Это сборник историй о ближайшем будущем – о том, что нас ждет уже завтра и сразу после. В каждой из них есть технология из будущего, иногда фантастическая, иногда без пяти минут реальная. Сборник отчасти напоминает сериал «Черное зеркало», хотя прямых заимствований нет. В центре внимания: интернет, сознание, проблема бессмертия, виртуальная реальность.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги После завтра предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Дизайнер обложки Лилия Краснова
© Артём Краснов, 2019
© Лилия Краснова, дизайн обложки, 2019
ISBN 978-5-4496-4932-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Когеренция
Время чтения: 45 минут
#перенос_сознания
Я уже собирался ко сну, когда в коттедж зашел сам Виноградов. Дверь я не запирал. Он коротко стукнул, шаркнул ногами в прихожей и уселся напротив. От его полушубка пахло морозом.
— Ложитесь? — тепло спросил он. — Вадим, завтра вы станете как Юрий Гагарин, а? Как первый человек в космосе.
В тусклом свете ночника морщины на его подвижной физиономии напоминали желтоватую лаву, через которую просвечивали живые капли глаз.
Я не ответил Виноградову. «Гагарин» был риторическим. Профессор смотрел на меня, и лицо его переваривало какую-то веселую мысль.
— Я так долго ждал… — сказал он, и нос, мимическая ось виноградовского лица, мечтательно посмотрел в темное окно. — Вы себе не представляете, с каким трудом удалось пробить разрешение на натурный эксперимент.
«Принесло же тебя на ночь глядя…», — думал я, растягиваясь на диване.
— Вам нужно хорошенько выспаться, — сказал Виноградов. — Собственно, я пришел вам это сказать. Ваш разум должен быть в идеальной форме. Волнуетесь?
— Нет, зачем? Мы хорошо готовы.
Он вздохнул:
— А я волнуюсь. Будут люди из министерства. Поэтому вам нужно хорошенько отдохнуть, хорошенько! — мне казалось, профессор меня вот-вот обнимет. — И выкинуть все из головы.
Я ожидая, что он уйдет также внезапно, как нагрянул.
Виноградов подсел к вытянутому деревянному столу в центре зала и принялся разглаживать небольшой листок бумаги. У профессора не было правой кисти, но уцелевшая левая рука была сильной, как у гиббона. С ловкостью наперсточника он извлек из кармана жестяную коробочку с табаком, открыл ее ногтем большого пальца, указательным и среднем кинул на бумагу щепотку, а затем невероятным образом смастерил папиросу. Потом пошарил в кармане, извлек зажигалку и, когда я готов был возмутиться, опустил руку.
— Я вам завидую, — сказал он, откладывая зажигалку. — Вы можете заснуть. А мне что делать? Тазепам не помогает.
Я пожал плечами.
— Ладно, не буду вам мешать. Вы точно сможете выспаться?
— Александр Иванович! — накалился я. — Пока вы не пришли со своим Гагариным, я мог бы выспаться.
Как побитый пес, Виноградов подхватился и зашагал к двери, оставив на столе и папироску с щепоткой табака вокруг. Что за человек! Дурное раскаяние взяло меня за горло.
— Я вам завидую! — услышал я из прихожей. — Спать в такой вечер! Выкиньте все из головы, Вадим, она нужна нам ясной.
«Да иди уже!»
Любое раскаяние по поводу Виноградова длилось недолго.
Я жил в отдельном коттедже, балкон которого выходил на тихое озеро. На втором этаже было две отдельные спальни, но приступ странной клаустрофобии или одиночества сгонял меня вниз, в гостиную. Здесь я спал, подогнув ноги, на гостевом диване, никогда не выключал в прихожей свет, а дверь не запирал из какого-то суеверия. Ворваться ко мне мог только Виноградов. Но замком его не остановить.
Утром в день эксперимента я отправился в тренажерку, чтобы не ломать привычный график. Сегодня среда, значит, займусь ногами.
В перерыве пришла Алена и взяла у меня кровь. Жгут, работа кулаком, укол. Темная статус-строка заполнила пробирку.
— Сейчас лучше не заниматься, — сказала Алена. — Голова закружится.
— Я привык.
Меня проверяют на алкоголь и запрещенные препараты с такой маниакальностью, словно на территории закрытой базы можно достать хоть что-то запрещенное.
У меня странная профессия. Я могу быть в каждом из вас, а вы даже не узнаете об этом. Они называют это когерентностью, переносом сознания. Мне больше нравится слово погружение — оно точнее отражает то, что я чувствую. За пять лет в институте наука надоела мне до такой степени, что я легко принял роль солдата, не желающего думать ни о чем лишнем. Мне нравится моя ограниченность. Я знаю только то, что мне нужно знать. Я — танкист, которому важно лишь расположение рычагов.
В мою кровь вводят препарат, и я засыпаю. Сознание замыкается на сознание другого человека. Я словно просыпаюсь в нем, растерянность длится секунду, иногда несколько минут, но регулярные тренировки позволяют меня брать контроль над клиентом почти мгновенно.
Я вижу его глазами и чувствую его кожей. Его мысли текут через меня. Они смешат, а чаще пугают. Каким дерьмом забиты наши головы, когда мы думаем, что в них никто не смотрит.
Через меня прошли десятки добровольцев. Я заставлял их брать из колоды определенную карту или писать последовательности чисел. Под наблюдением дюжины камер и аспирантов Виноградова я заставлял человека рисовать цветы или рвать внезапно лист бумаги. Моя работа — дергать рычаги чужой воли.
Меня считают незаменимым и хорошо платят. Этого достаточно. Раньше эта работа мне нравилось, я даже считал ее лучшей работой в мире. Но сотни однообразных тестов превратили ее в череду повторений, в бесконечный поток когеренций и декогеренций. Я натягиваю чужую личину с той же скукой, как старый водолаз медленно и зевотно зашнуровывает, затягивает свой костюм. Я здесь ради денег. Кроме того, мне некуда идти, потому что грифы секретности будут кружить надо мной, как настоящие грифы, куда бы я не подался. Я не смогу жить спокойно зная, что кто-то может подселиться в мою голову также, как я.
Подопытным, в которых я вселяюсь, говорят, что они участвую в психологическом тесте. Физически они находятся в здании московского института, за тысячи километров от нас, но расстояние в таких делах не играет роли. Я заставляю их брать нужную карту или рисовать на листке заранее оговоренную фигуру, известную только нам. После каждого теста психолог выясняет, что люди думают о своем выборе.
Подопытные всегда находят убедительные объяснения выбору, который не делали. Человек не допускает мысли, что совершенное им может быть кем-то навязано, возникнуть из ниоткуда. У них всегда наготове причина. Как-то я заставил худого безработного с перебитым пальцем, неловко держа карандаш, нарисовать слона. Его удивление длилось недолго. «Слон… — бормотал он. — Всегда хотел попасть в Индию, вот и нарисовал…»
Подсуньте человеку любое безумие, но сделайте это деликатно, и тогда он сам найдет ему оправдание.
Технический брифинг назначали на три. Задание всегда сообщают в последний момент.
В зале для презентаций с проекционным экраном и полумесяцем длинного стола собралось человек семь. Троих я не знал. В центре сидел рыхлый полковник, по усталости и скуке на лице которого я понял, кто здесь главный. Остальные члены комиссии непроизвольно сгрудились к нему, и даже шеф, наш добрый занудный бюрократ Осин сидел вполоборота к полковнику, словно желая что-то сказать. Полковник не реагировал, Осин колотил авторучкой палец.
Я планировал сесть с краю, но Виноградов втянул меня в самую середину, под прицел полковничьих глаз, которые не смотрели на меня, но видели. Я чувствовал это.
— Позвольте представить лучшего из наших испытателей, Вадима, — Виноградов коснулся моего плеча. — Сегодня он выполнит когеренцию с человеком, который не предупрежден об эксперименте. Это первые натурные испытания в нашей практике.
Комиссия разглядывала меня с любопытством, как обезьянку. Полковник был чем-то недоволен и смотрел на стол. Его фуражка лежала рядом и смотрела на меня кокардой.
— А теперь внимание, — Виноградов подошел к проектору. — Наш клиент.
Я обернулся к экрану. На нем было фото и анкетные данные.
«Начался в психушке праздник», — пробормотал я, как оказалось, достаточно громко.
— А что вам не нравится? — удивился Виноградов. — Вы гляньте, каков.
Он хотел казаться веселым. В движениях Виноградова, если он нервничал, была сжатая пружина, которой он старался не дать слишком много свободы.
— Мне все нравится, Александр Иванович, — сказал я, кивая на экран. — Но почему такой? Знаете, с таким работать, как грязную пижаму надевать.
Некоторые из членов комиссии восприняли мои слова слишком серьезно. По залу побежал напряженный шепот. Полковник кашлянул, словно собирался что-то сказать.
На экране сменяли одна другую любительские фотографии. В моем клиенте угадывался будущий бомж. Поношенный свитер обвисал на нем, как флаг. Человек был небритым, худым и жалким, словно внезапно постаревший юноша. Но больше всего меня возмутили глаза, бледно-голубые глаза с покрасневшими белками. В них были тоска и смирение, доброта и похмельная покорность судьбе. В каждой его позе было что-то христианское.
— Простите, — обратился ко мне полноватый член комиссии с лицом без бровей, — для вас имеет значение… Скажем так… социальный статус клиента? Как я вижу, — он кивнул на папку перед собой, — вы опытный испытатель. Вам доводилось работать с разными людьми.
— Да, приходилось. Потому и знаю таких. Я чувствую все, что чувствует клиент. Если у него цистит или мигрени, я буду мучиться вместе с ним…
— А если во время задания вам оторвет ноги? — впервые заговорил полковник. — К чему весь этот цирк, если вас может остановить мигрень?
Виноградов от волнения начал хромать. Он прошел между мной и полковником.
— Шутит он, — заговорил Виноградов. — Вадим у нас немного голубых кровей, выпускник МФТИ, поэтому предпочитает клиентов… более интеллектуальных, да?
— Да, — ответил я, с вызовом глядя на полковника, но взгляд того был неуловим. Он лишь буркнул:
— М-фэ-тэ-и…
Мне захотелось расспросить этого военного упыря, что же в аббревиатуре МФТИ вызывает в нем такую неприязнь. А может быть, он когда-то хотел стать прилежным студентом, да не хватило мозгов? Виноградов поспешил оттянуть внимание на себя. Он взял лазерную указку, и на щеке клиента появилась оранжевая точка.
— Григорий Иванович Куприн, сорок три года, женат, двое детей.
Анкетные данные нужны были членам комиссии, но не мне. Как только произойдет когеренция, я буду знать о Григории Ивановиче больше, чем кто-либо.
— Куприн — лучший кандидат из списка, — продолжал Виноградов. — Слабохарактерный, не уверенный в себе, подверженный влияниям. Работает мастером-сантехником в УК «Медведица» последние восемь лет. Пассивен, склонен к алкоголизму.
Понятно, думал я. Идеальный кандидат в диверсанты. Сантехник с грустными глазами придет в нужный дом, оставит динамит и также незаметно удалится. «Может быть, благодаря нам не будет новой войны», — любил отвечать на мои сомнения Виноградов, уверенный, что наука служит исключительно гуманным целям.
Я еще раз посмотрел на человека, с которым (а вернее, в котором), мне предстояло провести следующие часы. На своем участке этот Григорий Куприн наверняка был любимцем старушек: доброта и алкоголизм — беспроигрышное сочетание. Он пил и нырял в дерьмо, и крючковатая рука совала в грязный карман пятьдесят рублей благодарности.
— Ваша задача, — Виноградов обратился ко мне, — в состоянии когеренции с Куприным заставить его отказаться от алкоголя на один вечер. Проще говоря, заставить его не пить.
Видимо, лицо у меня стало ироничным, потому что морщины Виноградова свирепо затряслись:
— А что? Вы считаете, это просто?
Я был уверен, что меня попросят выполнить какой-нибудь трюк в духе вояк. Доставить сверток на крышу здания, забравшись на него по балконным перекрытиям. Пронести чемодан через рамку металлоискателя в аэропорту.
Не пить? Ерунда какая-то. Буду сидеть и не пить. Теперь понятны их настойчивые проверки на алкоголь. Им было важно, чтобы моя возможная тяга к алкоголю не влияла на результат.
— Не пить — пассивное действие. Не пить я смогу, — ответил я.
— Надеюсь, — услышал я негромкий голос полковника.
Виноградов дал вводную. Я не должен ломать планы клиента и выдавать свое присутствие, не должен использовать силовые приемы, вроде приковывания себя наручниками к батарее и тому подобного. Нужно вести себя естественно и не употреблять алкоголь.
— Гриша, ну че ты телишься? Запирайся, выстудишь, — рыкнул Шахов, когда мы заходили с мороза в длинный коридор управы с табличкой «УК Медведица».
Когеренция прошла успешно. В глазах у меня прояснялось, как после ослепления вспышкой. Лицо Шахова, нашего сварщика и монтажника, мелькало перед глазами.
— Гриша, ты че? — он подхватил меня под локоть. — Сердце?
— Да… прихватило, — соврал я, держа рукой место под телогрейкой, где неровно (явная аритмия) билось сердце моего клиента.
— Сейчас, сейчас мы тебя подлечим, — пел Шахов, тяжело ступая по коридору в своих прожженых и стоптанных сапожищах. — Сейчас будет двадцать грамм для ренессанса.
Позади стукнула дверь, и я увидел Костю. Молодой и здоровенный, он работал в управе с полгода. От Кости валил розовый как он сам пар, оседавший инеем на вышорканном воротнике. Хороший парень, этот Костя: грубый, зато не боится никого, даже Шахова.
— Взял? — поинтересовался я, задвигая щеколду.
— Только сало, — ответил Костя с глупой гордостью. — А у тебя?
— Есть, — похлопал я телогрейку. — Ладно, захоть.
— Иваныч, честное слово, пустой, — оправдывался Костя. — В аванс проставлюсь.
Шахов с Костей свернули в подсобку. Я пошел дальше по коридору, где в самом углу была желтая перекошенная дверь туалета. Замка не было, и слесари перестали ее закрывать, нарочно оставляя щель, чтобы все видели — занято. Администратор Вера этого не одобряла, но сейчас в управе не было никого, ни ее, ни бухгалтера Инги Витальевны — у Шахова чутье, когда можно.
Я постоял у двери, помялся. Проклятый простатит или что оно там… Вспомнил недавние мучения, словно выцеживаешь из себя горсть битого стекла. Оставлю это удовольствие… Выпью, легче пойдет. Я притворил дверь плотнее, чтобы не воняло.
Окна подсобки заложены кирпичами, и свет давала желтоватая лампа, висящая на алюминиевом проводе. Здесь хранились инструменты и трубы, а по вечерам устраивались небольшие посиделки. Хорошее место: сыроватое, зато не проходное.
Максимыч — так мы звали Шахова — раскладывал на столе две газеты, делая их внахлест для надежности. После смены Максимыч суров и неразговорчив. Он весь сморщился, стянулся, ушел в черную дыру своего лица, изъеденного усталостью и сварочной пылью; остались от Максимыча лишь командирские усы с торчащей папироской и грубые руки, вымытые дешевым стиральным порошком, от которого кожа становится белесой, а линии жизни — особенно черными.
— Сейчас все будет эпистолярно, — щурился он от дыма, доставая Карла.
Карл — швейцарский нож с отверткой и плоскогубцами. На его алюминиевой рукоятке — маленький белый крестик на красном гербе. Отличный инструмент, вечный. Карлу было 17 лет — по крайней мере, столько он жил у Максимыча, напоминая об одной досадной ошибке в его жизни. Карл хоть и был снабжен плоскогубцами и отверткой, железа в своей жизни не пробовал: Максимым не давал открывать им даже пивные бутылки («Тебе подоконников в конторе мало?»).
Короткое лезвие Карла чеканило полукруглые кусочки колбасы. Хороший мужик, наш Максимыч. В такие моменты я смотрел на него с теплом, как сын на отца, мастерящего лодку, хотя разница у нас — лет десять, не больше. От Максимыча и его грубых рук исходил дух основательности, которая была его чертой и в работе, и в отдыхе. Не суетливый он, этот Максимыч, а главное, не строит из себя бог весть кого. Вот он сейчас трезвый и злой, и это видно по его лбу, который наползает на глаза и ест их двумя мрачными тенями. Но это — потому что трезвый.
Костя сполоснул стаканы из бутылки. Остатки воды он расплескал по некрашеным чугунным батареям, сваленным вдоль стены. Я полез во внутренний карман телогрейки.
— Только так, мужики, — вытащил я ноль-семь и водрузил в центр натюрморта. — Да и то случайно. В седьмом «А» дали…
Я рассупонил ватник и вытянул ноги. От ледяного пола веяло промозглостью, сбоку жарил старый обогреватель.
— Седьмой «А» по Обухова или седьмой «А» по Комсомольской? — уточнил Максимыч.
— По Обухова. Там как получается: стояк греет, а радиатор холодный, вернее, не холодный, а как бы…
— Тихо! — оборвал Максимыч. — Не девальвируй интригу. Потом расскажешь.
Костя уныло смотрел на бутылку. В Косте — килограммов сто. Бутылку он выпивает с утра, для разгона.
И тут у меня подступило. Пить нельзя. Нельзя пить и баста. Какая штука выходит глупая. Главное, как сказать об этом Максимычу — он и в табло дать может. Да пусть лучше даст. Неудобно как-то.
Сам я хоть робостью характера не отличался, но этот Григорий Иванович налип на меня своим рыхлым телом, и от одной мысли, что нужно отказать Максимычу, лицо мое обносило холодом. Холод был вокруг, я готовился сесть с ледяную воду, я знал, что другого пути нет, это вызывало во мне животный ужас. Я сидел неподвижно. Я парализовал себя, чтобы выиграть время.
— Ты чего? — устало и нежно шевельнул отворот телогрейки Максимыч. — Опять мотор барахлит?
— Ага, — я снова взялся за грудь, сбив фуфайку и сморщившись. — Не гожусь я сегодня…
«Не поверит», — мелькнуло в голове. Никогда не жаловался, и тут вдруг…
Я лгал не кому-нибудь, я лгал Максимычу, а Максимыч ужас как не любит всей это подковерщины. Да имел ли я право?
Давай, Гриша, решайся, раз, два, три… Гриша, либо сейчас, либо никогда. Сказал «нет» и все. А дальше будь что будет. Получишь от Максимыча его фирменный взгляд, черный взгляд из окопов его темных глазниц. Получишь — ну и что? Терпи и живи дальше. Раз, два, три…
Так ведь не отстанут… Я Максимыча знаю. Ну-ка, взял себя в руки, дрянь такая, и говори: не буду. Как в армии умел: не буду и все. Хоть режьте, не буду.
Нет, не идет. Не идет. И выпить тянет, аж руки трясутся. Если не пить, что тогда? Домой?
В голове поплыло утро, и Машка у зеркала, дочь моя, с ее проколотой губой. Вот дурочка! «Папка, ты у меня классный, но ничего не понимаешь в жизни, потому тебя и обманывают», — чмокнула в щеку и убежала. А Верка орет: «Что ты ей не скажешь?». А я черт его знает, что сказать. Сам в юности волосы покрасил… А Машка хорошая, глупая еще просто. Меня ни в грош не ставит, с каким-то подростком связалась, как с цепи сорвалась, дурочка…
Гриша, не отвлекайся. Гриша, пора. Самое тяжелое в моей работе — ломать, ломать себя через колено.
— Мужики, я с вами посижу, а пить не буду… Не надо мне… — сказал я быстро.
Костя оживился:
— Ну, жаль… — протянул он. — Давай, Степан Максимович, наливай. Мне бежать скоро.
— Ты погоди, салага, — оборвал Шахов. — Ты че, Гриша, на работе утомился? Не ел, поди, ничего? Смотри у меня… Мало нас, настоящих, осталось. Давай-ка двадцать капель для инаугурации.
Он поднял пустой стакан. На клейком стекле отпечатались пальцы.
— Нееее… — остановил я. — Не могу сегодня. Верке обещал, а тут еще сердце… Ну, прости, Максимыч.
Я застыл, внутренне остановился, как человек, ожидающий удара сзади. Я смотрел не на Максимыча, а чуть наискосок, на сваленные у дальней стенки чугунные радиаторы, и лицо Максимыча чернело справа, покачиваясь. Надо смотреть в глаза, но стыдно, ой как стыдно!
— Как знаешь, — сказало лицо.
Максимыч пригладил рукой тонкие свои, черные волосья, облепившие голову, как тина, и перевернул мой стакан.
Обиделся? Вроде не обиделся. Не поймешь.
А лучше бы обиделся. Легко они меня как-то на берег списали… Хотя это неплохо… Нужно терпеть, терпеть…
Не люблю подводить людей, а уж врать — последнее дело. Да кому врать? Максимычу! Не умею я врать. У меня на лице все написано. Я даже Верку-то провести не могу, а тут Максимыч.
Стыдно, очень стыдно. Сам не люблю, когда кто-то за столом не пьет, жеманится, ну, точно брезгает. Не одобряют у нас этого. Если ты болезный или при смерти, так лежи дома и не баламуть мужиков. А если уж они тебя приняли, носом крутить — паскудство сплошное.
Я снова взялся за сердце, сморщился и тут же плюнул — актер-то из меня никудышный.
Максимыч подержал в руках бутылку, утер ее рукавом и улыбнулся этикетке. Он в этом толк понимает. Он во всем толк понимает. На черном лице заблестели сметливые глаза.
— Ну что, Костян, бумсик?
— Давай, — поддержал молодой.
А меня как будто нет. Максимыч этого Костю не любит, а тут — ну как с сыном возится. Бумсика предлагает — а бумсик, это наше, жэковское, не для посторонних… Что я, ревную что ли? Ну, Гриша, дошел ты до таких мыслей на почве трезвости… Проще надо быть.
Я отсел вполоборота и закурил папиросу. Лучше Максимыча бумсик не делал никто. Это рецепт он привез с северов, где работал когда-то.
А как Максимыч делал бумсик — загляденье. Не отводя от Кости взгляд, ловко, как фокусник, он вытянул откуда-то справа початую двухлитровку пива. Глаза его заговорчески смеялись сквозь табачный дым. Пожевав папиросу, Максимыч поднял пустой стакан на уровень глаз, и взгляд его стал сверлящим — такой бывает у наших лаборантов там, в виноградовской лаборатории, когда они отмеряют нужное количество реагентов. Водка полилась ровной струйкой, холодным и вязким глицерином. Максимыч налил грамм пятьдесят, бережно отставил бутылку, а потом аккуратно влил туда пива на треть. Затянувшись, он отложил папиросу в старую банку из-под сельди, закрыл стакан свой огромной ладонью и резко встряхнул, ударяя дно о вторую ладонь. В стакане забурлило, и поднялась густая пенная шапка — бумсик.
— Пей живее, — протянул он стакан Косте. — Пей, пей, пока эйфория не вышла.
Костя в несколько глотков смял пену и замер, прислушиваясь к ощущениям.
— По вкусу — шампанское.
На вкус бумсик изумителен — никакого жару, только свежесть во рту. Пьешь и легче делаешься, невесомей… А Костя заглотил и сморщился даже — дурак.
— Это что, — Максимыч принялся за вторую порцию для себя. — Это что… Мы вот под Уренгоем стояли месяц. Лагерь там был, поселок сварщецкий. Представь, десять мужиков, слесари, трактористы… Мороз — минус тридцать восемь. На всю братию — ноль тридцать три.
— И как? — спросил Костя, обмякая.
— Как, как… В нос закапывали.
— Водку что ли?
— Водку. Запахи с тех пор не чувствую. Но в профессии говномеса это даже к лучшему. Колбасу чувствую — это главное.
Хлоп — бумсик выдавил пузырчатым сводом ладонь Максимыча, стакан описал дугу, и Максимыч стер остатки пены с усов. Вот Максимыч правильно пьет, с пониманием. На Максимыча посмотреть приятно.
Они взялись за колбасу. Ели медленно, как барышни шоколад, смакую ее по кусочку. Колбаса была дешевая, с огромными глазками жира и ломкой оболочкой. Она хорошо пахла. Мне хотелось есть — с двенадцати не ел ни грамма, только курил. В этом доме, семь «А», еще и сливы забило, их-то в заявке не было, но не бросать же людей в беде. Пришлось за шнуром бегать, там не до обеда, мат-перемат, зато дело сделано и бутылка с собой. А все же стыдно колбасу на сухую брать, точно воруешь. Люди-то для дела пользуют, а я что — жрать пришел?
— Жаль, что я Верке обещал… — вырвалось у меня. — Трезвым сегодня надо быть, дочь старшая придет…
— Такое вообще нельзя обещать никому, — заявил Максимыч, расправляясь и дыша. — Тем более Верке. Ты уж не обижайся, Гриша. Я эту жизнь повидал. Я авиационный двигатель вот этими руками собирал. Я в дерьме по колено варил, и в плюс и в минус сорок. В России алкоголь является неотъемлемой частью всемирной культуры, как Бетховен и Ландау.
— Нифига подобного, Максимыч, — вмешался Костя, вытащив свои сигареты с фильтром и подкуривая. — Я могу пить, а могу бросить. Могу не курить вообще. Много раз пробовал. Все от человека зависит.
Максимыч, на лице которого к глазам и усищам добавилась теперь паутинка румянца на щеке, наклонился через стол:
— Ты, Костя, не обижайся, но человек ты анизотропный, и рассуждаешь аналогично.
— Какой? — напрягся Костя.
— Тихо, тихо, — Максимыч прижал набухший Костин кулак и спокойно продолжил. — Анизотропный. И с нашими, и с вашими. Сегодня с нами пьешь, а завтра в элитке шабашишь. Отсюда у тебя известный дуализм: пить или не пить, водка или бургунди. У тебя еще кристаллическая решетка не оформилась, понял? Ладно, пей вот.
Он сунул Косте взбелененный стакан. Бумсик сегодня шел замечательный, легкий и пузыристый, как коктейли в парке Горького. А то, бывает, пиво выдохнется и никакой пены. Обычный ерш.
Максимыч налил себе, встряхнул. На тяжелом лице бывшего сотрудника авиационного НИИ, а теперь сварщика первой категории Степана Максимовича Шахова обмякли складки. Я любил, когда он выпивал и становился спокойным, твердым и говорил удивительные вещи.
— Антиалкогольные кампании придумывают кабинетные крысы, которые пользуются теплом, которое я им подвел, и говорят мне, чем занять мой досуг, — говорил он. — Если сию крысу взять за сытые ляжки и отправить в Уренгой, на трассу, если обрядить ее в робу и маску, дать ей электродницу и магнит, а потом дать заварить шов с допуском два миллиметра, да в минус сорок пять, я погляжу, как эта крыса запоет. Мы находимся на территории, где можно не жить, а выживать, и это нужно актуально учитывать.
Костино сало лежало на столе, завернутое в тонкую бумагу. Я взял полукруг колбасы, поднес к носу и положил обратно. Потом быстро запихал в рот и принялся жевать, поражаясь собственной удали. Колбаса таяла во рту.
— Научно доказано: алкоголь не согревает, — заявил я. Вид Максимыча с хмелеющим носом действовал на меня, как водка.
Максимыч принял вызов.
— Ты, Гриша, в антропологию не лезь. Антропология говорит нам, как пить, а психология — для чего. Объясню на пальцах: чтобы впаять вот такую метровую катушку с допуском миллиметр в Уренгое, в минус пятьдесят, нужен факт героизма. И героизм этот нуждается в каталитическом преобразовании, коим является флакон. Пробовали, варили катушки на трезвую — все равно брак. Что делать? Матюги, перекур, выпили, получилось. И это не теория, а федеральный закон природы.
Катушки — особая гордость Максимыча. Попросту говоря, катушка — это отрез трубы магистрального газопровода, который нужно с точностью до миллиметра вварить вместо поврежденного участка. Диаметр этого хозяйства — метр сорок. Катушки доверяют варить не каждому сварщику — приедет комиссия с ультразвуковыми приборами, и за каждый наплыв или неровность премии лишат всю бригаду. Варить катушки — это вроде как мертвую петлю на самолете делать.
Максимыч насадил на Карла кусок колбасы и с вызовом съел. Взгляд его уперся в Костю. Он продолжил:
— Эти придурки с акцизами на водку не знают жизни. Это чмо в костюме, которому ты делаешь отопление, в часы своего досуга отбудет в Большой Театр или какой-нибудь клуб. Я спрошу тебя, Костя: а должен я, Степан Шахов, развиваться духовно? Я, который читал Кафку под одеялом, имею право расти, как личность? И как мне это делать, если зарплаты не хватит даже на бирку от театра? Алкоголь для меня — это средство общения, самопознания и духовного роста, а он, — Максимыч кивнул на меня, — пытается свести его к источнику углеводов.
Не люблю, когда обо мне вот так, в третьем лице. Это Максимыч проучает меня. Ладно, имеет право…
Хлоп, хлоп, хлоп. Бумсик пенился и лился через край. Колбаса заветрилась. Максимыч обвел нас торжественным взглядом. Сквозь густые усы просвечивали лоснящиеся губы. Я помнил, как быстро хмелеешь с этого бумсика.
— Если я, Степан Шахов, залудил после смены стакан, то для чего я это сделал? Я, человек с образованием, кстати? Чтобы напиться, как свинья, и проспать до утра? Нет, я хочу окунуться в жизнь полную смыслов, которой я лишен в силу многофакторных перипетий. Я хочу с хорошими людьми поделиться тем, что в душе. Меня тоска давит насухую, но я не лезу в петлю. Я живу уже шестой десяток и еще два десятка отутюжу, потому что вот эта жизнь, — Максимыч поднял стакан, — есть мой азимут. И я не одинок. В России два слоя реальности, и один из них пригоден для жизни избранной кучке негодяев, паразитирующих на народных массах. Эти народные массы существуют там, где сама природа не ждала найти разумную жизнь. Наличие второй реальности — алкогольной — делает возможным цивилизацию здесь, на одной шестой части суши.
Костя выковырнул из-под стола пустую бутылку подсолнечного масла, посмотрел на просвет и накапал остатки на кусок черного хлеба. Жуя, он хмуро заметил:
— Максимыч, тебя послушать, водку в аптеке продавать надо. Ты тоже не обижайся, из института ты ушел, бизнес твой прогорел, газовики тебя поперли. Не вписался ты в эту жизнь. У Карла своего спроси — не вписался.
У меня подступило. Про Карла — это Костя зря. Молодой он еще, чтобы про Карла. Я с тревогой взглянул на Максимыча. Тот молча курил, и лицо его, зарозовевшее, светило через дымные разводы.
В 90-х, когда авиационный институт был на краю пропасти, Максимыч с компаньоном начал то, что называлось тогда модным словом бизнес: мешочничал, спекулировал видеомагнитофонами, организовал алкогольный ларек. Правда, все без особого успеха. А потом появился на горизонте Анатолий Швец, через посредничество которого они купили партию алюминиевых кастрюль. Эти кастрюли они выгодно обменяли на швейцарские ножи. Продав ножи, в то время можно было купить даже «Мерседес».
После этого Швец пропал, кастрюли уехали за бугор, а ножи оказались подделкой из хрупкого сплава. Максимыч с горем пополам сбыл их под видом сувенирки и запил. Но первый демонстрационный экземпляр ножа, который Швец отдал Максимычу, был настоящим, с металлической ручкой и вечными лезвиями. Максимыч оставил его себе на память. Это и был Карл.
Анатолий Швец всплыл через несколько лет, стал предпринимателем, позже — депутатом, и о его былых проделках почти никто не вспоминал. Никто, кроме, может быть, Максимыча, который благодаря золотым своим рукам получил сертификаты и уехал с вахтовиками варить магистральные трубопроводы. На севере он проработал лет восемь, но и там не сложилось.
— Я, Костя, как пить-то начал, — миролюбиво заговорил он. — Вот сидишь дома, работы нет, денег нет, но главное — перспективы нет. Жена работает, дети учатся. Поговорить с кем? Не с кем. Друзья деловые. Нет им дела до безработного, так, деньжат подкинут. Времени у них мало — работают. Позвонишь, каля-маля, как дела, а он тебе — совещание. Или — ребенка забрать надо. Или еще какая эквилибристика. Никому ты не нужен. Встанешь в одиннадцать, выпьешь, поешь, в час — опять на боковую. Поспишь до четырех — дети возвращаются, там жена. День пролетел. Выпил, заснул. А как иначе? В петлю лезть?
Костя смотрел перед собой:
— Не знаю, как лучше. Я в те годы мелкий был. Но Швец твой вон куда залез, а ты? Не вписался, значит.
— Залез, эпистолярно залез, — Максимыч налил Косте, тряхнул, передал и принялся за свой стакан. — Вот ты, Костя, начинаешь чуть-чуть соображать. Бумсик в тебе мысль будоражит. Вот он как залез? Он, сука такая, пить — не пил, но где чего уволочь — это всегда пожалуйста. Я же честный бизнес строил, я налоги платить собирался, я, если хочешь, кровные свои вкладывал. А он, сука такая, кредитов-перекредитов набрал, того с этим свел, навар забрал и выветрился. Вот это ты называешь «вписался»? И ты, Константин, приходишь к очередному выводу, что в России алкоголизм — это источник честности, или, если уточнить, ее оборотная сторона.
Я хохотнул:
— Максимыч, ты тоже, ей богу… Ну, не обобщай. Честности…
Он хлопнул, выпил, отдышался, и на подбородке заблестела ямочка.
— Григорий, давай не будем редуцировать кислое к соленому, — он потряс в воздухе Карлом. — Если бы я воровал, как Швец, зачем мне пить? Вот сам подумай — зачем? Но я сознательно выбрал путь честности. Пока он там по куршавелям раскатывал, я катушки варил в минус пятьдесят семь, и как любой человек, живущий в рамках эмпирической реальности, вынужден анестизировать бытие.
— Ага, если бы не анестизировал — может, не турнули бы. Получал бы сейчас сотку в месяц, — проворчал Костя. — Сварщики везде нужны.
Максимыч слил остатки водки. Голос его звучал далеко, как из той трубы на метр сорок, которую варил он в свои минус пятьдесят семь:
— Зажали. Встряхнули. Чокнулись. Учись, а то так и будешь чужим умом проживать, — брови его расползлись в добродушной улыбке. — Костя, Костя, опять ты гнешь свою изотерму. Да не турнули они меня — сам я ушел. Я ж один на всю бригаду катушку мог заварить. А ушел, потому что понял, что есть реальность и что есть азимут. Скучно мне, понимаешь, катушки варить. Смена — 16 часов, температура — минус шестьдесят два. Мне с вами, оппортунистами, теплее.
Костя встал, пошарил рукой по воздуху и сел обратно.
— Вот же, мать вашу… Ноги как от самогонки. Не идут. А голова ясная.
— Бумсик, — удовлетворенно кивнул Максимыч. — Этиловый спирт плюс волшебная сила пузырьков. Экспонента надвое. Ты садись, садись, колбаски скушай, — он схватил Костю за рукав. — Кто пьет — тот честный. Априори. Иначе зачем? Костя, молодой еще, мальчуган, — он ласково тянулся к Костиной белесой шевелюре. — Мы не прогнулись, понимаешь? Не сдрейфили. Накатило, пришла новая власть, мораль-амораль. А мы — старые. И ты старый. Нас такими вырубили, понимаешь? Тесаком рубили. По камню.
Костя уронил голову на руки.
— Мы не жалеем себя, чтобы сохранить для грядущих поколений то, что эти мрази верхолазные вытирают из народной памяти. Это наша с тобой миссия, Костя. Держись, Костя, мужик, — приговаривал Максимыч ласково.
А меня словно и нет с ними, сижу я, как тень отца Гамлета, ни на что не прохожий. И слова Максимыча звучат музыкой, только не для моих ушей, а если точнее, не для моего слоя реальности, как говорит Максимыч. На трезвую он, кстати, не такой добродушый, и все больше матом кроет, хотя дело свое знает на ять — этого не отнимешь.
Костя встал рывком, нашарил телогрейку, прижал к груди сбитую шапку и рванулся к двери. Шарф его свисал из-под рукава и мел по полу.
— Все. Ушел я.
Шваркнула дверь.
— Да, иди, обсос элитный, — проворчал Максимыч. — Сало свое забрал, хламидник.
Он развернулся ко мне и чеширская улыбка под усатым сводом обожгла меня, как прощение.
— Гриша, дорогой Гриша. Эпюра мысли, Гриша! — он поднял палец, желтый, с графитовым полумесяцем ногтя.
Максимыч обнял меня за шею и притянул.
— А вот теперь… Вот теперь мы выпьем. Хоппа!
На столе возникла бутылка, какой я не видывал. Голубоватое стекло с гравировкой и этикетка, точно отчеканенная из стали пластина.
— Глянь, Гриша — серебряной фильтрации. Вкус — как парное молоко, а? Эх, Гриииша, — Максимыч снова притянул меня. — Сам видишь, как нас мало осталось — ты да я. Все, Гриша, нет более никого в обозримом парсеке, нету. Мы, твою мать, держаться должны друг друга, понимаешь? Давай-ка двадцать капель за счастье всех людей и твой миокард в отдельности.
Максимыч действовал на меня, как снотворное. Слова его качали меня в колыбели. Карл с насаженным куском колбасы тянулся в мою сторону.
— Нет, Степан Максимыч, — отстранился я и съежился, задержал дыхание. — Нет, сердце у меня, пойми…
— Это ты пойми, — негромко пел Максимыч. — Сердце — потому что бросаешь резко. Я когда курить первый раз бросил, чуть не помер. Нельзя резко, Гриша. Мало нас. Постепенно надо. По чуть-чуть. По пятьдесят, а?
Стакан уже холодил руку, и я словно скатывался по горке, представляя эту смачную двухходовку, когда водка доведет голодный желудок до исступления, и тут же что-нибудь мясное растопит в животе очаг теплоты, и он пойдет выше, выше… А через минуту лицо начнет оттаивать и мысли станут воздушней…
— Фу-ты, нет, — отстранил я стакан, очнувшись. — Степан Максимович, обещал я… Не буду.
А может, и зря я ломаюсь. Эксперимент — экспериментом, а только атмосфера складывается удивительная, и если уж на то пошло, в моей тамошней жизни сроду не было, чтобы вот так мирно сидеть за столом и говорить, что взбредет в голову.
Да что я, черт возьми, как пес дрессированный? И ежели мы занимаемся серьезной наукой, не может все вот так сходу получаться, да и незачем это. Эти легкие успехи только расслабляют. Не выпью я — они премии получат и в оборот меня пустят, в горячую точку какую-нибудь пошлют, а мне это зачем? Мне, может, хочется еще немного побыть лабораторной крысой подальше от этих вояк.
Стакан кружил вокруг меня, как балерина, и я думал о том, что Максимыч, и что он, может быть, единственным принимает меня полностью. Не садится на шею, не попрекает и не просит ничего, а наоборот, дает мне все, чем богат. Он дает мне душевное спокойствие, ту уверенность в бытие, которую я не испытывал никогда даже там, в своей настоящей лабораторной жизни у профессора Виноградова.
Я еще медлил, но знал, что Максимыч возьмет свое. Я созревал. Во рту пересохло, мозжило в висках, но это — до первой. Нарастал зуд, и если не сделать что-то прямо сейчас, этот зуд расчешет меня, раздерет изнутри.
Выпил. Водка скользнула мимо языка, как водица, оставив полынное послевкусие и спиртовой дух в носу. Я вдохнул через папиросу и размяк. Мысли, клубившиеся в голове, вытянулись в струну. Через дым папирос нежно двоился Максимыч. Я никому не должен и в реальности, о которой говорил Максимыч, я становлюсь не рабом обстоятельств и поспешных обещаний, а свободным человеком. Я неуязвим.
— Воот, теплее? — приговаривал Максимыч, наливая по-новой. — А у меня там еще стоит. Ты не думай. Мне перед этим чертом палить не хотелось… Коська-братан, навязался на наши сто пятьдесят…
— Максимыч, ты интеллект, — изрек я, пытаясь успеть за удаляющимся пальцем. — Интеллект.
Палец летал перед носом, как мотылек. Максимыч что-то говорил. Мы чокались и пили, и не оставалось на языке даже горечи. Голова упала на стол, и лоб обожгло о шершавый рукав телогрейки.
Кто-то настойчиво толкал меня в плечо.
— Гриша, вставай, — широкое лицо Максимыча по-ленински щурилось и дышало колбасой. — Холодно. Пошли.
Я встал и механически оделся. Моторика меня никогда не подводила.
— Полгода стоят, — Максимыч пихнул чугунную батарею; та низко зазвенела. — Гриша, давай. Взялись, понесли.
Механически я ухватился за край батареи, и мы поволокли ее через пустой коридор к лестнице со сбитыми ступенями и наискосок через двор к сарайкам.
— А куда мы ее? — спросил я.
— На лом сдадим. Полгода стоят. Давно бы смонтировали, если нужны. А стоят — значит, не нужны. Крепись, немного осталось. Тяжелая, сука…
Я лежал лицом к стене, когда быстрый стук в дверь вывел меня из оцепенения, предвещавшего скорый сон. Я не ответил.
Дверь скрипнула, кто-то церемонно вытер ноги в прихожей коттеджа, прошагал по комнате и опустился на стул у меня за спиной.
— Алена поставит вам снотворное. Очень мягко действует, — сказал голос Виноградова. — Напрасно вы себя мучаете.
— Не надо снотворного.
— Признаться, не думал, что именно вас это так заденет.
Слова Виноградова показались обидными. Потому ли, что он считал меня задетым, или потому, что не допускал такой возможности.
— Вадим, оборонщики все понимают — это терра инкогнита, темная территория. Вашей карьере ничего не угрожает.
— Я и не сомневался. Я сам уйду.
Рука профессора легла на плечо:
— А вот это бросьте. Нельзя каждую неудачу принимать так близко к сердцу. Или у вас похмелье? — рассмеялся он.
«Тебе б такое похмелье», — подумал я.
— Да, начудили вы там с вашим Гришей. Батарею-то зачем украли? На кой черт вам дались эти батареи?
— Не батареи, а радиаторы, — буркнул я.
— Пусть будут радиаторы.
Я не поворачивался. Моя поза становилась вызывающей. Мне хотелось спровоцировать Виноградова, вывести его из себя.
— Да что с вами?! — он потянул меня за плечо. Рука у него была сухая, как пергамент. — Вы меня пугаете.
— А что тут непонятно? — развернулся я и сел на кровать, накинув халат.
Я чувствовал себя грязным. Этот алкаш, этот Гриша взял надо мной контроль, словно не было месяцев тренировок. Человек, телу которого причинили вред, может укрыться в мире фантазий, но я лишен даже такой возможности, потому что Гриша был уже там, внутри меня.
— Вы знаете, ваши субъективные переживания крайне важны для понимания ситуации, — осторожно начал Виноградов, и на секунду его подвижное лицо застыло. — Ну? Я прошу вас, очень прошу рассказать все, что вы чувствуете.
Я молчал.
— Мне кажется, — продолжил Виноградов, — что все это более чем нормально…
— Ерунда. Григорий Иванович нас всех сделал… И вас тоже. А радиаторы украли, чтобы на бухло заработать. Вот как-то так. А почему я на это согласился — не знаю.
Маленький, пропорциональный, словно человек в масштабе, Виноградов не мог долго сидеть на месте. Он подскочил и начал расхаживать по комнате, которая была ему слишком тесной, сшибая стулья и двигая стол. Инстинктивно он прижимал к животу руку без кисти, словно оберегая от чужих взглядов.
— Я как-то говорил вам, что большую часть жизни человек ведет себя, как автомат, — говорил он. — Как робот. И Григорий Иванович — робот. И вы, и я тоже. Наше тело со всеми рефлексами, инстинктами и автоматизмами играет большую роль, чем сознание. Тело обманывает сознание, создавая иллюзию, будто приказы исходят от нас самих благодаря нашей воли, нашим желаниям. Но это не так. Помните эксперимент с томографом? Ваш мозг выбирал одну из двух фигур на 0,7 секунды раньше, чем вы осознавали ваш выбор. Фактически, тело делало выбор за вас, а потом подсовывало готовый ответ, который вы искренне считали своим… В жизни человека очень мало ситуаций, когда сознание берет полный контроль над происходящим.
— Но мне удавалось раньше. Они брали нужную карту, разве нет?
— Да, но волевое усилие для выбора нужной карты ничтожно. В этом нет моральной дилеммы. Любой человек может выбрать из колоды валета треф или даму пик. Но здесь вы столкнулись с подлинной мотивацией, которая укоренена в физиологии человека. Вы пытались лишить алкоголя тело человека, страдающего алкоголизмом. Григорий Иванович играл на своей территории, и вы напрасно так расстроились…
— По-вашему, мы безвольные скотины, которые живут иллюзией, будто что-то могут?
— В большинстве случаев — да. Мы зомби. Похожие на людей зомби, которые могут ходить во сне или машинально вести автомобиль. Ваша гипотеза, будто чужое тело — это танк, а вы в нем механик-водитель, не совсем верна. Относитесь к своим клиентам… как к детям, которых нужно заставить что-то сделать. Можно силой, но лучше — хитростью.
Я растянулся на кровати и стал глядеть в потолок. Мельтешение Виноградова раздражало.
— Знаете, Вадим, — продолжал он. — Обычный человек постоянно борется со своим телом, не осознавая этого. Приручить в себе зверя, обмануть его — вот задача не только для вас, но и для каждого из нас. Просто мы не понимаем этого так отчетливо, как вы сейчас.
Лицо Виноградова то возникало в поле зрения, то исчезало. Оно состояло словно из обрезков чужих лиц, красивых и безобразных, старых и молодых, и не будь оно столь живым, он казался бы уродливым.
— Есть еще кое-что, — буркнул я.
Профессор остановился, но хватило его ненадолго. В моей голове роились слова, но как только я ловил их, они звучали фальшиво.
— Да говорите уже, — не выдержал Виноградов. — Откуда в вас эта театральность?
Я вспоминал Гришу и Максимыча, Карла и запах подвальной сырости. Мысли нарывали во мне, но не могли вырваться наружу.
— Этот Гриша казался мне моральным уродом, алкашней…
Я не знал, что сказать дальше. Что мне понравилось быть Гришей? Это неправда. Тогда, во время погружения, я чувствовал себя человеком, оказавшимся в тесной пещере, который давит в себе ростки паники и стремится на свежий воздух.
Но было что-то еще. Было что-то глубоко личное, тоскливое и щекочущее.
— Знаете, Александр Иванович, я здесь как узник.
— Вы чувствуете одиночество?
— Иногда. В этом Грише при всех его слабостях было что-то… человеческое, что ли. У меня уже не получается презирать его. Я никогда не видел людей так, как видит он. Знаете, а может, это мы — моральные уроды? Может, это мы живем в другом измерении, не видя жизни, настоящей жизни? Меня пугает вот что: если завтра клиентом будем какой-нибудь нацист или маньяк, а я вернусь и скажу — я понимаю его и сочувствую?
— И вернетесь, и скажите! — рассвирепел вдруг Виноградов. — Потому что каждый человек всегда прав. Каждый. И даже маньяк.
— Александр Иванович, так бог знает до чего дойти можно! А это моя голова, понимаете, моя голова. Как мне жить со всеми этими понятиями?
Виноградов смягчился:
— Вы знаете, это напоминает фрейдовский перенос, когда пациент проникается чувствами к психоаналитику. Нет, погодите, это, скорее, Стокгольмский синдром…
— Александр Иванович! Я не псих и неврозами не страдаю. Но этот Гриша со своим Максимычем говорят мне, что я жил не так. А я не хочу жить, как они. А может, и хочу. Я уже не знаю. Я подглядываю в замочные скважины, а теперь захотелось оказаться по ту сторону двери… Что вы на это скажете? Что за синдром такой?
Виноградов спрятал поглубже свой исследовательский азарт и заговорил спокойно, тем голосом, которым он убеждал военных. Шаг его стал размереннее.
— Вадим, вам дана уникальная возможность влезть в шкуру другого человека, видеть мир его глазам и оценивать события его умом. Это потрясающе. Это как первым слетать в космос, первым ступить на Марс. Вы Гагарин, Юрий Гагарин. Вы увидели Землю с высоты. Нет, не то… Вы посмотрели хороший фильм — относитесь к этому так. Да, хороший, вдумчивый фильм.
— Меня этот фильм совершенно сбил с толку.
— А разве хорошие фильмы не должны менять нас?
Я сел на диван и стал разбирать сваленные вещи. Отыскал брюки и быстро натянул. Заснуть уже не удастся.
— Мне нужно волноваться о том, куда вы собираетесь? — спросил Виноградов.
— Нет. Но у меня есть вопрос: урежут ли премию за срыв эксперимента?
— Прекрасно, — оживился профессор. — Вам заплатят в полной мере. Я согласовал вопрос, Осин уже все подписал. Я вижу, вы возвращаетесь к прежней жизни.
В последних словах был сарказм.
— Да ну вас! — хлопнул я дверью.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги После завтра предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других