Нецелованный странник

Аякко Стамм

Произведения Аякко Стамма завораживают читателя. Казалось бы, используя самые обыденные вещи, он создаёт целые поэтические замки, которые ведут в глубь познания человеческой природы, в те самые потаённые уголки человеческой души, где бережно растится и сохраняется прекрасное. Странное, порой противоречивое наслоение реальностей присуще творчеству автора. Но самое главное – в нём присутствует то, что мы называем авторским почерком. Произведения Аякко Стамма нельзя перепутать ни с какими другими.

Оглавление

Смерть писателя

Жизнь оказалась довольно интересным занятием, настолько, что наиболее логичным её продолжением становится Cмерть

Слякотным апрельским утром, хоронили писателя Ивана Данилыча Верховского. Погода была отвратительная. Серая пелена, окутавшая небо, скудно просеивала сквозь плотную, как бабушкин кисель субстанцию тусклый холодный свет несмелого ещё весеннего солнышка. Моросил противный мерзкий дождик, превращая ни в какую не желающий таять снег в преотвратное месиво песка, грязи, воды и ещё чего-то склизкого, холодного, мокрого, бесстыдно проникающего сквозь любую, даже самую резиновую обувь, одежду, кожу и оседающего где-то внутри навязчивым, долгоиграющим ревматизмом. Или уж как минимум насморком. Было грустно, то ли от такой погоды, то ли от тяжёлой утраты, понесённой отечественной литературой в лице безвременно почившего Ивана Данилыча — скорее всего, и от того и от другого. Во всяком случае, погода пришлась как раз подстать происходящему. Хоронили писателя за городом. На городском кладбище не было места, оно давно уже было закрыто для захоронения ввиду абсолютной переполненности. Как не уговаривали городское кладбищенское начальство организаторы траурного мероприятия — драматург Лычкин и молодой поэт Завьялов-Кунцевич — чтобы сделать исключение для покойного, ничто не помогло. Какие только доводы не приводили они в пользу своего прошения. И что усопший был председателем правления местного отделения Союза писателей, и что, дескать, не одно поколение советских, а ныне российских, украинских, казахских, киргизских и прочее-прочее граждан выросло на его произведениях, впитав с материнским молоком дух борьбы и просвещения, жирно намазанный щедрой рукой гения на сермяжный хлеб правды и истины. Наконец, вдова не постоит за щедрой благодарностью. Всё напрасно. То ли вдова таки постояла, то ли кладбищенское начальство не употребляло сермяжного хлеба ни с какими намазанными на него ингредиентами, только хоронить Ивана Данилыча пришлось на загородном сельском погосте.

Ну и что ж с того? Покойный всегда, ещё при жизни, тяготел к простому народу. К тому же совсем недалеко от кладбища находится его (простите, уже не его) шикарная дача, в стенах которой были написаны все нетленные шедевры последнего периода жизни автора. Что же касается вдовы, то едва только майское солнышко пригреет набухшую от талого снега землю, и вплоть до самых ноябрьских затяжных дождей она всё время безвылазно проводила здесь. Так что сам Бог велел — и земля местная, что называется, будет ему пухом, и скорбящая муза рядышком.

До кладбища ехали довольно долго и скучно. Старенький как мир ритуальный автобус, судя по скорости передвижения и по режущему слух скрипу всех его составляющих, провожал в последний путь многих, очень многих представителей рода человеческого. Он осторожно объезжал ухабы и рытвины взбухшего язвами и гнойниками асфальта, постеленного здесь, должно быть, ещё в позапрошлом веке, страдальчески охал, подпрыгивая, если объехать препятствие не представлялось возможным. А когда тяжело опускался после очередного прыжка на грешную землю, создавалось впечатление, что в последний путь направляется не только Иван Данилыч, но и его катафалк вместе со всеми провожающими. Покойному писателю-то было всё равно, да и автобусу, наверное, тоже, а вот провожающим.… Наконец, древняя колесница остановилась, вздохнула натужно последний раз и замерла.

— Усё! Прыйихалы! — торжественно сообщил возница, в глухом чёрном смокинге сверху и в выцветшем, с коленками, трико и кедах снизу, — Асфальт скинчелся! Дали ножками, на ручках!

— Как же так?! Что же это за издевательство над покойным?! Прямо вандализм какой-то! Ничего святого! — гневно ворчали в усы и носовые платки провожающие. Но спорить с возницей не осмелились, ещё назад ехать отсюда.

Все вышли, вывели под руки безутешную вдову, вынесли полное собрание сочинений на бархатных рубинового цвета подушечках, достали из автобуса гроб с телом и выстроились стройной, правильной, согласно ритуалу, колонной.

— Куда идти-то? — вслух высказал общий вопрос поэт Завьялов-Кунцевич.

— Гэть отам, — показал пальцем возница. — Через калюжыцю, у стовпця праворуч, за чагарныком та йе цвынтар, ось. Отутэчки нэдалэко.

Осталось загадкой, понял ли кто-нибудь конкретные и исчерпывающие указания водителя. Но оркестр ударил траурный марш, и процессия двинулась в направлении, согласном указующему персту.

— Тяжёл же, боров, — думал про себя (в смысле, не вслух), несущий на своём левом плече гроб с телом покойного его ближайший друг и собрат по перу писатель Перомани. — Надо ж как отъелся, а ещё говорят, писательский хлеб горек. Горек-то он горек, но видно не для всех. Вон Лычкин, драматург ити его…! Прихлебатель хренов! Всегда был прихлебателем, и теперь вон, веночек несёт, самый маленький выбрал, самый лёгенький. «От собратьев по литературному цеху». Ой-ёй-ёй! Мать твою! Собра-атья!… А когда пьесу твою бездарную, эту, как её… «Диспут товарища Ленина с Марксом о роли крестьянства в эпоху мировой революции» ни один театр ставить не хотел, кто тебе собратом был?! Кто её пристроил?! Кто в сельском клубе организовал народный театр для твоей пачкотни?! Кто?! Перомани. Только теперь это уже…

— Не растягиваемся, товарищи, не растягиваемся, подтянитесь там сзади, — молодой поэт Завьялов-Кунцевич, поддерживающий за правый локоток безутешную вдову, время от времени вспоминал свою обязанность организатора мероприятия.

— Не растя-ягиваемся, не растя-ягиваемся, — передразнил поэта Перомани. — В командиры выбился! Стихоплёт! Знаем, кто тебя выдвинул, сам бы ты со своими стишками так и мыкался бы по третьесортным журналам. А ему сбо-орник, да ещё в твёрдом переплё-ёте! Пока покойный-то Иван по заграницам разъезжал да с читателями встречался, было кому Лизку-то утешать и блюсти. Лизоблюд несчастный! Я б тебе на месте Ивана показал бы сборник! Я б тебе!… Вот и теперь утешает, мастер слова…. По рогам ты мастер! Нет бы, гроб понести, так…

— Ой! Ванечка! На кого ж ты меня покинул?! Как же я теперь?! — голосила безутешная вдова, поддерживаемая с двух сторон.

— О! Запричитала, кукла! — продолжал свой нелицеприятный комментарий Перомани. — Небось, когда рога мужу наставляла, не думала, что Иван уже не молодой, да и здоровьишко уже не то: и мигрени, и печень никуда, да и сердчишко давно пошаливало. Хотя, наверное, именно об этом и думала. А чё ей, баба в самом соку, не старая ещё, можно сказать, молодуха. На кой ей этот старый хрыч? Вот теперь и при деньгах, и при квартире, и при даче, и при машине, и упакованная вся с ног до головы, и при любовничке молодом. Да ведь не иначе как они его и ухайдохали! Точно! Так и есть! Много ль ему, бедолаге надо-то было? Ну, Лизка! Будь я на Ванькином месте, я б тебе показал! Ни за что б не помер, а стащил бы с тебя последнюю шубейку да цацки, что из-за границы понавозил, да в чём мать родила на улицу! Пинка б под голый зад к твоему стихоплюю! Вот тогда посмотрели бы, нужна ль ты ему такая, безо всего, али нет? Потом, конечно, назад бы пустил. Что ни говори, а зад-то у Лизки хорош, да и всё остальное на месте. Да, вкус у Ивана был, чего уж там.

— Не убивайтесь вы так уж, Лизавета Потаповна, — молодая, двадцатилетняя девчонка, поддерживающая вдову за левый локоток, осторожно, чтобы не смазать тушь, промокнула носовым платком предательскую слезинку и шумно высморкалась в тот же платок. — Иван Данилыч для всех нас огромная потеря, он всем нам был очень дорог.

— Да уж! Особенно для тебя! — не оставил без должного внимания и эти слова Перомани. — Помолчала бы, при твоей-то должности, да с такими-то ногами и при новом председателе не пропадёшь! Секретарши всем нужны, особенно такие. Ты гляди-ка, на похороны с голыми ногами припёрлась! Ещё не известно, кто «новый» будет, а товар уже лицом, в ослепительном блеске качества и при полном ассортименте прилагаемых услуг. И как не холодно? Чай не май месяц-то? Хотя, мёрзнет, конечно. Но дело своё знает, дело прежде всего. Я всегда говорил, вкус у Данилыча есть. Что да, то да. Пока жена ему со стихоплюем голову разветвлениями украшала, он ей через секретаршу то же место тем же орнаментом. Молодец мужик! Так тебе, Лизка! Эх, если бы я был председателем, я бы тоже украсил, да так, что хоть гирлянды вешай.

Тут вдруг ему на лысину плюхнулось что-то мокрое и склизкое. Надежда ещё оставалась, когда он правой свободной рукой ощупывал голову, но как только, опустив руку до уровня глаз, увидел на ладони бело-серо-чёрную плохо пахнущую жижицу, сомнения пропали сами собой. Где-то наверху картаво прокаркала ворона и кроме матерных, отнюдь не литературных слов ничего не оставила в и без того бунтующем сознании Перомани. Наверное, воронья мама не к месту была упомянута им вслух, и довольно громко, потому что собратья по перу дружно оглянулись в сторону прозаика, а вдова даже на время перестала причитать. Но вовремя грянувший аккорд траурного оркестра благополучно исчерпал инцидент.

— Вот ведь гадина! Нашла, где с… ть! — негодовал про себя оскорблённый донельзя Перомани. — И почему именно на меня?! Кругом столько достойных кандидатур, включая покойного Ваню! Ему-то уж точно всё равно! Да ему всю жизнь везло — и в школе, и в литинституте, и потом. Как публикации, так Верховскому, как книгу, так опять ему! Девки, и те всю жизнь возле него вертелись! А на меня ноль внимания, одни только вороны. Премии, звания, загранкомандировки… всё Ване да Ване! в Союз писателей — пожалуйте Иван Данилыч! В президиум — будьте любезны, не откажите! Полное собрание сочинений — кто ж как не товарищ Верховской оставил наиболее яркий след в современной отечественной литературе! А я?! А Перомани что хуже?! А у кого он сочинения в школе скатывал, кто ему рассказы правил, кто с Лизкой познакомил, кто в правлении всю рутинную, неблагодарную работу на себя взвалил и тянет, кто, в конце концов, всю жизнь, всю его писанину первый читал и ляпы исправлял?! Кто?! Я вас спрашиваю, кто?! Перомани! А где благодарность?! Где?! Вот она — гроб с жирным боровом на плече своём натруженном несу, согнувшись в три погибели, пока этот его протеже Завьялов-Кунцевич его же вдову охмуряет, да на голые коленки его же секретарши, облизываясь, заглядывается. Эх, Ваня! Да я бы на твоём месте… был бы я на твоём месте… уж я бы тебя, то есть себя, не забыл бы… уж я бы тогда… уж я бы…. Эх! Если бы я только был бы на твоём месте….

За такими скорбными мыслями Перомани не заметил, как дошли до свежевыкопанной могилы, как поставили гроб на две табуретки для прощания с телом. Завьялов-Кунцевич, Лычкин и некоторые другие прочитали по заранее заготовленным бумажкам полные слёз и пиетета напутственные речи покойному. Вот уже вдова в чёрном траурном наряде («Чёрт возьми, а ведь как ей идёт траур», — тогда ещё подумал Перомани) первой подошла к усопшему, чтобы в последний раз поцеловать его и сказать полные горя прости и прощай. Следом за ней один за другим подходили остальные участники траурной процессии, среди которых был и он, Перомани.

Прозаик приблизился к гробу, вытер рукавом пальто скупую мужскую слезу, наклонился к телу для прощания с другом и… в ужасе попятился назад. В домовине, на белоснежной атласной подушке, укрытый такой же белоснежной простынёй, в чёрном твидовом костюме, как живой, гладко выбритый и румяный лежал он сам, Перомани.

Неожиданно гроб приподнялся над землёй и поплыл куда-то в сторону. Следом потекли скорбные лица провожавших, за ними голые берёзы, упирающиеся кривыми верхушками в серое грязное небо, по которому кружили нескончаемый хоровод оголтелые вороны, оглашая окрестности нестерпимо громким картавым карканьем. Затем всё потемнело и стихло.

Очнулся Перомани в автобусе. В себя его привёл противный, будоражащий все внутренности запах нашатырного спирта, склянку с которыми ему настырно совала в нос какая-то неприятная баба. Все уже расселись по местам, и траурная колесница тронулась в обратный путь. Какие-то люди всё время подходили к нему, участливо интересуясь его самочувствием, что-то предлагали, о чём-то спрашивали, но он ничего не слышал, ничего не понимал. Перед глазами всё ещё стоял гроб с телом, с его собственным телом внутри. Надо же, привидится ж такое. Всю обратную дорогу он только и делал, что отчаянно боролся с наваждением, никак не желающим отстать, отвязаться от него. Ему было откровенно плохо, поэтому, когда автобус подъехал к дому покойного, Перомани не пошёл вместе со всеми на поминки, а, посидев с полчаса во дворе на лавочке, отправился к себе, благо его квартира находилась тут же, в том же доме. Они с Ваней Верховским всегда дружили, ещё со школы, поэтому и квартиры выхлопотали в одном подъезде дома, отведённого для местного отделения Союза писателей.

Перомани поднялся в лифте на свой этаж, подошёл к двери квартиры, оббитой коричневым дерматином (он не мог, как Ваня Верховской, позволить себе натуральную чёрную кожу), сунул ключ в замочную скважину…. Дверь, легко поддавшись, открылась сама.

— Вот паршивец, — подумал писатель о сыне. — Опять дверь не запер. Заходите, люди добрые все, кому не лень! Ну, придёт, я ему задам.

Внутри квартиры послышался лёгкий шум и звон посуды, а гардероб в прихожей был плотно набит чьей-то верхней одеждой.

— Неужели опять вечеринка у дочери? — с тяжёлым вздохом подумал он, снимая мокрое от дождя пальто. — Этого мне только сейчас не доставало. И ведь не предупредила же, что гостей ждёт…. Хотя да, я же должен быть на поминках у Вани. Ладно уж, пойду к себе, прилягу.

Перомани зашёл в гостиную и увидел богато накрытый стол, за которым сидело множество народу. Люди пили и закусывали молча, скорбно опустив лица долу. Всё это не походило на обычно шумные, феерические гулянки бесшабашной молодёжи. Но больше всего удивлял вид его собственной жены во главе стола в чёрном траурном наряде и с заплаканным лицом. А так же большая фотография в траурной рамке, с которой на него, на живого смотрел он сам, Перомани.

— Иван Данилыч, это Вы? Вы всё-таки пришли? Как Вы себя чувствуете? Вам уже лучше? Боже мой, Вы так переволновались, так переволновались. Конечно, покойный был Вашим другом. Вот она настоящая мужская дружба. Мы так переволновались за Вас, так переволновались. Вы бы поберегли себя, Иван Данилыч, — полетели со всех сторон слова сочувствия.

Его усадили за стол рядом с вдовой, поставили свежую посуду, налили в рюмку водки, и драматург Лычкин затянул длинную, скучную речь о том, какой он, Перомани, был хороший человек, верный товарищ, талантливый писатель, и так далее, и тому подобное. Выпили, не чокаясь. Затем встал следующий, и снова длинная речь о его достоинствах. Снова выпили. Затем следующий, и снова, и снова, и снова. Несмотря на всю курьёзность происходящего слушать о себе столько лесных отзывов было, чёрт возьми, приятно. И скоро Перомани уже стало нравиться его теперешнее положение, особенно те перспективы, которое оно ему рисовало.

— Иван Данилыч, — двусмысленно улыбаясь, проговорила над самым его ухом секретарша. — А что, Лизавета Потаповна не придёт? И Завьялова-Кунцевича что-то нет…. Зато я подготовила документы, те самые, как Вы просили. Они у меня с собой. ВСЕ! Не желаете ознакомиться?

— Обязательно ознакомимся, — облизнулся захмелевший Перомани-Верховской. — Сегодня же, и во всех подробностях, с пристрастием. А Лизку вон! Стяну шубу и, в чём мать родила… под голый зад. Шалава, блин. И этого, как его, Завьялова-Кунц… Кунц… Кунцевича тоже вон! Тоже под зад коленкой, стихоплюй хренов! — новое положение вперемешку с немалым количеством уже выпитого кружило голову, приятно щекотало нервы и производило все те действия, от которых с простым человеком, незнакомым ещё с ними, может случиться…. Да чёрт знает, что с ним может случиться! — И вообще, теперь всё будет иначе, всё! — он не на шутку разошёлся, встал и, тяжело опираясь на стол, озирал притихшее собрание гневным властным взором. — Всех под зад коленом! Всех!

— Помилуйте, Иван Данилыч, нас-то за что? — взмолились перепуганные насмерть гости.

— Вас? Не бойтесь, други, вас не трону, — помилосердствовал вдруг Перомани-Верховской. — Покойного моего друга, посмертно представлю к герою! И полное собрание сочинений в десяти… нет, в двадцати томах! Вот! Моей вдове… ой, нашей вдове моего друга пожизненную персональную пенсию по потере кормильца! Ты! — он показал пальцем на секретаршу, — переедешь ко мне, сюда… вернее туда,… ну, где я живу. Лизку вон! Ты женой теперь будешь! Вы, други мои, вы все получите всё! А остальные…, — он гневно постучал кулаком по столу. — Все, кто не пришёл сегодня на мои похороны… всех вон! Всех коленом под зад! Я им покажу! Я им… всем… знаете что? Ну, так я вам сейчас скажу. Это такое… такое… это чёрт знает что такое! Вот! Я… — он крепко сжал в кулаке вилку, будто собираясь выдавить из неё воду, весь напрягся, покраснел, как рак. — Я… я знаете что? Вы ещё меня не знаете. А я вот вам сейчас покажу! Я… Я… Я…

Вдруг стол приподнялся над полом и медленно поплыл куда-то в сторону. За ним, кружась в хороводе, потекли перепуганные лица писателей, поэтов, драматургов. Следом понеслась мебель, посуда, всё задвигалось, закружилось по спирали, в центре которой неподвижно висела в чёрной траурной рамке до боли знакомая фотография.

— Всё! — проговорил человек с фотографии и, растянув до ушей чёрный беззубый рот, захохотал громким дьявольским смехом.

Неожиданно всё стихло, замерло, потемнело, превратившись в плотную чёрную пустоту.

А уже через пару дней, слякотным апрельским утром, схоронили-таки писателя.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я