Где, как не в трагические для страны дни проверяются настоящие человеческие качества, патриотизм, мужество и героизм? Обиженные советской властью, главные герои романа «Вишенки в огне» остались преданы своей Родине, своей деревеньке в тяжёлые годы Великой Отечественной войны. Роман «Вишенки в огне» является заключительным в трилогии с романами «Везунчик», «Вишенки». Объединен с ними одними героями, местом действия. Это ещё один взгляд на события в истории нашей страны. Роман о героизме, мужестве, чести, крепкой мужской дружбе, о любви…
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Вишенки в огне предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава вторая
Данила шёл лесом. Возвращался в деревню, рассчитывал попасть домой засветло. Пошёл не вдоль реки, а кружной дорогой, через гать. Хотя так и длиннее путь, но вот захотелось пройти им, подольше побыть наедине с собой. Больно тяжкие события произошли сегодня на его глазах. Перед тем, как поделится впечатлениями с кем-то, надо было разобраться в них самому.
Сегодня рано по утру неожиданно нагрянули немцы в Вишенки, оцепили, согнали к бывшей колхозной канторе всех жителей. Вокруг толпы людей выстроились немецкие солдаты с оружием наизготовку. Это было первое появление немцев. Однако вели они себя по — хозяйски, бесцеремонно подгоняя жителей прикладами в спину, не разбирая, молодые это или почтенные старики. Люди роптали, но подчинялись. Не в привычке такое обращение в Вишенках, однако, были вынуждены терпеть: люто взялись за сельчан фрицы. Да и при оружии, в отличие от местных жителей. Но выводы для себя делать начали сельчане.
Помощник коменданта лейтенант Шлегель встал на крылечко, на чистейшем русском языке и без акцента в очередной раз довёл требования оккупационных властей об укрывательстве или помощи красноармейцам, коммунистам, евреям.
Tod! Tod! Tod! — Смерть! Смерть! Смерть! — это слово наиболее часто упоминается при общении немцев и местных жителей.
Иногда Даниле кажется, что других слов, выражений эти фрицы и не знают. Для пущей важности и острастки нацепили плакатов на стенку канторы, и опять с этими же требованиями, и снова — смерть! смерть! смерть!
И что бы слово не расходилось с делом, тут же выделили из толпы мужиков и женщин человек двадцать, Данила, в том числе попал в эту группу, загрузили в машины, увезли в Слободу. А уж там согнали из Пустошки, Борков, из Руни таких же, повели смотреть на расстрел захваченных в доме местного жителя Володьки Королькова двоих офицеров.
На краю рва за деревней, за скотными дворами стояли два молодых красноармейца с зелеными петлицами на гимнастёрках. Один из них был сильно ранен, стоять самостоятельно не мог, и его всё время поддерживал товарищ. Обнял, обхватил у пояса, не давал упасть.
— Помоги… мне… — долетали до толпы слова раненого. — Ты… это. не урони… меня… Ванёк… Только бы… не… упасть…
— Ага, держись, держись, тёзка. А я не уроню, — отвечал ему товарищ, всё плотнее, всё крепче прижимая к себе сослуживца.
Данила скрежетал зубами, сжимал кулаки. Вишь ли, помереть хочет стоя. На ум Данилы, какая разница как помирать. Хотя, кто его знает? Наверное, разница всё же есть, раз так просит. На краю могилы ему виднее, о чём просить товарища, как самому стоять, считает Данила Никитич.
Молоды слишком, однако уже с командирскими «кубарями» в зелёных петлицах и по два угольника на изорванных рукавах гимнастёрок. Да и взяли их в доме ранеными, но при оружии, а вот сейчас поставили на краю рва за деревней, за скотными дворами, туда же пригнали Володьку с женой Веркой и тремя ребятишками: две девочки-погодки шести и семи лет и мальчонка годика три. Папка сынишку на руки взял, девчушки к мамке прижались, застыли. Дом их уже сожгли, одна печка стоит на пепелище.
Данила видел, когда проезжал по деревне только что. Сейчас за семью взялись.
Этот, что ещё стоять мог, всё просил прощения у людей да у Корольковых. Мол, простите, люди добрые, что вас не защитили ещё там, на границе, да и подвели товарища с семьёй. И просил детишек не стрелять, это уже к коменданту майору Вернеру, который руководил расстрелом лично, так обращался.
— Не след настоящим мужикам воевать с бабами да детишками.
Иль ты не офицер, не человек? Вот мы, солдаты, стоим перед тобой, так и убивай нас, чего ж за невинных людей взялись?
Куда там! Станут они слушать пленников?!
Первыми стали расстреливать Корольковых. Видимо, что бы другим сельчанам неповадно было прятать, спасать красноармейцев, и чтобы лейтенанты видели, что из — за них страдают мирные люди. И расстреливали Корольковых по отдельности, не всех сразу.
Сначала папку с сынишкой…
Володька долго не падал, всё держал сына на руках. До последнего не уронил. Данила видел, что мальчонка уже безвольным, неживым лежал на папкиных руках. А тот всё не бросал, за жизнь цеплялся сам и сыночка спасал. Даже когда на колени упал, всё равно не уронил сынишку, прижимал и прижимал к себе.
Тогда солдат подбежал да в упор с винтовки несколько раз выстрелил в Володьку, в голову, только после этого расстались сын с папкой, хотя и легли рядышком: распростёртые руки отца, а на руке папкиной головка сына покоится. Отдыхают будто, прилегли… Только голова мальчонки изрешечена пулями… Да и папкина вся…
А мамка с девчушками? Не мог больше глядеть Данила, зажмурил глаза, опустил голову, обхватил руками да скрежетал зубами. Так батюшка отец Василий, что рядом стоял, прямо заставил поднять глаза, смотреть, как гибли детки безвинные.
— Смотри, смотри, сын мой! Такое — не прощается! — и осенял крестным знамением погибших. — Злее будешь!
И голос у священника был не умиротворяющий, к которому в последнее время привыкли прихожане, а грозный, требовательный, повелительный. Именно таким голосом он когда-то разгонял толпы мужиков, что шли стенка на стенку. Вот и сейчас борода его топорщилась, глаза гневно блестели.
— Запоминай, сын мой: сам Господь зовёт к отмщению!
Сначала резанул по сердцу крик предсмертный Верки, потом детки завизжали, и всё, кончилось.
А этот, офицер, что поддерживал друга, тоже не сразу упал, сделал шаг-другой навстречу стрелкам, и только потом рухнул, не выпустил из рук товарища. Так и легли рядышком, в обнимку.
Упали вместе…
Тяжёлый вздох пронёсся над толпой, и тут же затих. И Данила хотел закричать, хотелось так гаркнуть, чтоб связки голосовые сорвались, чтобы больно самому стало. Но сдержался, а, может, это ком горячий, большой, что встал в горле, помешал? Кто его знает? Только не закричал, как не закричали и все остальные свидетели зверской расправы над людьми. Лишь вздох, тяжёлый вздох вырвался из уст и застыл над толпой. Однако солдаты тут же открыли огонь поверх голов, принуждая пригнуться, замолчать всех. Значит, чувствуют свою слабость, слабину, вину, потому и боятся, стреляют.
Мужчина прекрасно понимает, что это немцы хотят так напугать, запугать, чтобы другим не повадно было. Ой, вряд ли?! Скорее, не страх это вызвало, расстрел этот ни в чем неповинных людей, детишек, а презрение, ненависть. Да такую ненависть, что Данила не в силах объяснить словами состояние своей души, а только будет делать всё, чтобы прервать пребывание врага на его земле, в его деревеньке. То, что немцы стали для него личными врагами, уже не вызывало сомнений. Притом, врагами злейшими, недостойными ходить по его, Данилы Никитича Кольцова, дорогам, дышать одним с ним воздухом.
Это же где видано, чтобы детишек, деток малолетних под расстрел? И, что самое главное, рожи-то, рожи какие довольные у солдат и офицеров! Вот что страшно. Неужели это люди? Испытывать удовольствие от расстрела себе подобных? От расстрела детишек потешаться? Господи, оказывается, Кольцов и жизни-то не знает, думает, наивный, что человеческая жизнь свята, а оно вон как?! Это ж где такому учили, и кто тот учитель, Господи? И не отсохла голова у того учителя, и не провалилась в тартарары та школа.
Данила знает, что человеческой природе чуждо лишать жизни себе подобным, разве что на войне, в открытом бою. Ему, как мужчине, как солдату, это ещё понятно: или ты убьёшь, или тебя жизни решат. Но, это в бою. Там бой идёт на равных, у каждого в руках оружие, кто кого победил, тот и празднует победу.
— А сегодня? В голове не укладывается. И рожи довольные! Как же, расстреляли безоружных людей, как не порадоваться, тьфу, прости, Господи! Детишек?! Верку с Володькой!? Уроды, точно, уроды! — вот, именно то слово, которого так не хватало Кольцову, чтобы хоть чуточку успокоить душу, выпустить ту горечь, что накопилась в ней. — У — ро-ды! Да ещё какие уроды! Всем уродам уроды, прости, Господи, — Кольцов и не заметил, как стал разговаривать сам с собой.
Данила помнит с той войны как брали пленных немцев, раза два сам лично участвовал в пленении врага. И, ведь, ненависти не было к ним, нет, не было. Как сейчас помнит, что угощали куревом в окопах, хотя только что вернулись с рукопашной и с этими же солдатами противника пластались не на жизнь, а на смерть на поле боя. Но когда бой закончился, когда противника пленили — всё! Трогать не моги! Пальцем не прикоснись — пленный! Что характерно, командиры даже не говорили о гуманном отношении к пленённым врагам, наши солдаты это понимали без подсказки, без приказа. Сильный слабого не обидит — это уже в крови у русских солдат. И, на самом деле, зла не держали, давали котелок свой с остатками солдатской каши, делились с пленными, пока их не уводили куда-то в тыл, подальше от линии фронта. Но, что бы убивать? Вот так, как они сегодня с офицерами и с семьёй Корольковых? Боже упаси! При всей ненависти к врагу, совесть христианская, православного человека не позволяла глумиться над беззащитным. Пока ты с оружием в руках противостоишь русскому солдату — ты враг. Но только бросил оружие, руки вверх поднял — всё! Для русского солдата ты стал обыкновенным гражданином, обывателем. Не сумевшем в силу ряда обстоятельств, в том числе и из — за личной слабости, противостоять противнику. Значит — ты слаб в коленках. А со слабым противником какие могут быть бои? Видно, русского солдата по — другому учили, не так воспитывали, кто его знает? Но, уж, точно, не так как этих нелюдей.
Да-а, погляде-е-ел, да такое поглядел, что и врагу злейшему не пожелаешь увидеть. Лучше бы глаза повылезли, чем такое смотреть… Вот, не знает даже, рассказывать домашним об увиденном или нет? Решил, что с мужиками на деревне поделится, расскажет, а домашним? А зачем? Хотя, кто его знает, может и надо поведать, зачем же правду скрывать? Им же, детишкам, с этой сволочью, с немцами то есть, общаться надо, вынуждены будут. Пускай всё знают, пусть заранее готовятся к самому страшному. Раз будут знать, значит, будут готовы, так быстрее схоронятся, уберегутся от беды, постараются не допустить её, беду эту на свои детские головёшки. Обязательно расскажет, чего уж… Да и другие земляки видели, расскажут. Не он один из Вишенок был в Слободе.
Всякое передумал там, на месте расстрела за деревней у рва, что за скотными дворами. И понял одно: страшный враг пришёл на нашу землю, такой страшный, что… Побороть его, победить — это ого-го как напрячься надо, сколько головушек православных сложить придётся. Вон какая силища катит в сторону Москвы, как устоять против неё? Да-а, посмотре-е-ел. Пока был в Слободе, видел, как по шоссе всё шла и шла техника на Москву, всё везли и везли немецких солдат туда же, где в это время истекает кровью Красная армия. Силища, конечно, огромная. Чтобы остановить её, это ж какая ещё силища потребуется от Красной армии, от советского народа? Ого-го-о! Насмотре-е-е-елся.
А вот сейчас возвращается домой. Вишенские уже ушли раньше, пустошкинские свернули на свою дорогу, пошли к себе, вместе шли до развилки, а он, Данила, задержался маленько. Покурил в Борках, перекинулись парой-тройкой слов, поделились новостями с тамошним сапожником Михаилом Михайловичем Лосевым. Чего бы и не поговорить с хорошим человеком, с уважаемым? Частенько бегал к нему до войны то починить обувок себе с Марфой, а как детишки пошли, так и им. Новых-то не накупишься, а чинил Михалыч ладно, хорошо. А если хороший материал попадал в руки, то и шил. Да к нему все шли, вся округа несла.
А сегодня специально завернул во двор сапожника, поговорить хотелось, выговориться. Накипело на душе, искало выхода. Как назло, знакомые в Борках на глаза не попадались, разве что женщины. О чём с ними говорить? А тут Михалыч, сапожник… Вот и забежал к нему на минутку. Сам хозяин как раз находился на своем подворье, выстругивал из берёзового чурбачка сапожные гвозди.
О том, о сём поговорили, добрым словом вспомнили Щербича Макара Егоровича; ужаснулись страшным событиям; вспомнили свою службу в армии, когда с немцами воевали, решили, что сломает хребет Гитлер на России, сломает.
— Русский над прусским всегда верх держал, всегда мы победу праздновали, чего уж там скромничать, — Михалыч смачно сплюнул, снова сильно затянулся дымом. — Нас об колено не сломать, об этом немчура о — о — очень хорошо знает, потому и нервничает, сволота. Попомни мои слова, Данила Никитич, наша возьмёт, точно говорю! Вот эти расстрелы мирных селян — это от страху. Неуютно они себя у нас чувствуют, потому и бояться. А от страха чего только не сделаешь. Сильный в своей правоте уверен, он силён правдой, так он не злобствует, он спокоен. А немцы — вишь, чувствуют, что неправы, чуют свою слабину, свою кончину в самом начале войны, потому и бесятся почём зря. И гадалки не надо: каюк им придёт, гансам этим.
— А то! — не стал сомневаться и Данила. — Однако дерётся немец смело, это не отнимешь. Труса не празднуют. Бывало, в рукопашную идём, так не сворачивает, сволота, так и норовит нашего брата на штык нанизать. Но не тут-то было, ты же знаешь, Михалыч! И мы, православные, не лыком шиты, итить его в корень. Правда, у меня на спине хорошая отметина от немца осталась ещё с той войны. Если бы не Фимка — не говорил бы я с тобой, а косточки бы парил давным-давно в землице сырой. Вот как оно…
— Ничего-о, и смелых успокоим, Данила Никитич, не смотри, что с одной ногой, а тоже в стороне не останусь. Мы, Лосевы, ещё ого-го-го! И на этот раз скулу свернём, к попу не ходи! Это в ту войну он мне тоже отметину поставил. Только похлеще твоей будет: осколком ногу отхряпал, зато теперь я поумнел маленько, вот так-то… Ума как раз на полноги прибавилось.
О сыновьях вспомнили: у того и другого сыновья в армии. Где они? что с ними? как они? У Михалыча сынишка военное училище должен был окончить как раз к началу войны. Грамотный, шустрый парнишка. Данила хорошо его помнит, в отца пошёл. Такой же шебутной, но правильный паренёк. Обещался в письмах домой заскочить в отпуск, да вишь, как оно обернулось…
И у Данилы Кольцова сын Кузьма в танковых войсках младшим командиром поставлен. Командует грозной машиной — танком. Это тебе не трактором управлять, понимать надо. Не каждому такое доверить могут. Фотографию успел прислать в последнем письме. Младший сержант Красной армии. Вся деревня приходила смотреть.
— Скажу как на духу, Михалыч, — доверительно заговорил Кольцов. — Знаешь, я как узнал, прочитал в письме, что мой старшой Кузьма в Красной армии стал младшим командиром, командует танком, так такая гордость, такая… что… от счастья плакал… это… Веришь? Мой сын из забитой и забытой деревеньки Вишенки командует танком! Каково, а?! Правда, он и до армии себя прославил, ты же, Михалыч, знаешь. Вон сколько раз об нём газетах писали… это… — Данила который раз за этот день зашмыгал носом, закашлялся, незаметно смахнул непрошенную слезинку.
— Понимаю, Никитич, — Лосев опять достал кисет. От его глаз не скрылись переживания собеседника и его гордость за сына. — И мы с женой… с Веркой моей… тоже… это… Лёнька-то наш офице-е-ер! Офицерскую школу окончил! Вот оно как! Как поступил, написал нам письмо. Вот мы с женой тоже… Не хуже тебя… Папка инвалид, сапожник, мамка — простая колхозница, а сын… От что значит наша родная советская власть!
— Да-а, нам бы жить да жить, так вишь, как оно… — гость прикурил у хозяина, сильно затянулся. — Только-только на ноги становиться начали, так немец тут, холера его бери…
Вроде в беседе и ответа не нашли на все вопросы, а всё равно на душе как будто полегчало. И слава Богу. Значит, не зря проведал хорошего человека. Данила знает, что от общения с хорошим человеком и сам лучше становишься.
До Вишенок оставалось почти ничего, ещё один свороток за Михеевым дубом, и вот они — огороды, как справа, со стороны Горелого лога раздались сначала выстрелы из пистолета, а потом в тишину летнего дня вклинился трескучий рокот немецкого автомата, приглушенный лесом. Правда, очередь была короткой, однако Даниле хватило понять, что это автоматная очередь. Похожие выстрелы Кольцов слышал в Слободе только что, когда расстреливали молоденьких офицеров и семью Корольковых.
Так мог стрелять только немецкий автомат. Значит, там немцы?
Мужчина присел и уже на корточках перебрался за ствол старой сосны, стал внимательно всматриваться и прислушиваться к лесу.
Так и есть: вот послышался топот, шум пробирающегося сквозь кустарники, бегущего напролом человека, а потом и сам незнакомец заросший, бородатый, в пиджаке на голое тело, с тугим солдатским вещевым мешком за плечами стремительно пробежал почти рядом в сторону соседней деревни Борки.
Данила провёл его взглядом, пытаясь узнать человека, но, нет: на ум никто не приходил с такой походкой, с таким внешним видом.
Но то, что был этот человек молодым, сомнений не возникло: бежал резво, легко, играючи перепрыгнул канаву вдоль дороги.
— Леший? — настолько грязным, безобразным был внешний вид человека. — Лешие не стреляют, — прошептал про себя, — и с сидором за спиной не бегают по лесам.
Крадучись стал продвигаться туда, откуда только что слышны были выстрелы. Не мог Данила просто так пропустить мимо ушей такие события в окрестностях своей деревушки, потому и пошёл.
У небольшой полянки, из — за сломанной молнией сосны услышал стон. Снова замер и медленно, стараясь не хрустнуть веткой, стал пробираться на звук.
Недалеко, почти на перекрестке дорог, на его краю за деревом увидел сидящего на земле красноармейца с перебинтованным левым плечом, с левой рукой на грязной тряпке. Рядом с ним лежал ещё один человек. По знакам различия Кольцов понял, что это какой-то начальник, да и старше возрастом, потому как седой весь…
Раненый солдат уронил голову: то ли усну, то ли потерял сознание. Данила ещё с минуту наблюдал за ним, и, убедившись, что тот не двигается, стал тихонько подкрадываться, поминутно останавливаясь, стараясь не вспугнуть.
Когда до красноармейцев оставалось не более каких-то двух шагов, раненый медленно поднял голову и встретился взглядом с глазами Данилы. Тут же попытался вскинуть автомат, но сил уже не было, и снова уронил голову, как уронил и оружие, а затем и сам упал, непроизвольно прикрыв собою лежащего рядом товарища.
Кольцова прошибло потом: этого человека он уже где-то видел! Видел в той ещё довоенной жизни! Хоть и заросший, измождённый, но знакомый. Так и есть, вспомнил! Это же сын сапожника из Борков одноногого Михаила Михайловича Лосева, Лёнька!
— Леонид, Леонид Михайлович? — то ли спросил, то ли ещё больше уверовал Данила. — Лёня? Лосев?
Красноармеец сделал попытку подняться, что-то наподобие жалкой, вымученной улыбки отобразилось на лице раненого, и тут же снова уронил голову.
— Вот тебе раз! Вот тебе два! — Кольцов опустился на колени, смекая, как бы ловчее взять одного из них да нести в деревню, к людям, к спасению, к жизни. — Я только что с папкой твоим, с Михалычем говорил, о тебе вспоминал батя. А тут и ты, слава Богу, лёгок на помине. Вот радость-то родителям!
Перешёл к Лосеву, стал прилаживаться поднять его, но Лёнька замотал головой, показывая глазами на товарища.
— Командира, командира, дядя Данила, — выходит, Леонид тоже узнал его, Данилу Кольцова. — Потом, меня потом, — закончил еле слышно, и тут же упал набок, застыл в забытьи.
Данила поднял старшего товарища, встал в раздумье: куда нести? Домой? Надо перейти улицей, и неизвестно, кто его сможет увидеть с такой необычной ношей? Хорошо, если добрый человек, а если нет? Вон, в округе, сколько листовок разбросано с требованием не укрывать красноармейцев, командиров, комиссаров и евреев. И за всё приговор один — смерть! Да и в Слободе наглядный пример только что смотрел, век бы такого не видеть. Однако и люди изменились с начала войны: кто его знает, что у кого на уме?
Вроде в Вишенках таких гадких людишек быть не должно, но чем чёрт не шутит? А вдруг? Тут надо исключить всякие неожиданности.
Думал, решал, а ноги сами собой несли к бывшему подворью покойного деда Прокопа Волчкова. Оно примыкает к лесу, можно без оглядки пройти к нему. Дом давно развалился, дочка разобрала и вывезла брёвна в Пустошку, а вот погреб сохранился, хотя и просел маленько. И сад остался стоять, хороший сад, со старыми, но плодоносящими яблонями и грушами, с вишнями по периметру. До сих пор Кольцовы с Гринями сажают в этом огороде картошку. А вокруг погреба сильно разрослись крапива, полынь да лопухи. И только узкая тропинка вела к погребу, который нет-нет, да использовали или Грини, или Кольцовы для своих нужд.
Шёл сторожко, поминутно оглядывался, стоял, прислушиваясь к деревенским звукам, и, только убедившись, что всё тихо, продолжал движение.
Уже перед самым входом в погреб вдруг обнаружил соседа и родственника Ефима Гриня за плетнём, который вёл на веревке корову к дому. И Ефим заметил, как в нерешительности топтался Данила перед погребом со столь необычной ношей, и всё понял: скоренько привязал скотину к забору, бросился на помощь.
Кольцов по привычке, было, хотел ответить отказом, грубо, но сдержал себя, понимая, не тот случай, что без посторонней помощи не обойтись: двери погреба были приткнуты снаружи палкой, надо её убрать, отворить дверь. Сделать это с раненым на руках было трудно.
— Открывай, чего стоишь?! — сквозь зубы произнёс Данила, и отвернулся, чтобы не видеть злейшего врага.
Ещё через какое-то время дверь уже была открыта, и Данила с помощью Ефима уложил раненого на подстеленную Гринем охапку свежей травы.
— Я — до доктора Дрогунова в Слободу, — снова процедил сквозь зубы, не глядя на соседа, Данила. — Там, у Горелого лога под сосной со сломанной вершиной, что у развилки, раненый Лёнька Лосев, сын Михал Михалыча, сапожника одноногого Борковского.
— Возьми мой велосипед: так будет быстрее, — тоже не глядя на Кольцова, но с видимой теплотой в голосе произнёс Ефим.
Гринь прикрыл дверь, приставил палку и, как бы между прочим, направился к Горелому логу.
Почти десять лет минуло с той поры, как Данила узнал об измене жены с лучшим другом и соседом Ефимом Гринем. И за всё это время ещё ни одного раза они не заговорили по нормальному друг с другом, хотя продолжали жить рядом, по соседству. Жёны, дети общались, как ни в чём не бывало, а вот мужики… Правда, Ефим несколько раз пытался помириться, делал попытки, даже однажды становился на колени перед старым другом, но…
Надо было знать Данилу, чтобы уверовать в скорое примирение. Однако как-то прижились, смирились, а вот сегодня заговорили, заговорили впервые за столь долгое время.
Доктор приехал к исходу дня на запряжённой в возок невзрачной коняшке, остановился у дома Кольцовых. Встречал сам хозяин, сразу повёл в дом.
Сын Никита только что на деревне растрезвонил сверстникам, что с мамкой что-то стало плохо, худо совсем, мается то ли животом, то ли ещё чем, вот папка и поехал в Слободу к доктору на велосипеде. А что бы и дети не заподозрили подвоха, Марфа и на самом деле прилегла за ширму на кровати, стала стонать, жалиться на страшные боли внутрях.
Дрогунов заночевал в Вишенках, не стал возвращаться домой в Слободу, боясь комендантского часа. Раненых навестил только ночью, когда исключена была всякая случайность. Даже фонарь стали зажигать уже внутри погреба, что бы не привлекать лишнего внимания.
Там же было решено, что из прохладного, сырого погреба раненых необходимо поместить в чистое, сухое и тёплое место, но, самое главное, безопасное. Дом Кольцовых сам доктор отмёл как очень рискованный.
— Ни дай Боже, Данила Никитич, кто-то донёсёт немцам, а у тебя вон какая семья. Нельзя рисковать, сам понимаешь.
— А что ж делать? — развёл руками Данила, соглашаясь с убедительными доводами Павла Петровича. — Как же быть? Куда? Может, в сад, в шалаш?
В колхозном саду, где Данила был и садовником и сторожем, стоял ладный, утеплённый шалаш.
— Ко мне, к нам, — уверенно и твёрдо предложил присутствующий здесь же Ефим. — Ульянку можно на всякий случай к Кольцовым, а раненых — к нам.
— Дитё, ведь, бегать будет туда-сюда, увидит, вопросов не оберёшься, — предостерёг Данила. — А что знает дитё, то знает весь мир.
— А мы замкнём переднюю хату, да и дело с концом. А ещё лучше, что бы Фрося твоя уговорила Ульянку пожить с вами хотя бы с неделю, а там видно будет.
— Нет, так тоже дело не пойдёт. Детишки — они любопытные, мало ли что…
— Правильно, — поддержал доктор. — Давайте-ка лучше в Пустошку, к Надежде Марковне Никулиной, так надёжней будет. Она одна живёт, на краю леса, да ещё и бывшая санитарка, а теперь и знахарка, травки-отвары всякие, а это в наше время при отсутствии лекарств первейшее дело. Да и женщина она проверенная, калач тёртый, наш человек.
Решили не откладывать в долгий ящик, и в ту же ночь отвезли раненых в Пустошку. Сопровождать доктора в таком рискованном деле взялись и Данила с Ефимом, на всякий случай вооружившись винтовками, что привезли ещё с той, первой войны с немцами. Мало ли что? Сейчас по лесам помимо добрых людей шастают и тёмные людишки. Вон, по полудни, когда Данила обнаружил Лёньку Лосева с командиром… Тоже какой-то леший шарахался в окрестностях, стрелял в красноармейцев. Так что, охрана не помешает.
Уже ближе к рассвету, когда вдвоём вернулись обратно в Вишенки, доктор остался на ночь в Пустошке при раненых, Данила ухватил Гриня у калитки своего дома за грудь, притянул к себе.
— Ты, это, не особо-то: враг ты мне, вра-а — аг! — резко оттолкнув соседа от себя, решительно шагнул в темноту.
— Дурак ты, Данилка, ду-у — рак! — успел крикнуть вслед Ефим, и ещё долго стоял на улице, вслушиваясь в предрассветную тишину, усмехаясь в бороду.
«Вот же характер — то ли осуждающе, то ли восхищённо заметил про себя Ефим. — Это сколько же лет прошло, а всё никак не усмирит гордыню. Ну — ну… Хотя, кто его знает, как бы я поступил?».
А Вишенки притихли, притаились, ушли в себя за эти начальные месяцы войны.
Правда, это только на первый взгляд могло показаться, что в страхе замерла деревенька, на первый взгляд это. И для неопытного человека это, который плохо знает местных жителей. На самом деле она не просто притаилась, притихла. И совсем не в страхе, а в надежде на торжество жизни. В страхе за жизнь бороться трудно, почти невозможно. Бороться за жизнь надо без страха, с надеждой на торжество жизни, а не смерти.
Остерегаться? Да, это так. Надо остерегаться, готовиться к худшему, но надеяться надо только на хорошее, на успех, на победу добра и справедливости над злом, что в серых мышастых мундирах вторглось в тихую, размеренную жизнь затерянной среди болот и лесов на границе России и Белоруссии деревни Вишенки. Притихшая, но не остановившаяся жизнь продолжает течь, бурлить, может быть не сразу заметная постороннему человеку, случайному путнику или незваному гостю. Но она есть! Она идёт!
Ещё в первые дни, когда объявили мобилизацию, успели призвать или ушли добровольцами на фронт молодые, подлежащие призыву мужики и парни, а потом как-то сразу, быстро появились немцы, и ни о каком призыве уже и не шла речь.
Правда, с молодыми ушёл и председатель колхоза Сидоркин Пантелей Иванович, хотя никто и не призывал в его-то шестьдесят с хвостиком лет. Сам, добровольцем! Схватил котомку, закинул за плечи, да и пошёл вслед молодёжи. Говорит, на той войне в четырнадцатом году, не отучил вражье племя с Россией воевать, пойду, мол, исправлять свои ошибки. Да и молодёжи подсобить надо. А то она, молодёжь, вдруг без него не осилит, или, не дай Боже, дрогнет, а тут и он придёт на помощь: если потребуется — устыдит, а то и покажет, что да как надо с этими немцами. Всё ж опыту него, Пантелея Ивановича, не маленький. Прошлую немецкую войну прошёл с самого начала и до революции, с окопов не вылазил всё это время.
Ефим который день вместе с несколькими трактористами снимают запчасти с колхозной техники, что не попала под призыв в Красную Армию. Об этом наказал, уходя, председатель колхоза Пантелей Иванович.
— Схорони, Ефим Егорович, потом, после победы люди тебе будут благодарны. Вот так вот. Прячь по разным местам, да смотри, что бы помощники были надёжными, не выдали чтоб. Вернусь с победой — спрошу, как следует!
В помощники взял себе Вовку Кольцова да Петьку Кондратова, сына Никиты. Вроде, хлопцы надёжные, хотя Вовка уж больно непоседлив, нетерпелив.
Петька прямо перед войной женился на дочке Данилы Кольцова Агаше. Это сестра Вовкина. Двадцать второго июня свадьба была, а тут война. Вот что делается.
Решили, было, сразу со свадьбы и проводы сделать, так в сельсовете отбой дали: говорят, тракторист, призовут после. А оно вон как получилось… Немцы уж слишком быстро нагрянули, не успели призвать.
Три трактора своим ходом загнали на болото за Горелым логом, что в лесу, да и притопили в разных местах. Конечно, потом тоже разобрали, сняли всё, что можно было. Так что, если даже враг и обнаружит, то завести их, запустить уж точно не сможет. А вот он, Ефим, сможет! Потому как знает, где и что лежит, куда и что прикручивать. На всякий случай прятали детали все вместе: Ефим Егорович, Петька, Вовка. Война ведь, чего зря рисковать. Мало ли что может случиться? А так есть надежда, что хотя бы один из них да выживет, дождётся победы.
Прицепные тракторные жатки отвезли на луга к Волчьей заимке, припрятали там. Жаль, винзавод остался почти целым. Так, пришли сапёры, взорвали динамо-машину, что электричество давало не только на завод, но и Вишенки с Борками по вечерам освещались электрическим светом. Подрывники весь минировать не стали.
— А, может, и правильно? — рассуждает сам с собой Ефим Егорович Гринь. — Что с оборудованием сделается? С прессами да с ёмкостями? Простоят, дождутся лучших времён. А без генератора, без электричества, немцы вряд ли смогут запустить. Хотя, кто их знает, немцев этих? Что у них на уме? Вон, приказали срочно проводить уборочную. И кто объявился? Смех и грех, ей Богу! Сбежавший было ещё при коллективизации первый председатель комитета бедноты в Вишенках, первый председатель колхоза Кондрат-примак! Казалось, сгинул, канул бесследно. Однако, видно, такие люди не гибнут. Оно не тонет ни при какой власти! — Ефим в очередной раз хмыкнул, покачал головой. — И не Кондрат-примак он вовсе, а Кондрат Петрович Щур, господин бургомистр! Вот так вот, это тебе не фунт изюму, а сам бургомистр, глава районной управы! Толстый, обрюзгший, но всё такой же наглый, напористый.
Под охраной немецких автоматчиков собрали тогда жителей Вишенок, бургомистр лично зачитал приказ немецкого командования.
«Отныне всё имущество колхоза „Вишенки", включая поля с урожаем, принадлежит великой Германии со всем движимым и недвижимым имуществом. А полноправным представителем новой власти является районная управа».
В приказном порядке с подачи районного бургомистра назначил Никиту Кондратова по старой памяти за старшего над Вишенками, приказал приступить к уборке. Могли бы и председателя колхоза, но где он, кто знает? Да и коммунист Пантелей Иванович, а эта должность подрасстрельная по нынешним временам. Убили бы всё равно, как в Руни расстреляли председателя колхоза.
Остался председатель, не эвакуировался, не спрятался, думал, будет всё по — хорошему, по правилам. Надеялся, что немцам нужны будут управленцы. Куда там! Расстреляли в первый же день, как появились в деревне оккупанты.
А он, покойный, наивный, сам и вызвался продолжить председательствовать. Говорит, мол, член партии большевиков, председатель колхоза «Рассвет» Семён Николаевич Юшкевич, прошу любить и жаловать, уважаемые немцы. Какие, мол, будут указания? Готов предложить вам свои услуги, помощь, так сказать.
Так они его в тот же момент и к стенке, расстреляли сразу же, и слова в оправдание не дали сказать.
А тут в Вишенках Никиту назначили в добровольно-принудительном порядке.
— Побойся Бога, Кондрат, — закричал в тот момент Никита. — Какой из меня начальник? Стар я, да и грамоте не обучен. Тут голова должна варить ещё как!
— Запомни, мужик! Не с Кондратом-примаком разговариваешь, а с самим бургомистром, с господином бургомистром! — вдруг, разом побледнел, стал белее мела бургомистр. — А ну — ка, парни, — обратился к группе полицаев, что прибыли вместе со Щуром, — всыпьте хорошенько этому человеку. Пускай все знают, что ко мне надо обращаться «господин бургомистр», и перечить тоже нельзя, если жизнь дорога.
На виду у всей деревни избили Никиту, приставили к стенке канторы.
— Вот так будет лучше, надёжней, — довольный, бургомистр окинул взглядом притихшую толпу. — Следующий вид наказания — расстрел! Сами должны понимать, что неисполнение приказов немецкого командования и районной управы — это тяжкое преступление. И оно карается одним — расстрелом. Поэтому, что говорить и что делать — отныне будете знать твёрдо.
Сегодня же обмерить все поля колхоза с точным указанием, где, что и сколько посеяно. А чтобы вам не было повадно, оставляю в Вишенках как контролирующий орган отделение полиции во главе с Василием Никоноровичем Ласым. Он будет полноправным представителем и немецкого командования, и представителем районной управы, — указал рукой на топтавшихся рядом группу полицаев, выделив немолодого уже, лет под пятьдесят, мужика с винтовкой, в чёрной форменной одежде.
— Через две недели у меня на столе в управе должны лежать все данные о ходе уборки урожая 1941 года. Но! Никакого воровства, обмана быть не должно! Всё до последнего зёрнышка убрать, смолотить и отчитаться. Только потом будем вести речь о выплате трудодней. Учтите, это вам не советская власть, а немецкий порядок.
— И сколько, мил человек, господин бургомистр, мы будем иметь на один трудодень? — спросила Агрипина Солодова, бывшая сожительница Кондрата-примака. И тон, и то выражение мести и справедливости, что застыло на лице молодицы, не предвещали ничего хорошего. Ещё с первого мгновения, когда женщина увидела такого начальника, глаза заблестели, губы хищно сжались, тонкие ноздри подрагивали в предчувствие большого скандала.
— Иль мне по старой памяти поблажка будет, ай как? Всё ж таки тебя, страдалец, сколько годочков кормила, от деток отрывала. А ты, негодник, сбёг! Сейчас ты снова в начальниках, как и хотелось твоей душеньке. А мне как жить старой, немощной? Долги-то отдавать надо! Не за бесплатно же обжирался у меня, прости, Господи, детишек моих родных объедал, харю наедал, что хоть поросят бей этой рожей, такая жирная была, не хуже теперешней.
— Заткните поганый рот этой бабе! — прохрипел Кондрат, не ожидавший такого подвоха от некогда приютившей его женщины.
— Халда! Шалава!
— К-к-как ты сказал? — взвилась Агрипина, уперев руки в бока.
Ни для кого не секрет в Вишенках, что сварливей и скандальней бабы в деревне не сыскать, а тут такой повод… Грех, истинно, грех не воспользоваться, не отыграться за порушенные надежды, что когда-то возлагала она на этого мужчину.
— Кто я? Как ты сказал? Это я-то халда и шалава? А ты-то, ты с мизинчиком меж ног кто? Мужик? Как бы не так! Бабы! Людцы добрые! — женщина перешла на крик, закрутила головой, чтобы слышно было всем, призывая в свидетели земляков. — Да этот боров за всё время ни разу, как мужчина, как мужик так не и смог ублажить меня, а туда-а же-е! — и уже грузным телом торила себе дорогу, пробивалась к Кондрату-примаку.
— Я ж его взяла в примы, приютила, дура. Думала, надеялась, что ублажит, успокоит исстрадавшее тело моё без мужицкой ласки. А он, а он-то, бабоньки!? Елозил сверху своим огрызком, и то по праздникам, тьфу, Господи, а, поди ж ты, гонорится. Я тебе так отгонорюсь, что места не найдёшь, антихрист! Оторву всё, что ещё осталось, что раньше терпела, не оторвала, — и решительно двинулась на бургомистра. — Забыл, холера, чёрт бесстыжий, как я тебя рогачом охаживала?
Кондрат кинулся, было, по старой памяти убегать, но вспомнил вдруг, что он уже и не примак, а начальник, да ещё какой!
Остановился, измерил презрительным взглядом женщину, поджидал, пританцовывая от нетерпения, от предвкушения.
Агрипина налетела из толпы прямо на застывшего в ожидании Кондрата, как он тут же залепил бывшей сожительнице оплеуху изо всей силы. От неожиданности женщина замерла на мгновение, и тут же бросилась с кулаками на Кондрата, успела-таки впиться ногтями в жирное, обрюзгшее лицо сожителя.
— Хлопцы-ы! Хлопцы-ы! — заблажил бургомистр. Такого поступка, такой наглости он не ожидал: что бы на представителя власти и с ногтями!? И при народно?!
— Чего ж стоите? В расход курву эту! В расход! — и всё никак не мог сбросить, отцепить от себя Агрипину.
И жители, и полицаи, и даже немецкие солдаты заходились от хохота, наблюдая за тщетными потугами бургомистра освободиться, избавиться от женщины, от такого принародного позора.
— Я тебе дам курву! Пёс шелудивый! Огрызок! — не унималась женщина, всё так же продолжая нападать на Кондрата, раз за разом доставая ногтями лицо противника. — Я тебе покажу и халду, и шалаву!
Ефим видел, как бургомистр выхватил пистолет из кобуры, и тут же раздались выстрелы.
Агрипина ещё с мгновение недоумённо смотрела на бывшего сожителя и начала оседать на землю всё с тем же застывшим недоумённым выражением на лице.
Тело женщины уже лежало у ног Кондрата, а он всё стрелял и стрелял с неким упоением, злорадством, остервенением.
— Вот тебе! Вот тебе! Шалава! Шалава! Халда! Халда! Курва!
Курва!
И даже когда вместо выстрела прозвучал холостой металлический щелчок, бургомистр всё ещё тыкал пистолетом в неподвижно лежащее тело бывшей сожительницы.
Смех мгновенно сменился ужасом, тяжёлым вздохом, что пронёсся над площадью у бывшей колхозной конторы. Такого здесь ещё никогда не видели, и потому растерялись вначале. Для них было диким вот так с людьми… В Вишенках не понимали, что так можно…
Несколько полицаев бросились к начальнику, повисли на руках, Ласый отнял пистолет, отвёл Кондрата в сторону, что-то нашёптывая на ухо. Немецкие солдаты с интересом продолжали наблюдать, переговариваясь между собой и посмеиваясь над этими непонятными русскими варварами.
— Rusiche sweine! Veih! — показывали пальцами на лежащую на земле женщину, громко смеялись. — Fraunzimmer! Zankisches Weib! (Русские свиньи! Скоты! Баба! Вздорная баба!).
И тут над площадью раздался душераздирающий крик: к лежащей на земле матери кинулась младшая дочь Агрипины Анюта.
— О-о-ой ма-а-аменька-а-а-а! — заголосила, заламывая руки, упала на мать, обхватила, обняла, запричитала.
К ней присоединились голоса и её детей, внучек Агрипины, девчонок семи и десяти лет, что облепили Анну с двух сторон.
Сначала женщины из толпы колыхнулись, было, сделали попытку приблизиться к лежащей на земле Агрипине, прийти на помощь, за ними и мужики двинулись следом, как над головами раздались автоматные очереди.
— Halt! Zuruck! — немецкие солдаты начали теснить толпу обратно.
— Schweine! Veih!
Люди отхлынули, в страхе теснее прижимались, искали защиту друг у друга.
Это была первая смерть в Вишенках сначала войны, и все вдруг ясно и отчётливо поняли к своему ужасу, что не последняя, судя по поведению и полиции, и немцев. И потому интуитивно прижимались друг к дружке, всё явственней осознавая, что спастись в одиночку будет трудно, почти невозможно, а вот сообща, вместе со всеми… Была надежда, не так было страшно, когда все вместе, на миру…
— Ну, вы поняли, сволочи, что ожидает того, кто смеет поднять руку на законного представителя оккупационной власти? — Кондрат к этому времени оправился, и, чувствуя поддержку и защиту со стороны немцев, опять взирал на притихшую толпу, гневно поблескивая заплывшими жиром глазками. На щеках ярко выделялись глубокие царапины, наполненные кровью.
— Напоминаю! С завтрашнего дня приступить к уборке! Головой отвечаете! — и направился к ожидавшим машинам, по пути пнув ногой лежащую на земле бывшую сожительницу.
— Шалава, курва, халда! Она ещё будет… — бормотал себе под нос бывший первый председатель колхоза в Вишенках Кондрат-примак, а ныне — бургомистр районной управы Щур Кондрат Петрович. — Все-е-ем покажу! Вы ещё не знаете меня, сволочи. По одной половице… это… дыхать через раз… Шкуру спущу с каждого, если что, не дай Боже. Будут они тут…
Данила, Ефим и ещё несколько мужиков остались на площади, отнесли тело Агрипины Солодовой в избу; женщины принялись готовиться к похоронам, сновали от избы к избе; строгал рубанком сухие сосновые доски деревенский плотник дед Никола, ладил гроб.
Полицаи поселились в доме Галины Петрик, выселив хозяйку в хлев. Готовить им, прибирать в хате приказали старшей дочери Гали тридцатилетней Полине, что жила по соседству с матерью. Дочь пыталась забрать мать к себе в дом, так старуха воспротивилась.
— А кто ж за избой присматривать будет? Они ж, окаянные, ещё сожгут по пьянке, антихристы, чтоб им ни дна, ни покрышки. Ты на рожи их глянь: это ж пьянь несусветная, это ж бандиты, печать ставить некуда.
Оставшийся за старшего полицай Ласый Василий Никонорович зашёл в контору колхоза, долго беседовал с Никитой Кондратовым, инструктировал, что да как должно быть с уборкой.
— Смотри мне, человече! — напутствовал Никиту. — Я не знаю, какие у вас были отношения с господином Щуром. Мне это неинтересно, наплевать и размазать. Мне моя жизнь во сто крат важнее и ближе твоей и всей деревни вместе взятой. Так что, не вздумай шутковать: себе дороже. У меня разговор будет ещё короче, чем у пана бургомистра с этой бабой: в расход без предупреждения. Понятно я говорю? Переводчик не нужен? — полицай сунул к лицу Никиты большой волосатый кулак.
— Да-а уж… — Никита Иванович ещё не отошёл от принародного избиения, от расстрела ни в чём неповинной Агрипины. Был ещё в шоковом состоянии, не до конца осмыслив происходящее и потому лишь отвечал неопределённо, то и дело пожимая плечами. — Да-а уж… вон оно как…
Ближе к вечеру на этот край деревни к Гриням и Кольцовым прибежал внук Акима Козлова десятилетний Павлик.
— Деда сказал, что после вечери будут собраться все наши на Медвежьей поляне. Велел вам об этом сказать. И чтобы поспешали.
Так теперь в деревне называли то место, где медведица когда-то напал на Ефима Гриня.
— А кто будет, не знаешь? — поинтересовался Данила.
— Бригадиры, учётчик и другие мужики, — ответил малец. — А вообще-то собирает новый председатель деда Никита Кондратов.
Сидели кружком, курили, ждали остальных. Последним пришёл сам Никита Иванович с сыном Петром.
— Вот оно как, земляки, — не присаживаясь, начал Никита. — Кто бы думал, что такое будет твориться в Вишенках? Мне, честному человеку, ни за что, ни про что прилюдно морду набить? Это как понимать? Женщину принародно расстрелять? Так они и до остальных доберутся, никого в живых не оставят. Что делать будем?
Никто не ответил: сидели, низко опустив головы, думали.
— Чего ж сидеть? — поторопил Никита. — Ничего не высидим, надо что-то делать.
— Оно так, — начал Ефим. — Только не знамо, как и что делать, вот вопрос. Эта власть шутить не будет, судя по всему. Значит, надо убирать. Но как?
— Примак с немцами не сеяли, а почему урожай им отдавать надо?
— сын Никиты Петро встал в круг, обвёл взглядом сидящих земляков. — А нам как жить?
— Всё правильно говорит Петро Никитич, — поддержал его Корней Гаврилович Кулешов, старший лесничий. — Всё правильно, людям жить надо, зиму зимовать, да и о будущей весне думка быть должна: посевная, то да сё. И до нового урожая прожить надо.
— Так что ты предлагаешь? — спросил Никита.
— Я не всё сказал, — махнул рукой Корней. — Тут все свои, надеюсь, Иуд серёд нас нет?
— Ты к чему это? — подался вперёд Аким. — Вроде, все проверенные, знаем друг дружку давно. Потому и пригласили не всю деревню, а только тех, кто надёжней. Как ты и просил, Корней Гаврилович.
— Я к тому, — продолжил лесничий, — что на днях я разговаривал с серьёзными людьми. Так вот, говорят они, что собираются надёжные хлопцы, вооружаются, будут воевать против немцев, помогать нашей родной Красной армии здесь, в тылу, в лесах жить намерены. Партизанами себя называют, вот так, друзья. Я к тому, что и им, партизанам, надо что-то есть-пить. Люди-то наши, и за общее дело, за свободу нашу воевать идут. Тут как не крути, а кормёжка должна быть хорошей и про запас. И вы, ваши Вишенки не должны остаться в стороне.
— Да-а-а, дела-а, — Никита хлопнул по ляжкам. — И почему всё на мою голову?
Сидели долго, пока хорошо не стемнело. Решали и так, и этак… Но одно знали твёрдо: урожай необходимо собрать. Грех, тяжкий грех оставлять неубранными поля. Земля не простит. Но и немцам отдавать? Не могло такое укладываться в головах местных мужиков.
Разошлись в темноте, однако решения приняли.
С завтрашнего дня полеводческая бригада уйдёт жать серпами рожь. Ей в помощь пойдут доярки, скотницы, поскольку скот угнали за Днепр в первые дни войны, и они пока не у дел. Да и всё женское население Вишенок, кто ещё хоть как может держать серп в руках, пускай выходят на поля. Снопы свозить станут на ток, молотить будут потом, уже после уборки. Можно было попытаться восстановить старые лобогрейки, что валяются на колхозном дворе за ненадобностью вот уже который год, так проблема с лошадьми для них. Туда запрягать-то надо тяговитых, здоровых коней, а где их взять, если остались только бракованные да молодняк? Да и сколько времени потребуется на восстановление — неизвестно. А его, время это, терять ох как нельзя. Значит, надежда только на баб да на серпы. Куда деваться? Испокон веков спасали бабы с серпами, даст Бог и сейчас не опростоволосятся, сдюжат.
— Бабы — они… бабы. Они… не нам, мужикам, чета, — подытожил решение об уборке Аким Макарович Козлов. — От баб мир… это… пошёл, им, бабам нашим, и серпы в руки. А мы уж… на подхвате…
На очереди за рожью и пшеница. Картошку уберут под плуг.
Чтобы не было проблем с оплатой по трудодням, решили не ждать милости от новых властей, а будут тащить домой после рабочего дня столько картошки или зерна, сколько смогут унести и не попасться на глаза полицаям. Другого способа запастись продовольствием для жителей Вишенок нет, как нет и веры немцам с полицаями.
— Убери, сложи урожай в амбарах, а они заберут, вывезут в свою Германию, а ты подыхай с голоду. Не-е-ет! Так дело не пойдёт, — Ефим Егорович высказал и свои сомнения относительно трудодней.
— Всё правильно: тащить в дом надо каждому. Пусть каждый житель сам о себе и позаботится. Правления колхоза нет, некому выписывать со складов провиант.
— Да, и колхозникам надо объяснить, — напомнил Кулешов, — чтобы аккуратно тащили по домам с полей. А то я их знаю: средь белого дня начнут друг перед другом соревноваться — кто больше. Ещё полицаи увидят.
Обмолоченные пшеницу и рожь загрузят сначала в амбары, предварительно сделав хорошие запасы будущим партизанам. Старым да немощным жителям постараются выделить из этих же запасов. Ответственным за это дело, за снабжение партизан, назначили Данилу Кольцова. Куда можно будет перепрятать — это вопрос будущего, но всё равно за это отвечать будет Данила Никитич.
Картошку станут хранить в буртах прямо на поле, не забыв сделать тайные хранилища там же, выкопав ямки, переложив картошку соломой, укроют землёй. Отвечать за картошку поставили Ефима Гриня. Вот именно: за уборку будут отвечать бригадиры, а вот за заготовку зерна и картошки для партизан — Данила и Ефим.
Оставшихся после мобилизации выбракованных коней, раздадут по дворам, пускай сам хозяин думает, чем и как прокормить лошадь, обучить молодняк, если требуется. Но по первому требованию он должен и обязан давать любому, кто обратится за помощью, кому нужен будет конь. И коней беречь! Да-да, это теперь опора в хозяйстве, ничем не заменимая. И потом, они могут пригодиться и на будущее партизанам.
— Так что, к лошадям должно быть самое пристальное внимание и очень бережное обращение, забота. Конь… он… это… конь.
Понимать надо, — напомнил мужикам Корней Гаврилович.
Серьёзную проблему для сельчан будут представлять полицаи. Кондрат-примак наказал им глаз не спускать ни с какой маломальской работы в поле, держать всё под самым жёстким контролем. В случае чего, арестовывать саботажников, воров, доставлять их в комендатуру в Слободе, а то и в районную управу. А уж там… Да-а — а! Эта преграда ещё та, однако, по словам Акима Козлова, нашим ли людям не занимать умения воровать. Тем более, это даже не воровство, а законная необходимость забрать и спрятать своё от немецкого ворья. Вот так! И никак по — другому! Это, если хотите, обязанность, святая обязанность забрать как можно больше урожая, не дать его оккупантам.
На том и остановились.
— Они что, дураки, твои немцы и полицаи? — накинулся на Акима Никита. — Прямо, взял и шапками закидал их. Видел, как со мной? А с Агрипиной? Хорошо, рожу мне набили да бока намяли, а если бы расстреляли? И это только не так обратился к Кондрату, будь он неладен. А ты говоришь — тащить всё. Тут надо грамотно: чтобы и козы сыты, и сено цело. Вот как надо.
— Не козы, а козлы, — поправил отца сын Пётр. — Козлы они, однако, папа прав: нельзя вот так по наглому. Исподтишка всё делать надо, тайно.
— Ты что, о немцах больше печёшься вместе с папкой своим? Может, они друзья ваши? — не сдавался Аким. — Думай, что говоришь! Да наши люди у кого хошь из — под носа уведут, что глаза их увидели, хрен кто учует, углядит, а ты тут развёл кадило вместе с батькой…
Спорили долго, однако, пришли к общему мнению, что спрятать надо будет как можно больше с урожая 1941 года. А что бы скрыть это дело, несколько полей пожечь уже после уборки. Стерня сгорит, и пойди, разберись, когда сгорело? Скажут, бои вспыхивали на колхозных полях, вот, мол, и взялись рожь да пшеничка ярким пламенем. Иль, может, кто поджёг по злому умыслу. Кто ж этого поджигателя искать станет? А стерню оставлять высокой, чтобы было чему гореть.
— Оно так. Только если серёд полицаев есть хоть один думающий, хоть один грамотный сельчанин, поймут сразу, что обман. Стерня сгорит, это факт. А где колоски с зерном обгоревшие? Зерно-то не сгорает при пожарах на хлебных полях, а только обугливается. И сам колосок не до конца сгорает, он же в серёдке сырой. Не мне вас учить, сами знаете, — Аким придавил протезом окурок, втоптал его в землю. — Вон оно как. Тут думать хорошо надо, прежде чем…
— Оно так, — поддержал Козлова Корней Гаврилович. — Оно так, а как по — другому?
— А полицаев куда денешь? Как от них скрыть? — спросил Данила.
— Сам же говоришь, что они будут пропадать на полях вместе с нами. Вдруг спросят, зачем высокой стерню оставляют жнеи?
— А холера их знает, этих полицаев! — в отчаяние Никита Иванович махнул рукой, зло произнёс:
— Вот будет завтра день, там и посмотрим. Нам бы только в драку ввязаться, а там как карта ляжет, сказал бы покойник дед Прокоп Волчков, царствие ему небесное. Иль нам по зубам настучат, иль мы верха сядем.
— Всё равно они везде не успеют, — рассудил Ефим. — Да и ещё ночи будут в нашем распоряжении. Чего уж, как-нибудь…
Собрались, было, расходиться, но некоторых мужиков попросил остаться лесничий Кулешов Корней Гаврилович.
Остались Данила Кольцов, Ефим Гринь, Никита Кондратов с сыном Петром, Аким Козлов и сам Корней.
Отошли глубже в лес, сели кружком, сидели почти до рассвета, но разошлись, довольными.
— Как будет формироваться партизанский отряд — это работа совершенно других людей. Тут из Пустошки многие знакомы с этим делом ещё с продразвёрстки, им и карты в руки, — сразу предупредил лесничий. — Они-то, пустошкинские, и начинают всё. Ещё в первый день войны старики собрались там, решили воевать против немца. Наша задача — тыловое обеспечение: землянки, продукты. А уж оружие, как и что воевать — это уже сделают другие. Придёт пора, вы всех узнаете, увидите. А пока займёмся нашими делами. Или у кого-то другое мнение? — пытливо уставился в земляков Кулешов. — Вы, если вдруг кто дрожь в коленках почуяли, так лучше сразу скажите. Мы поймём, обидок чинить не будем. Всё ж-таки мы все живые люди, жить хотим, чего уж…
— Ты, это, Корней Гаврилович, — Данила Кольцов сильно затянулся папиросой, выпустил дым, — за всех расписываешься, иль только за некоторых?
— Ты это к чему, Никитич? — насторожился лесничий.
— А к тому, — продолжил уже Ефим Гринь. — Неужто только у тебя душа болит, а у нас она каменная? Неужто мы не понимаем, босяки мы, а ты один правильный?
— Правильно говорят мужики, — поддержал и Петька Кондратов. — Мы, дядя Корней, уже собирались с парнями, обсуждали это дело. Планировали, было, самим объединиться да уйти в леса, а тут и ты, слава Богу, со своими думками и планами. Вот и будем сообща уничтожать врага. Иль не примите нас?
— Не обижайтесь, холера вас бери, — вроде как оправдывался Корней Гаврилович, но видно было, что ему приятны слова понимания со стороны земляков. — Однако я должен был сказать вам такое. А вдруг и на самом деле кто струсил, что тогда? В нашем деле добровольность — в первую голову. Нам сейчас важно не только думать и делать разом, а и дышать теперь вместе будем, и помирать, если, не дай Боже, придётся, то тоже вместе.
— Ладно, считай, что уговорил. Давай по делу, — подвёл черту в споре Никита Кондратов. — Неужто мы смотреть будем, как топчут Русь нашу, убивают жёнок наших? Выходит, ты один лучше нас всех? А мы так, пальцем деланные, на завалинке будем сидеть да пальцем в носу ковыряться?
Корней Гаврилович уже присмотрел несколько потаенных, глухих мест в окрестных лесах, где можно будет оборудовать партизанские лагеря. Сейчас нужны люди для обустройства землянок. Сообща решили и подобрали группу надёжных мужиков одиннадцать человек, они и займутся землянками, схронами под продукты: зерно, картошка и так далее. Каждую кандидатуру обговаривали отдельно, выслушивали мнение всех. Предварительно Корней Гаврилович уже говорил с предполагаемыми строителями, получил личное согласие. Они не только с Вишенок, но есть и из Борков, из Пустошки, Руни. Договорились, что в одном месте продукты прятать не станут: кто ж яйца в одном коробе держит? И желательно, чтобы Корней Гаврилович вёл строителей по лесам как можно запутанней, на всякий случай. Пусть пройдут лишний десяток километров, зато запутаются, потом сам чёрт без попа не найдет и не скажет где были, где эти землянки копали, строили. Чем меньше людей будут знать места землянок, схронов, тем целее и сами партизаны будут, и продукты улежат. А ещё лучше, чтобы бригады были с одного-двух человек. И на каждый лагерь, на каждый схрон одна бригада. Больше ничего она не должна строить. Надёжней. Люди они и есть люди: кто в голову кому заглянет, думки прочитает? Даже если что вдруг, так только одно какое-то место сможет показать тот подленький или слабый человек.
С такими убедительными доводами согласились все. Споров вокруг этого не возникло.
В нужный момент лесничий скажет, кому что завозить, и вот тогда уж или Ефим Егорович, или Данила Никитич должны будут организованно, быстренько и тайком затарить схроны картошкой, зерном.
— Особый вопрос — что делать с семьями? Тайной долгой для фашистов не будет, что мужики из Вишенок подались в лес. А вдруг немцы захотят отыграться на семьях? Тогда как? Вот то-то и оно! Вон, в Слободе, Данила Никитич обсказал, как обошлись с семьёй Володьки Королькова немцы, что спрятала раненых комиссаров. Неужели наши семьи пожалеет немец, сжалится, войдёт в положение? Значит, надо и семейный лагерь где-то в укромном месте организовывать. Чуть что — и все жители Вишенок скрылись в неизвестном направлении! А пока надобно не дразнить гусей, немцев то есть, чтобы деревенька была образцом порядка. Никаких конфликтов с немцами, с полицаями. Работать как на отца родного, но уж когда уберём урожай, то тогда держись, волчье племя! В тихом омуте… — это наша, русская поговорка.
Почувствуют гады на своей шкуре, — подвёл итог Корней Гаврилович.
Уже в конце сходки, когда собрались расходиться, Никита Иванович Кондратов попросил завтра зайти к нему в контору тех, у кого есть жернова, самодельные крупорушки.
— Лихие времена наступают, — пояснил своё требование. — Надо ко всему быть готовым, и такие инструменты держать на строгом учёте.
— Да, чуть не забыл, — вернулся с полдороги и Кулешов. — Хорошо, вспомнил. У кого и где есть радиоприёмники — обязательно обскажите мне, и постарайтесь сберечь их. Так надо.
И правда. В первые дни оккупации вышел приказ коменданта майора Вернера о добровольной и обязательной сдаче радиоприёмников, ружей. Там, в Слободе, немцы сразу же забрали их из почты, со школы, из сельсовета, из колхозной конторе тоже. А вот в Вишенках опоздали: Вовка Кольцов успел-таки раньше всех, сообразил первым, приволок домой радиоприёмник «Колхозник» БИ-234, и теперь он лежит в погребе деда Прокопа Волчкова. Говорит, что и батарейки запасные с ним были. Это он Ефиму рассказал, когда прятали трактора в лесу.
— Вся деревня видела, когда нёс? — поинтересовался Ефим в тот раз.
— Дядя Ефим! — обиделся парень. — И когда только ты меня за взрослого считать станешь?
— Как делать будешь по — взрослому всё, как твой старший брат Кузьма, тогда.
— Всё! Начинается! — снова обиделся Вовка. — Дома покоя не дают с этим Кузей, а сейчас и ты. Все в пример ставят: ах, какой он хороший! И когда только все поймут, что Кузьма — это Кузьма, а я — это я? Подними глаза, дядя Ефим, посмотри на меня, кто перед тобой: Вовка Кольцов или Кузьма? Вот то-то же. А то уже замучили: будь как Кузя, будь как Кузя! Вы скоро своими придирками рассорите нас с братом.
Над Вишенками стояла ночь, наполненная тусклым звёздным светом и тревогой. Тревогой за день завтрашний, за последующие дни. Притихла деревенька, ушла в себя, затаилась, себе на уме. Только Деснянка всё так же бежала, катила свои воды мимо, подтачивая на повороте высокий крутой берег. А он и правда, потихоньку осыпался, обнажая всё больше и больше корней вековой сосны на краю берега, что у Медвежьей поляны. Уже не только мелкие, тонкие корни её обнажились, но и явились миру часть корней старых, толстых, заскорузлых, что десятилетиями удерживали дерево по — над обрывом. Пока ещё держали, но река своё дело тоже знала, подтачивала, постепенно сводя на нет усилия корней, лишая их опоры.
Ночь. Лето. Первое лето войны. Но на востоке брезжило рассветом. Серело. Туда, на восток, смотрели мужики, что стояли, плотно прижавшись плечом к плечу на высоком берегу реки Деснянки.
Ещё один день прожили под оккупацией. Каким будет день завтрашний? Готовились…
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Вишенки в огне предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других