, совхозный он. Щучки-щурятки ловятся, не перевелись? Их и окуньков я в ушице не сильно привечаю, белорыбица, она больше для заливного, а карасики да налимчики — благодать.
— Внук? Откель ему взяться — внуку-то? — чертыхаясь на мелочь, исколовшую руки, спрашивают из лодки, рассматривая меня подозрительно, будто я пришел с той, самой вражеской стороны, где запросто бьют по зубам.
— А то Нюрку забыл, не бегал за ней до неметчины и с Ванькой Чувалом не дрался?
— Нюркин сынок?
— Нюркин, третий уже, как на заказ одне парни. У них, и в отцовой семье Ивана, токо парнию Сколь? Да никак семеро.
— Семеро! Один к одному. И деваха нашлась напоследок.
— Первого Нюрка никак схоронили недавно в совхозе? — любопытствуют из лодки.
— Схороника, родимая! Схорони-иила, — искренне печалится бабушка.
— А че же с броней в совхозе, у нас в колхозе и то — почти у каждого бригадира. А Ванька вроде бы как сильно поднялся, говорили, на всем животноводсте сидел и бронь была не положена?
— Не на всем животноводстве совхоза, а на одном отделении. И бронь давали, а он отказался. Отказался, горячая голова!
— Вот же оторва, мать моя Богородица! Вот уж змей подколодный! Вообще-то в начальство таких не садят, а энтот сумел. Суме-ел! Характер, он — тоже…
— Характер — не мед, сама не шибко к нему благоволила, но и напраслину не возводи: змий! оторва! Нет больше Ваньки, извещение пришло — без вести пропал. Ну, а это… не тебе говорить. Вернулась Нюрка вчерась с двумя своими причиндалами да неохватным богатством. Не знала, куды разгружать такое добро. Возились всю ночь.
— Эх, язви тя, Ванька Чувалов пропал! Мужики, слышь! Мужики, Ванька Чувал без вести… — Плешивого и хромоногого рыбака словно вмиг подменили. Сделав два широких шага, на каждом увязая глубоко в песке колченогой ногой и вытаскивая ее с сочным чмоканьем, он вырвал мою руку из бабушкиной, и я оказались у казана с кипящим в нем варевом. — Ты это, мил куманек, ты это, малой! Рыбку-то любишь? Вот-вот, гляди! Всякая! Крупная! Хошь? — спрашивал он, ворочая в казане ложкой и выворачивая из пены один за другим большие рыбьи куски. — Вот! Гляди, какой кусище! Налим самый настоящий. А это… А этось — щучка знатная. Килограмма на три, мотню едва не порвала. Уж билась в мотне, пришлось оглушить. Бери камышину потолще, втыкай — ложок-то нет, не баре, втыкай, выволакивай, я поддержу.
— Ты это, Савёлка, не суетись! Нам недосуг потчеваться у вас, в избе готово свое застолье, блинов напекла для внучка — гостенька дорогого. Я — озеро вот показать… Дед Василий, покойник, любил, сыночка хотел свово… Наше оно, озерко-то… Раньше берег не был таким, широко было песочка. Почти до самого переезда у мельницы. — Теперь уже она снова выхватила мою руку из Савёлкиной, потащила к воде. — Ступи шажок-другой в водичку, плесни пригоршню на личико, поклонись родимой землице. Наша, наша она была, Пашенька. Я холила ее как робёночка. Уж навозу на санках перевозила… Ох, как свежо, Господи мой, целый век бережком не расхаживала. Ноженьки уж отвыкли от всево…
С ней что-то случилось. Лицо разгладилось — ни морщинки на нем. Глаза заискрились, словно вмиг помолодели и устремились вдаль. На озеро ли, по водяной ровной глади с мелкими барашками волн, еще ли куда-то в неведомее мне и непостижимое. Но в том, что её с нами нет в эту минуту, я не сомневался: так часто случалось и с мамой, когда что-то наводило ее на воспоминания об отце.
Я вошел в воду бабушкиного детства, вошел по колено, дальше идти было страшно; до этой минуты и не видывал такой бесконечной глади, покрывающейся при каждом дуновении ветерка убегающей рябью, и я боялся её. Согнувшись, опустил в воду ладони, сомкнул их, приподнял, сунулся лицом в пригоршню, и почувствовал прикосновение странного холода самой живущей и непостижимой для меня вечности. Все вокруг было внове, дохнуло на меня неизвестностью, обжигающей холодом, о котором встретившиеся мне люди не хотят говорить, но что живет в каждом из них, и чего в прежних людях, включая самую непонятную тетку Лукерью, мне встречать еще не доводилось.
* * *
Каждая жизнь загадка и каждая непознаваема до конца, в своей бы как-нибудь разобраться хотя бы под старость, но ведь и умираем мы, чаще, по-скотски, не соизволив даже посильно расплатиться с долгами.
Светлой памяти тебе, спасительный огонек моего деревенского детства!
Я грешен перед тобою и каюсь, каюсь прилюдно, у всех на виду! Прости, дорогая моя и любимая бабушка Анастасия…
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сладкая полынь-отрава. Повесть для внуков предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других