В новую книгу известного писателя Бориса Спорова вошли повести «Федор», «Осада», «Орфей и Трубадур», рассказывающие о нелегких судьбах и непростых путях к вере наших соотечественников и современников.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Федор (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Осада
Глава первая
1
Рано утром, когда весеннее солнце еще не поднялось над Братовщиной, Петр Николаевич, или дед Смолин, в нижнем белье вышел на крылечко. Придерживаясь рукой за влажное перильце, какое-то время он стоял с закрытыми глазами, вовсе не осязая утреннего холода.
— Вот и все, — наконец сказал он вслух и широко открыл глаза, устремив свое лицо к дому Серовых, зная, что вот теперь и должен выйти ко двору Федя, чтобы размяться двухпудовой гирей. Дело молодое, да и сила ломовая. В деда пошел, тот в парнях подкову ломал шутя.
И верно — стукнула входная дверь в доме наискосок, и на крыльцо вышел рослый и крепко сбитый Серый — так его звали в Братовщине.
— Федя, — тотчас вдруг задохнувшись, с хрипом окликнул дед Смолин, — подойди ко мне, Федя! — и помахал свободной рукой. Иссохший и седой, в свои без малого девяносто лет, дед Смолин выглядел отцветшим одуванчиком, вовсе не отягощенным материальным существованием.
— Ты что, дед, взял и оглушил?! — Федя посмеивался. — Или проспать боишься — поднялся до света.
— Теперь уже не просплю… Уважь, Федя, — позвони там нашим, скажи, пусть Вера поспешит… скажи, дедушка, мол, умирать собрался.
— Так уж и умирать?
— Так уж… А ты меня по травке прогуляй возле дома, а то и подальше, если минута есть.
— Это можно, — согласился Серый, глянул в лицо деда Смолина и увидел безропотную смерть. Была она такая простая и такая необходимая, что даже не пугала своей слепотой.
Как ребенка, под руки, он приподнял старика и переставил его на землю. И они пошли по первой травке. И ветерок окатистый омывал их, и улыбался Серый снисходительно, а по лицу Петра Николаевича стекали в бороду мутные слезы.
Это было 1 мая, в год тысячелетия Крещения Руси.
Чернобыльским помрачением обволакивало небо, разодранные тучи беспорядочно кружили над пораженной землей, и в их холодные разрывы остудно продирались лучи ярого белесого солнца.
Не из-за горизонта земли, не из-за окаемки леса, — из-за многоэтажных бетонных домов поселка за магистральным полотном железной дороги являлось солнце в гневе и ярости, строго оглядывая прилегающие окрестные дали. Но представлялась центром всего — Братовщина, опоясанная полукилометровым кольцом железнодорожного полотна, с опорами в два ряда, с паутиной растяжек и ведущих проводов под напряжением, — испытательный полигон… Справа, в пяти километрах, за жидким смешанным лесом, за высоким забором, — закрытая территория; слева — железнодорожные мастерские, ангар под состав, многоэтажное Ведомственное учреждение и пригородная платформа; а прямо на запад, за лиственным редколесьем и полями, — воинская часть и аэродром с множеством полукруглых оцинкованных ангаров. По дороге от поселка в воинскую часть неперспективные погибающие деревеньки — Долбино и Андреево. Но прежде всего, в железных узах — Братовщина — село дважды неперспективное. И застыло над Братовщиной солнца ярое око, затуманенное чернобыльской печалью. Нет внутри железного опояса высоких деревьев — срезали, чтобы просматривалось кольцо; былая пашня поросла кустарником; оскверненный храм Бориса и Глеба без креста; погост заброшен; выпал из сельского порядка когда-то двухэтажный полукаменный дом — была барская усадьба, потом по порядку: изба-читальня, школа и правление колхоза, жилье для погорельцев. Теперь это уже не дом — остатки каменного этажа. А перед ним на площадке уныло стоит бетонный забытый солдат на высоком фундаменте, где среди имен погибших на фронте односельчан значится и дед Федора — Серов Г.И. По количеству дворов на каждый приходилось по убитому солдату. Отстреляли мужиков и дома их повырвали с корнем из земли. И давно уже, казалось бы, должна остановиться жизнь в Братовщине, но не остановилась — продолжается. Вот и теперь, ни свет ни заря, а эти двое прошли до оскверненного храма — и крестится старик, и шепчет молитву. Дед Смолин в этом храме и крещен был, и венчан, а уж отпеть — не отпоют его здесь и на кладбище рядом с предками вряд ли похоронят, увезут за пятнадцать верст на место бывшей московской свалки…
2
В тот же день, ближе к обеду, прибежала внучка Вера — месяц тому, как ей исполнилось 18 лет. Как ветерок, стукая дверями, влетела она в избу.
— Это ты что, дедуля, какие слова передаешь! Это кто тут умирать собрался?! — она откинула занавеску на двери и умолкла на полуслове. Дедушка в черной косоворотке и в темных брюках, с черной ленточкой, опоясывающей лоб, стоял на коленях перед горящей лампадкой. Тихим, осипшим голосом пел он Акафист Пресвятой Богородице. Лишь на долю минуты задержалась в дверях Вера, уже тотчас порхнула она к деду, стукнулась на колени рядом — и вместе они продолжили пение… И радостно вздрогнуло сердце деда; он развернулся к внучке, нашел рукой ее голову, склонился и поцеловал стынущими губами…
С помощью внучки Петр Николаевич с трудом поднялся с колен и тотчас лег в постель, даже говорить не было сил.
— Дедуля, а ты и впрямь прихворнул…
В знак согласия он прикрыл глаза.
— Дедуля, а врача вызвать?
— Нет.
— Дедуля, а ты ел ли сегодня?
Качнул головой: «нет».
— А поешь ли — я приготовлю?
— Поем, Верушка, — тихо отозвался дедушка, — и молочка попью…
И захлопотала внучка, загремела посудой; позвякивая бидончиком, побежала по молоко — и вновь ожило смолинское гнездо, древнее как мир.
Старик чувствовал, как в теле его угасает жизнь, как из каждой клеточки выпадает живое вещество, и, тем не менее, он знал, что ни сегодня, ни завтра не умрет — до тех пор, пока не скажет всего, что должен сказать, пока сам не произнесет в сердце своем: «все…» Неразобранные мысли и суждения опутывали его сознание томящей паутиной, так что он не мог стройно и разумно рассуждать — и в этом таилась немощная сладость уходящего человека… Надо ей наказать и передать, а дня через два позвать отца Михаила, тогда и объявить, а как иначе… И проваливалось, валилось сознание в неразгаданную вечность, в вечный покой. Но вздрагивало усталое сердце, и тогда вздыхал старик полной грудью и открывал угасшие глаза:
«Господи, путь будет так… Дал Ты мне долголетия по немощи моей, наверно, для свидетельства… жизнь прошла, а я ничего не сделал…»
Никакой болезни в себе он не чувствовал, но сознательно умирал — достаточно было согласиться со смертью.
А сейчас он отдохнет и поднимется на ноги, и будет жить, как жил вчера и позавчера… Смолин с усилием закрыл глаза, так что в висках стало больно — в незрячих глазах поплыли розовые круги и оперения, а перед мысленным взором предстала сегодняшняя Братовщина… Родная Братовщина, что с тобой стало…
За последние лет сорок ни одного нового дома в Братовщине не построено; за последние сто лет число дворов неизменно уменьшается — осталась третья часть, разреженных и раскиданных. Отрешение от земли и сельского труда; изнеможение и помешательство внутри кольца испытательного полигона — сегодняшний день. Иногда казалось, и как только могут люди жить в этих условиях?! Живут. И даже тогда, когда ночь напролет пустопорожний состав лязгал и громыхал вокруг Братовщины, люди ухитрялись спать, и только больные да старые постанывали и посылали проклятья властям.
3
— А ты у нас, дедушка, хранитель Братовщины, тебе и умирать нельзя, — кто Братовщину хранить будет? Так-то!
Смолин посмотрел на внучку отсутствующим взглядом и тихо сказал:
— Вот ты и будешь… хранителем.
Они сидели за обедом и непринужденно вели разговор.
— Да ты что, дедушка, какой же я хранитель… и лет мне, да и вообще!
— Господь хранитель всего, а уж кому Он вверит дело Свое — только Ему и знать… А умереть, что же, впереди вечность. — Старик вяло хлебал мягкий молочный суп, и белые капельки с ложки падали и повисали на бороде.
Вера любила деда, как никого в родне, все ее сознательное детство было связано с ними погибающей Братовщиной; и теперь она пристально всматривалась в его лицо — и уже явственно понимала, что любимый ею человек, действительно умирает. Казалось, и губы его уже омертвели и трудно говорить.
— А ты вот, внучка… побудь теперь дома, не отлучайся, — он помолчал, — недельку, что ли…
По кольцу железной дороги пошел состав. Поначалу лишь постукивание и посвистывание электровоза… Оба поморщились, хотя и смирились за долгие годы, привыкли к обложному грохоту, но всякий раз это воспринималось как наказание.
— Ну, пошел черт по бочкам… — Петр Николаевич усмехнулся и положил ложку на стол. — Авось не на всю ночь…
Вместе с грохотом и лязгом металла как будто кто посторонний входил не только в помещение, но и в жизнь человека, проникая в подсознание.
— И долго все это будет?
— Это испытание?.. Долго.
— Теперь уже навсегда, наверно.
— Нет, не навсегда. Вот если, когда церковь откроют, вся Братовщина молиться пойдет — тогда сатана сорвется со своих путей.
— Такого не дождешься. Потому и говорю: навсегда.
— Все в руках Божиих, — согласился Петр Николаевич. — Чайку поставь, Вера… Оно все так кажется: бесконечно, долго, навечно, а Господь возьмет и по-своему рассудит — все «бесконечное» враз и рухнет. Уж какая прежняя Россия была, до переворотов — не было в мире государства богаче и сильнее, а в одночасье и рухнула. А сегодня и того проще может быть.
— А ты ложись, дедушка, ложись, смотри, и рука дрожит.
— Устал, — согласился он, — чайку попью и лягу… Нам с тобой еще много говорить… — И шарил, шарил незрячей рукой по столу и никак не мог найти чашку.
Вскоре поплыл запах заварки, хиленький, но запашок. Вера наполнила чашки чаем, поставила на стол карамельки и сухарики, и сама села к столу. А дедушка одной рукой все ощупывал край стола, а второй так и пытался что-то нашарить — тщетно. И только теперь Вера поняла, что он ослеп.
— Дедушка, а дедушка, да ты, что ли, не видишь, ослеп, что ли?
Петр Николаевич вздрогнул и упрямо поджал губы:
— Нет, Вера, я вижу… Вот посмотри в окно — Федя Серов крылечко поправить решил.
— И правда, дедушка, что-то он там затевает.
— Вот так-то, а чаек мне пододвинь… руки отмирают.
— Дедушка, а не вызвать врача?
— А это зачем? — и дедушка добродушно усмехнулся.
4
На удивление «железный дракон» к вечеру угомонился, и даже состав вагонов припарковали к ангару. Как обычно после грохота наступали благостные часы — Братовщина погружалась в тишину.
Петр Николаевич лежал на кровати. Вера вымыла посуду, убрала в комнате, сходила за свежим молоком.
— Спишь ли? — управившись с делами, спросила она.
— Теперь уже не время спать, — и мудростью повеяло от его слов. — Прочитай мне главку от Иоанна… восьмую.
И она прочла.
— Вот ведь как! — восторженно так и воскликнул он. — Кто без греха, тот и брось камень первым… отец ваш дьявол!.. Строго судил, но уж и праведно. — Помолчал, повздыхал, сложил на груди руки, чтобы унять дрожь, и наконец сказал спокойно: — А ты, Вера, вот что: ты уже взрослая и в Господе живешь — ты не пугайся, что я умру скоро, мой век уже за плечами, без двух годов девяносто… Достань из комода, в правом ящике, на дне, синюю папку… достала? Вот и раскрой — сверху оно и лежит, завещание. А завещаю я домик тебе, там и документ оформлен и заверен у нотариуса, и деньги на пошлину я скопил — это тебе подарок от меня… А еще я завещаю похоронить меня на здешнем кладбище… знаю, знаю, что тридцать лет не хоронят, а ты вот меня и погреби без разрешения, а где — нарисовал я где и разметил точно: рядом со Смолиным… И еще завещаю: сорок дней жить тебе только здесь, в Братовщине, и каждый день над могилой читать Псалтирь — пять, десять минут. Минует сорок дней, позови батюшку, пусть панихидку отслужит на могилке — и все. Дальше тебе Бог укажет дорогу — можешь оставаться в Братовщине, можешь ехать к матери, твоя воля… А еще я тебе завещаю — крест от нашей церкви. Когда безбожники рушили храм, в конце пятидесятых, при Никите сумасшедшем, я ночью крест сорванный и увез на дровишках — и ждет он своего времени у нас во дворе, на клетушке под сеном. Так вот, когда срок придет, ты и объяви об этом, пусть и воздвигнут его на место. И икону храмовую возвратишь — Бориса и Глеба. Вот и весь завет… Здесь в папке все бумажки-документы по дому. Господи… — Он откинулся на подушку, но и тогда, видно было, голова его содрогалась от напряжения.
Все это было сказано очень просто, однако Вера, привыкшая к тому, что дедушка просто так ничего не говорит, и ему надо верить — задыхалась, как будто воздух застревал в груди. Как это: дедушка — живой, с которым только что из-за стола, пересказывает свое предсмертное завещание. Ведь это же как на своих похоронах прощальное слово. И она с трудом сдерживала себя, чтобы не заплакать навзрыд от пронзительной боли и обиды… Вызвать скорую помощь, увезти в больницу, и врачи, конечно же, не дадут ему умереть — и тогда он еще поживет.
Дедушка легко угадал ее состояние:
— Ты, Вера, и не думай, — никаких скорых, никаких врачей, никуда из дома не увози — ни живого, ни мертвого, только в храм… Да я и чувствую себя неплохо — бывало хуже. А что с завещания начал — так чтобы успеть и не забыть… Ах, как хорошо, что дожил я до весны… Вот и Федя утречком по Братовщине меня прогулял. Еще-то, наверно, и не выберусь…
Ты, внучка, не печалься — все ладно складывается. Господь меня балует… А теперь из комода, ящиком пониже, мою заветную книгу… Первую тетрадь писал мой отец — за шесть лет до моего рождения начал. А заголовок — это уж я после наклеил.
— Хроника села Братовщина, — прочла Вера вслух. — Начато в 1894 году.
— Так оно и есть. А знаешь ли, почему в 1894 году?.. Откуда тебе и знать. В том году была перепись населения, и прадед твой был переписчиком по Братовщине. Тогда он и решил составить историю Братовщины. Он и стал записывать коротко все, что связано с селом.
И Петр Николаевич начал рассказывать о том, о чем Вера уже не раз слышала, но она не прерывала его, наверно и потому, что перед ней стопкой лежали тетради, которые прежде она и в руках не держала. Сидела и тихонечко перелистывала первую тетрадь, прадедовскую. А дедушка говорил о том, чего и сам он не видел и видеть не мог, хотя ему не раз казалось, что он не только помнил, но и пережил то время, те события, о которых вот так же и ему рассказывал его отец. Говорил Петр Николаевич медленно, делал продолжительные передышки, однако в речи его были и здравый смысл, и последовательность, и логика:
— Отец мой, Николай Александрович, был доброй души человек, и больше всего на земле любил он Церковь и семью. Был он, кроме всего, церковный староста и на клиросе пел. И всегда сожалел, что не смог стать священником… Потому и хотел, чтобы я во что бы то ни стало выучился на клирика. С малых лет я бывал у Бориса и Глеба как дома: пел с отцом в хоре, прислуживал алтарником и готовился у отца диакона к поступлению в духовное училище. Так все и получилось бы, да помешала война. В 1914 году отца мобилизовали. Перед отправкой на фронт он уединился со мной и сказал памятные на всю жизнь слова…
Ему казалось, он говорил и говорил… Однако Петр Николаевич молчал — долго и как-то затаенно, и когда Вера уже хотела окликнуть его, он вдруг всхрапнул — и потекла по комнате песня спящего человека.
«Вот и хорошо, — подумала Вера, — пусть отдохнет — он ведь теперь как ребенок, ночь со днем путает».
Тетради были объемистые, разного формата — всего десять. И только первая тетрадь, прадедова, походила на старую медицинскую карту, к которой подшивали, подшивали листки, и в конце концов она превратилась в разбухший потрепанный сборник.
«Дедушка еще поживет», — подумала Вера. Вздохнула, пододвинула настольную лампу и взялась за вторую тетрадь, первую дедушкину, чтобы найти те «памятные на всю жизнь слова». И ведь нашла, и даже очень скоро:
«Вот, Петруша, — помню, сказал мне тятенька, — теперь в семье ты голова — старший мужик, никуда не денешься. А я, как чувствую, сынок, не возвернусь с войны. Батюшка отец Василий говорит: дело крайнее началось — сатана свое войско поднял против православной веры… По грехам нашим — доблудились, добрехались. Теперь только успевай отпевать. И это надолго. Не знаю, устоит ли Россия, наверно, не устоит. Но бесы все одно власть возьмут: веру, церкви, Россию разрушать станут. И кто устоит — устоит, а нет — сотрут с лица земли. Каждый дом, каждый клочок земли, каждое село и церковь отстаивать, защищать надобно. Вся жизнь будет — устоять. А евонную армию так просто не осилишь: только с крестом, только на земле, только в своей крепости и можно устоять. Из села не уезжай, не уходи, даже если гнать будут; веру не продавай, от веры не отрекайся; трудись всегда честно, а если что отбирать станут — сам отдай; храни семью и веру… Батюшка говорит — это только начало, потом брат на брата пойдут… Пока есть возможность — учись. Наука не помешает. — Отец из рук в руки сунул что-то, завернутое в тряпицу. — Сохрани, авось понадобится. Тут я по Братовщине бывало записывал, захочешь — продли. Интересно знать, что было полвека назад: вот и узришь, куда сатана правит… Семья и Церковь — главное. А село — наше отечество. Вот за это я и лягу. — Отец обнял меня и заплакал. И ведь угадал — как в воду глядел, уже через месяц погиб…» «Что же он такое особое наказывал? — вяло думала Вера. — Учиться… какое-то училище или техникум дедушка все-таки окончил. В школе работал, малышей учил. Не оставлять село… Не оставил. Только и покидал, когда на войну уходил. Не изменять вере… Не изменил. Все так.» Однако трудно было понять, и она не понимала, что же так всякий раз волновало деда, когда он вспоминал своего отца и последний его наказ. «Нет, читать надо с начала, иначе и не поймешь…»
Тетрадь первая (записал Н.А. Смолин)
Братовщина — село; земский участок 1; стан 1; призывной участок 2; следственный участок 1; врачебный участок 1; мужского населения 264; женского населения 282; расстояние от уездного города 15 верст; дворов крестьянских 76; церковь 1, Бориса и Глеба» — вот это и надо было мне записать для переписи, что я и сделал, к сему приложив список селян.
Хотел узнать, когда началась Братовщина и почему село назвали Братовщиной. Но ни батюшка, ни старики ничего толком не знают и не помнят. Говорят, Братовщина была всегда…
Кроме огорода и жита, сеяли много овса, даже торговали овсом. Зимой мужики артелями уходили и уходят в Москву на заработки. Чаще занимаются кровельным делом, плотничают.
Вчера долго слушал о. диакона. Он у нас старый, лет ему за семьдесят, и он много знает. Помнит и барщину, и крепостное право, знает много бывалок. Глянулась мне бывальщина об Ондрюшиной тропе: вокруг Братовщины, в полуверсте, проложена невесть с каких времен тропа. Отроки по этой тропе ходят по малину и по грибы. А бывалка об этой тропе такая… Вот думал, думал и не решил, с чего начать.
Целый месяц думал, так и не надумал ничего. Значит, и думать не надо. Как услыхал — так в десяти словах и запишу.
Когда-то, в какие-то лета, после Петра Великого, то ли служка был в храме, то ли при храме человек Божий ютился. Только начал он юродствовать, да так лет сорок и юродствовал. То обличать начнет, то пророчит. А заглавное его дело было: оберегать Братовщину. Повесит ботало на шею и всю ночь по деревне покрикивает да побрякивает. Говорили, не раз от пожаров спасал. А потом наладился вокруг села ходить с возгласами да причетами; лезет по кустарнику, по болотине аки медведь, обойдет круг — все ноги в кровь посшибает, а к вечерней — к церкви и проповедует: «Вот бачки, вот чечки (у него все были «бачки» да «чечки»). Я его крепко пугал — нечистый и не пройдет, токмо сам не бежи за тропу». И запоет: «Христосе, помилуй, Христосе…» Так тропу вокруг села именем его и прозвали — Ондрюшина. Бывало отец или мать спрашивают: «Далеко ли собрались?» — «Дак на Ондрюшину тропу по грибы». — «За Ондрюшину тропу ни шага, — строго наказывают, — там нечистый». И мы так уж и знали: за тропой нечистый с мешком.
И закончилась жизнь Ондрюши-юродивого на тропе — страшно. Его нашли обезглавленным. Одни говорили, что это дело рук злых людей, другие — что это медведь нашалил, овсы-то кругом, а третьи рассудили, что в любом разе — сатана расправился.
А тропа Ондрюшина и по сю пору вокруг Братовщины не зарастает. Злому человеку и теперь говорят: «Шел бы ты за Ондрюшину тропу, а здеся беззакония не твори». Или так: «Что ли, из-за тропы явился, когти-то выпускаешь?..»
Погребли Ондрюшу на кладбище в Братовщине — плакало все село, страшась кары Божией за лютую смерть блаженного. Но никто не знает, где и когда могилка его на кладбище затерялась.
Больших семей у нас нет — до восьми душ детей обоего пола; лишь две избы, где по десяти, но там с чужими сиротами, а за десять и вовсе нет. Почему так — не знаю. И никто не знает. Говорят, и этих трудно прокормить. Оно так — богатых в Братовщине нет. Справедливо сказать, что и нищий один. Да еще один пьяница. Оба не хотят работать. У одного четверо детей, у второго — трое.
По кругу на каждом дворе по две коровы, по две лошади, по десятку овец, по две чушки, птицы по три десятка, куры-несушки, держат и гусей, но мало.
Не хватает пастбищ и покосов; выручают барские луга — на корню траву и берем. Безлошадные опять же двое… Пришел я к Семену Нищему с переписью и спрашиваю:
— Семен, фамилия у тебя своя или приклеилась — Нищий?
Смеется:
— Ты хлебопашец, староста, а я нищий — стало быть, по труду, а так-то Смолин Семен Иванович.
Я даже перекрестился от неожиданности:
— Господи, — говорю, — и не знал! Что же — сродники?
— А мы, — говорит, — все сродники, от Адама.
Лежит на печи и смолит окаянное зелье, дыма — как в кузне. А из-за него дети, ну, совятами выглядывают.
— Жена где? — спрашиваю.
— А пошла ради Христа просить, — отвечает. — Есть захотели.
— Просите ради Христа, а даже на исповедь не ходишь.
— А мне каяться не в чем — у меня ничего нет, и я не ворую. У вас много всего да еще воруете. Вы и кайтесь. Христос что сказал? Раздай все нищим — и спасешься. А вы не раздаете.
— Вам же давали телочку, так вы ее забили и съели.
— Эка, значит, мало: надо было две телочки дать — одну мы съели бы, а вторую выпасли…
Махнул рукой — что тут говорить?
А ко второму пришел, так этот и вовсе: посреди избы на четвереньки встал и лает. Но у этого хоть корова есть, овцы. Жена с детьми хозяйство и ведут. А то напьется, ходит по селу и спрашивает:
— Погодьте, завоюем вас — всех под откос пустим…
Все же другие как будто одинаково живут: сыты, обуты, одеты, трудятся, по воскресным дням и по праздникам в церковь ходят. Огрехи, конечно же, есть, как без огрехов…
Господи, прости за словоблудие. Порок-то какой! Чем больше пишу, так как будто больше писать надо. Какие уж тут десять слов! Брошу я это все — один грех, да еще и осуждаю других.
Выслушал меня батюшка, оговаривать не стал, но посочувствовал:
— Дело это такое, опасное — по острию ходим… А затаенное, может быть, и нужно людям, а больше тебе самому и детям твоим. Принеси прочесть, что пишешь. Если слова твои неугодны Господу — бросишь писать; если доброе слово, в наущение, то продлишь. А пока скажу: прежде чем записать, десять раз обдумать надо. Слово — это не просто так. Даже повторяя чужое слово, можно впасть в смертный грех, а уж если свое слово — тем паче. От избытка чувств уста глаголют. Вот и носи слово при себе, покуда оно не созреет. Сорить же по ветру словами и вовсе нельзя…
Поговорил он так со мною внушительно, и понял я как надо: живи и думай, когда сложится, тогда и запиши. И стало просто.
Помещик наш Никита Константинович — человек вольный. В Братовщину и глаз не показывает. Управляющий приедет, соберет, если есть должки, и до срока. Одна видимость — барский дом в два этажа с прудом. А вот земля барская выручает — в аренду десятины запахиваем. Одна тягота — навоза мало, а навозить пашню не будешь — на штрафах истлеешь.
Борисо-Глебский приход людный, но богатым его не назовешь. Это и потому, что храм большой, много идет на содержание. А позалетошный год и колокол новый обрели. Иконостас подновили. И на клир, и на хор — всюду расходы. И в Москву — тоже не откажешь. Говорю как-то батюшке: а не затеять ли нам свечное дело? Нет, — говорит, — не до свечного дела, вера в людях хиреет, могут и свечи не понадобиться… А я и не замечаю, что хиреет — какая была вера, такая, чаю, и теперь есть… Говорит: веруют, а выкрикнут завтра «Бога нет» — и отпадут, не все, но многие… Нет, а я, грешный, люблю и церковь, и службу, и самою веру нашу православную, и пострадавшего за нас Пастыря, Господа нашего Иисуса Христа люблю…
Читала Вера и как будто тотчас забывала, что читает и зачем читает. И не потому так, что не интересно, а потому, что все-таки понимала: дедушка, действительно, умирает. Он тихо постанывал, вздыхал или произносил отчетливо: «Господи…»
Что-то и еще тревожило Веру, но понять она не могла — что? В груди тлела неприметная дрожь, а отчего это — тоже не знала. «Какая бессмысленная суета. И зачем — все зачем? — думала она нестройно и вяло. — Вокруг страхи такие — и как будто не замечаем ничего. Живет в железной осаде Братовщина — и хоть бы возмутились…»
5
— До переворота в 1917 году я еще жил надеждой учиться в Духовной семинарии, — проснувшись, как ни в чем не бывало, продолжил дедушка. — Ты слушаешь ли меня?.. Слушаешь. И хорошо… Но уже в марте я понял, что пришло то время, о котором предупреждал тятенька. Теперь, думаю, никаких семинарий — началось. Я уже взрослый к тому времени был — семнадцать лет, гляди, не сегодня-завтра убивать позовут. В Братовщине заметно мужики поредели. Война и есть война… Ты, Вера, подогрей молочка, что-то дышится тяжело… А ты что все молчишь?
— Тебя слушаю, дедушка, вот и молчу.
— И голос с чего-то сел, или закручинилась?.. Ну, дело, молодое: солнышко взойдет — и девица улыбнется.
Вера молчала.
— После марта, как царь от короны отрекся, и Братовщина зашевелилась — и все вдруг начали делить барскую землю. Страшное, дьявольское искушение… Тогда же схоронили отца диакона, совсем старенький был. После этого батюшка как-то зазвал меня к себе и говорит: «Думал я, чадо, что ты и сменишь отца диакона, а потом и меня, но не так — сбываются страшные пророчества протоиерея отца Иоанна Кронштадтского: царя уже свергли — иго иудейское надвинулось. Впереди грабежи и гражданская война. Старайся не участвовать в войне… А вот с сентября будешь в школе детей учить…» О многом еще дельно батюшка говорил… Вот и попьем молочка. — Петр Николаевич ойкнул, но перевалился на бок и даже сел самостоятельно на грядку кровати. — А который теперь час, деточка? — спросил он.
— Час ночи, — ответила Вера.
— Вот как, а я полагал вечер…
Петр Николаевич моргал незрячими глазами — и весь он был такой невозвратно отживший, что Вере до слез стало жаль родного дедушку. Она быстро подошла к нему и обняла за голову, и гладила его по-детски мягкие седые волосы и беззвучно плакала над ним. А он точно окаменел — не шелохнулся, не охнул, оставаясь неподвижным.
Лишь на рассвете они оба уснули. А когда, спустя несколько часов, поднялись, умылись и коленопреклоненно помолились, благословив и поцеловав внучку, Петр Николаевич сказал:
— Поезжай, Вера, к отцу Михаилу, скажи, что дедушку пора соборовать и причастить, сегодня-завтра. Он меня знает, поймет. А если решит сразу, вдруг, возьми легковушку и привози батюшку. Деньги в комоде.
Сели завтракать, но аппетита у обоих не было. И Вера радовалась, что ей надо в районный центр, в единственный действующий храм…
Благословив, отец Михаил выслушал Веру и затем, перекрестившись, сказал:
— Петр Николаевич человек мудрый, скажи ему: пусть ждет — завтра после ранней буду.
Когда Вера возвратилась в Братовщину, то застала дома гостей — трех старух-односельчанок. Все они выстроились перед киотом, вычитывали правило перед причастием и молились. Не каждый день батюшка в Братовщине бывает — заодно и приобщиться. Петр Николаевич не предупредил отца Михаила о такой прибавке, но полагал, что отец Михаил — батюшка мудрый, он и без наказа все предусмотрит.
— Будет ли? — дедушка придерживал себя за бороду.
— Будет, после ранней — велел ждать.
— Обязательно дождусь! — весело отозвался Петр Николаевич, как и отец Михаил разумея совсем иное под словом «дождаться». — Ты нас чайком побалуй, а мы пока еще помолимся, а то когда еще соберемся…
И читали размеренно, и молились, как не молились, может быть, уже давно. А после чашки чая старушки слезно раскланялись и ушли восвояси, заранее счастливые.
6
— Так вот и направляли и учили меня добрые люди. Господи, знать, по Твоему слову… Как ведь все это помогло; а во время коллективизации что делалось — уголовщина и мародерство… Вот и дружок мой, Егор Серов, дедушка Федин, уже в восемнадцатом удила было закусил: «Даешь землюб арскую!
Наша власть!» Топор в руки — и пошел колышки вбивать. А уж какая земля, когда все умышленно гробят, когда шкуру с живых дерут, — такие холуи в кожанках рыскали — волчьё! Продналоги, продразверстки, землю дали, землю взяли — и все под корень, под корень рубят…
Так вот и батюшку нашего — ворвались с обыском. Он говорит: скажите, что ищете, и если у меня есть это — я отдам вам. В ответ рычат и за оружие хватаются… Прибежали за мной: прихожу, а ему уже и руки за спину заломили. — Остановитесь! — говорю. — Я здешний учитель и уполномоченный от крестьян. Какие претензии к священнику? — а сам к столу сажусь, чтобы записать.
— Ты что, учитель, это же контра поповская, мы его под трибунал уведем.
— Вы, может, и уведете, — говорю, — если у вас на это ордер выписан… А пока не смейте заламывать руки и не оскорбляйте человека. Разберемся, в чем дело. А, прежде всего, предъявите ордер на обыск и арест.
Смотрю, а у них лица почернели. Ну, думаю, конец нам обоим. Терять нечего. Как я закричу:
— Предъявить ордер!..
А они в дверь — и на возок.
— Ну, контра, в другой раз обоих в расход пустим!..
Так ведь и расстреляли батюшку года два спустя. Вернее, увезли — и сгинул батюшка…
— А ты, дедушка, все это записывал в тетради или заживо рассказываешь? — Вера сидела у стола, перебирала рис. — Это ведь теперь только ты и помнишь.
И впервые, наверно, Петр Николаевич не нашелся, что ответить: он подвигал плечами, покрутил головой и даже почесал в затылке:
— Ну, дочка, ум у старика вышибло — не помню. Должен бы в десяти словах… должен бы. — Он помолчал, пожевал губами, шаря рукой по столу, как будто собирая крошки. — А знаешь, Веруша, как я мучительно долго не мог понять, зачем такая жизнь — все происходящее зачем? Понимаю: вечность, Господь, а вот зачем дорога — не мог понять.
— А теперь что — понял? — Вера так и вскинула напряженный взгляд. И в то же время ссыпала, ссыпала механически в блюдо неразобранный рис. Губы ее не то шептали что-то, не то вздрагивали, и она, видимо, вдруг поняла свое волнение — засмеялась и заговорила громко и беспечно: — Паренек, паренек, ты зачем родился? — Чтобы жить. — Паренек, паренек, ты зачем живешь? — Чтобы жить. — Паренек, паренек, ты зачем умрешь? — Чтобы жить. — А ты кто, паренек? — Пенек…
— Слыхал, слыхали я эту байку. Только и в ней не все глупо… Сил нет высказать мысль… Э-эх, — горькая усмешка исказила его лицо. — Нам с тобой эти тетради с первой до последней прочесть бы надо. Ты моя наследница — тебе и продолжать.
— Да что продолжать-то, дедушка?! — с очевидной досадой, ломая голос, воскликнула Вера.
— Как что?.. Не понимаешь?.. Повсюду должен быть хоть один человек, который знает, что он хочет и зачем на своем месте. Человек этот и сдерживает зло. Ведь Братовщина юридически на чужой земле. Ведомственная земля, потому и в церкви склад устроили, и деревья поспилили и кладбище закрыли. Они вправе Братовщину и вовсе снести. Да только близок локоток, а не укусишь… Но как только молитва иссякнет в Братовщине, так и Братовщина в тартарары рухнет… И вся жизнь в этом. Потому и было завещано не уходить… — Подумал, повздыхал и добавил: — И не уйду — с твоей помощью. И ты нигде не разрешай хоронить меня — только здесь. Попроси Федю яму выкопать, он решительный… За Божию правду бороться надо, это наш крест — вот и понесем его вслед за Господом. А иначе и зачем все это?!
От обеда Петр Николаевич отказался, объяснив, что будет поститься. И пока Вера обедала одна, он тихо рассказывал ей о том, как в Братовщине проводили коллективизацию, как уводили со двора коров, лошадей и даже мелкую живность, лишая людей личного хозяйства и переводя на трудодни.
— И верно, какие рабовладельцы, если хлеб не в их руках… А Егор Серов — мужик хваткий да работящий: вот и окреп за счет своего труда. А уж горячий — порох! Прибежал ко мне — глаза как плошки:
— Петруха, друже! Что творят, сволочи! Не отдам коней — перестреляю!
— Кого? — спрашиваю.
— А всех подряд!..
— Поздно, Егор. Это надо было в1917 году, да и то не помогло бы… Мой, друже, тебе совет: отдай все, что требуют. Я все отдал — нет у меня ничего: крыша над головой да жена с сыном.
Молчал, молчал и наконец прохрипел:
— Ну уж нет: или пополам, или вдребезги…
А дома его ждали с описью. Он их и вытурил взашей. Председатель комиссии, жидок какой-то, возьми да и плюнь в Егора. А Егор в ответ и опустил свою «солоницу» ему на темечко — как косой подрезало.
Жена все отдала — вот это наверно и спасло семью. А Егора увели. Только в сороковом году возвратился: не узнать — что с человеком сделали… А в 1941-м мы в один день мобилизованы были.
— Эх, Петро, — шептал не раз Егор, — об одном сожалею, землей купили: колья не в землю надо было забивать, а в могилы, а уж кому — не скажу, но знаю…
В том же сорок первом я и похоронил его своими руками в братской могиле под Вязьмой.
7
Уже два дня дедушка умирал, и Вера успела привыкнуть к этому, потому что была без опыта и не верила в такую смерть. Понятно, занемог дедушка, но для смерти пока срок не вышел.
Вечером вновь лязгом и грохотом опоясало Братовщину. Петр Николаевич придвинул к иконам стул, чтобы можно было передохнуть, и начал петь вечернюю службу. Голос его был слаб и напоминал детские приглушенные слезы. А Вера поставила тесто на пирог и решила прогуляться.
Смеркалось, но видно было далеко — во все стороны. Безлюдные дома, хотя и без огней, заброшенными не выглядели: не перекошенные, и крыши под крепким шифером с телеантеннами. Здесь нет колхоза, здесь просто жилые дома, приписанные к поселку, здесь все работоспособные на производстве — в поселке и в районном центре или в Москве. До железнодорожной платформы «Крутово» и всего-то двадцать пять минут ходьбы, поэтому и удобно — при каждом доме в Братовщине по двадцать соток земли.
Вера с крыльца повернула в дальний конец Братовщины… Сельские порядки разрежены. Напротив, плечом к плечу, три дома, а дальше — пустырь шагов в пятьдесят. От дедова дома до поворота к церкви пустырь, а за поворотом шесть дворов один к одному. И дальше все так же, и в обратную сторону — не лучше… В огородах возле дворов по три-четыре теплицы под пленкой. Да с телеантенн перекликаются вороны.
Шла Вера бесцельно и медленно, опустив руки в карманы плаща и как-то даже не сознавая, о чем думает… Вот здесь дедушка спешил, чтобы спасти от безбожников батюшку. А здесь была школа, а там медпункт и магазин… И рябило, рябило в глазах, и что-то отзывалось болью в сознании, и вздрагивали ресницы… Господи, да это же состав! Как привязанный к Братовщине, состав раскручивался и раскручивался, лязгая сцеплениями, колесами, гремя пустыми вагонами. Точно колонна танков в нескончаемом грохоте свирепствовала вокруг оглушенных домишек. А когда стемнеет, когда электровоз включит слепящую свою фару, а угли пантографов* начнут искрить, состав представится бронированным драконом, решившим наконец расправиться с упрямым селом. Не раз уже давило и людей, и скот. И некуда спрятаться от света и грохота…
Дошла до крайнего дома — и никого не встретила. Справа, в размашистой низинке, небольшая свалка. Когда-то, говорил дедушка, здесь был второй пруд: первый барский, а этот — общий. Четвертая часть от села, и былая пашня вокруг — пустырь. За железным кольцом с севера и запада ласкалось лиственное редколесье… И как же это могло случиться, что такое большое село стало беспомощным и вымирающим? Или для полигона не нашлось необжитого места? Да что там! Почему в храме, где еще и роспись сохранилась, устроили склад железнодорожного хлама… Они победили, но не своими руками — нашими…
— Верушка Смолина, не меня ли чаешь?.. Помстилось, не батюшка ли приехал. — Старуха стояла на крылечке, вокруг ног ее кругами ходила кошка…
Уже издалека, в противоположном конце улицы, она увидела Серого. Шел он неудержимо и решительно, как обычно и ходят молодые тяжеловозы. Похоже, что и он заметил Веру — и поубавил шаг. Так они и надвигались неотвратимо друг на друга. Уже можно было рассмотреть его лицо, когда Вера резко повернула направо в сторону церкви и кладбища. Ей показалось, что ее окликнули, но зов этот сгинул в грохоте и лязге вагонов.
Дедушка все еще стоял на молитве. Но лишь стукнула дверь, он оглянулся и тихо, с тоской в голосе, сказал:
— Верочка, вычитай мне молитвы ко причастию… что-то я не вижу.
— Сейчас, дедушка… Ты ляжешь или как?
— Нет, посижу, — он не тотчас сел, но прежде ощупал рукой сидение стула.
Вера включила верхний свет, взяла со стола молитвослов и подошла к деду. Прежде чем читать, она склонилась к его лицу — он сидел с открытыми глазами. Вера быстро провела рукой перед лицом, но дедушка даже глазом не моргнул — никакой помехи. Она распрямилась и спросила:
— Тебе с молитв?
— И Канон тоже…
«Грядите, людие, поим песнь Христу Богу, раздельшему море…» — начала Вера, а Петр Николаевич перекрестился, тщетно попытавшись подняться.
Вера читала легко и без ошибок, и радовалось сердце дедово — это ведь он выучил ее духовному чтению.
8
Усталость или немощность была такая, что и в постели Петр Николаевич не мог мысленно читать даже Иисусову молитву. Он ежеминутно проваливался в беспамятство, полагая, что так засыпает. Прошел час, два и только тогда его дыхание восстановилось, и он естественно вошел в круговую бесконечность: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешнаго…»
А Вера за столом все думала, но не могла понять, когда же он ослеп… Затем она открыла прадедову тетрадь и продолжила чтение… А затем — поднялось тесто, и она взялась за начинку — завтра придет батюшка, который и ее окормляет с первых шагов и которого она любит…
Дома была мать, но не было веры. И только здесь, у дедушки, она чувствовала себя легко, потому что знала, что в сердце ее Бог. Ей с детства было радостно жить, сознавая, что она с Богом, что она Божий сосуд. Она и жила без думы о завтрашнем дне: придет день — и Господь укажет. Главное не здесь, главное — там… И вновь она вспоминала своих одноклассников-выпускников. Почему-то именно в то время особенно много говорили о смерти и смысле человеческого существования. И она видела, как искажались и темнели лица тех, кто жил без веры, для которых за гробом нет ничего, кроме праха. И лишь некоторые оставались холодны и надменны — иноверцы или атеисты не в первом поколении. Вера, по совету дедушки, не раскрывалась перед одноклассниками, но жить ей было легко и радостно… А все дедушка.
После часа ночи Вера смазала пирог и накрыла его чистым полотенцем.
9
Рано утром притопали старушки, все вместе, в один заход.
Встали помолиться и прочесть Акафист. Управились за час. Кто где разместились отдыхать, а Вера пошла встречать батюшку на тот случай, если машины не будет. В мире было тихо, как обычно бывает после грохочущей ночи.
Перешептываясь, старушки начали уже беспокоиться, когда под окнами остановились «Жигули». Из салона выбрались батюшка в плаще и глубокой шляпе и Вера. Следом шофер понес увесистый саквояж с двумя ручками. Стукнула входная дверь.
— Вот и слава Богу, — едва слышно сказал Петр Николаевич, глотая слезы.
Старушки в передней так и ткнулись под благословение, испитыми губами припадая к руке священника.
Вера прошла в горницу, чтобы помочь дедушке подняться.
Отец Михаил сосредоточенно и молча начал облачаться. Старушки только глазами хлопали и робели. В считаные минуты человек преобразился. Перед ними уже возвышался с наперсным крестом и Евангелием в руке грозный пастырь, настоятель храма. Он сам поцеловал крест, еще раз благословил прихожанок.
— А как отец Петр? — отводя рукой занавеску на двери, приветствовал отец Михаил.
— Слава Богу, отец Михаил, умираю, — и улыбка озарила лицо старика.
— Дождался…
— Как же, дождался.
Одной рукой Петр Николаевич оперся о стол, второй — о спинку стула, и как трепетная трость поднялся навстречу священнику. По иерейскому чину они приветствовали друг друга. И целовал старик святое облачение священника, и слезы катились из его незрячих глаз.
Блюдо с рисом, свечи, масло, палочки с накрученной ватой на концах, листочки бумаги и спички — все, что необходимо для соборования. И мысленно оценив все это, отец Михаил с особой любовью благословил Веру и отечески поцеловал ее в голову.
— Давайте помолимся, да и начнем с исповеди, — предложил отец Михаил и негромко возгласил: — Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа…
Около часа длилась исповедь Петра Николаевича. Слов не было слышно, но слышно было — дедушка плачет… На исповедь старушек было затрачено десять минут на всех. Исповедалась и Вера, хотя причащаться она не намеревалась.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Федор (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других