Багровое распухшее солнце уже готовилось упасть в море, когда облаченный во все черное всадник (если можно назвать всадником человека, путешествующего на смирном ушастом ослике — таком маленьком, что ноги сидящего на нем едва не достают до земли) остановил свое ушастое средство передвижения у порта.
По совести, то, что перед ним открылось, портом можно было назвать с большой натяжкой. Но как иначе окрестить место, где стоят корабли, даже если их тут всего два? Вернее, полтора, поскольку одно из «плавсредств», делившее убогое пристанище с явно морским судном, казалось чем-то средним между большой рыбацкой лодкой и маленькой речной баржей. При взгляде на него в памяти всплывали названия «корыто» и, почему-то, «ковчег». Последнее, наверное, из-за рогатого скота: мелкого — жалобно блеющего на разные голоса, и крупного — угрожающе мычащего, который весьма непочтительно — пинками — загоняли на борт.
— Чего любуешься, дядя? — окликнули всадника с борта большого судна. — Или купить желаешь?
Всадник откинул черный капюшон, постоянно спадавший на глаза, и остановил несколько шалый взгляд на говорившем — веселом парне лет двадцати пяти, облаченном в полосатую безрукавку.
— Не советую, дядя, — продолжал балагурить моряк. — Шашлык сделаешь, так пронесет. Скотинка-то полудохлая! Лучше в город поезжай. — Крепкий палец загорелой дочерна руки указал на жалкое скопление глинобитных домишек, видневшееся за пологим холмом. — Вот там барашки, так барашки! А это — тьфу!..
— Прекрати хаять моих баранов, Аганат! — завизжал коренастый краснорожий толстячок, чертиком выпрыгивая из-за борта своей «лайбы». — Не слушайте его, уважаемый господин! Мой скот самый лучший во всем Алеппо!
— Брось, Имах, — заржал моряк. — Всем известно, что две трети твоей дохлятины, если ее не прирезать, сами подохнут от старости еще до конца рейса…
— Лучше моей…
— Я не собираюсь покупать твоих баранов, чужеземец, — наконец разлепил пересохшие губы путешественник. — И вообще, меня интересуешь не ты, а Аганат-перевозчик.
— Я? — удивился моряк, на которого показывал тощий узловатый палец пришельца. — А за каким лядом? Ты кто таков будешь, дядя?
— Афанасий Харюков, — гордо представился всадник, спешиваясь и не без труда утверждаясь на длинных тощих ногах. — Дьяк хоронного приказа.
— А-а-а, харон… — без особенного энтузиазма протянул Аганат, почесывая пятерней в затылке, и неторопливо спустился на берег по шатким дощатым сходням. — Тогда кажи лепту, харон. А то Господь вас тут разберет, шляются всякие…
— Не поминай имя Божье всуе, нечестивец! — строго одернул его дьяк, бережно разворачивая извлеченный из седельной сумы полотняный сверток. — Вот моя лепта!
Моряк долго вертел в руках грубое подобие человеческого лица, вылепленное из глины, прикидывая его и так и эдак.
— Боком повернись… Вроде похож, — пожал он плечами, возвращая глиняную личину обратно. — И печати на месте… Хотя знавал я одного умельца, навострячившегося подделывать и не такие лепты…
— Не мели ерунды!
— А я что? А я ничего… А чего это у тебя, харон, провожатых никого? Отстали, что ли? Или сошку какую мелкую везете?
— Не твоего ума дело.
— Это точно, что не моего… — вздохнул Аганат и вежливо указал на сходни: — Тогда грузись, бушприт тебе в нактоуз[1]. Только сам, а то погрузка ведь тоже не моего ума дело…
Тут солнце коснулось раскаленным краем воды и, так и не зашипев, начало величаво погружаться…