Он перевернул всю толщу книжных страниц и увидел последние строчки: «…к старости я стал болтлив, как сорока, и всё никак не могу сказать того, что уже давно пообещал сказать; туши на моей кисточке становиться всё меньше и меньше, а сказать всё-таки надо, чтобы читатель сам мог разрешить для себя некоторые загадки, а то, что, быть может, показалось ему в моём рассказе непонятным и невероятным, стало бы ясным и простым. Вот что, на самом-то деле, я хочу сказать: когда тело вертоградаря Ю, повесившегося во время брачной церемонии императрицы Ву Ли, сняли с дерева, принесли в покойницкую и раздели, то, к удивлению главного императорского врача Ги, выяснилось, что…»
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Бегемот предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть первая
Сергей Петрович
1
Поезд, на котором должны были ехать Лилечка, жена Сергея Петровича, и Верочка, дочь Сергея Петровича, отходил в два часа ночи. Следующий за ним поезд отходил спустя час и сорок две минуты. Сергей Петрович должен был проводить на вокзал жену и дочь, а сам, после, как говорил жене, собирался отправиться к отцу, на охоту.
Сергею Петровичу не спалось — он лежал на своём супружеском ложе, прислушивался к ровному дыханию спящей жены, уткнувшейся лицом в его плечо, и смотрел на будильник, тикавший на подоконнике под разросшимся в горшке столетником.
Где-то далеко залаяла собака. Послышались шаги: кто-то шёл по улице, приближаясь к дому Сергея Петровича. Из душной августовской ночи в спальню залетел ветерок, принёс с собой запах свежескошенной травы…
Мысли Сергея Петровича внезапно приобрели какую-то особую живость: ему вдруг отчего-то захотелось рассказать кому-нибудь о себе, и тут же он подумал, что куда интереснее было бы самому услышать, как кто-то другой рассказал бы о нём кому-то третьему, да так, чтобы он сам, Сергей Петрович, мог подслушать этот рассказ… И Сергей Петрович тут же, закрыв глаза, взялся представлять себе, как этот кто-то другой, но знающий его жизнь и мысли так же хорошо, как и он сам, рассказал бы о нем кому-то третьему, и с чего бы он, этот другой, начал.
Так как сам Сергей Петрович хорошо знал, с чего бы начал рассказ он сам, то и тот, другой, тоже, недолго думая, начал рассказывать кому-то третьему историю Сергея Петровича, не забывая, конечно, и о том, что и сам Сергей Петрович слушает его и в случае чего, подправит или оборвёт.
«Давным-давно… десять лет назад… в городок… ну, скажем, в городок Н. приехали муж и жена — учитель биологии Сергей Петрович Жилин и учительница русского языка и литературы Лилия Феоктистовна Жилина, — сказал рассказчик. — Сергей Петрович был на пять лет старше Лилечки и поступил в институт, уже повидав жизнь, Лилечка же поступила в институт сразу после школы. И вот такой, вчерашней школьницей, худенькой девочкой в больших роговых очках с толстыми стёклами и увидел её впервые Сергей Петрович. Сама Лилечка любила вспоминать, как подруги завистливо говорили ей тогда, завидев «её Сережу»: «Лилька, смотри, вон твоя красотища ненаглядная идёт!» Лилечка и сама не стеснялась сказать ему: «Какой ты у меня красивый, Сережа!»
Надо сказать, что Сергей Петрович и сам знал о себе, что он красив: и потому что часто слышал об этом от других, и потому что зеркало, в которое он любил частенько заглядеться на себя, подтверждало, что эти другие не врут. Высокий, широкоплечий, русый, голубоглазый он, как говорили все вокруг, совсем был не парой для серенькой во всём, кроме больших роговых очков и умных, серьёзных глаз, Лилечке.
В Сергея Петровича, как говорила ему сама Лилечка, были влюблены все её институтские подруги. Да и сам Сергей Петрович знал об этом не понаслышке, а, так сказать, из самых первых рук. С некоторыми владелицами этих самых первых рук Лилечка из-за этого даже перессорилась, а помирилась уже только после свадьбы. Хотя, как говорила сама Лилечка, стать женой Сергея Петровича, «она даже и не думала, а вышло всё как-то само собой». И любила повторять при каждом удобном случае: «Если уж сама генеральская дочка Мальвина Кузнецова со своими шубами и бриллиантами на моего Серёженьку клюнула, то мне, сиротинушке казанской, и вовсе грех было отказываться от такого счастья…»
Мальвина Кузнецова училась вместе с Лиличкой в одной группе. Как говорила Сергею Петровичу сама Лилечка, «Мальвине даже позавидовать нельзя, потому что небожителям не завидуют», а Мальвина, которую каждое утро привозил в институт на отцовской машине шофер, была в глазах Лилечки, да и не только в её глазах, именно таким небожителем.
Трудно объяснить причины невероятного, но невероятное в тот весенний вечер случилось — первая красавица и модница всего института, генеральская дочка Мальвина Кузнецова без приглашения (никому бы и в голову не пришло пригласить её в общежитие) неожиданно появилась на дне рождения своей однокурсницы Веры Ройфе, поразив своей новой шиншилловой шубкой, своим новым чёрным шелковым платьем и своими бриллиантами в тот вечер в общежитии всех его обитателей: от вахтёрши до самой именинницы. В тот весенний вечер Мальвина наравне со всеми пила водку, закусывала водку жареной картошкой, а потом даже сама пригласила на танец Сергея Петровича Жилина.
Впоследствии Лилечка уверяла всех, что она своими глазами видела, как Мальвина, танцуя, целовала в губы «её Серёженьку». Было ли это на самом деле так или это только померещилось пившей водку наравне со всеми худенькой Лилечке, выяснить так и не удалось. У Мальвины не спросишь, а Сергей Петрович в ответ на расспросы только улыбался и говорил то ли в шутку, то ли всерьёз, что Лилечка все эти «Мальвинины поцелуи» сама выдумала только для того, чтобы его на себе женить.
Лилечка сама потом рассказывала подружкам (а уже через подружек и по очень коротким тропкам добежало это и до самого Сергея Петровича), что она, после случившихся прямо на её глазах поцелуев, поговорила с Сергеем так решительно, что даже сама такой решительности от себя не ожидала и говорила такие слова, которые никогда прежде не говорила. Какие такие безотказные слова сказала Лилечка Сергею Петровичу, никому из её подружек выяснить так и не удалось, но как бы там ни было, а в тот же вечер Сергей Петрович при всех предложил Лилечке свои и руку, и сердце, которые она, как говорил сам Сергей Петрович, «проглотила сырыми, без масла и без соли».
Потом, уже после свадьбы, Лилечка не раз хвасталась, что «сама Мальвина Кузнецова до сих пор по уши влюблена в моего Серёжу», но этим её словам, конечно, никто не верил, и над Лиличкой даже подсмеивались.
2
С самых первых дней работы в Н. Сергей Петрович и Лилечка обнаружили, что в их школе трепетно хранились и передавались из поколения в поколение традиции, как говорила Лилечка, «устного школьного творчества».
Самой живой частью этого «творчества» было придумывание прозвищ учителям. Эти прозвища, придуманные учениками, легко перекочёвывали из школьных классов и коридоров в учительскую и зачастую, сами учителя за глаза, а то и в глаза, называли друг друга этими прозвищами.
Например, учитель математики, в миру Игорь Валерьевич Тетерук, учительствовал под именем Гомотетий, а историчка Инна Николаевна, в девичестве Паршина, школой была перекрещена в Парашу. Узнав об этом, и о том, что к славному имени Прасковья это её прозвище не имеет никакого отношения, Инна Николаевна даже сменила свою девичью фамилию Паршина на фамилию мужа Медведева. Но и это, и даже то, что к этому времени вся школа уже знала от директорской секретарши Леночки, что по паспорту Инна Николаевна была вовсе не Инной, а Энгельсиной, не переменило её участи, и она, по-прежнему как и была, так и оставалась Парашей.
К Сергею Петровичу и Лилечке школьники пытались приклеить самые разные прозвища, но все они были словно одолжённые, словно снятые с чужого плеча: например, фамилию Сергея Петровича — Жилин, — переделали в Жилу, а Сергея Петровича и Лиличку вместе называли и Две Жилы, и Жила Первая и Жила Вторая, и Жила Большая и Жила Маленькая, и даже Жил и Жила.
Но потом, вопреки всем ожиданиям Лилечки (а по её мнению прозвище должно было быть коротким и удобным в употреблении) и тогда, когда уже казалось, что они так и останутся до конца школьных дней своих просто Сергеем Петровичем и Лилией Феоктистовной, к ним вдруг намертво пристали неожиданные и даже странные прозвища. Дело в том, что и Сергей Петрович и Лилечка на уроках часто рассказывали своим ученикам о своей студенческой, а то, для примера, и семейной жизни. И сами того не замечая, говорили друг о друге чаще и больше, чем это, видимо, допускал строгий устав школьного племени; слишком уж часто они повторяли «моя жена Лилечка» и «мой муж Сергей Петрович». Первые и не совсем удачные изыскания учеников вылились в то, что Сергея Петровича стали называть Лилией Феоктистовной и даже просто Лиличкой, а Лилию Феоктистовну — Сергеем Петровичем. Однако пытливая школьная мысль на этом не остановилась, а остановилась на следующем: вскоре все, и даже за глаза учителя, стали называть Сергея Петровича «Мояженалилечка», а Лилию Феоктистовну «Моймужсергейпетрович».
Теперь можно было и в учительской, и в укромных уголках школьного двора, где тайком курили старшеклассники, и в классной тишине услышать: «А Моймужсергейпетрович сказала…» или (это одна восьмиклассница, вздыхая, шептала другой, задумавшись над контрольной): «Мояженалилечка совсем на меня внимания не обращает… А я, кажется, в него влюбилась…»
И ученики, и учителя никогда не путались, называя Сергея Петровича Моейженойлиличкой, а Лилию Феоктистовну Моимужемсергеемпетровичем, а вот родители бывали поначалу весьма озадачены, когда их дети рассказывали им об учительнице русского языка и литературы по имени Моймужсергейпетрович и об учителе биологии по имени Мояженалилечка.
Когда об этих своих прозвищах узнали Сергей Петрович и Лилечка, они были приятно удивлены друг другом и даже иногда сами в шутку стали называть так друг друга; как они сами говорили, «лучше уж быть Моейженойлиличкой, чем Гомотетием и Моиммужемсергеемпетровичем, чем Парашей…»
Заканчивая описание первого учебного года, надо сказать, что Сергей Петрович в школе прижился легко, Лилечка же иногда даже плакала в учительской и говорила мужу сквозь слёзы, протирая вышитым платочком свои запотевшие очки: «Сережа, я не знаю, что мне делать, я не могу справиться с этими неразумными хазарами… Да, Сережа, я согласна, да, скифы мы, да азиаты мы, но не до такой же степени! Я ведь в конце концов, не цербер, я учитель…». Сергей Петрович, как мог, утешал Лиличку, готовил ей в учительской сладкий чай, давал дельные советы. Самые же отъявленные хулиганы, с которыми Лилечка не могла справиться сама, после того как с ними один на один, «по-мужски, серьёзно», поговорил Сергей Петрович, стали, как сказала Лилечка, «скромнее в своих желаньях».
Так что первый учебный год закончился вполне благополучно: Лилечка больше в учительской не плакала…
3
Следующий учебный год начался беспокойно, вся школа была взбудоражена — завуч, учительница английского языка, старейший работник школы Серафима Бенционовна Голенькая уходила на пенсию.
Казалось бы, что лучшего объекта для «устного школьного творчества», чем фамилия старейшего работника школы и быть не может. Но почему-то и теперь, как и много лет назад, уже десятки поколений школьников называли Серафиму Бенционовну Голенькую просто Пенсионовной, так же, как прозвали её её первые ученики ещё тогда, когда ей было всего двадцать два года, и она только-только, и как она сама говорила, «совсем девчонкой», пришла в школу. И вот теперь, спустя почти сорок лет Пенсионовна, она же Голенькая Серафима Бенционовна, словно подтверждая прозорливость своих первых учеников, готовилась уйти на пенсию.
Педколлектив школы гадал, кто будет завучем после Пенсионовны — Гомотетий, Параша или Мояженалилечка? Столько уже об этом было говорено — переговорено, что, в конце концов, договорились до того, что уже никто не мог об этом говорить, потому что надоело; но перед тем, как надоело окончательно, окончательно же и решили, что, если здраво рассудить, то только Сергею Петровичу завучем и бывать. И на то были свои резоны и резоны непреодолимые. Параше женский коллектив не мог простить того, что она женщина, а Гомотетий не вызывал симпатий в женском коллективе, потому что всегда был весь с головы до ног перепачкан мелом — казалось, что даже попади он прямо сейчас из бани в учительскую, то и тогда и руки его, и лицо, и волосы уже будут в мелу.
Провожать Голенькую на пенсию приехал сам начальник городского отдела народного образования Зот Филиппович Охапкин. Был он то, что называется «неладно скроен, да крепко сшит», обладал громовым басом и каким-то таким особенным выражением лица, что всегда казалось, что он только что одним махом опрокинул в себя стакан водки и теперь ищет, поглядывая вокруг себя тяжёлыми маслеными глазами, чем бы ему сейчас закусить.
У Зота Филипповича было не одно прозвище, а множество, и все они отчего-то употреблялись только вместе с его отчеством, словно без отчества никто и не мог представить себе начальника городского отдела народного образования. Его называли и Дзотом Филипповичем, и Азотом Филипповичем, и Йодом Филипповичем, и Кзотом Филипповичем, а некоторые, как-то по-особенному улыбаясь, называли его Котом Филипповичем.
Речь Зота Филипповича, как и всегда, была длинной и проникновенной, а закончил он свою речь в этот раз как-то особенно задушевно, удивив и растрогав всех своим глубоким знанием предмета:
— Пришла ты ко мне в эту школу, в эти стены, Серафима Бенционовна, почти сорок лет назад простой учительницей… А я тогда был в этой школе простым директором… А теперь уходишь ты от нас, Серафима Бенционовна, на пенсию уже завучем… Но как пришла ты ко мне голенькой Серафимой Бенционовной Голенькой, так и уходишь ты от нас всё такой же голенькой, только теперь Серафимой Пенсионовной Голенькой…
И хотя сразу все и не поняли всю глубину мысли Зота Филипповича, и даже саму мысль не сразу поняли, сама Серафима Бенционовна торопливо раздышалась, словно набирающий ход паровоз, и даже заплакала. А когда все поняли, что же сказал Зот Филиппович, то тут же все засмеялись и принялись с удовольствием расковыривать старую рану: говорить о тяжёлом и неблагодарном труде учителя, о чём и всегда так любили поговорить. Н-да, Зота Филипповича любили все…
Как и полагается большому мастеру интриги, Зот Филиппович не преминул поговорить с глазу на глаз со всеми претендентами на освободившееся место завуча — с Гомотетием, с Парашей и, конечно же, с Моейженойлиличкой. Оттого что именно с Сергеем Петровичем Зот Филиппович говорил долго, шутил и даже жал руку в присутствии всех в учительской, а потом, приобняв за талию, первым повел на беседу в директорский кабинет, где, как знали все, на столе уже стояли приготовленные для Зота Филипповича водка и закуска, все и решили, что дело уже в шляпе.
В кабинете Зот Филиппович долго и добродушно говорил с Сергеем Петровичем: расспрашивал его о жене, о работе, о школе, обещал даже похлопотать о квартире и даже выпил с ним водки. Сергей Петрович отвечал ему уже как будущий завуч, давал дельные советы, говорил умно, просто, «держался почтительно, но без придыханий», как потом он сам рассказывал об этом Лилечке.
— Я бы хотел с вашей женой тоже поговорить, с Лилией Феоктистовной, вы не возражаете? — спросил на прощание Сергея Петровича Зот Филиппович.
— Нет, конечно…
— Ну тогда, Сергей Петрович, скажите Лилии Феоктистовне, пусть зайдёт ко мне после Гомотетия и Параши… извините, после Игоря Валерьевича и Энгельсины Николаевны… — Зот Филиппович подмигнул Сергею Петровичу и одним махом опрокинул в себя рюмку водки.
Сергей Петрович вышел из директорского кабинета счастливый и гордый. Лилечка со своим вечным вязанием в руках ожидала мужа в коридоре.
— Ну, как? — спросила она шёпотом. — Ну, как?
— Всё хорошо, моя родная… Сейчас всё тебе расскажу… — тоже шёпотом ответил ей Сергей Петрович и тут же сказал жене о просьбе Зота Филипповича.
На ковёр к Зоту Филипповичу после Сергея Петровича ходили и Гомотетий и Параша. Лилечка, перед тем как самой отправится к начальнику городского отдела народного образования, прошептала на ухо мужу, что, как она заметила, и Гомотетий и Параша пробыли у Зота Филипповича куда меньше, чем он сам.
Сама же Лилечка пробыла в директорском кабинете почти целый час. Сергей Петрович в это время в компании Гомотетия и Параши громко говорил и громко смеялся, словно намекая им на свою победу.
Лилечка вышла из директорского кабинета раскрасневшаяся, весёлая, со своим вечным вязанием в руках, бросилась мужу на шею, поцеловала мягкими пьяными губами. «Неужели она вязала во время разговора с Зотом Филипповичем? — подумал Сергей Петрович. — Это нехорошо… Надо ей сказать, что это нехорошо…» Следом за нею в коридоре показался и сам Зот Филиппович. Увидев, что Лилечка висит на шее Сергея Петровича, Зот Филиппович ему снова заговорщицки подмигнул.
— Он что-то обо мне говорил? — спросил жену Сергей Петрович.
— Нет, ничего… А что тут говорить? Он мне рассказал, что когда он только пришёл в школу, у него на уроках тоже и ноги подкашивались, и коленки дрожали, и зубы стучали, всё точь-в-точь как у меня… — смеялась Лилечка. — Видимо ему донесли, что я плакала в учительской… Наверное, Параша или Гомотетий…
— Ну, скоро я им покажу… — пообещал жене Сергей Петрович. — А обо мне он что говорил?
— Сказал, что «ваш муж, Лилия Феоктистовна, очень красивый мужчина… и учитель хороший»… А ещё он знает, что тебя в школе называют Мояженалилечка, а меня Моймужсергейпетрович… — и Лилечка снова засмеялась.
— А о квартире он с тобой говорил? — наклонившись к самому Лилечкиному уху, спросил Сергей Петрович.
— Нет, о квартире не говорил… Знаешь, мне его так жалко стало… Он мне сказал, что вот только, кажется, в школу пришёл, а, оказывается, и на пенсию уже пора… Прямо как Серафиме Пенсионовне… Так жалко мне его… Он, кажется, алкоголик… А ещё он сказал, что заменить его некем, и вот так мне смешно подмигнул… — и Лилечка показала Сергею Петровичу, как ей подмигнул Зот Филиппович.
— А что это может значить?
— Как что? А то, что Мояженалилечка непременно будет завучем… Обязательно будет…
В тот вечер по дороге домой они купили бутылку шампанского и коробку конфет. Хотели купить любимый ими «Тузик», но «Тузика» не нашли и купили «Белочку». Весь вечер они целовались, влюблено смотрели друг на друга, и каждый весело думал о том, что ему по-настоящему повезло в жизни. Впереди им не мерещилось миражом, а отчётливо виделось их будущее: счастливое, хорошее их будущее. Лилечка уже называла мужа «мой любимый завуч Сергей Петрович», а он в шутку командовал ею. И ещё он с удовольствием прикладывал ухо к животу жены, прислушивался и говорил кому-то:
— Слышишь, твой папа — завуч…
Это был один из счастливейших вечеров в их жизни.
4
Наступило утро: ясное, весёлое, солнечное.
В школе Сергея Петровича и Лилечку первым встретил Гомотетий (хотя уроки ещё не начинались, он был уже весь, с ног до головы, перепачкан мелом).
— Ну, что ж, поздравляю… Поздравляю… — Гомотетий кивнул им, отчего вокруг его головы тут же образовалось целое облачко меловой пыли, и, так и не подняв на Сергея Петровича и Лилечку глаз, пожал им обоим руки. — Поздравляю вас, Сергей Петрович, с назначеньицем…
Казалось, Гомотетий ещё что-то хотел им сказать, он даже скривил для этого свои припудренные мелом губы, но, видимо, тут же позабыв для чего он эти свои губы скривил, сказал только:
— Ну, да… Извините… Извините… — Гомотетий задумчиво заглянул в лица Сергея Петровича и Лилечки, отвернулся от них и побрёл, задевая плечом стену, вглубь залитого утренним солнцем школьного коридора.
Сергей Петрович и Лилечка, не сговариваясь, показали друг другу свои перепачканные мелом ладони, и, смеясь, наперегонки бросились наверх на третий этаж в учительскую, одновременно подбежали к доске приказов и вместе, вслух, прочитали, что новым завучем назначена Лилия Феоктистовна Жилина.
Поначалу они решили, что это просто ошибка, но секретарша директрисы Леночка, удивлённо пожав плечами, сказала, что никакой ошибки нет, что приказ напечатан совершенно правильно. Раскрасневшаяся Лилечка прошептала Сергею Петровичу, что она сейчас же пойдёт к директрисе и откажется от должности завуча или даже напишет заявление и совсем уйдёт из школы. И хотя Сергей Петрович пытался всем своим видом показать Лилечке, что он искренне рад её назначению, говорил, что никакой разницы нет, кто из них займёт это место, про себя к своему стыду он думал, что не может такого быть, чтобы Лилечка, а не он, или хотя бы Гомотетий или Параша, стала завучем.
Когда Лилечка вышла из кабинета директрисы со своим вечным вязанием в руках, Сергей Петрович сразу же догадался по густому румянцу на её щеках, что от должности она не отказалась и заявления не написала.
В тот же день Сергей Петрович сам написал заявление об уходе и, хотя директриса просила его не спешить с решением, не бросать свои классы и доработать до зимних каникул, ушёл из школы.
Всю ночь до самого утра Сергей Петрович не спал и всё думал, правильно ли он поступил, написав своё заявление, и правильно ли поступила Лилечка, согласившись стать завучем. На вопрос же, который он сам себе задавал: почему же не его, не Гомотетия или даже Парашу назначили завучем, а именно Лилечку, он сам же себе и ответил так — с Лилечкой было удобнее и директрисе и Зоту Филипповичу; а вот о том, почему же удобнее было именно с Лилечкой, а не с ним, с Гомотетием или Парашей, он и думать не хотел, потому что, что ж тут думать, когда — удобнее.
Под утро Сергей Петрович окончательно решил, что Лилечка как раз поступила правильно, а вот сам он написал своё заявление по глупости, и первое, что нужно теперь сделать ему самому, так это утром поговорить с Лилечкой, извиниться перед ней, потом пойти в школу, извиниться перед директрисой, забрать у неё своё заявление и жить дальше, радуясь тому, что именно его жену, а не Гомотетия или Парашу, назначили завучем.
Но когда утро наступило, так уж как-то вышло (Сергей Петрович и сам не знал как), что и с Лилечкой он не поговорил, и заявление своё не забрал, а только ещё больше на всех обиделся за свои ночные мысли.
Несмотря на то что Сергея Петровича не раз, и даже не два, просили вернуться в школу и Лилечка и директриса, Сергей Петрович каждый раз отказывался и, так как другого места учителя биологии для него в Н. не нашлось, пошёл работать учителем труда и домоводства в одну из окраинных городских школ.
А всего-то через месяц после назначения Лилечки завучем, неожиданно для Сергея Петровича, им дали двухкомнатную квартиру.
И хотя и переезд, и хлопотливые радости новоселья отвлекли их и снова сблизили, Сергей Петрович про себя всё ещё надеялся, что вот-вот и Зоту Филипповичу станет совершенно ясно, что Лилечка не может справиться с обязанностями завуча, и Зот Филиппович, одумавшись, разжалует её в простую учительницу, а сам ещё будет просить Сергея Петровича вернуться и занять её место.
Но проходил месяц за месяцем, а ничего подобного не случалось. По слухам, доходившим до слуха Сергея Петровича, Лилечка со всеми обязанностями завуча справлялась неожиданно легко и бойко, как бы без труда. Многие даже восхищались мудростью и прозорливостью Зота Филипповича, разглядевшего в молодой учительнице талант завуча, хотя поговаривали и о том, что назначение Лилечки было решено заранее самой директрисой и совершенно без участия Зота Филипповича, на что некоторые улыбались и называли Зота Филипповича Котом Филипповичем.
Вскоре все заметили приятную полноту, а затем и недвусмысленную округлость талии завуча школы № 37 Лилии Феоктистовны Жилиной. Разговоров об этом — и о приятной полноте, и о недвусмысленной округлости — было много, и как потом по топтаным — перетоптанным тропкам добежало до самой Лилечки, а от неё и к Сергею Петровичу, дело дошло даже до того, что учительница истории Параша вместе с учителем математики Гомотетием при всех в учительской подсчитывали времена и сроки, а, подсчитав, сказали вслух то, что у многих и так уже давно вертелось на языке: «Наша скромница Лилечка Феоктистовна преподленько скрыла от директрисы и от самого Зота Филипповича своё интересное положение, а то бы не видать ей места завуча как своих ушей».
Начала нового учебного года с большими надеждами ожидали и Параша, и Гомотетий, и даже сам Сергей Петрович, но когда новый учебный год наступил, завуч Лилия Феоктистовна, как и раньше, всё с тем же своим вечным вязанием в руках, приступила к исполнению своих обязанностей, словно и не жила теперь на свете Верочка Сергеевна Жилина»…
5
Сергей Петрович вздрогнул: он вдруг услышал, как за окном в землю, с хрустом разрезая волокна корней, вошёл остро заточенный штык лопаты; он слышал это так же ясно, словно копали прямо здесь, в его спальне на пятом этаже.
Сергей Петрович тут же догадался, что это кто-то выкапывает большой куст крыжовника, который сам Сергей Петрович посадил ещё в тот год, когда они с Лилечкой получили квартиру. Забавным было то, что на куст, от которого Сергей Петрович и сам подумывал избавиться, уже были неоднократные покушения: Сергей Петрович не раз по утрам замечал следы этих покушений, но каждый раз куст оставался на месте и каждый год приносил Сергею Петровичу сладкие фиолетовые ягоды. Сергею Петровичу сейчас даже померещилось что-то особенно забавное в том, что именно этой ночью кто-то всё-таки выкопает и унесёт из-под его окна этот его куст крыжовника.
Он несколько раз сжал и разжал пальцы на онемевшей до бесчувствия левой руке. Лилечка, видимо, услышав во сне это шевеление пальцев Сергея Петровича, застонала, потянулась всем телом, замерла и тихо, словно урчала от удовольствия кошка, принялась храпеть.
Прислушиваясь к работе за окном, он снова увлёкся рассказом о себе самом:
«Прошло пять лет после злополучного приказа, — продолжил рассказчик. — Лилечка всё так же работала завучем, а Сергей Петрович всё так же усердствовал на ниве труда и домоводства. Верочка же Сергеевна Жилина росла ребёнком живым, бойким и смышлёным, счастливо соединяя в себе лучшие черты обоих своих родителей.
Как-то вечером, накануне Нового года, Сергей Петрович и Лилечка наряжали для Верочки ёлку, а сама Верочка занималась тем, что давала родителям дельные советы; особенно же она настаивала на скорейшем водружении красной звезды на верхушку ёлки, и на том, чтобы ёлочная гирлянда была зажжена не завтра утром, как ей было обещано, а сейчас же, и на все уговоры родителей лечь спать, отвечала:
— Я ещё немножечко подожду, потому что вы не знаете волшебных слов… А я волшебные слова знаю, но вам не скажу…
И только когда красная звезда оказалась на верхушке ёлки, а волшебные слова «Раз, два, три, ёлочка, гори!» Верочкой всё-таки были сказаны, и гирлянда вспыхнула разноцветными лампочками, Верочка согласилась лечь спать.
За поздним ужином Лилечка рассказала мужу о совещании в гороно: о том, что Зот Филиппович пообещал найти деньги на «замороженный вот уже как лет десять долгострой спортивной школы-интерната» и что Зот Филиппович подыскивает кандидатуру на должность директора этой школы…
Сергей Петрович знал о несчастливой судьбе школы-интерната, от которой давно отказались и областные, и городские власти, и сказал Лилечке, что «совершенно безнадёжно ожидать, что эта школа будет достроена даже и в ближайшие 500 лет…»
Но, несмотря на эти его «ближайшие 500 лет», слова Лилечки неожиданно освежили и воодушевили Сергея Петровича. Он всю ночь не спал, улыбался самому себе в темноте: представлял себе себя директором школы-интерната, представлял, как он будет заканчивать долгострой, как будет набирать учителей, как будет торжественно открывать школу 1-го сентября. Сергей Петрович даже решил, что утром он непременно отправится на приём к Зоту Филипповичу и сам предложит себя на должность директора, тем более что в трудовой книжке Сергея Петровича было записано, что он целых три года после армии проработал на стройке.
Все эти его ночные мысли были нарядными, весёлыми, многообещающими, как свежая новогодняя ёлка, но так же, как и новогодняя ёлка, быстро засохли, осыпались и были выброшены им к концу зимних каникул из головы за ненадобностью. И так же, как хозяйка в середине лета, выметая из-под дивана ёлочные иголки, удивляется тому, что они всё ещё там лежат, так и Сергей Петрович однажды посреди лета удивился своим мыслям о директорстве, когда наткнулся на них в своей голове.
А случилось это так: однажды, в середине июля, когда Сергей Петрович смотрел телевизор, в комнату вошла Лилечка и сказала:
— Помнишь, Сережа, я тебе ещё зимой говорила о школе-интернате?
— Помню… — сердце Сергея Петровича вздрогнуло от какого-то нового неприятного предчувствия.
— Сережа, я хочу с тобой посоветоваться…
— Советуйся, — сказал Сергей Петрович, не отрывая глаз от телевизора.
— Знаешь, Сережа, Зот Филиппович сегодня сделал мне официальное предложение… — Лилечка как-то ново, незнакомо, тихонько засмеялась. — У него, как оказалось, самые что ни на есть серьёзные намерения — он предложил мне стать директором в школе-интернате… Сказал, чтобы я обдумала все «за» и «против»… Между прочим, Сережа, и о тебе не забыл… Сказал, «муж у вас, Лилия Феоктистовна, человек серьёзный и толковый, вот вы с ним и посоветуйтесь. Потому что дело это непростое, в тепле и неге сидеть сложа ручки не придётся. Вы подумайте…» А потом добавил: «Эх, Лилия Феоктистовна, мне бы вашу молодость, энергию и красоту, я бы тогда, кажется, горы свернул…»
Лилечка снова засмеялась. Потом она ещё что-то говорила о недостроенной школе, но Сергей Петрович её не слышал.
— Сережа, как ты думаешь, соглашаться мне или нет? — спросила Лилечка.
— Ты решай сама… — равнодушно сказал Сергей Петрович. — Я думаю, если бы это место было стоящее, он тебе его не предложил… Я на твоём месте, да и на своём тоже, отказался бы от столь заманчивого предложения…
Сергей Петрович ещё долго, умно и доказательно говорил, а Лилечка слушала мужа, глядя в телевизор, и согласно кивала. Когда он кончил, она посмотрела на него своими умными глазами, увеличенными стёклами очков, и сказала:
— Ты, Сережа, как всегда, прав… Я завтра же откажусь… А Зоту Филипповичу скажу, что муж не разрешает…
6
В конце августа, перед самым началом учебного года, завуча Лилию Феоктистовну Жилину по прозвищу Спица (никто уже и не помнил её прежнего прозвища «Моймужсергейпетрович», а новое она заслужила тем, что всегда держала в руках своё вечное вязание), назначили директором спортивной школы-интерната, а вместо Лилечки в школе № 37 завучем теперь был Гомотетий.
Поползли слухи: одни говорили, что Лилечка чья-то дочь, другие говорили, что она племянница самого Зота Филипповича, а некоторые всё так же упорно улыбались и называли Зота Филипповича Котом Филипповичем.
Теперь Лилечка уходила из дому рано, приходила поздно, говорила с мужем о сметах, чертежах, окнах, фундаментах и проч., словно она была не директором школы, не учительницей русского языка и литературы, а прорабом на стройке. Лилечка похудела, потемнела лицом, и теперь всё меньше походила на городского жителя в своих перемазанных глиной резиновых сапогах и тёплом пуховом платке; нельзя не сказать и о том, что она теперь всё чаще возвращалась с работы навеселе.
Зот Филиппович всё также обещал Лилечке, что деньги вот-вот найдутся, что нужно ещё чуточку обождать, ещё немного потерпеть. Сергей Петрович равнодушно ворчал жене: «Я тебя предупреждал… Поспешила из князи в грязи, скоро сама, как царь Петр, плотничать будешь»… Себя он называл «соломенным вдовцом», «Своейженойлиличкой», а Верочку называл «сироткой».
В ответ ему Верочка, злясь, кричала:
— Я не сиротка! У меня моя мама есть!
— Где твоя мама? Где она? — спрашивал Сергей Петрович.
— Есть, есть, есть у меня мама! — плакала Верочка.
— И где же твоя мама, тётя Вера? — продолжал дразнить дочь Сергей Петрович.
— У меня мама на работе… в школе… — сердито отвечала Верочка. — Я не тётя Вера, я Верочка…
— Ты не просто Верочка, — смеялся Сергей Петрович, — ты — Верочка Сердитое Сердце…
— Я не сердце, я не сердитая… — плакала Верочка. — Сам ты сердце…
По вечерам Сергей Петрович и Верочка ходили встречать маму на автобусную остановку. Сергей Петрович до сих пор помнит эти зимние прогулки: помнит, как он надевал на Верочкины ножки её красные валеночки, как перетягивал её чёрную цигейковую шубку своим солдатским ремнём, как сама Верочка в своих красных валеночках и чёрной шубке была похожа на смешного увальня-пингвинчика. Помнит он и то, как лепил с дочерью снежную бабу, как Верочка сама придумала ей имя — Снегурочка Любочка, и как Верочка сама выбрала для носа снежной бабы в овощном магазине самую большую морковку…
Перед сном Сергей Петрович любил рассказывать дочери придуманные им самим сказки и всегда удивлялся тому, что Верочка готова была слушать одну и ту же сказку по многу раз. Особенно забавным Сергею Петровичу казалось то, что Верочка была убеждена в том, что одну и ту же сказку нужно рассказывать одними и теми же словами; и если он путался и забывал собственные слова, Верочка, которая, казалось, уже спала, открывала глаза, сердито поправляла его и снова впадала в свою сонную дрему.
Сергей Петрович до сих пор помнит, как каждый вечер, оставшись один на один с дочерью, он выключал свет в комнате, поудобнее устраивался рядом с ней и спрашивал:
— Какую сказку тебе сегодня рассказать?
— Про Хаврюшу… — шептала Верочка.
— Я тебе про Хаврюшу вчера уже рассказывал… — напоминал дочери Сергей Петрович. — Давай-ка лучше я расскажу тебе сказку «О красивой корове и злой козе»?
— Хочу про Хаврюшу, — повторяла шёпотом Верочка и замирала всем телом.
— Ну, тогда — слушай… — каким-то особенным, сказочным, угрожающе — торжественным голосом говорил Сергей Петрович. — Тогда слушай… Слушай сказку об обезьяне Яне, её подружке Лягушке-Квакушке и поросёнке Хаврюше, который очень любил есть сушёные груши. Жила-была на свете Лягушка-Квакушка и была у неё подружка обезьяна Яна. И жили они в избушке, в которой стояла большая-большая, тёплая-тёплая печка, на которой они сушили груши и гречку. И часто-часто к ним в гости приходил поросёнок Хаврюша, который очень любил есть сушёные груши, которые обезьяна Яна и её подружка Лягушка-Квакушка сушили на печке, на которой они сушили ещё и гречку. И вот однажды, в избушку к обезьяне Яне и её подружке Лягушке-Квакушке пришёл поросёнок Хаврюша и говорит: «Обезьяна Яна и Лягушка-Квакушка, дайте-ка мне мою любимую сушёную грушу. Я её съем». Тогда обезьяна Яна и её подружка Лягушка-Квакушка ему и говорят: «Поросёнок Хаврюша, нет у нас твоей любимой сушёной груши, все груши закончились». Закручинился наш Хаврюша, запечалился, голову повесил и пошёл по белу свету искать свою любимую сушёную грушу. Долго ли шёл он, коротко ли, нам то неведомо, а ведомо нам лишь то, что шёл он вдоль речки, — в этом месте Сергей Петрович отправлялся двумя пальцами — указательным и средним — «путешествовать» по Верочкиным ручкам, ножкам, по её животику, по спинке, по лицу, продолжая говорить, — шёл по лужку, по горам, по полям, по песочку, по земле, по травке, по цветочкам. Шёл он, шёл и пришёл к большому-пребольшому, высокому-превысокому дереву. И стал поросёнок Хаврюша трясти дерево большое-пребольшое, высокое-превысокое, — сам Сергей Петрович вместо дерева тряс Верочку. — И упало с дерева на землю большое-пребольшое яблоко. Бум!
— Бум! — очень серьёзно повторяла за отцом Верочка.
— Закручинился поросёнок Хаврюша, запечалился и заплакал горько-горько, потому что не любил он яблок. Поплакал-поплакал поросёнок Хаврюша, подумал-подумал и дальше пошёл, — пальцы Сергея Петровича снова отправлялись «гулять» по Верочке. — Долго ли он шёл, коротко ли, нам то неведомо, днём он шёл, ночью ли, вдоль реки, вдоль моря ли, по горам или по долам, а ведомо нам только то, что пришёл он к большому-пребольшому, высокому-превысокому дереву. Взялся поросёнок Хаврюша трясти дерево, — в этом месте Верочка тряслась уже самостоятельно, без отцовской помощи, — большое-пребольшое, высокое-превысокое. И упала с дерева на землю большая-пребольшая слива.
— Бум! — говорила Верочка.
— Бум! — говорил Сергей Петрович и продолжал: — Закручинился поросёнок Хаврюша, запечалился, потому что не любил он слив. Заплакал поросёнок Хаврюша, подумал-подумал и пошёл дальше.
Теперь уже пальцы Верочки отправлялись «гулять» по лицу Сергея Петровича.
— Долго ли шёл он, коротко ли, под луной или под солнцем, дождь был или вёдро, осень то была или весна, нам то неведомо, а ведомо нам только то, что пришёл он к большому-пребольшому, высокому-превысокому дереву.
Верочка с удовольствием сама тряслась, представляя себя тем самым деревом, который раскачивал поросёнок Хаврюша, и, опережая отца, кричала:
— Бум! Бум! Бум!
Сергей Петрович пережидал все эти её «бум-бум-бум!» и продолжал:
— И стал поросёнок Хаврюша трясти дерево, и упала с дерева большая-пребольшая груша. Обрадовался поросёнок Хаврюша, потому что он очень любил есть груши.
— Ам-ам-ам! — Верочка с удовольствием сопела и чавкала.
Сергей Петрович пережидал и это.
— Ел он, ел, ел-ел и до того наелся поросёнок Хаврюша, что устал и лёг под грушей спать. Проснулся он ночью, посмотрел вокруг себя и не нашёл свою грушу, которую он ел-ел, да так и недоел. Закручинился, заплакал он горько-горько и принялся от тоски глядеть в небо на зеленые-презеленые звёзды и тихонько выть.
Тут Сергей Петрович по-волчьи завывал:
— У-у-у! У-у-у!
Ему с удовольствием подвывала и Верочка:
— У-у-у! У-у-у!
И только всласть насытившись этим своим совместным воем, они возвращались к сказке.
— И увидел вдруг поросёнок Хаврюша, — продолжал Сергей Петрович, — что на небе среди зелёных звёзд, прямо на Луне, как на тарелке, лежит его вкусная-вкусная, сладкая-сладкая, еденная — еденная недоеденная груша. Подумал-подумал поросёнок Хаврюша и полез от тоски на дерево. Всё выше и выше поднимался он, пока не добрался до самой верхушки. А когда добрался, то осторожно-осторожно, так, чтобы не свалиться на землю, ступил он своей ножкой на небо и пошёл мимо зелёных звёздочек, мимо тучек, прямо к Луне, на которой, как на тарелке, лежала его любимая груша. Шёл он к ней, шёл, тучки-толстушки перед ним разбегались, шушукались между собой, а звёзды у тучек спрашивали: «Кто это такой? Кто это такой по небу идёт?» Тучки пожимали в ответ своими пушистыми плечами и отвечали звёздам: «Мы не знаем… Мы не знаем, кто по небу идёт…» Подошёл поросёнок Хаврюша к Луне, и только хотел было взять свою любимую грушу, а груша вдруг соскользнула с Луны и полетела вниз, на землю, и вслед за ней полетел вниз и сам поросёнок Хаврюша… Сладкая груша летела вниз и ударялась о ветки дерева. Бум! Бум! Бум!
— Бум! Бум! Бум! — кричала Верочка.
— А вслед за сладкой-сладкой грушей летел вниз поросёнок Хаврюша: Бам! Бам! Бам! — кричал Сергей Петрович.
— Бам! Бам! Бам! — кричала Верочка.
— Большое-пребольшое, высокое-превысокое дерево тряслось, и с веток на землю падали большие сладкие груши: Бах! Бах! Бах!
— Бах! Бах! Бах! — кричала Верочка.
— Дерево тряслось всё сильней и сильней, груши падали всё чаще и чаще. И поэтому поросёнок Хаврюша и его любимая груша — бам-бум! бум-бам! — вместе упали не на твёрдую землю, а прямо в целую гору больших, вкусных и сладких груш.
— Папа, — говорила Верочка, — а поросёнку Хаврюше было совсем не больно, правда?
— Правда-правда… Слушай дальше. Собрал поросёнок Хаврюша все груши, упавшие с дерева, в свою корзинку, все до единой, и пошёл домой. И было в его корзинке груш видимо-невидимо, и была его корзинка тяжелой-претяжелой, и устал поросёнок Хаврюша. Взял он тогда крепкую-прекрепкую, длинную-предлинную верёвку, и привязал этой верёвкой свою корзинку с грушами к случайно проплывавшей над его головой тучке-толстушке. И тучка-толстушка понесла тяжёлую корзинку с грушами, словно была не тучкой, а самым настоящим дирижаблем. А рядом с корзинкой, прямо под тучкой, весело шагал поросёнок Хаврюша. Долго ли он шёл, коротко ли, нам то неведомо, а ведомо нам только то, что однажды ранним утром поросёнок Хаврюша постучал в двери избушки, где жила обезьяна Яна и её подружка Лягушка-Квакушка. Постучал — тук! тук! тук! — и говорит: «Обезьяна Яна и подружка обезьяны Яны Лягушка-Квакушка, открывайте двери! Это я, поросёнок Хаврюша! Я принёс вам сладкие-сладкие груши!» Обрадовались тогда обезьяна Яна и её подружка Лягушка-Квакушка, положили груши на печку, туда, где раньше сушилась одна лишь гречка. Вот и сказке конец, а кто слушал… — здесь Сергей Петрович приостанавливался, смотрел с улыбкой в лицо уже, казалось, спящей дочери и шептал так тихо, что и сам себя с трудом слышал: — …а кто слушал — холодец…
Верочка тут же открывала глаза, словно она только притворялась, а не спала, и только того и ждала, когда же отец скажет неправильное слово, и сердито говорила:
— Папа, надо говорить не «холодец», а «молодец»… — и тут же засыпала.
Этой зимой Сергей Петрович сблизился со своей дочерью как-то особенно близко.
7
Однажды тусклым февральским днём, Сергея Петровича прямо с урока вызвали к телефону. Он вбежал в учительскую на ватных ногах, думая, что что-то случилось с Верочкой. Лилечка — а это была она — плача (у него снова дрогнуло и замерло сердце при мысли о дочери), просила его прямо сейчас приехать к ней в школу.
Когда иззябший Сергей Петрович после тряски в холодном пустом автобусе, подходил к школе-интернату среди высоких, красных стволами сосен, он подумал, что недостроем школьные корпуса никак нельзя назвать: во всех окнах стояли остеклённые рамы, двускатные крыши были крыты красной черепицей; казалось, вокруг стоит такая сосредоточенная тишина только потому, что сейчас в школе идут уроки; Сергей Петрович даже представил себе, что вот-вот прозвенит звонок и на заснеженных аллейках между школьными корпусами появятся румяные, крикливые школьники.
Разглядев вблизи Лилечкино житьё-бытьё в школе-интернате, Сергей Петрович взял в руки лопату и первым делом сбил с крыльцовых ступенек лёд, потом натаскал угля, натопил печь, починил электрочайник.
Потом они пили чай, и Лилечка в своей цигейковой телогрейке, стёганых ватных штанах и валенках, спрятавшись лицом в пуховом платке (наружу выглядывали только её запотевшие очки), сидела перед ним у дымящей буржуйки и говорила:
— Сережа, я так больше не могу… Я всё брошу… Я вернусь в школу… Он меня обманул… Какая я дура, что тогда тебя не послушала… Лучше я буду дома сидеть да обеды вам готовить… С Верочкой буду, а то она словно сироткой живёт при живой матери…
Сергей Петрович слушал жену, а сам думал о том, что совсем не сироткой на белом свете живёт Верочка, а с отцом, и совсем неплохо, кажется, живёт; думал и о том, что прежняя должность Лилечки уже занята Гомотетием, и что Гомотетий, конечно же, не уступит Лилечке своё место завуча.
Так думал Сергей Петрович, а говорил он совсем другие слова. Он говорил, что всё уладиться, что скоро весна, что нужно держаться, что терпенье и труд все перетрут, что это счастье, пока ещё ты молод, построить своими руками школу, что Зот Филиппович в ней не ошибся, что нужно терпеливо ждать и тогда всё получится. И что сам он тоже в неё верит… Ну и всё такое прочее, что всегда говорят в таких случаях. Для чего он это говорил, и в его ли интересах было так говорить, он не знал, а, может быть, даже и знал, что это совсем не в его интересах, но всё равно говорил.
Лилечка показала Сергею Петровичу и свои владения, водила его по пустынным коридорам, звенела увесистой связкой ключей, безошибочно находила в этой связке нужный ключ, и всё жаловалась мужу, что «никаких денег у Зота Филипповича не хватит, чтобы всё это привести в порядок».
Зашли они и в стоящее особняком громадное здание спортивного комплекса. Сергей Петрович всем интересовался, ничего не упустил, походил по дну бассейна, поднялся на самый верх вышки для прыжков в воду.
— Лиля! — позвал жену Сергей Петрович. — Лиля!
Она запрокинула голову:
— Спускайся, а то ещё упадёшь!
— Лиля, послушай, а почему бы вам не разделить школу и спорткомплекс? — спросил Сергей Петрович. — Пусть на школу деньги даст твой Зот Филиппович, а на спорткомплекс город или область. Разве так нельзя сделать?
— Конечно, нельзя… — вздохнув, сказала Лилечка. — Слазь, фантазёр. Пора нам за Верочкой идти…
Хотя Лилечка и назвала мужа в бассейне фантазёром, на следующий же день она отправилась к Зоту Филипповичу и пересказала ему свой вчерашний разговор с мужем. Зот Филиппович ее внимательно выслушал и под конец сказал:
— Светлая голова у твоего мужа, Лилия Феоктистовна. Ты ему так и передай, что у него светлая голова. Вот давай и будем делить твой интернат, как пирог… Мы школу потянем, а о спорткомплексе — пусть у других голова болит… — и Зот Филиппович подмигнул Лилечке. — Только ты, Лилия Феоктистовна, с этим делом не тяни, а сядь и изложи свои предложения на бумаге…
И дело разделения школы и спорткомплекса завертелось: задействованы были в этом важном государственном деле головы не столько светлые, сколько опытные в таких безобразиях и крючкотворствах, что никакой другой светлой голове, будь это даже и голова самого городского прокурора, в этих крючкотворствах и безобразиях было не разобраться. Сколько сердец учащённо забилось, когда дело завертелось, сколько карманов вследствие этого учащённого биения утяжелилось, сложно сказать, слухи носились самые разные.
Одно можно сказать определённо: к этому делу был привлечен олимпийский чемпион и миллионщик из новых сам Кувшинников, к чьим рукам (это тоже носилось в воздухе в виде слухов) спорткомплекс со всеми своими потрохами к концу лета и прилип; каким-то чудом деньги нашлись и на Лилечкину школу».
8
Сергей Петрович, конечно же, понимал, он даже улыбнулся самому себе, так он хорошо это понимал, что жизнь людей похожа одна на другую, словно буквы в книгах. Но сейчас ему очень уж хотелось, чтобы его жизнь была чем-то необычным, или пусть хотя бы и буквой, но в каком-то очень хорошем, печальном и светлом слове. Чтобы тот, кто услышал это слово, именно кто-то, из тех, других, а не он сам, до слёз задумался бы о горькой и печальной судьбе Сергея Петровича Жилина.
Сергею Петровичу сейчас хотелось, чтобы ему про него рассказывали так, чтобы от этого рассказа в его груди было светло и от этого света в груди хотелось бы плакать, чтобы сердце куда-то спешило и рвалось, как собака с поводка.
А получалось всё как-то не так: совсем просто и неинтересно, словно тот, про кого рассказывали, жил какой-то бестолковой, глупой и ненужной жизнью, и был слишком таким же, как все; хотя он не был таким же, как все, потому что он был он, а все были другие.
И только сам Сергей Петрович Жилин захотел погрустить о своей жизни, только он стал чувствовать в своей груди этот печальный свет, только к глазам его подступили эти первые, тёплые, согретые жалостью и любовью к самому себе слёзы, как рассказчик, словно он только и ждал того, что Сергей Петрович захочет продолжения, тут же заговорил:
«Сергей Петрович шёл среди высоких, красных стволами сосен по новенькому блестящему асфальту, ведущему к Лилечкиной школе, и вспоминал, и даже с удовольствием вспоминал зимние милые подробности: как в позапрошлом феврале, когда он впервые попал сюда, он сбивал лопатой со ступенек лёд, таскал уголь, топил печь, как чинил чайник, как заваривал чёрный душистый чай, как он утешал Лиличку, и какой она тогда казалась ему беззащитной в своём пуховом платке, в телогрейке и валенках.
Сергей Петрович от избытка сил иногда даже принимался бежать вприпрыжку, что-то насвистывал себе под нос, несколько раз запустил придорожной шишкой в слишком уж любопытную белку, которая преследовала его от самой автобусной остановки и даже, совсем развеселившись, во весь голос пропел сначала тенором:
Как соловей о розе поет ночном саду,
Вам говорил я в прозе, на песню перейду…
А потом и басом:
На воздушном океане без руля и без ветрил
Тихо плавают в тумане хоры стройные светил…
Причиной же такого весёлого настроения Сергея Петровича было то, что учитель биологии Александр Иванович Сорокин (он работал с Сергеем Петровичем в одной школе), попросил его замолвить за него словечко перед Лиличкой о месте учителя биологии в её школе-интернате.
Если бы Александр Иванович Сорокин перешёл в Лилечкину школу, сам Сергей Петрович занял бы освободившееся место учителя биологии в своей школе, и больше не прозябал там в учителях труда и домоводства. Именно поэтому Сергей Петрович так охотно и взялся за это протежирование.
Когда Лилечка в ответ на его просьбу ответила ему: «Я подумаю…», Сергей Петрович тут же представил себе себя на месте Лилечки и представил, как бы он сам просто и без всякой дипломатии ответил ей: «Да, Лиля, конечно же, возьму, пусть приходит…» И тут же Сергей Петрович сам пришёл к той мысли, что более правильно поступила сама Лилечка, а не он, если бы он оказался на её месте. «Может быть, именно поэтому она и директор, что умеет так серьёзно и умно сказать: «Я подумаю…», а я просто учитель труда и домоводства», — подумал Сергей Петрович и снова запустил в любопытную белку шишкой.
Ещё издали Сергей Петрович увидел Лилечку — она стояла возле клумбы с розами, прямо перед входом в центральный школьный корпус, сверкающий свежевымытыми окнами.
Рядом с Лилечкой стоял высокий мужчина: его Сергей Петрович узнал сразу: это был знаменитый спортсмен-олимпиец, сам Кувшинников. Сергей Петрович удивился тому, что знаменитый Кувшинников в жизни оказался не так уж и высок ростом и не так уж и широк в плечах — во всяком случае, сам Сергей Петрович и ростом был не ниже, и в плечах не уже.
Рядом с Кувшинниковым стоял Зот Филиппович и Сергей Петрович с удовольствием отметил, что Зот Филиппович был ростом с Лиличку — его голова едва доставала плеча Кувшинникова.
Остальную компанию Сергей Петрович не знал: это были мужчины особой чиновничьей породы с бледными рыхлыми лицами, такими бледными и такими рыхлыми, что вполне могли бы соперничать и в бледности, и в рыхлости с бледностью и рыхлостью разваренного кочана цветной капусты.
Сама Лилечка была одета в красное шелковое платье, в руках она держала своё вечное вязание — Сергей Петрович даже улыбнулся от удовольствия видеть свою жену и подумал: «Ну что она за ребёнок, сколько раз говорил ей, что нехорошо со спицами в руках с людьми разговаривать, ты же всё-таки директор школы…».
Сергей Петрович уже было совсем подошёл к жене, но, заметив настойчивые знаки, которые Лилечка подавала ему незаметно для остальных, остановился.
Теперь он стоял поодаль, ожидая, что Лилечка сама его позовёт и даже, может быть, познакомит с Кувшинниковым или что Зот Филиппович захочет поговорить с ним. Пока Сергей Петрович ждал, сама Лилечка о чём-то, весело смеясь, говорила с мужчинами, а потом села в машину вместе с Зотом Филипповичем и Кувшинниковым и уехала, даже не глянув в сторону мужа.
Раздался школьный звонок — и вскоре вокруг Сергея Петровича загалдела весёлая нарядная толпа школьников.
Сергей Петрович, хоть он и сам себе не смог бы объяснить, что было нехорошего в случившемся, знал, что случилось что-то нехорошее, и это что-то нехорошее как бы перечеркнуло что-то в его жизни. В нём вновь зашевелились прежние недобрые чувства к жене, и хоть он уверял себя, и, кажется, даже искренне уверял, что он рад успехам жены, но всё равно отчего-то было тошно, словно он по какому-то необъяснимому побуждению, добровольно, живьём съел какую-то гадость, ну, таракана, например, или крысу, а мучился оттого, что сам теперь не понимал, для чего он это сделал; противно было не столько оттого, что он съел такую гадость, сколько оттого, что он съел эту гадость без принуждения и даже охотно съел.
А вечером случился между Сергеем Петровичем и Лилечкой словно бы уже и «совсем пустяк», о котором можно было бы и не вспоминать, если бы он не был той последней каплей, которая переполнила чашу…»
Тут рассказчик, которого с увлечением слушал Сергей Петрович, запнулся и, видимо, стал думать, что же за чашу переполнила эта последняя капля. И пока рассказчик об этом думал, задумался об этом и сам Сергей Петрович: «Чашу терпения? Или, может быть, чашу нетерпения? Или чашу зависти? Или чашу несбывшихся надежд? Или чашу разочарования в себе?» Сам Сергей Петрович совсем запутался и теперь ждал, что же скажет сейчас рассказчик. Но и тот тоже молчал… Так они и молчали вместе, пока рассказчик, наконец, не вздохнул и не продолжил свой рассказ:
«И тут произошло то, что могло бы и совсем не произойти. Сергей Петрович, хотя он уже и понимал, а ещё более чувствовал, что не надо напоминать сегодня жене о просьбе своего коллеги Александра Ивановича Сорокина, всё же напомнил. И узнал, что Лилечка уже пообещала взять на работу учителем биологии другого.
Тут-то и вышла не совсем красивая семейная сцена. На все упрёки Сергея Петровича Лилечка отвечала, что поступить по-другому она не могла, что этот новый учитель — Иван Иванович Балакин, которого она и в глаза ещё не видела, — племянник самого Зота Филипповича, и что её просил об этом своём племяннике сам Зот Филиппович. Говорила, что «не всегда она всё может упомнить», и что ей «сейчас не до таких мелочей», что у неё «есть дела и поважнее», как бы намекая, что если бы сам Сергей Петрович был так же занят, как и она, то и он бы не придал «этому пустяку» никакого значения.
К концу разговора Сергей Петрович всё чаще стал ловить себя на мысли, что смотрит на жену словно не своими, а чьими-то чужими, равнодушными, посторонними глазами; ему иногда даже приходилось напоминать себе, что вот эта женщина, Лилечка, его жена.
9
Теперь Сергею Петровичу в каждой улыбке жены, в каждом её слове виделось её желание оскорбить его и унизить. По ночам Сергей Петрович полюбил думать о том, что именно благодаря ему Лилечка сумела «сделать карьеру». Эту мысль он трогал как больной зуб, до сладкой боли расшатывал её из стороны в сторону. Он совсем заболел этой мыслью, она воспаляла и раздражала остальные мысли в его голове, и ему уже даже казалось, что и в том, что он сам работал учителем труда, была виновата Лилечка, что это она предала его. Хотя в чём именно заключалось это предательство, не совсем понятно было даже и самому Сергею Петровичу.
В конце концов эти мысли заставили Сергея Петровича отречься от супружеского ложа, и отправили «опального мужа», как называла его Лилечка, в добровольное изгнание в прихожую, в тёплый и удобный пуховой спальный мешок. Со временем Сергей Петрович стал находить в своём новом положении «оскорблённого и униженного» даже приятное, казался самому себе даже мучеником за правду, смиренно сносящим удары мачехи-судьбы.
Однажды ночью Сергей Петрович проснулся с какой-то особенно ясной головой; он часто в последнее время просыпался среди ночи и уже не мог уснуть до утра. Вот и на этот раз, когда Сергей Петрович понял, что ему уже не уснуть, он принялся глядеть в потолок, думать о Лилечке, смотреть на неё чужими посторонними глазами. Но вскоре ему это надоело, потому что ничего нового Сергей Петрович придумать не мог, а на Лиличку он уже до того насмотрелся чужими глазами, что ничего нового он тоже уже не надеялся в ней разглядеть.
И тогда Сергею Петровичу захотелось посмотреть чужими глазами на самого себя, на свою жизнь, на свои мысли. Он посмотрел на себя глазами Лилечки, и вдруг понял, как ей было стыдно и больно, когда он, вместо того, чтобы порадоваться вместе с ней её назначению завучем, написал заявление об уходе, словно это её назначение было для него чем-то обидным. Сергей Петрович увидел, что в новой школе он так и не прижился, что коллеги-учителя с ним, всегда держащимся особняком, обращались с прохладцей и даже свысока, потому что думали, что и сам он относится к ним с пренебрежением и тоже свысока. Теперь он ясно видел, что и в том, что он сейчас работает учителем труда, и в том, что он спит не на супружеском ложе, а в спальном мешке в коридоре, виноват не кто-нибудь, а он сам.
Теперь он совершенно новыми глазами смотрел на своих учениц, на то, что они на уроках подсовывали ему записки с объяснениями в любви. И видел то, что видели эти девочки, когда смотрели на него: он видел, что многое из того, что он представлял себе насмешкой, было просто первым, хорошим, искренним девичьим чувством. Теперь ему казалось и странным, и смешным, что раньше, ещё минуту назад, он казался себе почти стариком и думал, что все его неудачи и удачи Лилечки так обезобразили его лицо, что всем вокруг это уродство видно…
Сергей Петрович был так окрылён и воодушевлён увиденным, что додумался даже до мысли, что «отныне всё в его жизни будет зависеть только от него самого и теперь у него начнётся совершенно иная жизнь». Что подтолкнуло Сергея Петровича к таким мыслям, сказать сложно, хотя справедливости ради надо заметить, что и не только Сергею Петровичу, но и многим людям, хотя бы и раз в жизни, а такие мысли являются бессонными ночами.
Уснуть Сергей Петрович уже не мог: он встал, приготовил завтрак для Лилечки и Верочки, потом приготовил обед и даже собрался испечь пирог с луком и яйцами, как наступило утро. Его совсем не расстроило даже и то, что Лилечка проспала, а поэтому увела Верочку в детский сад, так и не позавтракав. Не расстроило его и то, что она, в ответ на его улыбку, пробурчала:
— Что это ты с утра такой весёлый? И что тебе не спится? Всю ночь шатался по квартире, как домовой, спать не давал…
Этим утром в школу Сергей Петрович пришёл раньше обычного, весёлый и лёгкий душой, и видел в лицах встречных коллег, что и они рады ему. Войдя в учительскую, он услышал, как завуч Полина Митрофановна, преподававшая в старших классах физику, сказала Савелию Андреевичу, учителю английского языка:
— Вы же понимаете, Савелий Андреевич, что если бы не наш Кот Филиппыч, никогда ей не стать директором школы… Вы же сами знаете, что наш Кот Филиппыч не за красивые глаза её директором назначил…
— Нет, Полина Митрофановна, именно за красивые глаза… — засмеялся в ответ Савелий Андреевич. — Именно за красивые глаза…
— Уж кто-кто, а я нашего Кота Филипповича хорошо знаю… — сказала Полина Митрофановна и осеклась, увидев глаза Сергея Петровича.
Но он и так уже всё понял, недаром так ясна сегодня была его голова.
Теперь он иначе смотрел на назначения Лилечки и завучем, и директором, и на какое-то особое покровительственное отношение к ней Зота Филипповича на протяжении всех этих лет он тоже смотрел иначе: на всё это теперь Сергей Петрович смотрел по-другому. Он вспоминал все чёрточки в прошлом и если чему и удивлялся, так это тому, что он раньше не видел того, что, как теперь, он понимал, никто и не пытался от него тогда скрыть.
Он вспомнил, с какой улыбкой Зот Филиппович попросил его пригласить к нему в директорский кабинет Лиличку, с каким раскрасневшимся и смущённым лицом вышла тогда Лилечка из кабинета, как она бросилась ему на шею, словно только для того, чтобы он не разглядел её глаз; он вспоминал её слова о том, что «уже всё решено» и как она тогда говорила ему эти слова: «Мояженалилечка непременно станет и завучем, и директором…». Теперь ему в этих словах слышался даже слишком ясный и простой смысл, но не тот, что он слышал раньше, а другой.
Всё теперь было так, словно Сергею Петровичу показывали один и тот же фокус, а он всё пытался разгадать тайну этого фокуса. И сам фокус казался ему загадочным, и фокусник тоже казался недоступным и загадочным; но когда Сергей Петрович вдруг разгадал этот фокус, то и фокус оказался копеечным и сам фокусник оказался самым зауряднейшим человеком. Теперь в том, что он видел раньше, уже никак нельзя было, даже стараясь, увидеть фокус, до того всё было шито белыми нитками.
Теперь Сергей Петрович с удивлением и улыбкой смотрел на самого себя, на того самого себя, кто ещё вчера совершенно серьёзно, не понимая причин столь быстрого возвышения по службе жены, отыскивал ответ на мучивший его вопрос, объясняя его для себя и так и эдак.
Сергей Петрович теперь был уверен в том, что все вокруг знают о Зоте Филипповиче и Лилечке; поэтому он каждый раз вздрагивал, когда при нём Зота Филипповича называли Котом Филипповичем, и тут же всматривался в лица окружающих и разыскивал в них спрятанные от него улыбки.
А вокруг, казалось, только и говорили о том, что в Лилечкиной школе вот-вот будет открыт современный спортивный комплекс с бассейном, что именно благодаря титаническим усилиям самого Зота Филипповича действительно чудесным образом появились деньги на строительство этого спорткомплекса.
Поговаривали даже, что «может быть, после того как сам Зот Филиппович уйдёт на пенсию, то на его место придёт… Лилия Феоктистовна… только это только между нами…» Высказывалась иногда и такая, даже несколько эксцентрическая мысль, что Лилия Феоктистовна, дескать, «была директором от Бога», что она, дескать, даже «родилась не как все, от мамки в роддоме, а родилась каким-то чудесным образом прямо в директорском кабинете и сразу же директором школы».
Когда при Сергее Петровиче велись подобные разговоры, он слышал, как в нём, скрипя, сжимается какая-то унылая, печальная пружина; пружина эта скрипела о том, что никогда бы не стала Лилечка ни завучем, ни тем более, директором, если бы не её «дружеские отношения» с Зотом Филипповичем.
10
С того дня, когда Сергей Петрович невольно подслушал в учительской разговор Полины Митрофановны и Савелия Андреевича, незаметно пробежал целый год.
Для Лилечки этот год выдался полным трудов — налаживалась жизнь новой школы, собирался новый коллектив учителей; завершение спорткомплекса шло к концу, да так торопливо шло, что уже была даже назначена и дата торжественного его открытия.
Жизнь же Сергея Петровича в этот год как-то так съёжилась, что, кажется, и говорить-то о том, что произошло за этот год в его жизни и нечего, разве только то, что Верочка стала первоклассницей…
Если сравнить жизнь человека с дорогой, а самого человека с бродягой, волочащимся по этой дороге, то вполне можно было бы сказать, что Сергей Петрович в этот год своей жизни обречённо упал в дорожную пыль и даже, кажется, не собирался из неё подниматься. Заметив эту слабость своего питомца, не вовремя и безвольно упавшего на дороге своей жизни и безжизненно лежащего на ней, судьба Сергея Петровича, видимо, желая оказать ему услугу ободрения, перевернула его на спину, заглянула в его потухшие глаза и с каким-то даже наслаждением саданула ему в нос кулаком, да так, что из его носа тут же хлынула кровь…
Так или почти так мог бы рассказать о себе и сам Сергей Петрович, если бы взялся рассказывать о том, как он однажды, подняв глаза на класс, увидел перед собой сидящую за последней партой ученицу восьмого класса Любовь Довостребования…»
Сергей Петрович торопливо прикусил себе язык, да так, что и рассказчик, поморщившись от боли, умолк: об ученице восьмого класса Любови Довостребования Сергей Петрович сейчас слушать не хотел.
Видимо, укушенный язык так болел во рту рассказчика, что тот, в отместку за свой язык, отпрыгнул в своём рассказе на год назад и вдруг принялся наворачивать о жизни Сергея Петровича такие подробности, без которых, как казалось самому Сергею Петровичу, вполне можно было бы и дальше прожить:
«Так вот: с того самого дня, когда Сергей Петрович невольно подслушал в учительской разговор Полины Митрофановны и Савелия Андреевича, прошёл целый год. Жизнь Сергея Петровича как-то так съёжилась, что, собственно, и говорить-то о том, что произошло за этот год в его жизни нечего, разве только то, о чём сказано ещё не было: после услышанного им в учительской разговора, Сергей Петрович принялся следить за своей женой Лиличкой, стремясь отыскать в её жизни такие какие-то улики, которые бы подтвердили его догадки о том, что жена его Лилечка всей своей стремительной карьерой была обязана именно начальнику городского отдела народного образования Зоту Филипповичу Охапкину…
Но вышло так, что никаких «таких каких-то улик» он выявить не смог, а вот Лилечка-то как раз и выявила, что Сергей Петрович за ней следит, вследствие чего он и был вынужден стремительно перебраться вместе со своим спальным мешком из привычного и обжитого им коридора в школьную мастерскую: так что почти целый год Сергей Петрович проспал на столярном верстаке, а вовсе не в коридоре своей квартиры; а домой, проведать Верочку, наведывался изредка и только в отсутствие Лилечки.
И кто знает, сколько бы ещё ночей довелось провести Сергею Петровичу в школьной мастерской, если бы однажды утром, задолго до начала уроков, когда Сергей Петрович, едва проснувшись, разминал свои затёкшие за ночь на школьном верстаке члены, в мастерскую без стука не вошла директор школы Анжелика Александровна.
Сергей Петрович стоял перед ней растрёпанный, босоногий, в своём синем учительском халате, едва прикрывающем его нагое тело, — Анжелика Александровна даже покраснела до корней волос и так больше и не подняла на Сергея Петровича своих милых зелёных глаз до конца разговора, а только то и делала, что разглядывала то носки своих сверкающих лаковых туфелек.
Надо сказать, что сама Анжелика Александровна была человеком образцовой аккуратности (без излишней чопорности и сухости), а потому и сегодня утром по дороге в школу (надо сказать и об этом) Анжелика Александровна, как должное, поймала на себе взгляды нескольких встречных мужчин, выбравших именно её из множества окружающих любого мужчину предметов, как нечто такое, что заслуживало их особенное внимание. Да, Анжелика Александровна ценила мужские взгляды и даже, так сказать, собрала из них прелюбопытнейшую коллекцию, но о жизни Анжелики Александровны и о ее коллекции позже, а, скорее всего, — никогда…
— Сергей Петрович… — наконец сказала Анжелика Александровна, глядя на свои туфли. — Вы же не ребёнок… Вы сами всё должны понимать… Я догадываюсь, что у вас не складывается семейная жизнь, но, Сергей Петрович, ведь от этого же не должны страдать дети, мы ведь с вами всё-таки работаем в школе… У многих наших учителей не складывается семейная жизнь, но ведь из этого не следует, что мы все должны жить в школьной мастерской и спать на верстаке… — тут взгляд Анжелики Александровны направился к верстаку, на котором блином лежал спальный мешок Сергей Петровича. — Вы только представьте себе, что вышло бы, если бы я тоже ночевала в своём кабинете, и все учителя тоже ночевали бы в своих классах… Это была бы уже не школа, это была бы ночлежка какая-то… У меня, Сергей Петрович, тоже не складывается семейная жизнь, но я ведь держусь… Хотя мне, может быть, тоже хотелось бы иногда заночевать вот здесь, в этой мастерской, прямо на этом верстаке…
Сергей Петрович посмотрел на Анжелику Александровну с любопытством.
— Мне всегда казалось, Сергей Петрович, что ваша жена — Лилия Феоктистовна — чудесная женщина… — продолжала говорить Анжелика Александровна, всё так же разглядывая свои туфли. — Мне всегда казалось, что если бы у меня была семья, то я бы всё сделала для того, чтобы сохранить её… Я, конечно же, понимаю, что семейная жизнь — это, прежде всего, борьба с самой собой, это способность женщины подчинить свои интересы интересам мужчины… Вы знаете, Сергей Петрович, я трижды собиралась выходить замуж… Я и раньше слышала, что мужчина после свадьбы, это совсем не тот мужчина, который был до свадьбы… Но я думала, что это просто бабьи сплетни… И что у меня всё будет по-другому… У меня всё и вышло по-другому: те, за кого я собиралась выйти замуж, так сказать, мои женихи, они уже до свадьбы начинали себя вести так, будто я уже была их женой… Вы меня понимаете?
Сергей Петрович хотел было сказать Анжелике Александровне, что, да, конечно, что он всё понимает, но передумал и промолчал.
— Сергей Петрович, я могу вам помочь… — Анжелика Александровна внезапно покраснела вторично, хотя была красна лицом и до этого. — Ну, хотя бы на первых порах… Я живу в трёхкомнатной квартире… Одна… Если вы хотите… Если вы согласны… вы могли бы пожить у меня… Только, конечно, так, чтобы об этом никто не узнал… В маминой комнате будете жить… Там и диванчик есть и стол письменный… У меня мама год назад умерла… Поживёте, пока не надумаете вернуться к Лилии Феоктистовне…
Анжелика Александровна замолчала. Молчал и Сергей Петрович.
— Скажите, Сергей Петрович, скажите, я ещё могу понравиться мужчине? — вдруг спросила Анжелика Александровна и вдруг покраснела так густо, что Сергей Петрович даже испугался за её здоровье; но он так ничего ей и не ответил, хотя хорошо понимал, что молчать, когда женщина задаёт мужчине такой вопрос, нельзя ни в коем случае.
— Даже и не знаю, что мне с вами делать… — Анжелика Александровна улыбнулась. — Хоть бери да и вызывай в школу Лилию Феоктистовну…
Они снова помолчали.
— Вот… — Анжелика Александровна достала из сумочки два ключа. — Возьмите… Этот ключ от верхнего замка, а вот этот от нижнего… Запомните? Я сегодня вернусь поздно… Вы ведь знаете, что сегодня в гороно будут провожать на пенсию Зота Филипповича, поэтому я задержусь… — и, подержав ключи в руках, Анжелика Александровна положила их на верстак, прямо на спальный мешок Сергея Петровича.
— Зот Филиппович уходит на пенсию? — спросил Сергей Петрович.
— Да, уходит… А такой милый был человек… Я даже заплакала, когда узнала об этом… Сергей Петрович, вы не думайте, что вы одни на этом свете так одиноки, есть и другие люди, которые одиноки не меньше вашего, а, может быть, даже и больше… — сказав это, Анжелика Александровна уже безбоязненно встретилась глазами с глазами Сергея Петровича и вышла из мастерской.
В тот же день Сергей Петрович через секретаршу Оленьку вернул ключи Анжелике Александровне, и вечером того же дня со своим спальным мешком под мышкой вернулся домой, в коридор.
Надо сказать, что после этого разговора отношения между Сергеем Петровичем и Анжеликой Александровной стали совсем натянутыми, так что Анжелика Александровна даже один раз сказала ему в учительской при всех:
— Сергей Петрович, всё-таки нехорошо это — приходить в школу небритым… Может быть, мне самой вас побрить? Кстати сказать, по брюкам и рубашке, Сергей Петрович, тоже не мешало бы иногда утюжком пройтись… Вот когда бриться надумаете, захватите с собой и брюки и рубашку — я вас и побрею, а заодно и отутюжу…
Надо сказать, что в эти безрадостные дни своей жизни Сергей Петрович пришёл к мысли даже несколько излишне обнадёживающей: мысли о том, что всё, что в его жизни могло случиться плохого, уже случилось и всё, что будет дальше, будет только к лучшему; и вот, приободряясь такой бодрой мыслью, он принялся жить дальше. И вот именно в эти-то самые безрадостные дни, когда Сергею Петровичу казалось, что всё, что может с ним случиться плохого, уже случилось, в его жизни появилась ученица восьмого класса Любовь Довостребования по прозвищу Любка-Бегемот.
11
Любовь Довостребования пришла в класс Сергея Петровича позже остальных: в конце сентября в 8 «А» появилась новенькая.
Вся школа, словно сговорившись, и за глаза и даже в глаза стала называть её не иначе как Любка-Бегемот, пропустив мимо ушей необычную фамилию новенькой.
Сам же Сергей Петрович, впервые увидев Любовь Довостребования, сразу же вспомнил Снегурочку Любочку, когда-то слеплённую им для Верочки: казалось, что кто-то, шутки ради, нарядил Снегурочку Любочку школьницей и отправил учиться в школу.
Сергей Петрович однажды заметил за собой, что ему хочется спокойно и внимательно разглядеть лицо Любы Довостребования; но стоило ему только поднять на неё свои глаза, он опускал их, не в силах выдержать её взгляд. Почему-то так всегда получалось, что как только он смотрел на Любочку, то и она сразу же смотрела на него, а сам он словно слеп от её глаз, и поэтому всё не мог разглядеть её хорошенько.
Но как-то раз Сергею Петровичу всё-таки пришлось заглянуть в Любины глаза и увидеть, что эти глаза были серыми и какими-то необыкновенно яркими.
А вышло всё так: как-то раз ученицы класса, в котором училась Любовь Довостребования, показывали Сергею Петровичу на уроке домоводства своё домашнее задание — сшитые ими платья.
Когда очередь дошла до Любы, Сергей Петрович взял из её рук её шитье — чёрное длинное платье — и развернул его.
— Любка себе саван пошила… — сказал кто-то в классе.
— Сергей Петрович, а вам чёрное к лицу… — добавил другой голос.
В классе засмеялись.
— Довостребования, это ты сама шила? — Сергей Петрович поднял голову, посмотрел на Любу, но так, чтобы не встретиться с ней глазами.
— Сама, Сергей Петрович, — сказала Люба и, как заметил краем глаза Сергей Петрович, покраснела.
Сергей Петрович ещё раз придирчиво осмотрел и перещупал каждый шов на Любином платье и сказал:
— Золотые у тебя руки, Люба…
В ответ Люба задышала часто и даже как-то зло, словно была чем-то обижена.
— Сергей Петрович, можно я выйду? — попросила Люба.
— Люба, если надо, то, конечно, иди…
Сергей Петрович услышал, что в классе снова засмеялись. Люба, встав из-за парты, подошла к Сергею Петровичу, вырвала из его рук своё платье, и сама неожиданно так быстро заглянула в его глаза, что Сергей Петрович сам не успел отвести своих глаз и вот тут-то и увидел, да ещё и вблизи, Любины серые яркие глаза. Когда Люба, вышла из класса, кто-то ей вслед сказал:
— У-у! Какой у нас Бегемот нежный… Да из её платья можно всему классу платьев нашить… Ещё и вам, Сергей Петрович, на рубашку хватит…
После этого происшествия Сергей Петрович стал замечать, что думает о Любе всё чаще, что чем бы он ни занимался, его мысли по какой-то раньше ему неизвестной, но очень коротенькой тропке тут же пробирались к ней. И заметив это, он заметил и то, что думает о Любе всегда и, быть может, с той самой первой минуты, когда её увидел и сравнил со Снегурочкой Любочкой. И как только он это заметил, он заметил и то, что даже если ему и пытаться не думать о Любе, то из этого всё равно ничего не выйдет, потому что и думать-то ему больше не о чем.
Однажды в учительской, во время большой перемены, зашёл разговор о новенькой, и Сергей Петрович узнал, что Люба успела прославиться на всю школу тем, что на дух не выносила учительской похвалы, тогда как к учительским замечаниям относилась совершенно равнодушно.
— Знаете, Сергей Петрович, — сказала историчка Мария Казимировна. — Я совсем не понимаю эту девочку! И как она только на свете живёт? Она же во всём видит только подвох, даже похвалу воспринимает, как насмешку…
— Я совершенно с вами согласна, Мария Казимировна, это, конечно же, ненормально, — вступила в разговор завуч Полина Митрофановна. — Это совершенно ненормально… Она всегда смотрит на всех, а особенно на Сергея Петровича так, словно хочет убить… Сергей Петрович, вы согласны со мной, что это ненормально?
— Да, да, безусловно… Я с вами полностью согласен… Но вот что я хочу сказать… — Сергей Петрович задумался. — Мне кажется, что тот, кто может по-настоящему ненавидеть, тот может и по-настоящему любить… Может быть и Люба, эта девочка, сможет когда-нибудь полюбить по-настоящему… Мне кажется, Люба будет удивительной женой… Она отдаст любимому человеку, своему мужу, всю себя целиком, она будет верна ему до последней капли крови… Мне даже кажется, что она на самом деле нежный и трогательный человек… Как цветок… Как бутон… Она ещё распустится, вот увидите… — Сергей Петрович замолчал, заметив, что Полина Митрофановна поджала губы и, приподняв бровь, удивлённо смотрит на него поверх очков.
— Ну уж нет, Сергей Петрович, я думаю, будет лучше, если этот ваш бутон всё-таки не распустится окончательно. Куда же ей ещё распускаться? Ей бы, наоборот, собраться нужно, а не распускать свои нервы. Она же не одна на свете живёт. Что же это такое, я вхожу в класс и боюсь на неё посмотреть? Что это такое, по-вашему? А чтобы отдать всю себя целиком, до последней капли крови, своему мужу только для того, чтобы сохранить ему верность, как вы изволили выразиться, Сергей Петрович, — тут Полина Митрофановна как-то особенно презрительно скривила губы, — то его нужно, во-первых, ещё иметь, этого мужа, а, во-вторых, этот муж ещё должен быть достоин не только последней, но хотя бы первой капли крови, которую бы я за него отдала…
Сергею Петрович было совершенно неинтересно, отдаст Полина Митрофановна или не отдаст всю себя целиком, до последней капли своей крови, своему мужу (тем более что и мужа-то у Полины Митрофановны отродясь не было), и он было совсем уж собрался благоразумно стушеваться из учительской, но не удержался и сказал:
— Пройдёт время и она похудеет, девочки в её возрасте часто бывают толстыми…
При этих своих словах Сергей Петрович увидел, как по лицам Марии Казимировны и Полины Митрофановны поползли какие-то особенно язвительные улыбки, словно Сергей Петрович сказал сейчас что-то особенно весёлое. И снова он собрался было стушеваться из учительской, но все-таки договорил:
— Полина Митрофановна, вы просто никогда не заглядывали в ее глаза… У Любы Довостребования совершенно удивительные глаза: серые, яркие, умные… Я таких глаз никогда и ни у кого за всю свою жизнь не видел… Да только за одни эти её глаза в неё можно по уши влюбиться…
При этих своих словах Сергей Петрович увидел, как улыбки Марии Казимировны и Полины Митрофановы совсем расползлись по их лицам, и что они смотрят не на него, а мимо него, на что-то, что находилось за его спиной; Сергей Петрович оглянулся: в дверях учительской стояла Любовь Довостребования в обнимку с целой охапкой настенных карт и смотрела на него своими серыми, яркими, умными глазами. Затем Люба посмотрела на Марию Казимировну и спросила:
— Мария Казимировна, в какой кабинет нести карты, в 8 или 9?
Сказав это, Люба вдруг побледнела, закрыла свои яркие серые глаза и вместе с охапкой карт упала на пол.
Когда Люба пришла в себя, Мария Казимировна и Полина Митрофановна отвели её в школьный медпункт, где, после недолгих расспросов, выяснилось, что Люба, пытаясь похудеть, вот уже три дня ничего не ела, и с ней случился, как сказала школьная медсестра, «самый обычный голодный обморок».
При встречах с Любой Сергей Петрович, как и раньше, старательно избегал её взгляда, но теперь ему казалось, именно казалось, потому что он не смел, как и раньше, открыто заглянуть в её глаза, что теперь в её серых ярких глазах, если бы он смог заглянуть в них, он увидел бы не ненависть, как раньше, а что-то новое, что-то такое, отчего сердце его билось бы то чаще, то замирало бы от страха.
Никто, кроме самого Сергея Петровича, не замечал этих новых глаз Любки-Бегемота. И уж, конечно, никто и представить себе не мог, чем все эти новые Любины глаза вскоре закончатся.
12
На открытие бассейна в спорткомплекс школы-интерната съехались все отцы города Н. и Н-ской области, все спортивные начальники и начальнички, все местные спортивные знаменитости; приехал и сам знаменитый олимпийский чемпион Кувшинников со своей супругой, одетой в длинную, до пят, серебристую шубу.
Первым говорил красивые слова о новом спортивном комплексе и, конечно же, о героине дня — о Лилии Феоктистовне Жилиной — новый начальник городского отдела народного образования Всеволод Всеславович Ласточкин. После него говорил красивые слова и бывший начальник городского отдела народного образования Зот Филиппович Охапкин: в своей речи он, с удовольствием посматривая на виновницу торжества Лилию Феоктистовну, назвал открытие бассейна «нашей олимпиадой», сам бассейн — «нашей олимпийской надеждой», а Лилию Феоктистовну — даже «нашей олимпийской богиней».
После Охапкина выступала и сама «наша олимпийская богиня». Сама же «богиня», как про себя отметил Сергей Петрович, была уже сильно навеселе, и была так возбуждена происходящим, что даже и выступать вышла со своим вечным вязанием в руках, так что Зоту Филипповичу даже пришлось забрать из её рук это её вязание под добродушный хохоток на трибунах бассейна, заполненных учениками и учителями городских школ.
Дождавшись, когда торжественная часть покатилась к своему концу, Сергей Петрович решил, что пора — и взял да и смылся домой. И надо сказать, что смылся он вовремя, потому что неизвестно, чтобы ещё случилось в бассейне, останься он там.
Надо добавить, что смылся Сергей Петрович из бассейна не столько от скуки, сколько оттого, что в бассейне он ежеминутно натыкался глазами на взгляды Любы Довостребования, нарядившейся по случаю праздника в своё огромное чёрное платье; в руках она держала охапку алых роз и была, как показалось Сергею Петровичу, настроена весьма решительно; и вот как раз от этой-то Любиной решительности Сергей Петрович и смылся домой в первую очередь. Но об этом чуть позже.
В этот торжественный день Лилечка вернулась домой неожиданно рано, была неожиданно трезвой и неожиданно для Сергея Петровича и Верочки так бурно разрыдалась на кухне, что напугала и самого Сергея Петровича и Верочку. Пришлось Сергею Петровичу поить Лиличку каплями валерьянки… — рассказчик обречённо вздохнул, но тут же торопливо прибавил: — Будем придерживаться только фактов… И только по порядку… Как выяснил после долгих расспросов Сергей Петрович, случилось всё так: видимо, как раз в ту минуту, когда он уже выходил из спорткомплекса на чистый морозный воздух, а Лилечка заканчивала свою речь, с десятиметровой вышки для прыжков, на которую когда-то поднимался и сам Сергей Петрович, в бассейн то ли прыгнула, то ли упала Любовь Довостребования.
Следом за этим последовала не менее эксцентрическая сцена: сам олимпийский чемпион Кувшинников, скинув с себя пиджак и сорвав галстук, бросился в воду спасать Любу и неожиданно сам стал на глазах у всех тонуть (как потом выяснилось, у него случился сердечный приступ). Спасать Кувшинникова бросился новый начальник городского отдела народного образования Всеволод Всеславович Ласточкин. А затем и ещё много всякого народу бросилось в воду на помощь…
Вскоре и Любу и Кувшинникова вытащили из бассейна: лицо Любы были залито кровью и именно на крови Любы Кувшинников, попытавшись подняться, и поскользнулся, и упал так неудачно, что, ударившись головой о скамейку, разбил себе свою олимпийскую голову.
Ещё Сергей Петрович узнал от Лилечки, что женой Кувшинникова была Мальвина Кузнецова; да-да, та самая Мальвина Кузнецова, с которой Сергей Петрович когда-то танцевал в общежитии. Ещё Сергей Петрович узнал от Лилечки, что Кувшинников приехал на открытие бассейна уже изрядно пьяным, и что Мальвина сама сказала Лилечке о муже: «Эта свинья уже умудрилась где-то назюзюкаться…»; от себя Лилечка прибавила, что когда Кувшинников полез в воду, Мальвина «взяла да и уехала домой» и, может быть, «даже и до сих пор ничего не знает, что случилось с её мужем».
При этих словах Сергей Петрович вспомнил о чёрной сверкающей лаком машине, которая чуть было не сбила его, когда он шёл по скользкой, обледенелой дороге к автобусной остановке.
Сергей Петрович не без любопытства узнал и то, что скорая помощь отвезла и Любу и Кувшинникова в городскую больницу, и то, что на голову Кувшинникова наложили двенадцать швов и то, что Люба пришла в себя, и чувствует себя весьма неплохо.
Когда же Сергей Петрович (он иногда и сам удивлялся своей наивности) спросил Лиличку, отчего же она так расстроена, если и Люба и Кувшинников живы, Лилечка посмотрела на мужа такими выразительными глазами, что сам Сергей Петрович устыдился своего вопроса, ещё не успев сообразить, чего же ему следует стыдиться. Лилечка тут же принялась объяснять Сергею Петровичу, что из-за «этого ЧП» её завтра же непременно снимут с должности, что ей уже даже намекнули на вопиющие нарушения правил техники безопасности, да ещё и на то, что, возможно, это был не несчастный случай, а попытка самоубийства школьницы, а поэтому этого дела так просто не замнут. Лилечка снова разревелась и рассказала ещё и том, что на банкет после соревнований, а соревнования, несмотря ни на что, прошли до конца, и даже удались, не пришли ни главный прокурор города, ни начальник милиции, да и все остальные вскоре улизнули, сославшись на дела…
Сергей Петрович захотел было успокоить Лиличку, сказать, что с должности её не снимут, тем более что Люба не утонула и что с ней всё в порядке, хотел сказать и ещё что-нибудь хорошее, но передумал и пошёл спать.
Всю ночь он пролежал в своём спальном мешке в коридоре, думая о том, что случилось вчера. А вчера с ним случилось вот что: после урока, когда все школьницы уже вышли из класса, а сам Сергей Петрович заполнял классный журнал, Люба Довостребования подошла к нему и сказала:
— Сергей Петрович, я люблю вас!
— Довостребования, я оценил твой юмор… Я даже не побоюсь сказать, твой искромётный юмор… — ответил Сергей Петрович, не поднимая глаз на Любу.
— Вы мне не верите? — удивленно спросила Люба. — Я вас люблю с той самой минуты, когда я вас впервые увидела.
— Люба, не паясничай.
— Я не паясничаю… — упавшим голосом сказала Люба. — Вот увидите, Сергей Петрович, я заслужу вашу любовь!
После этих слов, Люба вдруг неожиданно быстро наклонилась и поцеловала руку Сергея Петровича. Сергей же Петрович так быстро отдёрнул от Любиных губ свою руку, словно его руку целовала не восьмиклассница, а жалила змея, вскочил и крикнул:
— Довостребования, вон из класса!
Сейчас же, ворочаясь в своём спальном мешке, Сергей Петрович и так и эдак рассматривал вчерашнюю сцену и всё думал о том, правильно ли он вчера поступил, и связана ли эта вчерашняя сцена со сценой сегодняшней, случившейся в бассейне. Он всё подыскивал для вчерашней Любы какие-то другие слова, и сейчас ему уже казалось, что если бы Люба ещё раз призналась ему в любви, он бы непременно сказал ей что-нибудь хорошее вместо того, что он сказал вчера.
13
Всё утро Сергей Петрович ждал, что вот-вот и он узнает, что Лилечку сняли с должности; в школе нашлось бы немало людей, кто с удовольствием принёс бы ему эту новость. Но никто эту новость ему не принёс, зато принесли другую: его вызывала к себе в кабинет директриса Анжелика Александровна.
Анжелика Александровна предложила Сергею Петровичу чаю, спросила, что он сам думает о том, что вчера случилось с Любой.
— Анжелика Александровна, — сказал Сергей Петрович, — я, конечно, виноват, но вчера у меня в бассейне так разболелась голова, что мне пришлось уйти немного раньше… И поэтому я, собственно, ничего и не знаю, что вчера случилось… Говорят, что Люба упала в бассейн… Это всё, что я знаю… Но, наверное, вы об этом и без меня знаете…
— Знаю, — сказала Анжелика Александровна. — Я знаю… Но я бы хотела узнать и ваше мнение… И чтобы это не было для вас секретом, я хочу, чтобы и вы знали, что я уже со многими об этом говорила… Ведь вы же понимаете, когда в школе такое происходит…
— Что происходит? — спросил Сергей Петрович.
— Вот и я хочу узнать, что… — улыбнулась Анжелика Александровна. — Сергей Петрович, вы не обижайтесь, но я хотела бы задать вам несколько вопросов… Может быть, даже несколько щекотливых вопросов…
— Пожалуйста, задавайте, Анжелика Александровна, — ответил Сергей Петрович.
— Сергей Петрович, скажите мне… я хочу быть откровенной с вами… скажите… между вами и Любой Довостребования не было каких-либо особых отношений? Ну… Вы меня понимаете?
— Нет, я вас не понимаю, — Сергей Петрович улыбнулся. — О каких это таких особых отношениях, Анжелика Александровна, вы говорите?
— Сергей Петрович, не обижайтесь… — улыбнулась ему в ответ Анжелика Александровна и вдруг покраснела. — Сергей Петрович, вы высокий, красивый мужчина, у вас есть жена, умная красивая женщина… А Люба, ну, как бы это сказать, Люба… Ну, вы сами понимаете, Сергей Петрович, что я хочу сказать… Мне, конечно, трудно представить, чтобы с вашей стороны были по отношению к Любе предприняты, так сказать, ну… Тем более что Люба ваша ученица… Тем более что и я вас давно уже знаю… Вы не подумайте, Сергей Петрович, я сама бы до такого никогда не додумалась… Но я знаю, что однажды в учительской вы сказали о Любе такие странные слова. Вы сказали, что у неё красивые серые глаза… Что в неё можно влюбиться только за эти её серые глаза… И что всё это вы сказали в присутствии самой Любы… Это правда?
— Анжелика Александровна, я могу даже сказать вам, кто вам это сказал — улыбнулся Сергей Петрович. — Это Полина Митрофановна и Мария Казимировна… И я не вижу в своих словах ничего странного.
— Сергей Петрович, сейчас не имеет значения, кто именно это мне сказал… И ещё мне сказали, что вы говорили что-то о последней капле крови, которую Люба должна будет отдать своему любимому человеку, за то, что он на ней женится. И то, что вы говорили об этой последней капле крови при Любе… Это тоже правда? И что сразу после этих ваших слов она потеряла сознание и упала на пол прямо в учительской? Это всё правда?
— Да, Анжелика Александровна, это всё правда… — рассмеялся Сергей Петрович. — Всё от первого до последнего слова правда… В своё оправдание я могу сказать только одно: я не знал, что в учительской за моей спиной стояла Люба, а вот Полина Митрофановна и Мария Казимировна знали об этом, но меня не остановили. А обморок Любы, насколько я знаю, случился не от моих слов, а от голода. Вы можете об этом спросить у нашей медсестры.
— А зачем вы всё это говорили в учительской, Сергей Петрович?
— Анжелика Александровна… Я это говорил, потому что хотел защитить Любу и ещё потому, что хотел досадить Полине Митрофановне и Марии Казимировне.
— А что же они такое вам сделали, что вы им решили досадить, Сергей Петрович?
— Они говорили, что Люба не совсем нормальна. Они почему-то решили, что замкнутость Любы — это ненормальность. А поэтому я и сказал, что у Любы очень красивые серые глаза. Вы меня понимаете? Я им сказал, что в её возрасте девочки часто бывают толстыми, а потом с годами меняются. И ещё я сказал им, что у неё обязательно будет семья, муж и дети, и что она ещё будет счастлива…
— А вы сами как думаете, Сергей Петрович, эти ваши слова Люба могла как-то так истолковать, что это подтолкнуло её на прыжок с вышки?
— Анжелика Александровна, я не совсем вас понимаю…
— Я хочу сказать, что вы своими словами дали ей надежду, а потом эту надежду у неё отобрали… Вы понимаете меня, Сергей Петрович?
— Я, Анжелика Александровна, Любе ничего не давал и ничего у неё не отнимал. А почему вы тогда не спрашиваете меня, не подавал ли я надежду Кувшинникову? И не отобрал ли я её у него назад? Ведь он, кажется, разбил себе в бассейне голову… Может, это он из-за каких-то моих слов её разбил?
— Не паясничайте, Сергей Петрович! Всё совсем не так весело, как вам кажется… Скажите мне… Вы часто оставались с Любой наедине? — как-то сильно покраснев и как-то странно улыбаясь, и глядя куда-то в сторону, спросила Анжелика Александровна.
Разговор, как показалось Сергею Петровичу, пошёл совсем бестолковый: Анжелика Александровна, заходя с разных сторон, по многу раз спрашивала его об одном и том же, а он по многу раз на её вопросы отвечал одно и то же, не понимая, зачем она его об этом спрашивает. Сергей Петрович говорил, что он ни разу в своей жизни не оставался один на один с Любой ни в школе, ни за пределами школы, а поэтому и не мог с ней ни о чём говорить с глазу на глаз, а поэтому и не было между ними совершенно никаких, ни школьных, ни внешкольных, ни классных, ни внеклассных, ни ещё каких-либо внеурочных особых отношений, и ни особых отношений тоже не было, а сам всё вспоминал о том, как Люба признавалась ему в любви и о том, как он сам мечтал, бросив и жену свою Лиличку и доченьку Верочку, жениться на Любе и зажить с ней новой спокойной и счастливой жизнью.
— Если вы мне не верите, то можете расспросить учителей и школьников, и я уверен, что они скажут вам то же, что и я, — сказал Сергей Петрович, — что они не видели нас с Любой вместе ни за пределами школы, ни в самой школе, что один на один я с ней никогда не оставался… Почему, в конце концов, вы меня об этом спрашиваете, спросите лучше у самой Любы?
— Так вы думаете, Сергей Петрович, — спросила Анжелика Александровна, — что это не было попыткой самоубийства?
— Ну, откуда же я знаю…
— А вот мама Любы, Сергей Петрович, Светлана Николаевна, сегодня утром она приходила ко мне… И она сказала, что Люба была в вас влюблена. Вы знали об этом?
— Нет, не знал. Видимо, Люба это хорошо скрывала. Вы можете и у Полины Митрофановны и у Марии Казимировны спросить, они вам скажут, что Люба смотрела на меня, как на всех — с ненавистью, как на врага.
— А вот мама Любы говорит, что её дочь влюбилась в вас, Сергей Петрович, в первый же день, когда пришла в нашу школу. И ещё её мама говорит, что Люба ей много о вас рассказывала, что Люба даже фотографию вашу повесила над своей кроватью.
— Я об этом ничего не знаю. Я ей свою фотографию не дарил, Анжелика Александровна.
— А о том, что Люба вам призналась в своих чувствах, вы тоже, Сергей Петрович, ничего не знаете?
— Нет, не знаю…
— А о том, что в ответ на её признание вы ей сказали: «Люба, выйди вон из класса», вы тоже ничего знаете?
— Нет, не знаю…
— Сергей Петрович… Ну, зачем же вы так… В конце концов, если вы не знали, как вам из этой ситуации выпутаться, пришли бы ко мне, мы бы с вами вдвоём подумали, посоветовались… Зачем же вы так ответили девочке? Вы же учитель… А мама Любы сказала, что Люба после своего объяснения с вами, проплакала всю ночь…
— Анжелика Александровна… — Сергей Петрович поднялся. — Если я буду к вам бегать с каждой запиской, в которой мне объясняются в любви мои ученицы и советоваться, то что же я тогда за учитель? Да и вам тогда некогда будет работать…
— Ах, вот даже как?
— Ну, вы же сами сказали, что я высокий, красивый мужчина… И что вам, как женщине, многое понятно…
— Сергей Петрович, не ловите меня на слове. Я такого не говорила… Неужели вы не понимаете, что произошло? И что могло бы произойти, если бы, не дай бог, Люба покалечила себя или погибла? Вы знаете, как это называется? У меня, Сергей Петрович, мама была судьёй и там, у них, у юристов, это называется «доведением до самоубийства»… Вы не имели права Любе так отвечать. Вы должны были найти другие слова. Вы должны были предвидеть, чем это могло закончиться…
— Анжелика Александровна, я не знаю, с чего это вы вдруг так раскуролесились, но я в словах Любы услышал только насмешку над собой. И если вы её получше расспросите, то вы ещё узнаете и о том, что я ей сказал не только «пошла вон», но и чтобы она не паясничала. А вы, я вам скажу, Анжелика Александровна, вы всё-таки не следователь, и не судья, а пока ещё только директор школы и могли бы не тянуть всю эту канитель, а сказать мне прямо о том, что вам известно…
— А почему, Сергей Петрович, вы в таком тоне со мной разговариваете?
— А как ещё я могу с вами разговаривать? Почему тогда вам в голову не приходит, что, быть может, сейчас вы меня самого тоже доводите до самоубийства? Почему вам не приходит в голову, что и Люба меня могла довести до самоубийства своим признанием в любви? А что если бы не она, а я прыгнул с вышки в бассейн? Что бы вы тогда сказали? Вы бы сказали, что я просто идиот! А я бы говорил вам: нет, Анжелика Александровна, я не идиот, это Люба во всём виновата, это она мне призналась в любви, а я расплакался и прыгнул с вышки вниз. А если бы я покалечился или убился, вы бы Любу тоже обвинили в том, что она меня довела до самоубийства? — кричал Сергей Петрович. — Вот вы же, Анжелика Александровна, вы же не выпрыгнули из окна своего директорского кабинета, когда я вам вернул ваши ключи. А почему? И ещё я вам скажу, Анжелика Александровна, что у Любы действительно такие красивые глаза, что только в одни эти её глаза можно влюбиться. И я действительно думаю, что Люба будет счастлива… Потому что Люба умеет любить, а вот вы… вы, Анжелика Александровна…
— Сергей Петрович, подите вон… — вдруг сказала Анжелика Александровна.
— Анжелика Александровна, вы — дура! — сказал Сергей Петрович и, громко хлопнув дверью, вышел из кабинета.
Уже выходя из директорского кабинета, Сергей Петрович, пожалел, что сказал Анжелике Александре «дура» и даже хотел вернуться, чтобы извиниться, но не вернулся.
А вечером, когда Лилечка пришла домой, Сергей Петрович узнал, что никто её не уволил, но что недоброжелатели снова заговорили о том, что Лилечка чья-то племянница, только теперь уже ссылались не на Зота Филипповича, а говорили, поднимая палец к небу: «Берите выше»… Всё это Лилечка узнала из «совершенно надёжных источников», из которых она узнала и о том, что «жирная дура» восьмиклассница Любовь Довостребования призналась в любви Сергею Петровичу и что все несчастья самой Лилечки, как оказалось, имеют источник в её собственном муже. А когда Лилечка спросила Сергея Петровича о «каких-то внешкольных отношениях» между ним и Любой Довостребования, припомнила ему о «последней капле крови» и разрыдалась, он обозвал жену дурой, о чём тут же пожалел, и, хлопнув дверью, отправился гулять по морозным осенним улицам под лёгким весёлым снежком.
Ноги сами привели его в городскую больницу, в которой находилась Люба, он пошатался под больничными окнами, а когда замёрз, пошёл ночевать в школьную мастерскую; в мастерской было так холодно, что Сергей Петрович так и не смог уснуть и уже без всяких мыслей в голове проворочался с боку на бок на своём верстаке до самого утра. А утром от школьников он узнал, что на улице стоит настоящая зима — ночью температура опустилась до минус двадцати.
14
Во время второго урока Сергея Петровича вызвала из класса в коридор Анжелика Александровна и как-то особенно по-деловому, сухо, сказала ему:
— Сергей Петрович, я только что узнала, что наша школьница… Любовь Довостребования… сегодня утром в больнице умерла… Сергей Петрович, мне только что звонил Ласточкин… А после Ласточкина звонили из прокуратуры… Они… Всеволод Всеславович и следователь хотят с вами поговорить. Они вот-вот… с минуты на минуту… должны приехать. Так что, будьте добры, пожалуйста, после урока зайдите ко мне в кабинет. Я понимаю, что вы ни в чём не виноваты, но всё-таки… сами понимаете…
Сергей Петрович пообещал Анжелике Александровне, что зайдет, но не зашёл, а сразу после урока из школы сбежал. Так как во дворе школы стояла Анжелика Александровна, видимо, в ожидании Ласточкина и следователя из прокуратуры, то пришлось Сергею Петровичу убегать по крышам гаражей, окружавших школьный стадиончик.
Только уже дома Сергею Петровичу в голову пришла мысль, что, быть может, Анжелика Александровна ошиблась, или он сам ошибся и не правильно её понял.
Но когда он дозвонился в городскую больницу, и голос в телефонной трубке подтвердил, что Любовь Довостребования действительно сегодня утром умерла, Сергей Петрович, совершенно уже потеряв себя для этой жизни, разобраться в которой у него не было сил, прихватив с собой ружьецо, поехал к отцу.
Отец Сергея Петровича — Пётр Анисимович Жилин — всю жизнь проработал лесником, и Сергей Петрович с самого своего рождения жил с отцом и матерью в бревенчатом доме посреди глухого леса. А в школу, в ближайшее село, за пятнадцать километров, добирался так: летом на велосипеде, зимой на лыжах, а весной и осенью, известно как: наворачивая на кирзовые сапоги тяжёлые комья размокшей земли.
После смерти жены, матери Сергея Петровича, Пётр Анисимович одиноко жил в лесу, в доме, который построил собственными руками ещё в молодости. У него была немалая — в тридцать ульев — пасека, так что, как знал Сергей Петрович, отец не бедствовал; а бывало, что и сыну-учителю подбрасывал на праздники деньжат.
Сергей Петрович трясся в кузове грузовика, кутаясь в огромный овечий тулуп, вглядывался сквозь пелену колючих снежинок в знакомые пространства, смахивал с ресниц ледяные капли, думая о той, кто безвозвратно умерла.
Ему хотелось, чтобы вся его прошедшая жизнь сегодня закончилась и началась новая жизнь в лесу у отца: и он бы, как в детстве, помогал ему во всём, а потом, когда отец уйдёт на пенсию, сам стал бы лесником. Эта его будущая жизнь казалась ему сейчас простой и счастливой.
О Любе Сергей Петрович мог думать сейчас только то, что он не хочет больше о ней думать, что как было бы хорошо совсем о ней забыть, забыть её лицо, её голос, её глаза, забыть то, как она ему говорила: «Сергей Петрович, я люблю вас… Вот увидите, я ещё заслужу вашу любовь…»
Но как ни хотел он сам сейчас забыть о Любе, его рука помнила прикосновение Любиных губ и как-то по-особенному была горяча. Сергей Петрович злился на свою руку, он даже снял с неё рукавицу для того, чтобы его рука побыстрее протрезвела и забыла на морозе Любины губы. Он растирал руку снегом до крови, но ничего с ней поделать не мог. Рука была пьяна Любиным поцелуем и не собиралась о нём забывать, а только назло Сергею Петровичу и морозу, крепче цеплялась за воспоминание и оттого от счастья пьянела всё больше.
Чем дальше он шёл по наезженной машинами колее, припудренной свежим снежком, среди знакомых ему с детства деревьев, тем больше одна новая мысль развлекала и всё больше увлекала его. Сергей Петрович под гипнозом своей новой мысли свернул с дороги в лес, продолжая думать о своём новом увлечении.
Он вышел на полянку, постоял, глядя вокруг себя, словно чего-то ждал. Вокруг него тихо засыпал прозрачный заснеженный лес: солнце уже садилось, красные отблески неба отражались в чёрных стволах деревьев. Он снял с плеча чехол, собрал ружьё, зарядил оба ствола новенькими красными патронами, взвёл холодные курки, снова вспомнил Любочку, её глаза, и неожиданно для себя заплакал так легко, что в его груди от этих слёз вдруг ожило и зашевелилось забытое им ещё в далёком детстве, какое-то соленное смирное счастье. Ружейные чёрные стволы удачно поместились во рту, обожгли морозом и тут же прилипли к языку и губам Сергея Петровича. Рука, на прощание ещё раз вспомнила Любины губы Любы и приготовилась нажать на гашетку.
Вдруг незнакомый женский голос в тишине леса, совсем рядом с ним, сказал:
— Сережа, что ты делаешь?
А потом крикнул:
— Сережа, подожди!
А потом ещё раз:
— Сережа!
Сергей Петрович очень хорошо запомнил, как тогда он поднял глаза и увидел перед собой молодую женщину в длинной серебристой шубе нараспашку, как он всё не мог вспомнить, кто же она, хотя он знал, что он её знает, как в его голове тогда в один миг вдруг сошлись вместе две мысли: что сейчас здесь в лесу он делает что-то очень стыдное, чего никто не должен был увидеть, и что нужно как можно скорее оправдаться и объясниться сейчас перед этой женщиной.
Сергей Петрович опустил ружьё и улыбнулся.
— Я ничего… Я так… Я только… Я сейчас… — заговорил Сергей Петрович, чувствуя, как тёплая кровь течёт по его подбородку.
А потом он сидел в куда-то едущей машине, в тепле, и всё старался оттереть с ружейных стволов кровь. Он уже знал, что женщина в серебристой шубе — Мальвина Кузнецова; она всё оглядывалась на него и спрашивала: «Сережа, тебе плохо? Что с тобой?» Сергей Петрович всё хотел попросить, чтобы она никому не говорила о том, что видела. И чтобы особенно она не говорила об этом Лилечке и Верочке, не говорила отцу и не говорила Любе, а потом он вспомнил, что Люба уже умерла и её можно уже не стыдиться.
Проснулся Сергей Петрович уже в больничной палате. Пожилой врач с усталым, безразличным лицом, долго осматривал Сергея Петровича, прикладывал своё волосатое ухо то к его груди, то к спине, стучал пальцами по его горячему телу. Мальвина, словно она была его матерью или женой, вытирала его лицо мокрым, пахнущим мылом полотенцем, целовала его лоб, глаза, отчего-то смотрела на него так, словно вот-вот собиралась заплакать, и, наклоняясь к нему, как и Люба, целовала его руку, и ему казалось, что его рука предаёт сейчас Любу, и он всё отнимал и отнимал у Мальвины свою руку.
Когда врач ушёл, Сергей Петрович снова провалился в сон, и снова он куда-то ехал в машине, всё искал своё куда-то пропавшее ружьё, а проснулся уже оттого, что его разбудила Лилечка. От жены Сергей Петрович узнал, что у него воспаление лёгких и что Люба Довостребования в морге ожила.
Лилечка ещё долго говорила, рассказывала Сергею Петровичу о том, что приказ о её увольнении даже чуть было не подписал Ласточкин, пересказывала Сергею Петровичу все сплетни о нём и о Любе, говорила, что «празднует победу над своими тайными недоброжелателями», которые «теперь посрамлены». Под конец Сергею Петровичу досталось от Лилечки и за побег из школы, и за то, что он простудился ночью в школьной мастерской.
Позже, когда Сергей Петрович стал выздоравливать, он узнал подробности чудесного Любиного воскресения из мёртвых: санитары, пришедшие в морг, нашли Любу живой, она дрожала всем своим большим телом, и спокойными ласковыми глазами встретила пришедших; она не была испугана и даже не простудилась, а в тот же самый день сбежала из больницы домой не только вполне здоровой, но и отчего-то даже как бы радостной.
15
В первый же день, когда Сергей Петрович после своей болезни вернулся в школу, Люба пришла к нему в мастерскую.
— Здравствуйте, Сергей Петрович! — громко сказала Люба и улыбнулась ему какой-то особенной, счастливой улыбкой.
— Здравствуй, Люба…
— Простите меня, Сергей Петрович!
— За что, Люба, я тебя должен извинить? — Сергей Петрович хмурился, прятал глаза, старясь показать Любе, что ему сейчас не хочется с ней говорить.
— Я люблю вас, Сергей Петрович, а когда любишь, нужно меняться, нужно трудиться менять себя и внешне, и внутренне, — Люба продолжала улыбаться. — Вы думаете, мне легко было тогда сказать вам, что я вас люблю? Сергей Петрович, когда я лежала в реанимации, я очень много думала. И поняла, что вы никогда не полюбите меня. И поэтому я умерла. Вот за это я и прошу меня простить…
— Как умерла? Как же умерла? — улыбнулся в свою очередь Сергей Петрович, уже не отрываясь, глядя на Любу. — Ты же тут, живая…
— Нет, нет, я умерла. Я на самом деле умерла. А это уже не я. Это совсем другой человек. Это другая Любовь Довостребования. Разве вы не видите? А та, что была, та умерла. Она умерла, потому что не верила, что вы сможете полюбить её, а я знаю, что вы можете полюбить меня. Вот увидите, Сергей Петрович, я ещё заслужу вашу любовь!
Теперь Люба каждый день приходила в мастерскую к Сергею Петровичу, говорила ему о своей любви и даже приглашала его к себе домой. По её словам, выходило, что отец её всегда был в командировке, а мать всегда работала в ночную смену в больнице.
— Вы не бойтесь, — говорила Люба, — мама всё знает, она понимает меня. Моя мама говорит, что если любишь человека, то нужно делать для него много хорошего. Хотите, Сергей Петрович, я вам рубашку постираю или носки заштопаю? А хотите, я вам борщ сварю?
Сергей Петрович отмалчивался, каждый раз надеясь, что разговор без его ответов закончится быстрее, но каждый раз оказывалось, что о своей любви к нему Люба могла говорить и без его ответов.
Люба приносила в мастерскую пирожки собственного приготовления. Сергей Петрович съедал их прямо у Любы на глазах, чтобы только поскорее от неё отделаться. А однажды Люба после уроков даже притащила в сумке в мастерскую целый обед: стеклянную банку с борщом, алюминиевую кастрюлю с картофельным пюре и котлетами.
— Сергей Петрович, я ведь знаю, что мужчины любят за обедом пить водку… — сказала Люба и поставила на верстак запотевшую бутылку.
Увидев водку, Сергей Петрович не выдержал: он раскричался и вытолкал Любу из мастерской вместе с её обедом и водкой, но потом успокоился, зазвал назад в мастерскую рыдавшую в школьном дворе на морозе Любу, и взял с неё слово, что «она отныне, когда будет встречать его в школе, не будет больше так по-идиотски улыбаться ему», а потом, даже как-то неожиданно для самого себя, покорно всё съел — и простывшие на морозе борщ, и пюре, и котлеты, и даже выпил водки, стараясь не поднимать своих глаз на Любу, чтобы не наткнуться на её ласковые заплаканные глаза.
Люба так долго, может быть, даже целую неделю, не приглашала его к себе домой, что Сергей Петрович решил, что большее зло — её дом — уже миновало его, а с меньшим и довольно-таки приятным злом — ежедневными Любочкиными обедами — можно и примириться. Главное, чтобы об этих обедах никто в школе не узнал.
Надо сказать, что сама Люба после своего чудесного воскресения переменилась: теперь она всегда находилась в каком-то особенно весёлом и даже счастливом состоянии духа, радостно и с удовольствием общалась с одноклассниками и, хотя она всё ещё оставалась толстой девочкой, даже очень толстой, теперь ей часто говорили: «А ты, Люба, похудела»; а тот, кто давно её не видел, иногда даже и не узнавал.
В тот день, когда жизнь Сергея Петровича переменилась и переменилась совершенно неожиданным образом, Любочка застала Сергея Петровича в мастерской, как раз тогда, когда он осторожно выглядывал в окно, гадая, ушла Люба домой или караулит его возле школы.
— Сергей Петрович, если вы сегодня вечером свободны, приходите ко мне, — весело сказала Люба. — Мой папа из Астрахани привёз икры, а я хочу блинов гречневых напечь. Вот мы с вами и поедим икры с блинами. Я уже и водку в холодильник с утра поставила. Я ведь знаю, что мужчины любят водку пить холодной. А ведь водка будет хороша под икру с блинами, правда? И я с вами выпью немножко, чтобы не отрываться от компании, хорошо? И ещё я сегодня, Сергей Петрович, буду печь печенье. Приходите ко мне, чайку попьём, музыку послушаем, поговорим. Папа уехал в командировку, мама сегодня будет на ночной смене, так что мешать нам никто не будет…
— Люба, спасибо тебе за твоё приглашение, но я сегодня очень занят…
— Поцелуйте меня, пожалуйста, Сергей Петрович! — вдруг попросила Люба.
Она стояла, заглядывая в его глаза, и ждала, что он ей ответит, но Сергей Петрович так напряжённо смотрел в окно, что Люба не выдержала и снова заговорила:
— Вы знаете, Сергей Петрович, когда любишь человека, то почему-то очень хочется, чтобы он тебя поцеловал. Чтобы он был рядом с тобой, чтобы он был сыт, обстиран, обштопан, чтобы ему было хорошо… Ведь правда?
— Ну, да, Люба, конечно.
— Вот и мне хочется, чтобы вы меня целовали… Я бы вам пироги пекла, стирала, убирала в квартире, а вы бы меня иногда целовали. Разве это плохое желание, Сергей Петрович?
— Да нет, Люба, вроде бы, не плохое.
— Вот и приходите ко мне сегодня вечером, Сергей Петрович, только не «вроде бы», а на самом деле приходите. Разве я виновата в том, что я вас полюбила навсегда, до гробовой доски? Я клянусь вам, я буду вам верна вечно, а потом буду верна вам и после вашей смерти, вот увидите. Так вы придёте?
Когда Сергей Петрович сказал, что нет, не придёт, Любочка разрыдалась и убежала из мастерской, но, как видел сквозь окно Сергей Петрович, убежала недалеко, и теперь мёрзла на лавке в школьном дворе, иногда печально взглядывая на окна мастерской. Чтобы не угодить в Любочкину засаду, пришлось Сергею Петровичу снова убегать из школы по заснеженным скользким крышам гаражей, окружавшим школьный стадиончик.
Убегая от Любы, Сергей Петрович неудачно спрыгнул с гаражной крыши в сугроб, подвернув ногу и, оглядываясь на школу — не заметила ли его Любочка — похромал домой.
Но в этот день не суждено было Сергею Петровичу ночевать дома в своём спальном мешке. Из обогнавшей его и резко остановившейся впереди чёрной машины, вышла женщина в серебристой длинной шубе и пошла ему навстречу, в руках у нее было ружье.
— Сергей, — сказала Мальвина, остановившись перед Сергеем Петровичем, и на её лице Сергей Петрович увидел какое-то странное волнение, какого он за всю свою жизнь ни на одном лице прежде не видел: Мальвина то ли собиралась рассмеяться, то ли заплакать. — Сергей, давайте я вас подвезу.
— Да нет, спасибо… Мне недалеко… Зачем же? — пробормотал Сергей Петрович, глядя на ружьё.
— Пожалуйста, давайте я вас подвезу… Пожалуйста… Сережа, я приехала, чтобы вернуть вам ружьё, то есть не вернуть, а возместить ущерб, который я вам принесла. Ваше ружьё я выбросила с моста в речку. Понимаете, я так тогда боялась, что вы снова захотите попробовать ещё раз застрелиться… Вот я и выбросила его… Вот, возьмите… Это вам… — она подала Сергею Петровичу ружьё.
Сергей Петрович взял из рук Мальвины потрёпанное жизнью ружьецо с ореховым, словно маслянистым, ложем, с чёрными, как-то особенно ладно сработанными стволами.
— Это ружьё моего отца, — сказала Мальвина. — Он подарил мне его, когда я училась в институте. А теперь я хочу, чтобы оно было твоим, Сережа. У меня и документы на него есть.
— Джеймс Перде и сыновья, — прочитал вслух Сергей Петрович надпись на колодке».
16
Рассказчик помолчал и продолжил: «Он стал её любовником…» Рассказчик так осторожно сказал это: «Он стал её любовником…», так обтекаемы были эти его «он» и «её», что Сергей Петрович вздрогнул, ему вдруг показалось, что Лилечка уже не спит. Сергей Петрович осторожно скосил глаза на жену. Разглядев в темноте её спящее лицо, он стал думать, отчего же рассказчик так осторожно сказал, если Лилечка спит и не слышит этих его слов: «Он стал её любовником…». Рассказчик, подумал Сергей Петрович, вполне мог сказать и так: «Сергей Петрович Жилин, учитель труда и домоводства, стал любовником Мальвины Амвросьевны Кувшинниковой, в девичестве Кузнецовой, генеральской дочери, а ныне жены олимпийского чемпиона и миллионщика из новых, самого Кувшинникова…» Да, он вполне мог бы начать именно так. А мог бы и так: «Она стала его любовницей», а ещё лучше так: «они стали любовниками», — перебирал слова Сергей Петрович.
Рассказчик то ли обиженно, то ли задумчиво молчал, словно ожидая, пока Сергей Петрович передумает свои мысли. Затем рассказчик откашлялся и заговорил:
«Нн-да… Ну, так вот… Э-э-э… Да, он стал её любовником… И спустя десять лет Сергей Петрович Жилин узнал, что генеральская дочка Мальвина Кузнецова приходила в общежитие на день рождения Веры Ройфэ с твёрдым намерением признаться ему в любви. И если бы Лилечка тогда ей не помешала, то, может быть, она на это окончательно тогда и решилась. Мальвина рассказала ему, что она с тех пор всё время помнила о нём и как она тогда испугалась, когда увидела Сергея Петровича на открытии бассейна, куда она была приглашена вместе с мужем.
Мальвина рассказала ему и о том, как она, проведав мужа в больнице и уже выезжая из Н., узнала в заснеженном человеке, стоявшем на обочине дороги, Сергея Петровича. Как она хотела вернуться к нему, и даже обязательно бы вернулась, но, увидев, что он уже забрался в кузов грузовика, долго ехала вслед за грузовиком и смотрела, как он всё кутался в огромный тулуп, и как, почувствовав что-то неладное, пошла вслед за ним в лес. Рассказала и о том, что она всё собиралась приехать в Н. и всё никак не могла придумать повод к встрече, а когда додумалась до ружья, то тут же и приехала.
Сам Сергей Петрович по многу раз рассказывал Мальвине о Любе Довостребования, о том, почему он тогда оказался в лесу, и она внимательно слушала его, улыбаясь усталой и счастливой улыбкой.
Если бы Сергей Петрович мог наблюдать за собой со стороны, он бы удивился, увидев, как быстро Мальвина Кузнецова преобразила угрюмого, отравленного мыслью о нечестном возвышении жены, человека, который уже и не верил в то, что в его жизни хоть что-нибудь перемениться к лучшему, в того Сережу Жилина, с которым она когда-то танцевала в общежитии. В его глазах появился какой-то особенный блеск, по которому можно безошибочно узнать человека, которого только и ждёт в свои объятия жизнь, чтобы расцеловать и приласкать.
Если бы Сергей Петрович не был в это время так увлечён своей вдруг начавшейся новой тайной жизнью, он вполне мог заметить новые искорки в глазах директрисы Анжелики Александровны: искорки, которые звали его к перемирию. Надо сказать, что Сергей Петрович так и не извинился перед Анжеликой Александровной за свою «дуру», потому что ждал, что она первой перед ним извиниться за то, что играла с ним в кошки-мышки, а не напрямую сказала о том, что ей было известно. А с Любой Довостребования, которая после третьей четверти уехала «худеть ради него» в какой-то «специальный санаторий», он так и не простился.
Со школьницами у Сергея Петровича тоже вдруг сложились новые отношения — он уже не краснел и не опускал глаза под пристальным взглядом своих учениц, а в ответ им даже сам подмигивал, а бывало, что скраивал иногда такие рожи, что ученицы сами краснели и опускали глаза, а некоторые так и вовсе пулей вылетали из класса…»
Рассказчик замолчал. Сергей Петрович услышал или, скорее, даже почувствовал, что рассказчик улыбнулся. Улыбнулся в темноте улыбке рассказчика и сам Сергей Петрович. Он даже с удовольствием улыбнулся его улыбке, потому что догадался, о чём речь пойдёт дальше. Сергей Петрович даже тихонько засмеялся в темноте от удовольствия, но, испугавшись, что своим смехом разбудит жену, замолчал. Рассказчик же, выдержав паузу, ещё несколько раз улыбнулся и заговорил:
«Нн-да… Так вот… Однажды Мальвина Кувшинникова призналась Сергею Петровичу и, как она сама сказала, «призналась как о чём-то стыдном» в том, что она пишет роман. Да-да, пишет самый настоящий роман страниц эдак в триста, и называется этот её роман «Правдивая история вертоградаря Ю»… Нн-да… Такое вот было у него название…
Теперь на своих свиданиях Сергей Петрович и Мальвина вслух читали друг другу главу за главой, и Сергей Петрович так увлёкся романом Мальвины, что целыми днями только о нём и думал. Они спорили до сипоты, ругались, мирились, и даже и представить теперь уже было нельзя, чем бы они занимались на своих свиданиях, если бы не этот роман… — рассказчик тихонько засмеялся. — Нн-да… Не могу умолчать и о самом романе… Даже, кажется, никак нельзя мне его обойти и пусть, хоть и вкратце, а придётся-таки его пересказать…»
Сергей Петрович приготовился слушать.
17
Рассказчик шутливо откашлялся и пробормотал:
«Начнём, пожалуй, с самого начала… Нн-да… А начинался роман — вот именно с этих слов… — рассказчик ещё раз откашлялся, на этот раз уже, кажется, не шутливо, и громко, и отчётливо продолжил:
— И в столице и в богом забытой горной деревушке Поддинской империи можно услышать, как люди говорят друг другу: «Ну, что ты расстроился, как вертоградарь Ю?» или «Я заплатил свой императорский налог хризантемами». Все в Поддиной понимают эти странные и бестолковые для варваров выражения. Многие поддинцы даже слышали о книге вертоградаря Ю «Руководство для тех, кто желает вырастить белые императорские хризантемы», а самые любознательные жители Поддиной её даже читали; но во всей Поддинской империи есть только один человек, кто мог бы рассказать правдивую историю вертоградаря Ю. Этот человек — я, ваш покорный слуга…
Эту историю я получил в наследство от моей бабушки и, по сложившейся в нашей семье традиции, должен передать её своим внукам. Но так как у меня нет ни детей, ни внуков, а сам я уже такой ветхий старик, что все мужчины и женщины Поддиной, даже самые старые из них, кажутся мне моими внуками и внучками, я, нарушая древнюю традицию моей семьи, решаюсь передать правдивую историю вертоградаря Ю моей большой семье — великому народу Поддиной».
Рассказчик печально вздохнул, словно у него самого тоже не было ни детей, ни внуков, ни братьев, ни сестёр, а был у него на всём белом свете один только Сергей Петрович и продолжил:
«Всем в Поддиной известно, что Ю родился в деревушке, затерянной среди высоких, покрытых вечными снегами гор, так что с самого детства ему казалось (он об этом сам напишет позже в своей книге), что живёт он среди огромных белоснежных хризантем.
Также вполне достоверно известно, что у отца Ю, бедного крестьянина, было две жены, родивших ему в один год, в один зимний месяц Вью, по ребёнку. Одним ребёнком был сам Ю, а вторым его сводная сестра Ву Ли.
Известно и то, что в детстве Ю любил вместе с деревенскими мальчишками играть в пи-по, лазать по деревьям, драться на бамбуковых палках, удить рыбу, то есть любил делать всё то, что любят делать мальчишки по всей Поддиной.
Известно и то, что с самого раннего детства Ю проявлял особую любовь и заботу к белым хризантемам и к своей сводной сестре Ву Ли. Свою первую белую хризантему Ю вырастил, когда ему было всего 5 лет, а когда ему исполнилось 10 лет, он признался в любви Ву Ли. И они поклялись друг другу, что когда вырастут, то станут мужем и женой, и будут любить друг друга всю жизнь, до самой смерти.
И кто знает, может быть, так всё и случилось, если бы два года спустя в горную деревушку не пришли сборщики императорского налога в сопровождении военного отряда под командованием офицера Ци.
Когда выяснилось, что деревня задолжала императору за много лет столько золотых го, что не сможет выплатить налог, офицер Ци, человек с железными зубами и железным протезом вместо левой руки, приказал своим солдатам забрать из деревни всех красивых девушек, продать их на базаре, а вырученные деньги отдать в императорскую казну.
Деревня безропотно подчинилась приказу, и только один Ю, когда узнал, что солдаты забрали Ву Ли, догнал отряд на горной дороге и с садовым ножом в руке бросился на офицера Ци. Но офицер Ци только рассмеялся — на солнце блеснули его железные зубы — и влепил мальчишке такой подзатыльник своей левой железной рукой, что Ю замертво упал в дорожную пыль.
На столичном базаре торговля деревенскими девушками пошла бойко, не то что в нищей провинции. Двух девушек сразу же купил владелец цирка, четверых — хозяйка весёлого квартала, а предпоследнюю — торговец рыбой. И только Ву Ли никто не мог купить, слишком уж много золотых го приказал выручить за неё офицер Ци. Ближе к вечеру, когда слухи о красоте Ву Ли облетели всю столицу, её сторговал и увёз в императорский дворец смотритель императорского гарема Су.
Большинство жителей Поддинской империи имеет об императорском гареме весьма превратное представление. В их воображении гарем есть обитель сластолюбия, лени и опиумокурения. Но это так же похоже на правду, как и представление гражданских лиц о войне, как о бесконечной лихой атаке непобедимой поддинской конницы, летящей навстречу врагу с криком «Ай-да-а!», от которого в жилах варваров стынет кровь.
На самом же деле жизнь в гареме не слишком-то и отличается от жизни людей в любом другом месте. Далеко не все насельницы императорского гарема становятся наложницами императора. Многие из них стареют, так ни разу и не побывав в Северном павильоне, а, постарев, становятся банщицами, портнихами, поварихами, прачками, гладильщицами, белошвейками, вышивальщицами и проч. — то есть всей той бессчётной обслугой, которая толчётся в гареме с утра до вечера.
Когда Ву Ли привезли в гарем, все насельницы гарема сразу же решили, что «эта деревенская худышка», говорившая на своём квакающем южно-поддинском наречии так, что её почти никто и не понимал, конечно же, никогда не станет наложницей императора.
Да и разве можно было сравнить её с нынешней императорской фавориткой Дунь, дочерью главного императорского вертоградаря У, известной поэтессой и утончённой красавицей, чьи роскошные волосы доставали до самого пола. Поговаривали даже, что её волосы любил распускать и расчёсывать сам император Ы в то время, когда Дунь читала ему свои стихи.
Ву Ли по своей деревенской привычке подчиняться каждому, кто приказывает, сама того не зная, с первого же дня своей жизни в гареме, попала в свиту к Дунь. Теперь она целыми днями занималась тем, что мыла полы в покоях Дунь, носила ей в тазу горячую воду для умывания, прислуживала ей за столом.
И так бы Ву Ли и осталась безропотной служанкой императорской фаворитки, если бы однажды Дунь не поручила ей расчесать свои знаменитые волосы.
Как потом рассказывала сама Ву Ли, всё вышло так: когда она закончила расчёсывать волосы Дунь, сама Дунь сказала ей: «А теперь, деревенщина, срежь мои волосы», и, подчиняясь приказу, Ву Ли взяла ножницы и отрезала волосы Дунь у самой шеи. Дунь же говорила, что она сразу поняла, что «эта новенькая — змея подколодная», что она не говорила ей «обрежь мои волосы», а сказала только «свяжи мои волосы».
То ли Дунь действительно оговорилась (как известно, с поэтессами это случается чаще, чем с обычными людьми), сказав «срежь» вместо «свяжи», то ли Ву Ли нарочно решила отомстить капризной Дунь, которая целый днями только то и делала, что измывалась над ней, но после того как Дунь осталась без волос, в гареме случилась самая настоящая драка. И хотя Ву Ли была четырьмя годами младше Дунь, в обиду она себя не дала: на щеках обеих красавиц в конце драки насельницы гарема не без удовольствия насчитали равное количество царапин и синяков.
Об этой драке вскоре узнал весь дворец, так что главный смотритель гарема Су был вынужден сообщить о случившемся самому императору Ы.
Весь гарем с любопытством ожидал высочайшего решения императора Ы: все были почему-то уверены в том, что теперь Ву Ли непременно казнят и казнят самым жестоким образом — отрубят ей голову. Но император Ы только рассмеялся, узнав о случившемся, он долго выспрашивал у Су подробности драки, расспрашивал об «этой новенькой», и велел Су пригласить этим же вечером в Северный павильон «эту пикантную дикую пейзанку».
Всего за четыре года, с тех пор как в гареме появилась Ву Ли, жизнь гарема сильно переменилась. Теперь в нём не было воюющих между собой кланов, объединявшихся возле фавориток и фавориточек императора. За четыре года девочка из горной деревушки сумела подчинить себе весь гарем. Стоило ей только нахмурить свои чёрные брови, как в гареме затихали все перебранки, так что главному смотрителю Су совсем стало нечего делать; даже сам император Ы теперь приглашал к себе наложниц только с согласия Ву Ли. Дело дошло даже до того, что император Ы всю весну приглашал в Северный павильон одну только Ву Ли, чем вызвал даже ропот среди остальных насельниц гарема.
Вновь прибывшим в гарем девушкам (предварительно предупредив, что если об этом узнает Ву Ли, то сплетницам не поздоровится), шёпотом рассказывали, что в первый раз к императору Ы в Северный павильон будущая всесильная императорская фаворитка Ву Ли явилась с расцарапанными щеками и синяком под левым глазом. И совсем уже тихо, так тихо, что можно было только по движению губ разобрать слова, уточняли, что царапины и синяк на лице Ву Ли были делом рук Дунь. Дунь же теперь была всего лишь одной из многих наложниц, и ей самой теперь приходилось прислуживать Ву Ли, если той этого хотелось. И если император Ы правил всей Поддиной, то, как поговаривали при дворе, над императорским гаремом безраздельно властвовала Ву Ли. Многие высокопоставленные вельможи даже заискивали перед ней, зная, что она была одним из тех немногих людей в империи, к мнению которых император Ы прислушивался.
Однажды, когда в императорском вертограде стояла блаженная послеобеденная тишина и на землю при каждом дуновении ветерка падали белые нежные лепестки, император Ы отдыхал в Северном павильоне от государственных дел, любовался цветущими сливами, сочинял стихи, а императорская фаворитка Ву Ли записывала их.
Перед Северным павильоном молодой вертоградарь поливал из лейки белые императорские хризантемы, да так искусно и ловко, что даже сам император залюбовался им и тут же стал диктовать Ву Ли своё новое стихотворение о молодом вертоградаре, его старой лейке и белой хризантеме. Вдруг император Ы услышал хруст шёлка и оглянулся: Ву Ли медленно, словно её внезапно одолел сон, упала в ворох бумажных свитков; из её носа на свежие, ещё влажные стихи императора, выбежали две струйки крови…
Император Ы взял кисточку, обмакнул её в кровь Ву Ли и написал на белоснежной рисовой бумаге четверостишие, известное ныне всем школьникам Поддинской империи:
Опустела лейка в руках молодого садовника —
Всю воду до последней капли, выпили белые хризантемы.
В тушнице закончилась чёрная тушь.
Возьму кисточку, буду писать красной тушью…
Только после того, как император Ы дописал своё стихотворение, он вызвал в Северный павильон главного императорского врача Ги.
В далёкой горной деревушке, откуда была родом Ву Ли, несмотря на бедность, детей каждый год рождалось так много, что её жители уже и не вспоминали о тех девушках, которых четыре года назад увёз военный отряд под командованием железнозубого и железнорукого офицера Ци.
Только один Ю всё никак не мог забыть свою сводную сестру, не мог забыть как они вдвоём, стоя под снегом, клялись друг другу в вечной любви, как смотрели на стаю диких гусей, на огромную луну, висевшую в небе над вершинами гор. Как они мечтали превратиться в диких гусей, взмахнуть крыльями и улететь на луну, где, как известно, всем детям Поддиной, растёт такой большой рис, что всего одним колоском этого лунного риса можно накормить целую деревню…
Когда ты сам стоишь на краю могилы и тебе уже нечего взять у жизни, трудно понять, отчего молодые люди у нас в Поддиной так безропотно покорны своей судьбе. Вот так и Ю, глядишь, и позабыл бы о своей Ву Ли, о своей клятве и стал жить как все — женился, завел детей, разводил бы свои любимые хризантемы и продавал бы их на базаре в ближайшем городке, исправно платил бы императорский налог, — если бы судьба не заставила Ю, как говорят у нас в Поддиной, «узнать вкус раскалённых углей».
Отец Ю, после смерти своей второй жены, матери Ю (мать Ву Ли умерла вскоре после того, как её дочь увёз военный отряд), женился в третий раз. Молодая мачеха отчего-то невзлюбила Ю и, чтобы поскорее избавиться от него, решила его женить. Ночью, накануне своей свадьбы, Ю сбежал из родной деревни в столицу и нанялся там продавцом в цветочную лавку.
Однажды в лавку, где работал Ю, вошёл покупатель — длиннобородый старик с бамбуковой палкой в руках: он искал семена редчайшего сорта белых хризантем «Лошадиная голова». Когда Ю высыпал на прилавок перед покупателем семена, старик обвинил Ю в том, что он хочет обмануть его и продать ему семена хризантем совсем другого сорта, известного у нас в Поддиной под названием «Порыв южного ветра». В ответ Ю вежливо, как и подобает продавцу и юноше, уважающему старость, поклонился покупателю и сказал:
— Сударь, в нашей лавке не обманывают покупателей, перед вами лежит самая настоящая «Лошадиная голова».
Ю попросил недоверчивого покупателя обратить особенное внимание на цвет семян, на их форму, на их запах и вкус, и даже предложил покупателю самому разжевать несколько семян, чтобы убедиться в том, что это действительно «Лошадиная голова», а вовсе не «Порыв южного ветра». Ю даже позволил себе заметить, что если по цвету, форме и запаху семена «Лошадиной головы» и «Порыва южного ветра» ещё, может быть, и можно перепутать, то уж вкус «Порыва южного ветра» никак нельзя спутать с вкусом «Лошадиной головы».
Но вместо того, чтобы последовать совету Ю и разжевать семена, старик вдруг так разозлился (быть может оттого что во рту у него не было ни одного зуба, и жевать семена ему было нечем), что даже ударил Ю своей бамбуковой палкой.
— Мальчишка, да как ты смеешь? Я всю свою жизнь, вот уже целых 90 лет, выращиваю цветы, а ты смеешь говорить мне, что это «Лошадиная голова»? И ты смеешь заставлять меня жевать этот «Порыв южного ветра»? Да меня знает вся Поддиная! — кричал старик, размахивая своей бамбуковой палкой. — Моё имя известно даже варварам в Далвардарии!
Ю уже собирался позвать себе на помощь хозяина, когда в лавку вошёл новый покупатель, одетый в дорогие шелковые одежды, расшитые золотыми и серебряными побегами молодого бамбука.
Вновь пришедший вначале с любопытством прислушался к спору, а затем, примостив на свой нос очки с такими толстыми синими линзами, каких Ю никогда и не видывал, наклонился над прилавком, долго разглядывал семена, щупал их, нюхал, и, только тщательно разжевав, поддержал в споре сторону Ю.
— Это действительно «Лошадиная голова»… — сказал незнакомец.
Но упрямый старик не сдавался, стоял на своем и спорил с новым покупателем до тех пор, пока тот не поклонился и не назвал себя:
— Я — главный императорский вертоградарь У…
Длиннобородый старик в ответ поклонился главному императорскому вертоградарю У и сказал:
— Я — вертоградарь Ку. Я так много слышал о вас, вертоградарь У. Я слышал от многих, что нет ничего прекраснее в Поддиной, чем императорский вертоград.
Услышав имя старика, вертоградарь У поклонился ещё раз:
— Вертоградарь Ку, о вас знает вся Поддиная… О вас знают даже варвары в Далвардарии. Я и сам каждый день заглядываю в вашу книгу «Руководство по выращиванию пионов». Но, как бы ни было глубоко моё уважение к вам, вертоградарь Ку, я прошу вас признать, что этот юноша прав. Это не «Порыв южного ветра». Это самая настоящая «Лошадиная голова».
Вертоградарь Ку поклонился вертоградарю У, вертоградарь У поклонился вертоградарю Ку, и они уже вместе сошлись в том, что Ю самый способный молодой человек, какого они когда-либо в своей жизни видели.
— Ведь вы согласны со мной, вертоградарь У, что нет выше искусства на земле, чем искусство выращивания цветов… — говорил вертоградарь Ку, выходя из цветочной лавки, прижимая к своей груди коробочку с семенами «Лошадиной головы».
— Безусловно, вертоградарь Ку, безусловно, но, к сожалению, далеко не все в Поддиной это понимают… — говорил вертоградарь У, выходя вслед за вертоградарем Ку из цветочной лавки. — Тем более отрадно, что наш император Ы так высоко ценит это искусство…
Можно было и совсем не упоминать ни о вертоградаре Ку, ни о вертоградаре У, если бы этот спор в цветочной лавке не переменил судьбу Ю, да и не только его одного: на следующее утро в цветочную лавку снова вошёл главный императорский вертоградарь У и предложил Ю стать его помощником.
Но вернёмся в императорский дворец. Целый месяц, пока Ву Ли болела после случившегося с ней обморока в Северном павильоне, насельницы гарема на все лады обсуждали вот что: одни говорили, что Ву Ли на самом деле в обморок не падала, что она только притворилась перед императором, другие же спрашивали первых: «Что же это за такое притворство, если у Ву Ли носом пошла кровь и сам император Ы этой её кровью написал стихотворение?» Но первые резонно отвечали вторым и вторых это даже, кажется, вполне убеждало, что «от Ву Ли можно ожидать чего угодно, она нарочно разбила себе нос об пол до крови, когда притворно падала перед императором Ы в обморок».
После выздоровления Ву Ли все ждали от неё какого-то особенного шага, и она этот особенный шаг сделала. Однажды вечером Ву Ли с разрешения самого императора Ы, под предлогом того, что она хочет своими руками вырастить для императора его любимые белые хризантемы, в сопровождении своих служанок, евнухов и дворцовых гвардейцев под командованием самого начальника дворцовой стражи офицера Ци (да-да, того самого железнозубого и железнорукого офицера Ци), отправилась за семенами белых хризантем к помощнику главного императорского вертоградаря У — да-да, к тому самому, румянец на щеках которого увековечил в своём стихотворении сам император Ы.
Надо сказать, что к этому времени каждая насельница гарема обзавелась собственным списком стихотворения императора Ы «О молодом садовнике и его лейке», того самого, которое и было, по мнению всего гарема, причиной ревнивого припадка Ву Ли.
Надо сказать и о том, что это стихотворение особенно полюбилось евнухам императорского гарема, усмотревшим в нём какие-то такие «новые веяния», которые, как они сами говорили, «подавали им робкие надежды».
Вот это стихотворение:
Учитель спросил ученика:
«Что снится верблюжьей колючке
В пустыне под полуденным солнцем?»
Ученик ответил:
«Сниться ей, о, мой учитель,
что она хризантема в саду императора…
Из своей запотевшей лейки
Её поливает мальчишка-садовник
Румяноликий как девушка»
Когда императорская фаворитка вошла в бедную хижину помощника главного императорского вертоградаря, она бросила на стол целую пригоршню золотых го и потребовала, чтобы он тут же отсчитал ей две сотни самых лучших семян хризантем двух сортов: сотню «Лошадиной головы» и сотню «Порыва южного ветра». Помощник вертоградаря Ю (а это был он) сам не поверил своим глазам, узнав в роскошно одетой даме свою сводную сестру Ву Ли. Ю упал перед ней на колени, стал целовать её руки, но императорская фаворитка сказала ему:
— Знаешь ли ты, неотёсанная деревенщина, что каждый, кто посмеет прикоснуться даже к одежде императорской наложницы, заслуживает смерти? Ты же посмел не только коснуться моих рук, ты посмел даже целовать их… Стоит мне сейчас только сказать об этом начальнику дворцовой стражи офицеру Ци и тебе сегодня же отрубят твою глупую деревенскую голову…
Когда Ю понял, что совершил преступление, за которое его ждёт смертная казнь, он разрыдался и принялся умолять императорскую фаворитку пощадить его и не доносить о его проступке офицеру Ци.
— Так и быть… — сказала фаворитка. — Я пощажу твою глупую деревенскую голову… Никто ничего не узнает, если ты сейчас же поклянёшься мне, что сегодня же ночью ты уйдёшь из императорского дворца навсегда…
После того как молодой вертоградарь поклялся ей сегодняшней ночью навсегда покинуть дворец, Ву Ли вышла из хижины и поспешила в гарем. Сегодня, впервые после её болезни, император Ы пригласил её в Северный павильон, и Ву Ли хотелось успеть закончить свой новый костюм, которым она собиралась удивить императора Ы завтрашним утром.
По её замыслу император Ы, проснувшись утром в одиночестве, непременно должен был хватиться Ву Ли. Дворцовая стража бросилась бы её искать и в конце концов, заметила бы незнакомого молодого вертоградаря в костюме из голубого шёлка, сеющего семена хризантем восточнее Северного павильона. А когда стража схватила бы молодого вертоградаря в голубом шелковом костюме и привела бы его к императору, то вот тут-то и выяснилось бы, что молодым вертоградарем оказалась бы сама Ву Ли.
Именно потому, что ей хотелось сейчас как можно скорее примерить на себя костюм вертоградаря, она и была сейчас так нетерпелива, что забыла взять семена у помощника вертоградаря Ю, и шла сейчас в гарем так быстро, что и её служанки, и евнухи, и даже охрана под командованием офицера Ци с трудом поспевали за ней.
Проснувшись перед рассветом в восточной спальне Северного павильона и вспомнив, что она так и не взяла у помощника вертоградаря семена хризантем, Ву Ли прошептала на ухо спящему императору Ы:
— О, мой император, позвольте вашей маленькой пташке развеяться и подышать свежим воздухом… Она не в силах далее переносить духоту Северного павильона и желает попорхать по ночному прохладному вертограду…
Ноги сами привели Ву Ли уже знакомой ей тропинкой к хижине молодого вертоградаря. Войдя в хижину, Ву Ли увидела, что молодой вертоградарь сдержал своё слово — внутри хижины никого не было; на столе лежали две коробочки: на одной было написано «Лошадиная голова», на второй — «Порыв южного ветра». Ву Ли открыла коробочки (в них вперемешку с семенами лежали золотые го), понюхала их содержимое, даже разжевала семена и только после этого спрятала коробочки в рукава своего платья.
Уже выходя из хижины, она заметила большие садовые ножницы, висевшие на стене и старую ржавую лейку, воспетую самим императором Ы, и, недолго думая, прихватила и ножницы, и лейку с собой.
«Ву Ли, тебе нужно быть внимательнее ко всему, что ты делаешь! Ты уже совсем взрослая, тебе уже исполнилось шестнадцать лет. Ты обдумала и передумала множество раз, каким должен быть твой костюм вертоградаря, пересмотрела целую сотню штук далвардайских атласов, алтабасов, аксамитов, камки, золототканых бархатов и парчи, перемеряла целую сотню пар сафьяновых да юфтевых ботиночек, обдумала целую сотню самых модных причёсок и ещё, наверное, целую тьму тьмущую разных мелочей, но ты забыла, что у вертоградаря непременно должны быть лейка и ножницы. Как же тебе раньше в голову не пришла такая простая мысль? А вот если бы ты подумала об этом раньше, то представляешь, какие красивые золотые ножницы, и какую чудную серебряную лейку можно было бы заказать главному императорскому ювелиру Фа. Ву Ли, сколько раз я тебе уже говорила, что ты всегда должна помнить, что ты всего лишь женщина и поэтому думаешь ты, как женщина; а для того, чтобы достичь того, чего ты желаешь достичь, какими бы разумными ни казались тебе твои женские мысли, прежде чем что-либо сделать, ты должна всегда помнить, что ты всего лишь женщина и ты должна заставить себя думать так, как думают мужчины… Глупая деревенская девчонка, сколько раз тебе можно повторять, что прежде чем что-нибудь сделать, ты должна ответить себе на три вопроса: как поступил бы на твоём месте твой сводный братец Ю? как бы поступил на твоём месте офицер Ци? и как поступил на твоём месте сам император Ы?»
Ву Ли так увлеклась разговором с самой собой, что даже сама не заметила, как свернула со знакомой тропинки, ведущей к Северному павильону, и забрела в такой глухой угол императорского вертограда, что теперь и не знала, как ей из него выбраться.
Вот тут-то, в этом глухом углу (в далёкой снежной Далвардарии такие глухие углы отчего-то называют «медвежьими»), выглянув из-за куста далвардайского крыжовника, она увидела прямо перед собой молодого вертоградаря, того самого, который поклялся ей сегодня же ночью навсегда покинуть дворец.
Он стоял под сливовым деревом на перевёрнутой вверх дном огромной плетёной корзине, в такие корзины вертоградари осенью собирают опавшие листья, и, казалось, внимательно разглядывал усыпанные цветами ветки сливы. Вдруг молодой вертоградарь выбил из-под себя ногами корзину, и его тело закачалось в верёвочной петле посреди вихря из посыпавшихся на землю белых лепестков… Ву Ли стояла за кустом далвардайского крыжовника и как зачарованная, смотрела, как утихает лепестковая метель…
Когда последний лепесток медленно упал на землю, она подошла к висевшему в петле телу юного вертоградаря, сама взобралась на плетёную корзину и, глядя прямо в лицо самоубийцы, прошептала:
— Я сразу узнала тебя, Ю… Ещё тогда, когда я впервые после четырёхлетней разлуки увидела тебя — когда ты поливал из своей старой лейки хризантемы возле Северного павильона… Я всё помню, я всё-всё помню… Я помню и заснеженные стебли бамбука, и перелётных диких гусей, помню, как сверкали алмазами вокруг нашей деревни снежные вершины гор… Я не забыла свою клятву о вечной любви… Но теперь ты мёртв и моя клятва потеряла свою силу… — сказав это, Ву Ли садовыми ножницами перерезала верёвку, и тело самоубийцы тяжело упало на землю…
Ваш покорный слуга хорошо помнит, как он сам расплакался, когда его бабушка впервые сказала ему эти слова: «Но теперь ты мёртв и моя клятва потеряла свою силу…» И хотя я сейчас, вследствие приобретённого мною жизненного опыта, не столь чувствителен, как в детстве, я признаюсь моим читателям, что несколько капель моих старческих слёз всё-таки угодило в мою тушницу, когда я писал эти слова: «Но теперь ты мёртв и моя клятва потеряла свою силу…», так что мои слёзы оказались смешанными с чёрной тушью на белом листе рисовой бумаги.
Признаюсь моим читателям и в том, что именно вследствие приобретённого мною жизненного опыта, эти слова мне сейчас кажутся куда более горькими и соленными, чем в далёком детстве. Да к тому же сейчас нет рядом со мной моей любимой бабушки Арро, сейчас некому, увидев мои слёзы, подмигнуть мне, щёлкнуть пальцем по моему носу, сунуть в мои руки маковую лепёшку и сказать, чтобы я не торопился распускать нюни, потому что история вертоградаря Ю на этом не только не закончилась, а, можно сказать, ещё даже и не начиналась…
Когда Ву Ли легко спрыгнув с корзины на землю, наклонилась над телом молодого вертоградаря и поцеловала его прямо в его посиневшие губы, Ю вдруг шевельнулся, открыл глаза и неожиданно заключил Ву Ли в свои объятия. А потом они, смеясь и плача, наперебой принялись рассказывать друг другу о годах, прожитых в разлуке, и только голоса императора Ы и дворцовых гвардейцев, отправившихся в вертоград на поиски пропавшей Ву Ли, разлучили их.
Когда император Ы увидел Ву Ли, он замер на месте как вкопанный — Ву Ли стояла под сливовым деревом на перевёрнутой вверх дном огромной плетёной корзине, и её шею, как змея, обвивала толстая пеньковая верёвка.
— В-ву Л-ли, что-то-то-то ты-ты-ты-ты зде-де-десь де-де-делаешь? — закричал император Ы (император Ы всегда заикался, когда был сильно чем-то взволнован).
— Мой император, прикажите вашей страже уйти, — тихо сказала Ву Ли.
Когда стражники отошли, император Ы шагнул к ней.
— Не подходите ко мне, — крикнула Ву Ли, её глаза наполнились слезами. — И вы, мой император, ещё спрашиваете меня, что я здесь делаю? Вы сами лучше скажите мне, что вы здесь делаете? Вы же не любите меня! Вы думаете, что я ничего не знаю? А я всё знаю… Я знаю, что вы не спешили позвать врача Ги, когда со мной случился обморок. Я знаю, что вы написали свои бессмертные стихи моей кровью простолюдинки. Конечно, я знаю, что ваши стихи прекрасны…
Опустела лейка в руках молодого садовника —
Все до последней капли выпили белые хризантемы…
В тушнице закончилась чёрная тушь…
Возьму кисточку, буду писать красной тушью…
— О, как прекрасна в этих стихах каждая буква… Я знаю, что пройдут сотни лет, и каждый школьник в Поддиной будет знать наизусть эти бессмертные буквы. Но не будем смешивать то, что следует разделять. Зачем вы подарили своей жене точно такое же бриллиантовое ожерелье, как и мне? Зачем вы подарили этой дурочке Дунь такие же шпильки для волос, как и мне? Вы что же думаете, что я не понимаю, что значит чёрная тушь и что значит красная? Вы же сами хотите моей смерти… Ну вот и оставайтесь со своей красноносой и красноглазой дурой Дунь!
Тут Ву Ли вскрикнула: «Прощайте, мой император!», оттолкнула ногой корзину и, согласно всем законам вселенной, должна была бы грохнуться на землю, если бы император Ы с криком «О, боже!», не бросился к ней и не подхватил её на руки; конечно, Ву Ли и не собиралась умирать из-за каких-то там шпилек и ожерелий, а поэтому только набросила один конец верёвки на ветку, а другой как можно более эффектно обвила вокруг своей шеи.
Ву Ли тут же доверчиво прижалась к императору и зашептала ему на ухо сквозь слёзы:
— Я всё равно убью себя… Я всё равно убью себя… Потому что мой император Ы совсем не любит свою маленькую пташку Ву Ли…
У императора Ы было доброе сердце, и он тут же пообещал подарить Ву Ли три бриллиантовых ожерелья и десять самых дорогих шпилек для волос, какие только найдутся в Поддиной. И хотя Ву Ли надеялась услышать от императора Ы не обещание подарить ей три ожерелья и десять шпилек, а обещание жениться на ней после смерти императрицы Юй (которая, как было известно всем во дворце, чувствовала себя всё хуже), Ву Ли решила не торопить события, ведь недаром у нас в Поддиной говорят: «сколько ни тяни стебель хризантемы из земли, а быстрее она не вырастет».
Найдётся немало сочинителей в Поддинской империи, которым вполне хватило бы событий одной этой ночи на целый роман. К счастью, чаша сия — зуд сочинительства, любовь к туши, кисточкам и рисовой бумаге, — меня миновала, а поэтому я только кратко доскажу то, чем эта ночь завершилась.
Мне, человеку старому, прожившему много лет на чужбине, где я был лишён возможности, как говорят в Далвардарии, «точить лясы-балясы», «чесать языком» и «судачить о том о сём» на родном языке, сейчас хочется немного побрюзжать на родном поддинском и к случаю заметить, что события, меняющие ход истории целых государств иногда случаются ночью при свете луны в глухих углах императорского вертограда, тогда как события, в которых участвуют седовласые министры, сановные вельможи и даже сам император, зачастую оказываются всего лишь шпилькой-финтифлюшкой в замысловатой причёске красавицы-истории; но продолжим наш рассказ…
За полночь дворцовая стража заметила возле Северного павильона двух человек — одного с фонарём, другого с лопатой. Вскоре выяснилось, что лопату держал в руках сам император Ы, а фонарь — неизвестный юноша-вертоградарь в голубом шелковом костюме, расшитом золотыми драконами.
Дворцовая стража тут же донесла об этом странном событии своему начальнику офицеру Ци, и тут же вслед донесла и о том, что император Ы теперь, кажется, даже собирается собственноручно вскапывать восточную лужайку возле Северного павильона.
Офицер Ци был не из тех, кто любил откладывать дело в долгий ящик: он немедленно сообщил о происходящем во дворце главному визирю Бо. Главный визирь Бо, в свою очередь, немедленно поднял с постели и главного императорского вертоградаря У и главного императорского врача Ги. Не теряя времени, офицер Ци объявил тревогу и стянул к Северному павильону всю внутреннюю стражу дворца и даже приказал пушкарям зарядить на дворцовых стенах все пушки и держать зажжёнными все фитили. Главный визирь Бо, чтобы не отставать в государственном рвении от офицера Ци, вызвал во дворец всех главных сановников Поддиной, а те, в свою очередь, вызвали своих бессчётных секретарей. Явились во дворец по приказу главного вертоградаря У и все вертоградари — старшие и младшие, и все их помощники. И только главный врач империи Ги не пригласил во дворец никого из своих коллег, потому что боялся конкуренции куда больше, чем смерти своих пациентов, но зато прямо среди ночи приказал закупить в столичных аптеках йода, зелёнки, бинтов и носилок на столько золотых го, сколько казна, кажется, не истратила на медицину даже и во время Четвертой осенней войны.
И дворцовая стража под командованием офицера Ци, и государственные министры, и сановные вельможи, и главный вертоградарь У, и главный врач Ги, и особенно императорский визирь Бо, все-все, как говорят варвары в далекой Далвардарии, где ваш покорный слуга прожил немало печальных лет, прямо-таки «из кожи вон на стену лезли», чтобы понравиться Ву Ли.
Государственные мужи, поливая из леек землю, шептались между собой, что «всё это больше похоже на дворцовый переворот, чем на садовые работы». И хотя об этом не было сказано ни слова, ни даже и полслова, все уже не сомневались, что после смерти императрицы Юй, новой императрицей непременно станет Ву Ли.
Всем показалось счастливым знаком, что в коробочках вперемешку с семенами хризантем лежали золотые го — символ мощи и процветания Поддинской империи. Сам император Ы бросал в землю золотые го вместе с семенами «Лошадиной головы» и «Порыва южного ветра» под аплодисменты своих подданных. С той самой ночи в Поддиной и возник обычай закладывать в новые клумбы хотя бы один золотой го, и родилась пословица «без золота даже хризантема не вырастет».
Все мальчишки Поддиной хорошо знают этот обычай, я и сам, когда был мальчишкой, не раз участвовал в самых настоящих побоищах на новеньких клумбах за императорский золотой го, после того как уходили садовники. Скажу без хвастовства, что мне самому частенько в награду в этих побоищах не только разбитый нос и синяк под глазом, но и сам императорский золотой го.
Мальчишкам всегда почему-то везёт больше чем старикам: я совершенно уверен в том, что если бы меня сейчас подвели к новенькой клумбе и оставили возле неё хоть бы и на целый день, да ещё и так, чтобы мне никто не мешал, то и тогда я вряд ли смог бы отыскать в ней свой золотой императорский го.
Я всё время увлекаюсь и забываю, что рассказываю не историю своей жизни, а правдивую историю вертоградаря Ю, которую мне рассказала моя бабушка, а поэтому мне всё-таки придётся сказать ещё и о том, что в ту весеннюю ночь цены на йод, зелёнку, бинты, носилки, садовые ножницы, лейки, лопаты и семена хризантем подскочили в столице в несколько раз. Владельцы аптек, садовых магазинов и цветочных лавок открывали двери своих заведений, потому что прямо посреди ночи многие столичные жители в подражание императору бросились высаживать у себя под окнами хризантемы, так что к утру вся столица стала похожа на клумбу.
Надо сказать, что если кто и пострадал этой ночью, так это были владельцы весёлых кварталов, потому что впервые за много сотен лет к ним не пришёл ни один посетитель, так все были увлечены в эту ночь разведением хризантем. Нельзя не упомянуть и о том, что жительницы весёлых кварталов тоже всю ночь высаживали белые хризантемы. Поэтому-то эту весеннюю ночь в Поддиной иногда в шутку называют не Ночью белых хризантем, а Ночью весёлых хризантем.
Несмотря на всю эту чехарду, к утру силами императора Ы, его фаворитки Ву Ли, главного визиря Бо, главного вертоградаря У, начальника дворцовой стражи офицера Ци, сотни вельмож и трёхсот вертоградарей круглая клумба, которая сразу же и получила название Большой императорской клумбы, была сооружена, засеяна «Лошадиной головой», «Порывом южного ветра» и золотыми императорскими го, а затем полита из сотни леек.
Позже всех узнали о ночных событиях в гареме. Говорят, среди евнухов этой ночью даже случилось что-то вроде бунта или мятежа, символом которого стала белая императорская хризантема. Евнухи так воодушевились, узнав, что император Ы был утром замечен стражей в компании юного вертоградаря, что даже кричали «Слава императору!», плакали от внезапно свалившегося на них счастья, и открыто говорили друг другу: «Вот он, этот долгожданный ветер перемен, теперь он всё сметёт на своём пути!»
В ту ночь у каждого евнуха за ухо был заложен цветок белой хризантемы, а поэтому-то после этого ночного «мятежа» и стали говорить про тех людей (о которых вы и без меня знаете), которые скрывают то, кем они являются на самом деле, что «у них из ушей растут белые хризантемы», а иногда добавляют и ещё кое-что, что вы и без меня знаете, если вы, конечно, не варвар, а подданный нашей великой Поддинской империи.
Гговорят, что именно этой ночью зародились первые тайные общества Поддиной, ведь недаром же и до сих пор символом многих тайных обществ считается лейка и садовые ножницы, а символом самых тайных из этих тайных обществ — фонарь и лопата…
Говорят, что только один человек во дворце так ничего и не узнал о событиях этой ночи — никто, ни друзья, ни злейшие враги императрицы Юй так и не решились донести ей о случившемся. Говорят, что это единственный за всю историю императорского дворца случай, когда все — и друзья, и враги императрицы поняли, какую боль принесёт ей это известие и пожалели её.
Сам же ваш покорный слуга, зная придворные нравы не понаслышке, а, испытав их на собственной шкуре, в милосердие и сострадание этих придворных пиявок и клопов поверить не может.
Вот так в императорском дворце появилась самая знаменитая клумба в Поддиной, ныне называемая Круглой императорской клумбой или Могилой вертоградаря Ю.
Говорят, что клумба возле Северного павильона называется Могилой вертоградаря Ю, потому что Ю был в ней похоронен, но я думаю, что это не так и вот почему: во-первых, никого и никогда, даже императоров, не хоронили в императорском вертограде, а во-вторых, на старинном плане императорского дворца, который ваш покорный слуга видел в императорском архиве своими собственными глазами, вместо надписи «Могила вертоградаря Ю», стояло «Могила Ву Ли»… Но ведь всем в Поддиной со школьной скамьи известно, что вертоградарь Ю умер раньше Ву Ли… Следует добавить, что и сама императрица Юй была убита не где-нибудь, а прямо на Большой императорской клумбе.
Все эти подробности я здесь привожу только для того, чтобы кто-нибудь более проницательный, чем я, объяснил, почему Круглая императорская клумба в императорском вертограде сначала называлась Могилой Ву Ли, а после Могилой вертоградаря Ю…»
18
Рассказчик вдруг замолчал и, как показалось Сергею Петровичу, замолчал обиженно, словно вдруг догадался, что Сергей Петрович и не думал задумываться, отчего это клумбу в императорском вертограде раньше называли Могилой Ву Ли, а потом Могилой вертоградаря Ю, а думал вот о чём: о том, что пока он не взялся помогать Мальвине, история вертоградаря Ю была похожа на разобранные часы; и только благодаря тому, что Сергей Петрович вцепился в роман Мальвины мёртвой хваткой, кучка разрозненных пружинок, колёсиков, винтиков и шестерёнок сложилась в движущийся механизм, в котором ничего не было лишнего, всё слаженно работало и стрелки на циферблате романа Мальвины показывали ровно столько, сколько и должны были показывать.
Сергею Петровичу было приятно сейчас об этом вспоминать и он, может быть, предался этим воспоминаниям со всей страстью, наслаждаясь подробностями, если бы рассказчик не заговорил:
«Иногда бывает трудно и даже невозможно растолковать варварам наши поддинские выражения. Однажды, когда я перевёл одному весьма учёному варвару поддинское выражение: «Лучшее средство от бессонницы — сушёная голова змеи под подушкой, но куда лучше головы змеи под подушкой, голова молоденькой девушки на подушке», он так и не смог понять это понятное даже самым глупым поддинцам выражение.
Этот учёный варвар сказал мне тогда, что сам он ни за что не смог бы уснуть, если бы знал, что у него под подушкой лежит голова сушёной змеи и уж тем более он не смог уснуть, если бы рядом с ним на подушке лежала отрубленная голова пусть даже и очень хорошенькой девушки. И хотя я объяснил ему, что сушёная голова змеи обладает несомненным свойством нагонять на человека сон и этим её свойством вот уже тысячу лет пользуются миллионы поддинцев, мающихся бессонницей, он мне так и не поверил.
А вот вокруг головы девушки у нас с ним разгорелся целый спор. Даже после того, как я растолковал варвару, что здесь применён приём «часть вместо целого», что, говоря «голова девушки», мы говорим обо всей девушке целиком и в самом добром здравии, что сон приходит благодаря усталости, приобретённой вследствие любовных утех, варвар только прятал свою вежливую улыбку в своей огромной рыжей бороде, а его глаза говорили мне: «Ох, и чудная же эта ваша страна, Поддинская империя, и какие же чудные люди эти поддинцы!»
Сам я никогда не страдал бессонницей, и никогда не подкладывал голову сушёной змеи под свою подушку, а поэтому о её снотворных свойствах ничего сказать не могу, а вот что касается головы девушки, то признаюсь, что тогда в споре с варваром я отстаивал не столько истину, сколько честь всей Поддинской империи и её народа. Хотя, конечно, мне на своём опыте пришлось не раз убедиться в том, что рыжебородый варвар был прав. От себя лишь могу заметить, что чем красивее девушка и чем она моложе, тем меньше она помогает от бессонницы. Из этого можно сделать несложный вывод, что тем, кто хочет крепко уснуть, надо подыскивать девушек постарше и таких, о которых варвары говорят: «у них с лица воду не пьют».
Да, старики часто маются бессонницей и для того, чтобы уснуть, применяют самые разнообразные снадобья. Главный императорский вертоградарь У знал множество способов избавиться от бессонницы и, в конце концов, после многолетних опытов на самом себе, остановился на женьшеневой настойке. О том, что он знал множество способов уснуть, можно судить по тому, что он написал книгу «О бессоннице», которую ваш покорный слуга когда-то сам читал в императорской библиотеке, а о том, что вертоградарь У сам остановился на женьшеневой настойке, мне известно со слов моей любимой бабушки.
Готовил главный вертоградарь У женьшеневую настойку собственноручно вот уже двадцать лет. Именно столько лет прошло после смерти его последней жены Нюй, о которой следует сказать хотя бы несколько слов.
Нюй была одной из тех насельниц императорского гарема, которые так никогда и не были приглашены в Северный павильон. К тому же с ней случилось несчастье — к шестнадцати годам она, несмотря на то, что её лечили лучшие врачи Поддиной, полностью ослепла. Такого в гареме ещё никогда не случалось, а поэтому никто и не знал, что следует делать с Нюй. И тогда тогдашний главный смотритель гарема До предложил своему другу, главному вертоградарю У, жениться на Нюй, к тому же До дал вполне определённо понять У, что (так как Нюй была им самим собственноручно куплена и доставлена в гарем в возрасте 9 лет, и никогда не бывала в Северном павильоне) во всей Поддиной не найти более целомудренной девушки, чем Нюй.
Вот так главный вертоградарь У и женился на Нюй, пребывая уже в летах весьма преклонных. Но, как бы там ни было, а через год после свадьбы на свет появилась Дунь, сама же Нюй во время родов умерла.
С тех самых пор У и пристрастился к женьшеневой настойке, а о своей дочери забыл на целых шестнадцать лет, и вспомнил о ней лишь тогда, когда узнал, что Дунь стала императорской фавориткой.
Этой ночью вертоградарю У не спалось. Он выпил уже два горшочка женьшеневой настойки и собирался взяться за третий (хотя обыкновенно для того, чтобы уснуть, ему вполне хватало и одного горшочка), как вдруг он подумал о том, что третий горшочек он ещё успеет выпить, а вот понять причину, почему для того, чтобы уснуть, ему вот уже двадцать лет хватало одного горшочка женьшеневой настойки, а сегодня оказалось мало и двух, после третьего горшочка будет куда труднее, чем после второго.
Вертоградарь У шёл по ночному вертограду и оттого, что его разгорячённую женьшеневой настойкой голову студил ночной прохладный ветерок, он понял, что его бессонница была вызвана не чем иным, как мыслями о его дочери Дунь.
Четыре года назад, когда вертоградарь У впервые увидел Дунь после шестнадцатилетней разлуки, он был поражён её сходством с Нюй, и так вдруг озаботился судьбой своей дочери, что с ним даже случился сердечный приступ, когда «эта змея подколодная» Ву Ли отрезала Дунь волосы. В последнее время вертоградарь У стал замечать, что глаза Дунь и её лицо, а особенно нос, всё чаще бывали красны от выпитого ею вина, а из разговоров с дочерью он догадался о том, что, хотя за последний год она побывала в Северном павильоне пять раз (считалось, что и один раз в год попасть в Северный павильон было большой удачей), император Ы охладевает к ней, и что Дунь приходится иногда по приказу Ву Ли даже готовить ей ванну и расчесывать волосы…
Как говорится, земля слухами полнится, а уж императорский дворец так и вовсе кишит ими, и в том, что Дунь вскоре придётся покинуть гарем, сам У уже давно не сомневался. И хотя худшего жениха для Дунь, чем этот безродный, хотя и смышлёный мальчишка Ю, и представить было нельзя, У собирался сегодня же ночью предложить ему в жены свою дочь (как говорят в Далвардарии, «на безрыбье и рак рыба»)…
Когда вертоградарь У остановился перед хижиной Ю, раздумывая, сразу ли предложить своему помощнику должность старшего вертоградаря или только после того, как Ю согласиться взять в жены Дунь, он вдруг услышал, что в хижине женский голос запел старинную поддинскую песню (её и в мои молодые годы пели поддинские девушки, прощаясь со своими возлюбленными):
Столько лет мы с тобой
Были так далеки друг от друга…
Если бы ты, мой возлюбленный,
Жил на Луне, а я жила бы на Солнце,
То и тогда, кажется, мы с тобой
Были бы ближе друг к другу…
Теперь, когда мы так близки
И я чувствую
Твоё дыхание на своей щеке,
Мне кажется, что я превращаюсь
В бутон белой хризантемы…
В утреннем тумане плывёт луна…
На ветке цветущей сливы,
Усыпанной каплями росы,
Уснула чёрная птица…
Взойдёт солнце, туман рассеется,
Птица вспорхнёт, последняя капля росы
Упадёт в лепестки…
И снова мы будем так далеки…
Словно ты, мой возлюбленный,
Живёшь на Солнце,
А я живу на Луне…
Позволю себе отвлечься, мой читатель, и добавить, что в своей жизни мне столько раз приходилось по утрам слышать «Столько лет мы с тобой…», что мне даже иногда казалось, что я возненавидел эту песню на всю свою жизнь. Но сейчас я многое бы отдал за одну только строчку из этой песни, спетую мне сквозь слёзы прощания влюблённой в меня молоденькой поддинкой. Надо заметить, что в далёкой снежной Далвардарии, где я провёл столько лет, варварские девушки по утрам ничего не поют, а только громко говорят, да так быстро, что в их словах разобрать ничего нельзя…
Дослушав до конца «Столько лет мы с тобой…», вертоградарь У едва успел спрятаться за кустами жасмина, как из хижины вышел сам Ю, огляделся по сторонам и снова скрылся в своей хижине.
Вертоградарь У тотчас же вытащил из рукава свои знаменитые очки (с такими толстыми линзами из синего бериллия, что о них сам император Ы даже однажды сказал: «Если на горного орла надеть очки вертоградаря У, то орел стал бы слеп как крот»), но от волнения уронил их, и пришлось ему без очков увидеть своими подслеповатыми глазами, как из хижины Ю вышла молодая женщина, одетая как императорская наложница, и поспешно, почти бегом, направилась по тропинке в сторону гарема.
В тот же день главный вертоградарь У рассказал своей дочери о том, что он видел этой ночью, но Дунь только посмеялась над отцом и посоветовала ему меньше пить женьшеневой настойки; а вот когда она узнала, зачем отец отправился в такую рань к Ю, то рассвирепела и взашей вытолкала отца вон из гарема, да ещё и на прощанье обозвала его «слепой пьяной обезьяной», хотя перед тем, как идти к своей дочери вертоградарь У и выпил-то всего один горшочек своей целебной женьшеневой настойки.
Вертоградарь У затаил обиду на свою дочь (сам-то он был уверен, что его глаза его не подвели) и принялся следить за хижиной своего помощника Ю.
Но проходили дни, а из своей хижины каждое утро выходил только один Ю с лейкой и ножницами, и вертоградарь У вскоре и сам стал сомневаться, видел ли он императорскую наложницу, выходящую из хижины, или ему всё это только померещилось.
Однажды, после того как Ю, как обычно, вышел из своей хижины с лейкой и ножницами, а вертоградарь У уже собирался покинуть свой пост (утро бы холодным и росистым, и У изрядно вымок и продрог), из хижины выскользнула женская фигурка. На этот раз вертоградарь У был в своих знаменитых очках и в этот раз он увидел не только фигурку наложницы, но и разглядел её лицо — и, разглядев, уже сам не поверил своим глазам.
Целый день вертоградарь У спал как убитый и только под вечер, выпив для храбрости горшочек женьшеневой настойки, отправился в гарем.
Но и на этот раз ему не повезло: Дунь была слишком расстроена тем, что император вот уже три месяца не приглашал её в Северный павильон, да ещё к тому же, подарил Ву Ли три бриллиантовых ожерелья. Она рассеянно выслушала отца и сказала:
— Отец, раньше я думала, что ты только стар и слеп, а теперь я вижу, что ты ещё и глуп… Послушай меня, я твоя дочь и плохого тебе не пожелаю… Во-первых, перестань пить свою женьшеневую настойку, во-вторых, перестань врать на каждом углу о том, что твоя женьшеневая настойка — лучшее снадобье от всех болезней, в-третьих, никому не болтай своим языком о том, что ты мне сейчас рассказал… За такие слова тебе могут отрезать не только твой глупый язык, но и заодно, вместе с языком, и твою глупую голову…
Говорят, что мудрец Ка однажды сказал своим ученикам: «Чем старше становится человек, тем он становится упрямее». Я не хочу вступать в спор с самим мудрецом Ка, но если бы мне сейчас пришлось сочинить что-нибудь глубокомысленное о старости и упрямстве, я бы сказал так: «До старости доживают одни упрямцы».
Сказать по правде, я и историю вертоградаря Ю рассказываю только из одного свойственного мне с младых ногтей упрямства, ведь должен же я её кому-нибудь передать, раз уж я пообещал это своей любимой бабушке Арро. Хотя, на самом-то деле, мне куда интереснее было бы сейчас смотреть в окно на мальчишек, играющих во дворе в пи-по, чем марать рисовую бумагу тушью, сваренной из жжённых телячьих костей. Я бы сейчас, не задумываясь, любой год своей жизни с удовольствием променял бы на одну партию в пи-по. И тогда я, может быть, ещё сыграл бы целую сотню отличных партий; да, легко, скажу я вам, менять то, чего уже нет, на то, чего быть уже не может.
Будь я сейчас на вашем месте, мой читатель, я сам и минуты не потратил бы на чтение подобных историй, а забросил бы эту книжку куда подальше за шкаф; но если вы столь же любопытны, сколь и упрямы, и всё-таки хотите узнать, чем закончится история вертоградаря Ю, что ж, читайте дальше. Да-да, упрямцы живут долго… Но я, кажется, снова отвлёкся…
Вертоградарь У совсем разупрямился: вот уже целый месяц, каждую ночь, он следил за хижиной своего помощника Ю. Вертоградарь У похудел, осунулся, от ночной сырости в его груди завёлся сухой колючий кашель, а старые кости его ныли так, словно кто-то пилил их ржавой тупой пилой. Даже женьшеневая настойка и та не спасала дряхлое тело У от вечного озноба. Но вертоградарь У всё-таки переупрямил свою упрямую судьбу: однажды он снова своими старыми глазами увидел, как за час до рассвета в хижину Ю вошла наложница императора.
Вертоградарь У тут же принялся поливать водой из лейки тропинку, по которой наложница должна была вернуться в гарем. Он успел опорожнить и наполнить свою лейку целых десять раз, пока утоптанная земля на тропинке не стала совсем мягкой; когда же он вернулся с одиннадцатой полной до краёв лейкой, то увидел на размокшей тропинке глубокие отпечатки остроносых туфелек. Вертоградарю У оставалось только залить эти отпечатки расплавленным воском…
Целый день вертоградарь У проспал, слишком уж тяжелы оказались для него эти одиннадцать полнёхоньких водой леек. Но три горшочка женьшеневой настойки к вечеру поставили его на ноги и даже привели в гарем. Дунь повертела в руках принесённый отцом воск и по ее вдруг побледневшему лицу У сквозь толстые стёкла своих очков увидел, что на этот раз дочь ему поверила.
— Отец, — сказала Дунь, — во дворце все знают, что Ву Ли любит по ночам гулять по вертограду, хотя всем остальным насельницам гарема это запрещено под страхом смерти… Зимой, когда падает снег, она говорит, что снежинки напоминают ей лепестки цветущей сливы, а весной, когда цветут сливы, она говорит, что лепестки слив напоминают ей снег. Говорят, что даже сам император Ы, когда ему не спиться, выходит ночью в вертоград и гуляет в нём вместе с Ву Ли. Отец, Ву Ли хитра как лис, умна как змея и осторожна как черепаха. Недаром же она всегда обыгрывает в шахматы главного визиря Бо. Даже если её и застанут в хижине Ю, она скажет, что заблудилась, она расплачется, она разжалобит всех вокруг себя, она растрогает нежное сердце императора Ы. И он, вместо того чтобы её казнить, снова ей что-нибудь подарит… Отец, император Ы сегодня подарил Ву Ли десять далвардайских шпилек такой красоты, что, говорят, во всём мире нет ничего чудеснее. Говорят, что с императрицей Юй после обеда случился удар, когда она узнала об этом. Поговаривают даже, что императрица Юй может этой ночью умереть и тогда новой императрицей станет Ву Ли. Отец, сейчас же принеси мне свою женьшеневую настойку, я хочу передать её императрице Юй… Дай Бог нашей императрице здоровья…
Всю ночь до рассвета весь императорский дворец и сам главный врач Ги с часу на час ожидали смерти императрицы Юй, но небо, словно подслушав просьбу Дунь, даровало императрице Юй жизнь. И даже, как это ни странно (особенно этому удивлялся сам главный врач Ги), императрица после этого удара, стала себя чувствовать даже лучше, чем раньше…
Хотя ваш покорный слуга услышал историю вертоградаря Ю в совсем ещё юном возрасте, не могу не сказать о некоторых своих вполне зрелых мыслях, пришедших тогда в мою совсем ещё незрелую голову, которые и сейчас моей уже перезрелой голове кажутся совсем не детскими. Когда моя бабушка рассказала мне историю вертоградаря Ю до конца, я тут же отправился на столичный базар и купил на один оловянный го четыре игральных кости и кожаный стаканчик для их встряхивания.
Это уже потом я догадался, что можно было купить только одну кость вместо четырёх, а остальные деньги потратить на леденцы. А можно было и вовсе не покупать кости, а бросать вместо них плоские придорожные камни, а на оловянный го купить красного леденцового дракона на палочке, да ещё и поглазеть на настоящего ручного дракона в цирке.
Когда я был мальчишкой, драконов часто показывали в цирках, можно сказать, что в каждом цирке был свой ручной дракон, а то даже и целый выводок ручных драконов, поэтому-то и цирки в Поддиной до сих пор иногда называют «драконариями». Это теперь драконы куда-то исчезли и ни в одном цирке их уже не увидишь.
Да, в тот день всё сложилось так, чтобы я смог дракона увидеть: у меня был оловянный го, я был на базаре, на базаре стоял драконарий, в драконарии жил дракон, и я вполне мог обменять свой оловянный го на счастье поглазеть на настоящего дракона… Но мой детский ум, к сожалению, был тогда занят моими недетскими мыслями… Могу только сказать, что если бы я был более доверчив к словам моей бабушки, то в тот день дракона я наверняка увидел, но, впрочем, если бы я не был так азартно недоверчив по своей природе, то и вся жизнь моя, вероятно, сложилась бы как-то иначе.
Вы спросите: зачем же понадобились мальчишке четыре игральных кости да ещё кожаный стаканчик к ним в придачу? А вот для чего: ему до смерти хотелось узнать, на какой же раз выпадут все четыре «шестёрки».
Я бросал кости до самого вечера, пока не стемнело, но небо мне так и не улыбнулось. Я бросал кости целый месяц, а потом взял да и выбросил их вместе с кожаным стаканчиком в сточную канаву — за целый месяц четыре «шестёрки» не выпали ни разу.
А рассуждал я так: для того, чтобы замысел Дунь, о котором мне рассказала моя бабушка, осуществился, в одно и то же время (или последовательно, что одно и то же: вы можете бросать свои игральные кости не вместе, а по одной) должны сойтись вместе хотя бы четыре условия (хотя их, конечно, куда больше).
Первое условие — император должен пригласить Дунь в Северный павильон, хотя обычно, как мы знаем, он приглашал её пять раз в год или в среднем один раз в 70 и 3 дня по Солнцу. Второе условие — Ву Ли должна оказаться в хижине Ю, что, как мы знаем, тоже случалось нечасто, допустим, один раз в месяц по Луне. Третье условие — погода должна благоприятствовать замышленному, а мы знаем, что нет более дождливого и сумрачного места на земле, чем наша Северная столица: всего лишь 100 дней в году небо над ней бывает безоблачно. И четвёртое — император должен согласиться пройтись по вертограду с Дунь, чего никогда, по крайней мере, за последние 4 года, то есть за 1000 и 400 и 60 и 1 день по Солнцу не случалось.
Когда я выбрасывал кости и кожаный стаканчик в сточную канаву, я был уверен, что моя бабушка меня обманула и вся эта её история вертоградаря Ю — сказка для грудных младенцев. Потому что, если верить моей бабушке, — а как я убедился, бросая кости, верить ей совершенно невозможно, — день, когда сошлись все четыре, а на самом-то деле десять, двадцать, сто, а то и куда больше условий, всё-таки настал.
Да, тогда я не поверил своей бабушке, но сейчас-то я знаю, что если кости начнёт бросать само небо, тогда не только четыре, но и десять, и даже целая тысяча условий вдруг сходятся в жизни человека даже в один день и даже в один час. Как говорят в снежной Далвардайской земле, где мне довелось прожить долгих семь лет, «что возможно Богу, то невозможно человеку».
В тот день, который по моим детским расчётам не должен был наступить никогда, император Ы пригласил Ву Ли в Северный павильон, но Ву Ли прислала императору записку с отказом, сославшись на сильный насморк, и уязвлённый император Ы (Ву Ли в третий раз подряд отказывалась от приглашения, ссылаясь на насморк), чтобы досадить ей, пригласил вместо неё в Северный павильон не кого-нибудь, а Дунь, зная, что Ву Ли будет этим взбешена.
О Дунь надо сказать особо: после долгих размышлений она пошла на унизительный для неё шаг: она сменила так называемый «имперский стиль», которого она придерживалась, на стиль, изобретённый Ву Ли, получивший при дворе название «порыв южного ветра».
Все вновь прибывающие в гарем девушки старательно подражали Ву Ли и сумели зайти так далеко в своём подражании, что тем насельницам гарема, кому было уже за двадцать, «порыв южного ветра» казался фантастически вульгарным и чем-то таким, чего сами себе они и под страхом смертной казни позволить не могли. Эти ревнительницы так называемого «имперского стиля» частенько любили посудачить о том, что император Ы совершенно потерял вкус к прекрасному и только по этой причине больше не приглашает их в Северный павильон.
Дунь была главой этих ревнительниц «имперского стиля», но, как было уже сказано, Дунь решилась на унизительные для неё перемены и, надо сказать, ей это вполне удалось: когда она шла по гарему в своём новомодном шелковом платье цвета «удручённая любовью лягушка», усеянном по полю златоткаными портретами императора Ы, в её причёске было столько белых хризантем, что и волос-то видно не было, а носки её синих туфель так далеко выглядывали из-под платья, так зелены были её губы, так густо припудрены золотой пудрой её щёки, так высоко нарисованы её тонкие красные брови, так длинны и остры были пурпурные раковины, приклеенные к её ногтям, так зло гудели мохнатые седые шмели в маленьких золотых клетках, висящих в мочках её ушей, что у всех насельниц гарема — и ревнительниц «имперского стиля», и ярых привержениц «порыва южного ветра», — как с удовольствием отметила Дунь, глаза от зависти стали круглыми как оловянный го.
Но не только свою внешность сумела переменить Дунь. Она ещё набралась и всяких новомодных словечек и выражений в стиле «порыв южного ветра», научилась ходить, говорить и смеяться в стиле «порыв южного ветра», научилась и ещё многому из того, чему одна женщина может научиться у другой.
Император Ы был приятно удивлён всеми этими переменами: вместо холодной и чопорной Дунь (по обыкновению одетой по моде трёхсотлетней давности, с набелённым лицом, скорее похожим на погребальную маску, чем на лицо хорошенькой девушки) к нему явилась модная шалунья.
Дунь так забавно морщила свои губки, так ловко пританцовывала, так заразительно смеялась, так звонко пела смешные детские песенки с квакающим южным акцентом, подражая Ву Ли, так «серьёзно», лукаво блестя глазами, гадала императору по линиям его руки, что император Ы и думать забыл о том, что он пригласил к себе в Северный павильон Дунь только для того, чтобы уязвить самолюбивую Ву Ли, и со всей строгостью, на какую был способен, взялся экзаменовать Дунь, сумеет ли она исполнить сегодня вечером все «312 обязательных правил» в стиле «порыв южного ветра»…
Всем, кто хочет узнать об этих правилах подробнее, я могу посоветовать не лениться и разыскать в императорской библиотеке книгу «История императорского гарема с обширными комментариями анонима», где и приводятся все те 312 обязательных правил, которым должна следовать наложница, приглашённая императором в Северный павильон.
В ту ночь императору Ы не спалось: после экзаменовки, а потом и переэкзаменовки Дунь, он развлекал себя игрой в шахматы — Дунь проиграла императору три партии кряду, а вот в четвёртой на десятом ходу сумела выиграть коня. Императора Ы ждал бы неминуемый разгром, если бы в вертограде в это время трижды не проухала сова.
Дунь тут же поняла, что это отец подаёт ей сигнал о том, что Ву Ли вошла в хижину Ю, и осмелилась просить императора о прогулке по ночному вертограду, жалуясь на духоту в Северном павильоне. Император Ы с охотой (он не хотел проигрывать партию) согласился на предложенный ему Дунь неожиданный ночной моцион.
Полная луна освещала Поддиную: в императорском вертограде было светло как днём. Дунь бежала впереди императора по тропинке и, чтобы нравиться ему, то прыгала на одной ножке, то кружилась, то пела, то есть делала всё то, что обычно делают пятилетние девочки-непоседы. Дунь так распроказничалась, что даже сбилась с тропинки и чуть было не упала, наткнувшись на плетёную корзину, валявшуюся под сливовым деревом. Когда Дунь подняла голову, она увидела привязанную к ветке сливы толстую верёвку…
О том, как ловко Ву Ли надула императора с этой верёвкой, весь гарем узнал от горничных девок императрицы Юй. Когда императору Ы пришлось объяснять, зачем он подарил Ву Ли ожерелья и шпильки, он оправдывался перед императрицей Юй, говоря, что если бы он не пообещал подарить Ву Ли ожерелья и шпильки, то она бы непременно повесилась. Говорили, что императрица Юй всё никак не могла взять в толк, «в чём же заключался бы ущерб для государственной казны, даже если бы эта Ву Ли и повесилась». И всех донимала вопросом:
— Неужели эта Ву Ли, за которую казна четыре года назад заплатила всего 30 золотых го (императрица добралась и до этой купчей), стоит того, чтобы теперь ей за её жизнь дарили три ожерелья и десять шпилек стоимостью в 3000 золотых го?
Императрица Юй даже тайно послала в вертоград главного прокурора По с целой дюжиной следователей, и они дознались, что Ву Ли повеситься не могла, потому что верёвка была без петли, а отрезанная петля валялась там же под деревом.
Эту отрезанную петлю доставили императрице Юй и она, устроив некрасивую семейную сцену, сумела выжать из императора Ы признание, что сам он верёвку не перерезал. Тогда императрица Юй обо всём догадалась и рассказала о своей догадке всем во дворце. По этой версии складывалась такая картина: Ву Ли разыграла попытку своего самоубийства, надев себе на шею уже отрезанную петлю, только для того, чтобы вытряхнуть из карманов «этого мямли и простофили» ожерелья и шпильки.
Говорят, что когда император Ы узнал о версии императрицы, то совсем не рассердился, а только рассмеялся и сам с удовольствием стал всем рассказывать об уме и хитрости Ву Ли.
Вот что вспомнила Дунь, глядя на верёвку, корзину и дерево.
Несмотря на то, что Дунь хотелось поскорее попасть к хижине Ю, ещё больше ей хотелось иметь такие же, как у Ву Ли, ожерелья и шпильки. И она недолго думая взобралась на корзину, накинула себе на шею верёвку и крикнула:
— Мой император, от любви к вам я сейчас повешусь!
Из-за кустов гигантского далвардайского крыжовника вышел император Ы и с удивлением посмотрел на Дунь.
— Мой император, прощайте навсегда! — крикнула Дунь и оттолкнула ногой корзину.
Дунь надеялась, что она, как и Ву Ли, упадёт в объятия императора, но вместо этого упала в кучу прошлогодних листьев. Император Ы, увидев это, только пожал плечами, повернулся к Дунь спиной и скрылся за кустами крыжовника.
Дунь ещё долго водила императора Ы по саду, но всё никак не могла выйти к хижине Ю (сойдя с тропинки, она заблудилась и теперь не знала, куда ей идти). Но этой ночью небо снова сыграло на стороне Дунь — император Ы сам заметил за деревьями свет и привёл Дунь к хижине Ю.
Они вдвоём, как зачарованные, остановились перед крошечной вертоградной хижиной: её бумажные стены были изнутри освещены огнём свечи. Они слышали голос Ву Ли, они видели, как её тень на бумажной стене беззаботно танцевала, смеялась и пела:
Без милого дружка,
Постелька холодна,
Одеяльце заиндевело!
Юли-юли заиндевело!
Когда император Ы оторвал взгляд от танцующей на бумаге тени и повернулся к Дунь, он так пристально посмотрел ей в лицо своими вдруг потемневшими глазами, что на месте Дунь у любого придворного душа давно бы ушла в пятки, но Дунь, забывшись в своём мстительном счастье, даже не заметила этого.
Император Ы шагнул к хижине, рассёк мечом её бумажную стену и собственными глазами увидел Ву Ли в объятиях молоденького румяного вертоградаря…
Этой же ночью, минуя и розыск, и следствие, император Ы устроил суд над Ву Ли и Ю.
Дворцовая стража под личным командованием офицера Ци стояла вокруг хижины Ю, а внутри хижины вместе с императором Ы находились судьи — главный смотритель гарема Су и главный визирь Бо.
Ву Ли покорно отвечала на вопросы Су и Бо, а сама смотрела только в лицо императора Ы. Она рассказала ему о том, о чём всегда хотела рассказать, но не смела — о своём деревенском детстве, о заснеженных горах, о живущих в бамбуковых рощах стаях смешных обезьян-мармазеток, о том, как много лет назад, в её детстве, дикие гуси летели на Луну, о своём сводном брате Ю, о том, что она и Ю ещё в детстве поклялись друг другу в вечной любви, о том, как их с Ю разлучили сборщики подати, о том, как она упала в обморок, когда узнала в молодом вертоградаря своего сводного брата, о том, как она приходила к Ю и просила его, чтобы он ушёл из дворца, о том, как Ю повесился и ожил, о том, как Ю просил её вернуться вместе с ним в родную деревню… Ву Ли сказала и о том, что она любит императора Ы больше жизни, что император Ы для неё — и есть вся её жизнь…
Но тут император Ы приказал Ву Ли замолчать и, когда её увели, спросил своего главного визиря Бо:
— Визирь Бо, ответьте мне, действительно ли по законам Поддиной, мужчина, который посмел прикоснулся к императорской наложнице, заслуживает смерти?
— Да, мой император, таковы вечные законы Поддиной… — ответил визирь Бо.
— Визирь Бо, ответьте мне, действительно ли по законам Поддиной, императорская наложница, изменившая своему императору, заслуживает смерти?
— Да, мой император, таковы вечные законы Поддиной… — повторил визирь Бо.
Император Ы печально вздохнул.
— Визирь Бо, ответьте мне, — в третий раз спросил император Ы, — нет ли, согласно законам Поддиной, у этого мальчика Ю и этой девочки Ву Ли, у этих детей, преступивших этой ночью вечные законы Поддиной, каких-либо таких смягчающих обстоятельств, в силу которых они могли бы избежать смерти? И не может ли служить таким смягчающим обстоятельством их детская клятва друг другу о вечной любви?
— Нет, мой император, — ответил главный визирь Бо, — никаких смягчающих обстоятельств в таком важном деле быть не может… По вечным законам Поддинской империи они должны умереть…
— Вот видите, должны умереть… — император Ы снова печально вздохнул. — Да, мой главный императорский визирь Бо, я, к сожалению, всего-навсего только император и должен соблюдать эти вечные законы, данные нам небом и предками, но…
Неизвестно, что собирался ещё сказать император Ы, но тут в хижину Ю вошёл офицер Ци и что-то прошептал на ухо императору. Глаза императора Ы потемнели и сузились, а когда офицер Ци вышел, он сказал:
— Смотритель гарема Су, только что я узнал, что Дунь укусил шмель, который находился в золотой клетке, подвешенной к её левому уху… Несмотря на то, что главный врач Ги сделал всё возможное, Дунь скоропостижно скончалась от удушья… Я думаю, смотритель гарема Су, что все эти новомодные штуки следует запретить! Видите, чем заканчиваются эти ваши «порывы южного ветра». А ведь Дунь была лучшей и любимой нашей наложницей… Сегодня ночью я сыграл с ней четыре партии в шахматы, и четвёртую партию она у меня почти выиграла… — император повернул своё лицо к Бо. — Как вы думаете, главный визирь Бо, можем ли мы наказать Ву Ли и Ю, и думать, что все виновные наказаны? — император сделал ударение на слове «все».
— Мой император, если я вас правильно понял… Э-э-э… Мой император, осмелюсь заметить, что мы не должны забывать и о том, что императорская наложница Ву Ли и помощник главного вертоградаря Ю не смогли бы совершить это преступление, если бы все законы дворца блюлись должным образом… — торопливо сказал визирь Бо. — Я хочу сказать, что закон был нарушен не только ими, но и главным смотрителем императорского гарема Су, и начальником императорской стражи офицером Ци, и даже главным вертоградарем У… Ведь и У тоже виновен в том, что позволил своему помощнику преступить запретную черту…
Главный смотритель императорского гарема Су побледнел.
— Мой главный визирь, как всегда, прав… — устало сказал император Ы, закрыв глаза. — Если бы все всегда все законы блюли, какая была бы у нас в Поддиной расчудесная жизнь с кисельными берегами да молочными реками, как говорится в одной чудной далвардайской сказке… Смотритель гарема Су, вы слышите, что говорит визирь Бо? Вы заслуживаете смерти наравне с Ву Ли и Ю. Начальник стражи офицер Ци тоже заслуживает смерти. Даже вертоградарь У, если бы он не был так стар и стёкла его очков не были бы так толсты, что он уже давно, кроме своей женьшеневой настойки ничего не видит, он тоже заслуживал бы смерти. Ведь именно об этом сейчас сказал нам наш безупречный главный визирь Бо, если я его, конечно, правильно понял… Но сказать по правде, мне бы не хотелось смерти ни Су, ни Ци, ни У… Я знаю, что по вечным законам Поддинской империи они все должны умереть, но моё нежное сердце, сердце простого смертного, сердце всего лишь одного из жителей Поддиной, хочет, чтобы все они остались живы…
Щёки Су после этих слов императора снова порозовели, а щеки Бо побледнели.
— Но я не хочу, — продолжал император Ы, — чтобы моё нежное сердце нарушало вечные законы, оставленные нам в наследство нашими предками. Как сказал один варвар, не нарушить законы я пришёл, но исполнить их… — император Ы печально улыбнулся. — Если говорить о том, кто больше всех виноват, то я думаю, что больше всех виноват смотритель гарема Су, потому что его обязанности как раз в том и состоят, чтобы блюсти в неприкосновенности то, что принадлежит императору…
Щёки Су стали белее мела, а щёки Бо порозовели.
— Вот что я думаю, главный смотритель императорского гарема Су… — император Ы открыл свои глаза и так пристально посмотрел в глаза Су, что лицо Су из белого стало красным, как варёный рак. — К сожалению, наш главный визирь Бо не может согласовать вечные, как само небо, имперские законы и скромные желания нежного императорского сердца. Слишком уж ревностно блюдёт он эти законы. Главный смотритель гарема Су, если до восхода солнца вы сумеете угодить и мне и небу, если вы сумеете сделать так, чтобы эти несчастные влюблённые дети умерли по законам Поддиной, но остались бы жить для моего сердца, то вы, Су, спасёте вашу жизнь… Начальник стражи! — крикнул император и, когда в хижину Ю вошёл офицер Ци, сказал: — Офицер Ци, я, император всей Поддиной, приказываю вам сейчас же взять под стражу нашего главного визиря Бо, чтобы он не мешал нашему главному смотрителю гарема Су думать… И ещё, офицер Ци, приготовьте к утру место для казни…»
19
И только Сергей Петрович подумал о том, что если рассказчик и дальше будет так подробно пересказывать весь их с Мальвиной роман, то он и к утру не управится, как рассказчик замолчал, обиженно вздохнул, откашлялся и, перепрыгнув с пятого на десятое, заторопился:
«После того как история вертоградаря Ю была дописана, Сергей Петрович и Мальвина придумали сбежать — Сергей Петрович от Лилечки и Верочки, а Мальвина от своего Кувшинникова — в какой-нибудь захолустный северный городок и начать там новую жизнь.
Вскоре нашёлся и городишко Б., в котором вскоре нашлась и школа №3 (Мальвина сама списалась с директором школы), в которой для Сергея Петровича нашлось место учителя биологии, а для Мальвины место учительницы русского языка и литературы. В городке Б. вскоре нашёлся и дом (его продавала сестра директора школы), именно такой, о каком как раз и мечтали Мальвина и Сергей Петрович: на фотографии, присланной из Б., над рекой, посреди запущенного сада, стоял крепкий двухэтажный деревянный дом с резными наличниками, с высокой кирпичной трубой, над которой вился уютный белый дымок…
Вот тут-то для Мальвины и открылось, что мечты мечтами, а Сергей Петрович сам, без её помощи, не сможет решиться ни объясниться с женой, ни сбежать от неё тайком.
В конце концов после долгих разговоров, Мальвина сумела подвести Сергея Петровича к нужному решению. Под диктовку Мальвины Сергей Петрович собственноручно написал жене письмо: «Лиля, я люблю другую женщину. Прости меня. Сергей. P.S. Береги Верочку».
По составленному плану Мальвина должна была пригласить к себе в гости Лилечку и ещё двух своих институтских подруг — Веру Ройфе и Надежду Лопатину. Сергей же Петрович, в то время, пока Лилечка и Верочка будет гостить у Мальвины, должен был отправить по почте к себе же это письмо и без всяких объяснений взять да и укатить в Б., в свою новую жизнь.
После того как Сергей Петрович написал письмо и спрятал его в шкаф для столярных инструментов в школьной мастерской, он стал смотреть на всё, что его окружало, как на что-то временное: его жизнь казалась ему ещё совсем необжитой, впереди маячило что-то такое чистое и свежее, что хотелось прямо сейчас, не откладывая, убежать на вокзал, на ходу запрыгнуть в отправляющийся поезд и укатить в Б., зная, что возвращаться уже никогда не придётся.
Сергей Петрович расстался с Мальвиной в начале июня, договорившись, что через три дня Мальвина позвонит и пригласит к себе в гости Лилечку и Верочку. Прощаясь, Мальвина пристально смотрела в лицо Сергея Петровича и говорила:
— Какая вокруг ужасная скука! Ты знаешь, Сережа, как хорошо, что скоро мы будем вместе работать в школе, будем вместе жить в нашем доме над большой рекой, будем вместе смотреть на проплывающие мимо нас большие белые корабли. А вокруг будет настоящая жизнь! Я хочу жить как все, я хочу быть простой учительницей, я хочу научиться доить корову, я хочу носить тебе молоко на сенокос! Я хочу просто жить, совсем просто! Боже мой, у нас скоро, совсем скоро будет свой собственный светлый дом! Мы будем сидеть с тобой возле камина, я хочу, чтобы у нас был в доме камин, и говорить о нашем будущем, правда, Сережа? Только с тобой мне хорошо, только с тобой я живу… Я и просыпаюсь только для того, чтобы увидеть тебя…
Сергей Петрович в ожидании звонка Мальвины, зачастил на вокзал: ему нравилось смотреть на уходящие поезда и думать, чувствуя незнакомый озноб и частый стук своего сердца, что вот так и он сам совсем скоро уедет из этой жизни в Б.
Но три дня прошли, потом прошли ещё три дня, а Мальвина так и не позвонила; и тогда Сергей Петрович решился позвонить ей сам. Разговор между ними вышел совсем коротким, Мальвина только успела сказать чужим, бесцветным голосом:
— Я сейчас говорить не могу… Я вам потом всё объясню… Я вам сама завтра перезвоню…
Но и на следующий день Мальвина не позвонила, не позвонила она и через десять дней. А когда Сергей Петрович снова сам позвонил ей, разговор снова был до неприличия краток, и снова Мальвина пообещала, что «потом всё объяснит» и что она «сама перезвонит завтра». И снова Сергей Петрович ждал, а Мальвина всё не звонила и не звонила.
В третий раз Сергей Петрович решил сам не звонить.
И вот как раз тогда, когда Сергей Петрович перестал приходить на вокзал смотреть на уходящие поезда, перестал с нетерпением ожидать звонка Мальвины, перестал смотреть на жизнь вокруг себя, как на что-то такое, что уже прошло, Лилечка, однажды вернувшись домой, как любил говорить Сергей Петрович, «дамою по обыкновению пьяненькой», заплетающимся языком (в её голосе Сергею Петровичу даже послышались слёзы) с порога объявила:
— А я этого дурачка сегодня выгнала… Я сегодня уволила учителя биологии, этого племянничка Зота Филипповича… Так вот… если твой приятель… ну тот… который хотел ко мне… биологом… ещё хочет… то скажи ему… пусть позвонит… нет… лучше пусть сам зайдёт…
Сергей Петрович молча лежал в своём спальном мешке, ни звуком не выдавая себя: слышит ли он слова Лилечки или нет. А она, постояв ещё над ним, сбросила с ног туфли и, шлёпая по полу босыми ступнями, ушла в спальню.
Сергей Петрович так и не смог уснуть до утра, всё пересчитывал свои накопленные обиды, глухо вспоминал о том, как Лилечка год назад отказала в месте учителя биологии его коллеге; думал и о том, что и его жизнь могла быть совсем другой, если бы его коллегу Сорокина, а не «этого племяша Зота Филипповича», год назад взяла к себе Лилечка.
На следующее утро Сергей Петрович осторожно, словно дуя на воду, передал слова жены Сорокину, тот тут же отправился к Лилечке на приём и, вернувшись, положил на стол директрисы Анжелики Александровны заявление об уходе. И в этот же день сам Сергей Петрович преобразился из учителя труда и домоводства в учителя биологии.
Вечером Сергея Петровича дома ждали нарядные Лилечка и Верочка, в воздухе пахло свежеиспечённым яблочным пирогом. После яблочного пирога и чая, они, впервые за много лет, всей семьёй гуляли в городском саду, ели мороженое, хрустели разноцветными леденцовыми петушками, стреляли в тире и даже зашли в комнату смеха посмотреть друг на друга в кривые зеркала.
Вернувшись домой, Сергей Петрович и Лилечка, уложив Верочку спать, допоздна сидели вдвоём на кухне, пили шампанское и говорили обо всём на свете. Когда же Сергей Петрович собрался лечь спать, он вдруг обнаружил, что из коридора пропал его спальный мешок. За несколько лет этот мешок совсем сбился, истрепался и стал похож на собачью подстилку, и, как, наверное, бывает расстроена и растеряна пропажей своей подстилки собака, так и Сергей Петрович был расстроен и растерян этой пропажей. Когда же он спросил жену: «Лиля, ты не видела, где мой мешок?», Лилечка ему в ответ только улыбнулась…
А по прошествии всего-то нескольких дней, Сергею Петровичу уже казалось странным, что ещё совсем недавно он ночевал на полу в коридоре. Хотя случалось и так, что, выбравшись утром из-под тёплого супружеского одеяла, он выходи́л в коридор и взгляд его, как бы сам собою, тоскливо упирался в пол, в то место, где раньше лежал спальный мешок, и сердце его отчего-то щемило.
Сергей Петрович давно уже привык к тому, что Лилечка по вечерам была всегда пьяненькой, привык к вечной бутылке водки в холодильнике. Теперь же Лилечка приходила домой трезвой, увлеклась испечением всякой сдобы, отчего в доме теперь всегда пахло чем-то вкусным, а вечная бутылка водки из холодильника куда-то исчезла. Лилечка сильно переменилась глазами и лицом, словно кто-то основательно встряхнул её глаза и лицо, как калейдоскоп, и в них появились новые, незнакомые черты. Можно сказать, не слишком перебирая слова, что этот июль выдался в семье Жилиных медовым.
Теперь и сама Мальвина, и встречи с ней, и история вертоградаря Ю, всё это теперь могло бы показаться Сергею Петровичу странной ошибкой его мозга, если бы не подаренное ему Мальвиной охотничье ружьё. Сергею Петровичу нравилось доставать из сейфа это ружьё, держать его в руках, гладить лаковое, словно прозрачное, ореховое ложе, чёрные холодные стволы и вспоминать о том, как он учил Мальвину стрелять из этого ружья, и как перед каждым выстрелом её лицо становилось бледным и строгим.
20
Но медовый месяц июль закончился, наступил август — жаркий, пыльный, душный.
Сергей Петрович стал всё чаще думать о Мальвине, о своих мечтах о будущей жизни в городке Б., о двухэтажном деревянном доме над большой рекой, о новой школе, о будущих романах, которые они с Мальвиной там, в Б., ещё могли бы выдумать.
Однажды душной августовской ночью Сергей Петрович всё не мог уснуть: он думал о Мальвине, смотрел в лицо спящей жены, озаряемое далёкими зарницами; а потом пошёл на кухню пить чай.
В прихожей зазвонил телефон.
— Да… — шёпотом сказал Сергей Петрович.
— Серёжа, это ты? — тоже шёпотом, спросила Мальвина.
— Да, я…
— Серёжа, запомни: поезд номер 345, вагон 7… Проводника не помню, как зовут… Высокий такой, с усами… На щеке чёрная родинка… Поезд приходит в 3.50 сегодня ночью… Запомнил? Поезд 345, вагон 7, в 3.50… Смотри не опоздай, поезд стоит всего две минуты… Я тебе передала вещи и деньги на дом… Сережа, я тебя очень-очень люблю…
С трёх часов утра Сергей Петрович шатался по вокзалу, смотрел на несуетную раннюю вокзальную жизнь, слушал приближающуюся грозу. Когда в открытые вокзальные окна врывался неожиданно свежий ветер, Сергей Петрович ёжился от этой свежести и с удовольствием думал о том, что после грозы жара наконец-то спадёт.
Поезд №345 он встречал на перроне, стоя под проливным холодным дождём. Когда дверь вагона № 7 открылась, Сергей Петрович увидел высокого черноусого проводника с родинкой на щеке.
— Доброе утро… — сказал Сергей Петрович проводнику. — Мне должны были передать вещи…
— Какие вещи?.. — каким-то особенно низким, гудящим голосом сказал проводник, весело глядя на промокшего, продрогшего человека на перроне.
— Ну, вещи… — повторил Сергей Петрович.
— А-а, вещи? — прогудел проводник. — Тогда говори пароль…
— Какой пароль? — растерялся Сергей Петрович.
— Тебя как звать? — улыбнулся проводник.
— Сергей Петрович…
— А фамилия?
— Жилин…
— Вот теперь всё сходится… — прогудел проводник, исчез в темноте тамбура и вскоре вернулся, волоча за собой два тяжёлых мешка.
— Лодка надувная — одна штука… — весело загудел проводник и столкнул на перрон мешок из прорезиненной ткани. — Рюкзак с вещами — одна штука, — и в Сергея Петровича полетел зелёный рюкзак.
— Вот и всё… — улыбнулся проводник. — Удачной охоты… Как говорится, ни пуха ни пера…
— К чёрту! — ответил Сергей Петрович, взвалил на себя подарки Мальвины и под проливным дождём побрёл к зданию вокзала.
Поезд с хрустом расправил свой железный позвоночник, напрягся, и мимо Сергея Петровича, обгоняя его, нехотя поползли тёмные мокрые вагоны.
— Эй, подожди! Ещё шляпа охотничья с пером — одна штука… — услышал Сергей Петрович над собой гудящий голос, и, не успел оглянуться, как проводник, стоявший в тамбуре, присел и ловко нахлобучил ему на голову охотничью шляпу с фазаньим полосатым пером. — А сестрица у вас красавица… И любит вас… Вон какие подарки вам прислала к охотничьему сезону… Счастливо оставаться! — гудел, удаляясь, голос проводника.
По крыше мастерской свинцовой дробью барабанил дождь, окна вспыхивали синим светом и в ответ приближающимся ударам грома жалобно звенели стёклами.
На верёвке над самодельным электрорадиатором сушилась одежда Сергея Петровича; сам же Сергей Петрович сидел возле верстака, кутался в синий халат, дрожал от холода, прихлёбывал из чашки дымящийся чай, глядел на лежавший на верстаке свёрток (этот свёрток — казалось, что три кирпича сложили вместе и тщательно обернули газетой — он нашёл среди охотничьей одежды в рюкзаке; вырвав клочок газеты, он увидел, что в свёртке были деньги) и всё пытался подчитать, сколько же денег уместилось в этом свёртке, и сколько же двухэтажных деревянных домов в Б. можно за эти деньги купить.
Сергей Петрович, конечно, подсчитал бы и сколько денег было в свёртке, и сколько домов можно было на них купить в Б., если бы дверь мастерской вдруг не распахнулась и школьный сторож Валентин, бледный, взъерошенный, ещё заспанный, не крикнул:
— Сергей Петрович! Пожар! Горим!
Когда Сергей Петрович, спрятав свёрток с деньгами в шкаф с инструментами, где уже лежало его письмо для Лилечки, и, наскоро переодевшись в мокрую ещё одежду, выбежал во двор, школьная крыша уже полыхала… Вскоре приехали и пожарные…
Об этом пожаре не стоило бы и вспоминать — мало ли пожаров случается каждый день? — если бы на пожар не поспешила приехать сама директриса Анжелика Александровна. Она тут же бросилась на чердак, где Сергей Петрович уже проявлял чудеса смелости и даже беспечности, спасая «школьные сокровища»: ещё в начале июня, перед началом ремонта, на школьный чердак старшеклассники перенесли из классов шкафы, парты, наглядные пособия, книги и ещё много всего того, что копилось многими поколениями учителей.
Сложно сказать, надышалась ли дымом на чердаке Анжелика Александровна и, надышавшись, потеряла сознание, а поэтому упала, или она упала, споткнувшись, а потом уже потеряла сознание, но вышло так, что Сергею Петровичу пришлось спасать не только школьные парты да карты, а и саму Анжелику Александровну.
— Нн-да… — рассказчик вздохнул. — На этом наша история, как впрочем, и жизнь самого Сергея Петровича и Анжелики Александровны вполне могла бы и оборваться. Сергей Петрович с Анжеликой Александровной на руках уже и сам было вот-вот собирался потерять сознание и упасть, в его голову уже даже пришли мысли о том счастливчике, который найдёт в школьной мастерской в шкафу для столярного инструмента свёрток размером в три кирпича, как вдруг кто-то выхватил Анжелику Александровну из его рук, и, крикнув «Иди за мной!», спас и Сергея Петровича и Анжелику Александровну.
21
Ангелом-спасителем Анжелики Александровны и Сергея Петровича оказался не кто иной, как сам начальник городского отдела народного образования Всеволод Всеславович Ласточкин, в прошлом заместитель и правая рука Зота Филипповича Охапкина.
Анжелику Александровну вскоре увезли в больницу; а Сергей Петрович и Всеволод Всеславович продолжали спасать школьное имущество, переругиваясь с пожарниками. Как вдруг на чердаке появился невысокого роста толстенький человек с майорскими звёздами на плечах и закричал, глядя на них в упор:
— Кто это здесь тебя не слушает? Что значит, они тебя не слушают! Мне тут ещё покойников не хватало! — толстенький человек, недолго думая, выхватил из рук пожарника брандспойт и, продолжая кричать: — А я их сейчас вот так, как тигров в цирке! Я когда-то сам в цирке работал! Они что же у нас, смелее тигров, что ли? — направил прямо в Сергея Петровича и Всеволода Всеславовича тяжёлую струю воды.
И что-то он ещё кричал им, и что-то кричали ему в ответ Сергей Петрович и Всеволод Всеславович, но в конце концов, победил бывший работник цирка, а ныне начальник районной пожарной охраны майор Гижгурнов Тимофей Валерьевич, а Сергею Петровичу и Всеволоду Всеславовичу пришлось отступить.
Пожар ещё не был потушен, когда к угоревшим от дыма Сергею Петровичу и Всеволоду Всеславовичу подошёл майор Гижгурнов и, улыбаясь, сказал:
— Эй, погорельцы, чайком не побалуете?
Чайком «баловались» в школьной мастерской. Начальник районной пожарной охраны майор Гижгурнов Тимофей Валерьевич тут же перешёл и с Сергеем Петровичем и с Всеволодом Всеславовичем на «ты», говорил им Серёга и Сева, а сам представился Тимошей. Он с каким-то восторгом, захлёбываясь смехом, рассказывал им, повторяясь, как его пожарники бегали к нему жаловаться «на двух угорелых, которые сами вот-вот сгорят».
— Герои, ей-богу, герои… — кричал Гижгурнов. — Мы вас медалями наградим «За отвагу на пожаре», вот увидите! Ей-богу, наградим!
Гижгурнов вскоре заметил лежавший под верстаком мешок с надувной лодкой и крикнул:
— А это чьё богатство?
— Моё… — сказал Сергей Петрович.
— Серёга, ты что, рыбак? — крикнул Гижгурнов.
— Нет, не рыбак, я охотник…
— Так ты охотник? Вот так встреча!
Тут же выяснилось, что и Гижгурнов тоже охотник, выяснилось и то, что и Ласточкин не прочь пошататься с ружьишком по лесу.
— Ну, если три охотника посреди России-матушки вместе сошлись, это надо отметить! — закричал Гижгурнов.
Вскоре на пожарной машине прибыла и водка, и закуска. Разговор пошёл тёплый, задушевный, полились охотничьи байки, а когда свернули на ружья, и Сергею Петровичу пришлось сказать, какое же ружьё у него, он сказал:
— Мне его подарили… У него на колодке написано «Джеймс Перде и сыновья»…
— «Джеймс Перде»? — закричал Гижгурнов. — Серёга, да ты хоть знаешь, что это такое «Джеймс Перде»? Кто подарил? Когда? Кто же такие подарки делает? Господи, у нас, в нашей-то глухомани и «Джеймс Перде»!
— Ну, не подарили… — спохватился Сергей Петрович. — Я его по случаю в комиссионке купил в А.
Надо сказать, что Сергей Петрович сказал правду — они вместе с Мальвиной ездили в А., где Мальвина сдала ружьё в магазин на комиссию, а Сергей Петрович его тут же и выкупил.
— В А.? В комиссионке? «Перде»? По случаю? Вот так случай! Серёга, а нам, грешным, можно на этот случай своими глазами поглазеть?
К удивлению Сергея Петровича оказалось, что и Ласточкин знает, что это такое — «Джеймс Перде». И, несмотря на то, что Сергей Петрович уверял, что ключа от квартиры у него с собой сейчас нет, что, дескать, ключ у жены, а жена на работе, Гижгурнов усадил Серёгу и Севу в пожарную машину, включил сирену и в пять минут домчал их к дому Сергея Петровича.
— Показывай, где твои окна? — крикнул Гижгурнов и когда Сергей Петрович показал, к его окнам поползла пожарная лестница.
Может быть, Сергей Петрович и не полез бы по пожарной лестнице на пятый этаж, тем более что и ключ от квартиры лежал, как обычно, в почтовом ящике, но, заметив, что Ласточкину всё происходящее страшно нравиться, решил от начальства не отставать и, вслед за Гижгурновым и Ласточкиным, через окно на кухне забрался в свою квартиру.
Потом Гижгурнов блестел глазами, цокал языком и всё не хотел выпускать ружьё из рук. Потом пили Лилечкину водку — Гижгурнов сам нашёл её в холодильнике, хотя Сергей Петрович уверял, что дома водки у него нет. Потом поехали к Гижгурнову, который жил в просторном, хорошо обставленном собственном доме; вот тут-то и выяснилось, что Гижгурнов был не то, чтобы охотник, а скорее даже коллекционер — он, страшно гордясь, показывал «Серёге и Севе» свои ружья, и, словно мимоходом, заглядывая в лицо Сергея Петровича, сказал, что ему за его коллекцию предлагают трехэтажный дом, и не где-нибудь, а в самом центре, возле вокзала, и тут же предложил Сергею Петровичу променять всю свою коллекцию на одно его «Перде». Сергей Петрович краем глаза покосился на Ласточкина и пробормотал:
— Я подумаю…
Потом они поехали смотреть на дом, о котором говорил Гижгурнов. Оказалось, что об этом доме Сергей Петрович знал и раньше: этот дом строился на его глазах, а его красная черепичная крыша даже была видна из окна кухни Сергея Петровича.
Они ходили вокруг трехэтажного дома из красного кирпича в восемнадцать пыльных окон, цокали языками, а Гижгурнов рассказывал, что дом этот был построен еще два года назад, но в нём так никто и не жил, хотя в доме было всё, и даже мебель. По словам Гижгурнова выходило, что хозяин этого дома — некто Владимир Иванович — уже и заканчивал строительство, и мебель покупал механически, по инерции, потому что к тому времени он взлетел так высоко, — в самую столицу, — что этот дом был ему уже и не нужен.
Потом вернулись допивать водку в школьную мастерскую. И уже пожимая друг другу на прощание руки, договорились вместе поехать на охоту к отцу Сергея Петровича, тем более что до начала охотничьего сезона оставалась всего одна неделя. Сергей Петрович, пожимая руку Гижгурнову, всё боялся смотреть в его лицо, чтобы не натыкаться глазами на его умоляющий и заискивающий взгляд. А с Всеволодом Всеславовичем Сергей Петрович на прощание даже пьяно расцеловался.
Когда Сергей Петрович остался в мастерской один, он заглянул в шкаф с инструментами и, убедившись, что свёрток в три кирпича стоит целёхонький на своём месте, сморённый усталостью, дымом, водкой и необычным для себя оживлённым разговором, тут же задремал на своём верстаке.
Разбудила его секретарша директрисы Оленька, показала подписанный в больнице Анжеликой Александровной приказ о назначении Сергея Петровича Жилина временно исполняющим обязанности директора школы и добавила, что Сергей Петрович назначен по совету самого Ласточкина, заезжавшего в больницу к Анжелике Александровне. И уже шёпотом прибавила, что Анжелика Александровна ещё просила ему передать, что просит прощения у Сергея Петровича за всё, что было между ними раньше и что Сергей Петрович один из самых лучших людей, которых она когда-либо встречала в своей жизни…
— А вы знаете, Сергей Петрович, — с каким-то особенным восторгом в голосе сказала Оленька, — Анжелика Александровна даже сказала, что вы самый лучший человек, которого она встречала… Так и сказала: «самый лучший»… Только просила вам этого не говорить…
После ухода Оленьки, Сергей Петрович снова открыл шкаф и снова убедился, что его свёрток на месте и стал раздумывать о том, куда бы его получше спрятать, но тут за ним пришла Лилечка, чего никогда раньше не бывало. Лилечка уже знала и о том, что в школе случился пожар, и о том, что Сергей Петрович вместе с Ласточкиным спасли жизнь Анжелике Александровне, и о том, что Сергей Петрович вместе с Ласточкиным забрались сегодня к ним в квартиру по пожарной лестнице; знала и о назначении Сергея Петровича.
С тяжёлой головой временно исполняющий обязанности директора школы Сергей Петрович Жилин, засыпая, придумывал ответ на случай, если Лилечка его вдруг спросит:
— И чего это тебя, Сережа, в такую рань в школу понесло?
22
Утром Лилечка разбудила Сергея Петровича:
— Сережа, просыпайся, тебе сам Ласточкин звонит…
После Ласточкина Сергею Петровичу позвонил Гижгурнов. После Гижгурнова звонили ещё многие — всем Сергей Петрович этим утром был нужен.
Целый день он мотался вместе с Ласточкиным по школьным делам, а сам всё думал о свёртке в три кирпича, лежавшем в шкафу в школьной мастерской, думал о Мальвине — звонить ей или не звонить? — и решил не звонить.
А вдруг начавшееся знакомство Сергея Петровича, Ласточкина и Гижгурнова, к удивлению Лилечки, продолжилось. Ночь перед началом охотничьего сезона в ожидании Гижгурнова (тот был занят на очередном пожаре), Ласточкин даже провёл на кухне Сергея Петровича. А Лилечка той ночью даже испекла пирог с луком и яйцами, стараясь угодить новому знакомцу мужа.
На охоту к отцу Сергея Петровича ездили большой компанией из знакомцев Гижгурнова (как потом выяснилось, состоящую сплошь из отцов городка Н.), с которыми Сергей Петрович быстро и коротко сошёлся.
Сам Гижгурнов не отходил от Сергея Петровича ни на шаг, всё смотрел на его ружьё влюблёнными глазами и всё боялся, что Сергей Петрович это своё ружьё вдруг поцарапает или утопит в болоте. А Сергей Петрович, в свою очередь, обращался со своим ружьём нарочито пренебрежительно, и тогда Гижгурнов старался всё сделать так, чтобы ружьё не пострадало. Гижгурнов, оставшись с Сергеем Петровичем наедине, сказал:
— Серёженька, я уже обо всём с Владимиром Ивановичем договорился… Он мне сказал, что денька через три собирается заехать в нашу глухомань по делам… Вот мы все и оформим… Всё в один день, чтобы не тянуть… Я ему дам дарственную на мою коллекцию… Он тебе на свой теремок… А ты мне на своё ружьишко… — Гижгурнов говорил так, словно всё было уже давно решено и оставалось обсудить только детали, хотя ничего ещё не было решено. — Будешь в своём доме жить… Детишек ещё себе заведёшь… Начальство в гости приглашать будешь… Известным человеком станешь… Я тебя с женой самого Ивана Федотыча познакомлю…
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Бегемот предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других