Колышев Анатолий Анатольевич
Рассказ
К примеру, оказался не в духе заведующий библиотекой. Или ладно, чего там заведующий — просто дежурный библиотекарь, который стоит сегодня на выдаче книг и в данную минуту, стало быть, главный. Крупная и красивая женщина — она принимает у читателей книги и выдает, и голос ее весьма строг. А он, Колышев, допустим, билет свой читательский еще не продлил. Или дома забыл. Или иная провинность. Или совсем хорошо — кто-то начеркал на книге что-то вроде пушкинских головок, этакие милые женские профили. Притом не Колышев их начеркал, но могут подумать, что Колышев, потому что последний-то книгу читал он. И главное — он сам предчувствует, что могут на него подумать. И будто бы уже виноват. Будто бы пойман. Такая вот жила и таилась в Колышеве дрожь, не боязнь — а именно тихая дрожь, трепет, волнение, да и боязнь тоже.
И вот библиотекарь — деловитая и строгий голос — раскрыла книгу, принимает ее. Вот и страницы исчерканные, профили. И Колышев, который только сейчас об этой не своей вине подумал, вдруг чувствует жар у щек — я, я, я, все равно не поверят, поймали! Он как бы уже и не он, а другой, тот самый, кто начеркал.
— Значит, не вы начеркали? — спрашивает строгая и красивая женщина.
— Не я.
— Ага. Значит, Пушкин, — и произносит это она, на Колышева вовсе не глядя.
Она штемпель в кондуит ставит. Она делом занята. И ведь удивительно — из людей вокруг (сзади парень стоит, две девушки сбоку) никто не сомневается в его, Колышева, вине и пойманности. Девушки даже подмаргивают ободряюще: «Не робей шибко. Чего там! С кем не бывает…» И уж конечно, не сомневается в его вине библиотекарь, у нее давным-давно полная ясность. А все потому, что Колышев дрожит сейчас той самой дрожью и трепещет тем самым трепетом, и все это чувствуют. Такое всегда чувствуется. И вот он стоит у всех на виду, молчит, красный и жаркий от стыда.
* * *
Окончив институт, Толя Колышев дал себе самому суровую юношескую клятву, что этот трепет и эту дрожь он в себе выведет, убьет.
Прежде всего он нацеливал себя не бояться будущего своего начальника. Готовился. Когда их распределили на работу, в тот же вечер он опрашивал ребят:
— А кто в нашей лаборатории начальник?
— Шкапов.
— Фамилию я тоже слышал — а что он за человек?
Ребята пожимали плечами:
— Откуда мы знаем. Человек как человек.
Но Колышев свое воображение уже разогнал. Начальник рисовался ему человеком суровым и величественным, голос начальника Колышев тоже наперед слышал — от этого баса по спине бежали мурашки, ну и в коленях, конечно, вата и слабость.
Но, разумеется, в душе начальник был добр и справедлив. И недоумевал. «Чего это мои подопечные меня побаиваются? — думал этот воображаемый начальник. — Что за заячьи души, ей-богу. Хорошие работники, славные парни, а в коленях какая-то слабость. Единственный, кто из них, из новеньких, держится нормально, — это… как его… Колышев».
И с мыслью, что надо с этим юным сотрудником познакомиться поближе, начальник однажды вызывал Колышева к себе в кабинет.
Далее у Колышева сердце замирало. Но и с замирающим сердцем он, пересиливая себя, вновь и вновь разыгрывал «сцену в кабинете» — она растягивалась иной раз до бесконечности, и был в ней, конечно же, этакий сладковатый и мятный привкус. Колышев подсказывал самому себе достойные фразы. Спорил с начальником. Стоял на своем. И так далее. А иногда — он просто покачивал головой — дескать, я с вами не согласен.
* * *
Шкапов оказался начальником не столько суровым, сколько крикливым. Кричал он по любому поводу — на Колышева пока не кричал, но, когда кричат на другого, ты это тоже чувствуешь и тоже вбираешь, потому что не сегодня-завтра это ждет и тебя… В ожидании Колышев ходил сам не свой, а слыша издали, как распекают кого-то, бледнел и краснел.
— Надо опередить Шкапова, — повторял он сам себе. — Каким-то образом опередить и поговорить с ним всерьез.
Мысль была ясная:
— Надо уметь себя поставить… Но как?
И он уже совсем было решился прийти к Шкапову и провести ту самую «сцену в кабинете», но тут Шкапов повез их всех в командировку — не всех, конечно, но человек десять, пол-лаборатории… Приехали. Расположились. Гостиница была обычной местной гостиницей, Шкапову, понятно, отдельный номер, блага всякие, а остальных, как горох ссыпали, куда попало. Колышеву и вовсе — как самому молодому — поставили раскладушку в коридоре. Первую половину ночи Колышева терзали уборщицы, мыли пол и что-то переставляли, двигали. А ближе к утру на его раскладушку начинали натыкаться выходящие украдкой из гостиницы женщины и мужчины — они пугались и вскрикивали.
С утра сели заседать — план работы и прочее, а Колышев явился злой и невыспавшийся, и у него даже в глазах потемнело, когда он увидел своего крикливого и розовощекого шефа. И тут-то, на заседании, уловив малейший повод, Колышев вдруг громко и грубо сказал:
— Только не орите на нас… Вы уже дома, в Москве, на нас всласть наорались!
— Я?.. Почему же я буду орать, с чего вы взяли? — обиженно ответил Шкапов, не ожидавший и врасплох застигнутый.
Именно так ответил, с извиняющейся интонацией: «Ну что вы. Зачем же я буду орать на вас?» — и мягко, и тихо, и Колышев увидел вдруг, что никакой это не зверь. И что, может быть, он, Колышев, грубость шефа преувеличил от страха. И сам себя напугал, бывает же. Вон ведь лицо у Шкапова какое — жалкое. «Ну почему же я буду на вас кричать?» — переспросил Шкапов тихо, и за всем этим всплывала простая человечья обида.
Но Колышев стоял на своем.
— Знаю я вас, Шкапов. Сладко поете! — вколотил он точку. И только после этого смолк.
В таком качестве Колышев прожил почти две недели. Грубая, но какая же ясная была взята нота — и ведь уважали, он числился среди «отчаянных и желчных», сам Шкапов, а за Шкаповым и остальные — чуть что — и огибали в разговоре с Колышевым острые углы. «Хороший парень, но характер тяжелый», — говорили о нем и, конечно же, не знали его, не понимали, а он прямо-таки купался в волнах этой характеристики. В волнах образа, который он сумел случайно создать, как создают актеры нечаянную и подвернувшуюся роль. И даже администратор этой захолустной гостиницы зауважал его, прислал человека: не хочет ли Колышев в освободившийся номер? Ну, разумеется, с кем-то вдвоем или втроем, а все же номер и с действующим душем. «Плевать я хотел, — ответил Колышев, не дослушав, — и на него, и на его номер. Так и передай».
Конечно, чтобы жить в этом образе, нужно остервенело и с молодой злостью работать — Колышев понимал это, так он и работал. Он жил как в опьянении. Ночью бросал свое намотавшееся тело на раскладушку и думал: «Господи. Вот так бы только и жить!» — и в то же время он уже начинал понемногу чувствовать, что неожиданный всплеск этот кончается, сходит на нет. Роль — это роль, не больше. Как из надувного шарика, из Колышева постепенно вытекало и уходило что-то…
И вот была ночь. Колышев лежал на раскладушке — тишина в коридоре, а вдали окно серебрилось от высокой луны. На минуту в угловом номере зашумела веселящаяся компания, опять тихо.
Колышев лежал и уже думал о том, что Шкапова-то и пожалеть, пожалуй, можно. Трудно ему — через два дня уезжать, отчет предстоит, а тут еще прибор акустический весь поржавел, много тысяч стоит. И, ясное дело, все винят Шкапова, дергают, нервируют, клюют, а ведь семья у человека, и дети, и плешь на башке…
Колышев услышал шаги — подошла женщина. Приостановилась. Она была из того углового номера, где гуляли.
— А чего вы тут?.. Мест нету, да? — Она видела, что он ворочается, не спит. — Не нашлось места? — она посмеивалась с пьяненьким предрасположением к болтовне.
— Ничего, — сказал Колышев, — и здесь спать можно.
— А не мешают?
— Привык.
— А я здесь раньше полотером работала. Знаете, с этой штукой: ж-ж-ж… — И она рассмеялась.
Колышев подпер голову рукой, и некоторое время они поболтали ни о чем.
* * *
Утром следующего дня он явился к Шкапову в номер и сказал:
— Вы, ради бога, простите меня.
— За что? — спросил начальник, то есть тот же самый Шкапов его спросил, и интонация та же, да только Колышев был уже не тот. Выдохся.
— Я ведь по-хамски вел себя все время. Я ведь не такой. Не хам. И я понимаю, что такое человек… — Эти слова были еще туда-сюда, в них что-то было, какая-то кость и крепость, а вот дальше совсем уж пошел лепет, дыхание сбилось, и Колышев только мямлил и мямлил.
Шкапов не ожидал; пожалуй, даже слегка смутился. Но затем подтянул и подровнял свой сочный голос:
— Что ж. Я рад, когда кончается миром.
— Вы не подумайте, — продолжал Колышев. — Я… я вот думал о вас. Как о человеке… Я… я ведь ночью лежал и думал…
Это был лепет и даже хуже, чем лепет, тут было такое незащищенное и откровенное, что Колышев не мог бы и себе самому объяснить ту униженность. Он стоял и что-то бормотал, колени дрожали, и лоб был взмокший.
Через неделю Колышев уволился и перешел на новое место. Но место было новое, а трепет и дрожь были старые, — правда, теперь это было запрятано в Колышеве поглубже.
* * *
С женщинами Колышев тоже был робок. Но все же влюбился и даже собирался жениться — кратенькая пора, когда новый начальник, и бас его, и шаг его, и кабинет вроде как перестали существовать и совершенно не волновали Колышева.
Колышев этой своей освобожденностью был так поражен, что тут же выложил все своей любимой, звали ее Зиной, шел первый час ночи — они как раз лежали в постели, а сна не было.
— Такая вот штука, Зина, — объяснял Колышев, — я с тобой встречаюсь, и на моего шефа мне почти наплевать!
Он улыбался в темноте:
— Странно-то как… Смешно, а?
И опять улыбался:
— Я даже забываю с ним поздороваться. Не замечаю его. С тех пор как с тобой…
— Ты его боишься — начальника?
— Боялся.
— А я свою хозяйку боюсь, — засмеялась Зина.
— Подожди. Дай мне сказать. Слушай, — Колышев взволновался, — я никогда не рассказывал об этом. Никогда и никому. Во мне есть странная робость…
Зина покачала головой:
— В другой раз расскажешь — ладно? Иди домой.
— Подожди.
— Поздно, Толик… Хозяйка в эти ночи чутко спит.
Зина училась в медтехникуме, она и ее подружка снимали комнату — подружка на неделю уехала погостить, но хозяйка была тут как тут, за стенкой.
Колышев оделся и вылез через окно. Как обычно. Он стоял у окна и не уходил — квартира была на первом этаже.
— Кто знает, — продолжал он рассказывать Зине, — может быть, на меня в детстве кто-то громко крикнул. Или испугал кто-то. А теперь я потихоньку избавляюсь от этого — верно?
Зина не поняла. Но на всякий случай сказала:
— Я тоже в детстве тонула.
Зина была в светлом халатике и вырисовывалась на темном квадрате окна — она облокачивалась на подоконник. А Колышев стоял у самого окна и смотрел на нее снизу вверх.
— Зина… Зина… — Он почувствовал, что задыхается. — Люблю тебя — слышишь?
Она улыбнулась:
— Иди спи. Поздно уже.
Луны не было. Но были звезды — и было тихо, тепло, август.
* * *
Кое-что Зина поняла, не столько поняла, сколько почувствовала, — теперь она сама расспрашивала Колышева о его робости, о трепете, о боязни окрика, и женское чутье нашептывало ей, что чем больше он выговорится и выложится, тем ему легче. И Колышев выговаривался, веселел, захлебывался от слов, это как у солдат, которые перед боем с удовольствием рассказывают о своем страхе.
Прошло полгода, Колышев бегал на лыжах, Зина писала письмо своей двоюродной сестренке: «…парень у меня есть, но малость чудной. Начальник у него, видно, злющий, потому что мой Толик до смерти его боится. Каждый день провожаю его на работу, как в бой, — с уговорами. А вообще парень он симпатичный, фото его я тебе обязательно к майским праздникам вышлю».
Зина была маленького росточка, простенькая и добрая, любила поваляться в воскресенье в постели. Если совсем уж размечтаешься и разнежишься, видится бог знает что — ей, к примеру, виделось, что ее Толик вконец поссорился со своим грозным начальником и чуть ли не подрался — его взяли в милицию, — и вот, весь почему-то избитый, в синяках и кровоподтеках, он приходит, и Зина за ним ухаживает. Она первым делом его перебинтовывает. Укладывает в постель. Поит чаем. А потом садится рядышком, и они говорят о том и о сем…
Они разошлись — и каждый жил своей жизнью. Опять был август, тепло и тихо, звездопад, ровно год они были вместе.
* * *
Колышев сблизился на некоторое время с одной журналисткой — на ней он тоже собирался жениться, и тоже как-то не вышло. Журналистка была умна, знала массу новостей, плела разговор как хотела, искусница, но общаться от этого с ней было не легче, а труднее — холодновато было, жестко, лишний часок не подремлешь.
— Со мной бывали странные штуки, — начал Колышев однажды, осторожно и издалека, — робел я перед начальником. Боялся.
— Ты? боялся?.. Шутишь?
— Почему ты смеешься?
— Такие, как ты, не боятся начальников.
— Это почему же? — Колышев рассмеялся.
Журналистка только пожала плечами — она считала, что слишком хорошо знает людей, ее не проведешь. Тем паче мужчин. Насквозь их видит. Она сочла, что Колышев попросту рисуется. Мужик сильный, здоровый. Вот ему и хочется иметь внутри некое мягкое местечко.
Колышев слегка обиделся. Во всяком случае, надулся.
— Ну ладно, ладно, — сказала журналистка, снисходя, — ты у меня сла-а-бенький, ты у меня ма-а-ленький. Ты у меня до боли ранимый. (Это ж модно! — и почему человеку не сказать приятное?)
И при этом она гладила его по голове. По плечам. По шее. Пока он не сообразил, что с ним играют.
— Перестань, — сказал он. И больше уже никогда и ни с кем этого разговора не заводил.
* * *
В его пугливость никто не верил, это характерно. Колышев, в силу привычки приглядываться к начальнику, первым заметил появившуюся у шефа слабинку — другие и знать не знали. Слабинка была обычная, ходовая, состояла в том, что начальник с возрастом стал человеком с ленцой. Со склонностью уехать на рыбалку. Или закатить к знакомым и там покейфовать за винцом и приятным разговором.
И однажды к Колышеву подошел знакомый инженер — стал жаловаться, что лишили премии. Их всех лишили, потому что отдел затянул сроки работы.
— А ведь как кстати были бы сейчас деньжата! — сокрушался инженер.
Колышев прятать свою мысль не стал. Сказал что думал:
— В начальнике дело.
— В начальнике? — переспросил инженер.
— Наш Петр Евстигнеевич с ленцой. Раскачивается долго… Отдел мог бы работать куда интереснее.
— С ленцой? Ты думаешь… А ты прав, пожалуй.
И тут Колышев затрепетал — ведь получилось, что он, Колышев, неспроста словцо пустил. Ведь так и роют начальнику яму, так и подсиживают. Некрасиво…
— А ты смелый, — сказал инженер.
— Какой я смелый. Я вот сказал тебе, а у самого сердце в пятки ушло.
— Ну уж конечно! — подмигнул инженер. Похлопал Колышева по плечу и звонко захохотал.
* * *
— Колышев! — как-то окрикнул его начальник в коридоре. Это был новый начальник, сменивший Петра Евстигнеевича. Колышев был далеко, шагах в двадцати, шел обедать, и потому начальник позвал его звучно и громко. — Колышев!..
Колышев подошел — пока он подходил, лоб его покрылся испариной.
— Скажите, Колышев, почему вы всегда так дерзко со мной разговариваете? — спросил начальник.
Но Колышев уже оправился, окрик пробивал его нутро лишь на пять-десять секунд, не больше.
— Дерзко? — переспросил он.
— Конечно, мой дорогой. Очень дерзко. Даже грубо… Все разговаривают как люди, а вы?
— Видите ли, — спокойно объяснил Колышев, — это у меня от самоутверждения. От слабости характера. Я либо говорю грубовато, либо начинаю мямлить и заикаться, как ребенок… Это с детства.
Начальник подумал. И оценил.
— Ну если так… — И, прощаясь, он мягко и чутко кивнул Колышеву.
* * *
Колышев вынырнул — он уже сам был теперь начальником лаборатории, притом большой и известной лаборатории, а не той, в которой когда-то начинал. Был у него и собственный кабинет с добротной мебелью. Были свои аспиранты. Были свои молодые ученые. И не было, разумеется, ни дрожи, ни трепета, ни боязни. Это случилось вдруг. Это случилось разом — едва он стал начальником, вполне самостоятельным и достаточно независимым. «Может, в этом и разгадка», — подтрунивал Колышев сам над собой.
Да и вообще забыл об этом.
* * *
Колышеву было сорок, он полнел, солиднел, не видел плохих снов, но уже чувствовал, что пора бы обзавестись семьей. Рассказывают, что он собрал трех своих аспирантов и, переговорив с ними по делу, сказал:
— А теперь — не по делу.
И спокойным голосом объявил им, что хочет познакомиться с хорошенькой женщиной. Он не сказал, что хочет жениться, — понимал, что этого лучше не говорить.
— Если у вас будут намечаться какие-нибудь вечеринки, приглашайте и меня — приду.
И отпустил их, нимало не беспокоясь о возможных пересудах и сплетнях, уверенный человек, сильный.
Аспиранты сбились с ног, устраивая вечерние сборища для своего могучего шефа, было много хорошеньких женщин, было много тостов и застольных песен и веселья, — но могучий шеф что-то не спешил. И уж сидел-то он в самом центре, и говорили о нем без конца, и уж, конечно, все, а значит, и приглашенные женщины, были счастливы чокнуться с Колышевым — но что-то, видно, не срабатывало.
На аспирантов было больно смотреть. Все трое осунулись и заметно похудели.
* * *
Колышев женился, когда вновь стал ездить в командировки, теперь уже в качестве шефа. Это были очень недолгие и очень престижные выезды — Колышев курировал работу спецлабораторий.
В поезде, в одном купе с ним, ехала тридцатилетняя женщина, преподаватель теоретической физики. Она была довольно стройная, худая, чуть-чуть чопорная и без очков.
— Здравствуйте, — сказала она, войдя.
— Здравствуйте, — ответил Колышев.
Они были лишь двое в купе, как в романе. И через некоторое время женщина сказала:
— Вы мужчина. Вы должны бы первым представиться.
— Да? — смутился Колышев. — Извините. Я всех этих правил хорошего тона не знаю. То есть знаю, но помнить не помню.
— Это заметно.
И вот Евгения Сергеевна с первых минут стала его школить. Потом она вышла за него замуж — и продолжала школить. Она не сделала перерыва ни на день.
Она любила говорить:
— У меня педагогическая жилка.
И, улыбаясь, добавляла:
— Ярко выраженная.
Но, в общем, они ладили. Она родила ему сына — маленького, боязливого Колышева Витюшу, мальчик пускал пузыри и часто плакал. Замечали, что Колышев с удовольствием позволял жене школить себя, он чувствовал, что ему нужен некоторый лоск после столь долгой холостяцкой жизни, недостатки надо исправлять, главное — их не стесняться.
А когда Колышеву Витюше стало семь лет и он пошел в первый класс, Колышевы уже представляли собой дружную и спаянную временем семью. Без трений.
* * *
Колышев стал заместителем директора НИИ по научной части. Фактически крупнейшая фигура в институте. Колышев Анатолий Анатольевич, только так.
Известно, что, разъезжая по делам, Анатолий Анатольевич случайно застрял на целых два дня в том самом городишке, куда ездил когда-то в первую свою командировку. И, разумеется, оказался в той же самой гостинице, других не было. Но только не в коридоре, разумеется, ночевал он теперь. Не на раскладушке.
И стены, и коридор, и обстановка что-то ему напомнили, но что — Колышев угадать не смог. Морщил лоб, вглядывался, но не вспомнил. Забыл. От всего этого случилась бессонница. В добротной теплой пижаме Колышев вылез в коридор и принялся мерить его мягкими ночными шагами.
По пути — а пути было метров двадцать с небольшим — приходилось огибать раскладушки. Их было три, на них спали. И это тоже подспудно волновало Колышева. В коридоре была лишь одна тусклая лампочка. Спящие посапывали, у них были лица, какие и должны быть лица у спящих в коридоре.
— Ну и дыра, — проговорил Анатолий Анатольевич, не особо даже сердясь на случай — у случая, как известно, свои плюсы и свои минусы.
В одной из комнат шумели. Мужские веселые голоса. И женские тоже. Появилась дежурная — заглянула в эту комнату.
— Мы… да они у нас только на часок… Да разве нельзя? — возмущался молодой мужской голос.
Начались выяснения — что можно и что нельзя.
— А вот я напишу докладную, кого вы приводите, — говорила дежурная.
— Ну и пишите!
— Вас завтра же выставят из гостиницы — ищите тогда себе место в городе!
Дежурную пытались улестить, усаживали за стол, булькали вином в чистый стакан. Но она стояла на своем. И настояла.
И вот, зябко поеживаясь и торопливо, вышли две женщины — и быстренько-быстренько исчезли. Ушла и дежурная. В номере погас свет. Тишина.
А Колышев все ходил и ходил. Он ходил взад-вперед по коридору — высокий, полный, тяжеловатый человек в пижаме. И не понимал, почему он не спит.
К одной из раскладушек суетливо подошел молодой паренек, вдруг появившийся среди ночи.
Паренек осторожно подергал за одеяло.
— Товарищ Шкапов, — будил он, — вам телеграмма, товарищ Шкапов.
Спящий приподнял голову. Это был пожилой, седой человек. Прочитал телеграмму, вглядываясь в еле различимые буквы.
— А-а ч-черт, — ругнулся он со сна, — мог бы принести ее завтра.
— Я думал — важное что-то. Я ж не вскрывал.
— Ну иди, иди.
Но паренек сразу не ушел.
— Товарищ Шкапов, вы извините, что вам пришлось здесь спать.
— А?
— Извините, говорю. Тот хороший номер оказался занят. Какая-то шишка из Москвы… Мне обещали этот номер для вас, но понимаете…
— А?.. Ну черт с ним. Дай же мне спать.
Но паренек не уходил.
— Я старался, товарищ Шкапов. Я очень старался…
Потом он ушел.
Колышев шагал в тишине, миновал одну раскладушку и вторую, миновал и этого спящего старика, у которого, как выяснилось, он забрал лучший номер. «Шкапов… Шкапов… Что-то знакомое. Где я слышал эту фамилию?» — думал Колышев.
Но так и не вспомнил.
* * *
Как-то возвращаясь из института домой, Колышев остановил машину возле аптеки — притормозил, встал, все честь честью — и вошел в аптеку, чтобы взять для жены лекарство.
— Пожалуйста. — И Колышев, когда подошла очередь, подал рецепт.
— Этого лекарства сейчас нет.
— Как так — нет?
— К нам не поступало.
Быть этого не могло. Колышев с утра специально звонил, и ему сказали — вот-вот завезут.
— Я звонил. Я этого так не оставлю!.. С утра был завоз. Я… — И тут он осекся. — Зина?!
— Что?.. Ах ты, боже мой — Толик!
Она тоже его узнала — из полуовального окошечка улыбалась и глазами, и ртом, и вообще всем лицом.
— Ну… ну а как же лекарство? — сказал Колышев, приходя в себя.
— Нет… лекарства.
Люди в очереди стали шуметь и переминаться с ноги на ногу.
Зина сказала:
— У нас обеденный перерыв. Через пятнадцать минут.
— Я подожду возле аптеки.
— В скверике, ладно? На левой стороне…
Колышев быстро двинулся к выходу, потому что очередь была накалена добела — перерыв, все хотели успеть.
И вот — встреча в скверике, с крыш течет, апрель.
Он рассказал Зине, что женился поздно, но все же женился — ребенку десять, мальчик, в школу ходит, шустрый такой пацаненок. «Поздно, а все же женился удачно. Бывает же так», — рассказывал Колышев.
— Это самое главное, — солидно заметила Зина. — Человек так устроен. Как у него в семье, так и в жизни.
Колышев согласился — что да, то да. И спросил:
— А ты как?
У Зины были две дочки. Обе уже замуж вышли. Обе уже родили по ребенку.
— Так ты уже бабушка?
— Да. И колясочки катаю в скверике…
Помолчали.
— Мне сорок восемь, — начала считать Зина, — значит, тебе…
Она не помнила. И Колышев подсказал:
— Пятьдесят два.
Они сидели на скамеечке в скверике — недалеко от аптеки. Была весна. Люди шли мимо, торопились. А у ног, у самого края лужи, гомонили воробьи.
Оба были люди полные, солидные, особенно Зина. На улице он бы ее не узнал — низенькая, и грузная, и медлительная женщина. С красноватым, кирпичного цвета, лицом.
— Знаешь, как я узнал тебя?.. Лицо в вашем аптекарском окошечке получается как в овале. Как фото…
Но Зина была настроена поговорить о более реальном. Она стала рассказывать о своих дочках — всю себя на них потратила, такая судьба, обе болеют. Что ни год — попадают в больницу. Обе плохо вышли замуж. Обе трудно живут… Вот и вся жизнь пролетела.
— А я всю жизнь цифры пересчитывал, — усмехнулся Колышев.
Они сидели рядом на скамейке — почти чужие, далекие, потратившие жизнь каждый на что-то свое.
* * *
О лекарстве они вспомнили в самом конце разговора.
— Лекарство привезли, — сказала Зина. — Я слышала, что привезли. Но мало.
— Я так и думал.
— В продажу не поступило. У нашей заведующей, у Вероники Петровны, какие-то свои планы насчет распределения.
— Какие планы?
— Не знаю. Я человек маленький.
И тогда Анатолий Анатольевич заявил:
— Она не имеет права этого делать!
Тут же выяснилось, что Зина побаивается. Конечно, поговорить с заведующей можно, но боязно…
— Что? Боязно? — Колышев не понимал. — Почему?
— Боязно…
— Но почему? — И Анатолий Анатольевич с улыбкой объяснил Зине, что бояться начальства совершенно не следует, все мы люди, все мы одинаковы. И более того — если правильно и толково объяснить, начальник всегда уступит.
— Ой, не знаю, — сказала Зина.
— А я тебе говорю — уступит.
И, улыбаясь, Анатолий Анатольевич встал со скамейки:
— Мы, Зина, сейчас же пойдем к твоей заведующей. И поговорим с ней. Спокойно и убедительно — главное, чтобы было убедительно.
— Может быть, ты один пойдешь?
— Я могу и один. Но, по-моему, тебе полезно посмотреть, как это делается.
Они пошли вдвоем. И действительно, Колышев легко и просто доказал заведующей ее неправоту. И лекарство добыл. И, разумеется, не только для себя одного — редкое лекарство тут же поступило в продажу.
— Вот видишь. Ничего хитрого тут нет, — сказал Анатолий Анатольевич, прощаясь.
Зина (Зинаида Сергеевна) не сводила с него сияющих глаз:
— Ух как ты ее!
— Понравилось?
— Очень!
Они простились. Колышев перешел на ту сторону улицы, сел в машину и уехал домой. А еще через месяц Зинаиде Сергеевне пришлось уволиться «по собственному желанию».
* * *
Зинаида Сергеевна пообивала пороги, побегала, но в итоге, чтобы работать по специальности, пришлось устроиться в другом районе — в больницу сестрой. Правда, человек она была старательный, и руки что надо, и медтехникум за плечами — так что уже через год она стала старшей медицинской сестрой.
В общем, эта работа ей даже больше нравилась, чем прежняя. Все-таки люди, все-таки не просиживанье в аптеке.
Мужу она объяснила, что история получилась из-за одного старого знакомого, которому она взялась помочь.
Муж отчитал:
— Думать надо. Тебе уже полста лет, слава богу… В такие годы с работы на работу не бегают. Не девочка.
* * *
Но зато здесь жил Колышев — в том самом районе, где теперь работала Зинаида Сергеевна. Более того: ее больница и его дом — неподалеку.
Теперь Зинаида Сергеевна знает, что Колышев — это крупный начальник и ученый, — Анатолия Анатольевича, и его жену, и даже его сына здесь знают все. И потому Зинаида Сергеевна робеет. Она испытывает некую дрожь и некий трепет, даже когда видит его из окна; что там ни говори, а ведь большой и уважаемый человек. И утром Зинаида Сергеевна старается побыстрее и пораньше проскочить некий асфальтовый пятачок.
Но бывает, случай подводит, деться уже некуда.
— Здравствуйте, Анатолий Анатольевич. С добрым утром.
— Здравствуй, Зина.
Колышев пересекает пятачок и садится в машину.
А Зинаида Сергеевна спешит в больницу. Иногда она думает о Колышеве — ей представляется, что когда-нибудь (не дай бог, конечно!) он поступит в отделение, где она работает. Большие люди частенько прихварывают, ну там сердце пошаливает, или печень, или просто нервы.
И вот она будет дежурить — следить, как сестры дают ему порошки или берут из вены кровь. Сама Зинаида Сергеевна сейчас уже старшая сестра всего отделения, порошками она не занимается, но, скажем, ответственное переливание крови или что-то иное — это она умеет сделать на высшем уровне, не нервируя врача и не мучая больного. Свое дело она знает. Ей придется посидеть у его постели — Колышев небось обрадуется. Она сядет неподалеку, и они побеседуют. Поговорят о том и о сем.