С появлением в советской стране твердой бумажной валюты, червонцев, возникло и то, что в 20-е годы прошлого столетия было принято называть «накипь нэпа». Первым советским детективам приходилось снимать эту «накипь» в неимоверно сложных условиях. О том, что собой представляла «накипь нэпа» и как с нею справлялись чекисты и работники уголовного розыска, рассказывается в этой книге.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги У чужих берегов (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть первая. рассказы народного следователя
«Пафос личности»
…Личность кричит потому, что, чувствуя, свою двуличность, хотела бы прикрыть криком этот порок…
В субботний вечер, около одиннадцати, в квартире начальника активно-секретной части розыска Раскатова настойчиво зазвонил телефон. Это был громоздкий настенный аппарат «Эриксон», и, чтобы услышать абонента, приходилось крутить ручку, приделанную сбоку.
— В чем дело? — спросил Раскатов в трубку.
— Докладывает дежурный Юркевич. Вооруженный грабеж… До нитки… Полагаю, Николай Аркадьевич, что действовали двое, а то и больше, и даже с лошадью…
Должность, которую занимал Юркевич, называлась солидно: субинспектор, что было скопировано с французской полиции. Этому званию вовсе не соответствовало более чем скромное помещение дежурки, где Юркевич уже допрашивал потерпевших, когда туда прибыл Раскатов.
Потерпевшие — владелец конфетной фабрики Кошкин и его спутница, довольно миловидная женщина, — сидели на лавке в наброшенных на плечи казенных халатах, доставленных из каптерки.
— Так сколько же их было? — спрашивал Юркевич, кося глазом на мадам. — Двое или трое? Внешний вид можете описать?
— Ну что вы! — грустно улыбнулся Кошкин. — Попробуйте в таких обстоятельствах запомнить! Да и темно было… Уехали они в пролетке, было их, вероятно, трое, так как двое нас, извините, раздевали. Гм… А пролетка стояла за углом.
— Попрошу повторить все еще раз, поподробнее, — сказал Юркевич и поглядел в сторону начальника, усевшегося в уголочке.
Кошкин вежливо наклонил голову.
— Пожалуйста!.. Мы возвращались из кинематографа и были уже буквально у ворот моего дома. Внезапно я почувствовал, что мне в затылок уперся какой-то холодный предмет и чей-то голос приказал: «Стоять на месте тихо!» Второй голос добавил: «Не оборачиваться. Раздевайтесь оба!» Тут моя э… э… спутница взмолилась. Тогда первый сказал: «Спокойно, мадам! Жизнь — единственная реальная ценность, врученная людям судьбою. И в то же время — грош ей цена. Зачем мне лишать личность жизни, этой грошовой ценности?..» Словом, целый философский трактат в двух словах.
— Да-да! — вмешалась спутница Кошкина, кокетливо оправляя халат. — Они вполне интеллигентны и даже обходительны. Особенно тот, высокий, что командовал, неправда ли, Ванюша?..
Кошкин кивнул.
— Ну, разумеется, — продолжала мадам, — мы сняли с себя все. Потом Иван Павлыч спрашивает: «Что же нам делать?» А высокий отвечает: «Можете повернуться». Тут мы смутно различили в проеме ворот две фигуры. Лица были, кажется, в масках…
Кошкин попросил закурить и, затянувшись, продолжил рассказ:
— Да-с… Раздели, свернули все в узел, и высокий э… э… заявляет: «Заходить домой запрещаю под страхом смерти. Идите в ГПУ или в угрозыск и там обо всем расскажите».
— И вот — мы здесь!.. — вздохнула мадам.
— А вообще должен сказать, — взорвался вдруг Кошкин, — черт знает что! Нельзя показаться на улице. «Шубсним» какой-то! Это так они себя называли. А вы, господа, не в силах оградить население от подобных эксцессов. Безобразие!..
— Господа в Черном море, — буркнул Юркевич.
Раскатов, сидевший все это время молча, поморщился и спросил будничным голосом:
— Что у вас взяли? Товарищ Юркевич, запишите в протокол!
— Ах, к чему это? — Кошкин безнадежно махнул рукой. — Суть не в том, что вы, может быть, и найдете наши вещи. А вот государство не может оградить нас от бандитов… Я буду писать в газету!..
При этих словах в дежурку вошел начальник угрозыска товарищ Кравчик. Был он плотен и низкоросл и в свои пятьдесят лет обладал хорошей зрительной памятью.
Всмотревшись в лицо потерпевшего, Кравчик спросил:
— Если не ошибаюсь — гражданин Кошкин? Павел Иванович? По делу о взятке Протопопову в прошлом году. Так?
— Гм… — Кошкин откашлялся, весь напрягся. — Иван Павлович. Но какое это имеет отношение…
— А вы, гражданка? — продолжал Кравчик. — Если мне не изменяет память, вы супруга гражданина Саббакина. Торговый дом «Саббакин и сын»… Знаю и вашего супруга. Весьма любопытная ситуация получается! Я бы сказал — эффектная. Вот бы опубликовать в газетке!..
— Хм… — снова прокашлялся Кошкин.
Дама наклонилась к нему и что-то прошептала в ухо.
— Не вздумайте и вправду давать газетчикам какие-либо информации, — обернулся начальник к дежурному и Раскатову.
Я направился в свою комнату и, проходя мимо Кошкина, услышал, как тот вполголоса сказал начальнику:
— Спасибо… Спасибо за ваше благородство. Извините меня, глупость спорол!
Допрос на этом был закончен. Дежурку заполнили вызванные оперативники и работники секретной части.
У подъезда спешивались всадники — милиционеры резерва. Я хотел кое-что припомнить, сопоставить с прошлогодним делом банды Уфимцева. Сегодняшнее происшествие больше всего касалось меня, так как я работал инспектором ББ, что означало: борьба с бандитизмом. И я погрузился в свои архивные записи… Внезапно брякнул телефон, и голос Раскатова произнес в трубку:
— Спустись-ка еще раз в дежурку. Второй случай.
Так и есть: в дежурке находилась еще одна полуодетая пара. И опять я выслушивал сбивчивый рассказ: было трое или двое; один очень высокий и все размахивал наганом, обещая даровать жизнь за пальто и штаны. К женщине он обращался изысканно вежливо: «Будьте добры, мадам, снимайте все! Зачем вам эта дребедень? Вещи угнетают человека, делают его скрягой, неприятным для окружающих… Ступайте немедленно в угрозыск, не заходя домой!..»
Эту парочку — на сей раз супружескую — опросили и отправили на извозчике по месту жительства.
Так было всю ночь: в дежурку приходили раздетые люди.
Кончилось все так же внезапно, как и началось, — ровно в пять часов утра.
Мы были поражены.
— Двенадцать «раздевалок» за пять часов! Ты видел что-либо подобное? — спрашивал начальник Раскатова.
Нет, Николай Аркадьевич, работавший в угрозыске со дня его основания, никогда не видел ничего подобного.
— Правда, — отвечал он, — в двадцать втором, помню, было четыре вооруженных грабежа в одну ночь. Но тогда в городе три шайки действовали, каждая по-своему. А тут — один почерк…
— В том-то и дело, что один! — недовольно отозвался начрозыска. — Кому и на какой черт эта испанская коррида-бравада нужна?
— Знаете, Викентий Юзефович, я склоняюсь к следующему: хулиганство. Да-да, хулиганство, а не вооруженные «стопорки». Дилетанты, шутники-хулиганишки!..
— Хороши шуточки! — вскипел начальник. — Вот завтра в окружкоме мне пропишут ижицу за этот дилетантизм… Наши не все вернулись с облавы?
— Почти все.
— Ну и как?
— Секретчики в один голос говорят: никого приезжих, работающих «по громкой», в городе нет и не было. Банда Уфимцева, как вы сами знаете, почти полностью перебита в перестрелке еще в прошлом году…
— Тогда кто же, черт подери?..
Хотя местная газета и словом не обмолвилась о происшествии и несмотря на приказание начальника хранить тайну, все последующие три дня в городе только и разговоров было: «Вы слышали?» — «Даю слово: пятьдесят раздеваний за ночь!»
На четвертый день начальник вернулся после очередного доклада в окрисполкоме в совершеннейшем расстройстве.
— В кабинет! — подмигивал наш комендант Барановский, обходя комнаты. — Велено играть большой сбор.
— Свиреп?
— Лютует! Мне уже «отвесил» трое с исполнением…
Но вопреки ожиданиям начальник, собрав нас, сказал лишь с невыразимой скорбью:
— Если через неделю не будут опубликованы имена грабителей, дело у нас отберут и передадут чекистам. Вы понимаете, что это значит? Вотум политического недоверия! — вот что это такое. Прошу подумать. Назначаю открытое партсобрание!
На собрании мы долго и с усердием ругали друг дружку: «активники» — «секретчиков» и наоборот. А когда в окна уже сквозила ночная синь и все выдохлись, дежурный по розыску доставил пакет. Поверху было написано: «Срочное. Важное. Лично.»
Я видел, как начальник достал пенсне и стал читать, а затем грозно воззрился на дежурного:
— Кто принес?
— Не знаю, Викентий Юзефович. Я выходил в коридор к арестованным. Вернулся — на столе вот это…
— Постовой где был?
— Н… не знаю…
Начальник пробежал послание вторично и передал Раскатову.
— Читай вслух!
А сам закрыл глаза и так сидел, слегка вздрагивая, словно ехал в поезде.
Прошлый раз я произвел эксперимент над дюжиной купчишек, и вы не сумели ни оградить их, ни выявить меня, — читал Николай Аркадьевич то, что было напечатано на старинной пишущей машинке. — Сегодня ночью я намерен произвести еще один эксперимент. На этот раз своим объектом я избрал десять экземпляров двуногих из породы совслужащих.
Я начну действовать в двенадцать ночи, а кончу снова в пять утра. Попробуйте мне помешать — это было бы забавно!..
Тут Николай Аркадьевич остановился и тихо, как бы про себя, выругался.
— Читай, читай! — буркнул начальник.
…Не занимайтесь дактилоскопией. Мы работаем в резиновых перчатках, и письмо написано тоже в перчатках. Вас, конечно, интересует, какие мотивы заложены в основе моих «преступлений». Смею заверить: не корысть. Позже я докажу это, сейчас же скажу лишь: я решаю вопрос — Личность или коллектив? Общество или Я? И я намерен доказать, что самый вооруженный, самый толковый коллектив бессилен против высокоорганизованной Личности. В вашем городе я со своими подручными намерен произвести три эксперимента. После этого я уеду и где-либо напишу книжку и издам ее за свой счет. Я не граф Монте-Кристо, но все же, по-современному, очень богат.
Под письмом стояла подпись: «Личность», а еще ниже:
Не тратьте времени на поиски машинки. Она из другого города и здесь абсолютно неизвестна.
— Вызов. Перчатку бросил! — подвел итог Раскатов.
Ребята зашумели:
— Расстрелять!
— Контра!
По улицам города мчались конники-милиционеры и группа бойцов кавэскадрона, расквартированного здесь.
Вновь затрещали двери «малин» и «хаз». Прохожих сопровождали по месту жительства военные и милицейские патрули. И тем не менее…
То и дело в нашей дежурке появлялись ограбленные. Все было, как и в первую ночь. Только теперь грабители, по словам потерпевших, приказывали мужчинам снимать брюки, а женщинам — нижнее белье.
И ничего мы не могли поделать с этой неуловимой «Личностью». Ничего!
Вечером опять получили письмо, но уже по почте, отстуканное все на той же машинке — с ятями и ижицами: «Все снятые вещи находятся в старых кирпичных сараях, за городом, на Первой Ельцовке. Пошлите подводу и поднимите слеги с кирпичной ямы второго сарая. Еще раз предупреждаю: дактилоскопией не увлекайтесь — работаем в перчатках. Личность».
— Бессмыслица! — докладывал Раскатов в окрисполкоме. — Все вещи действительно оказались там, в сарае, за городом! Грабежи, лишенные всякой логики! Преступление без смысла!..
— Не скажи, голова! — отвечал председатель исполкома. — В этой бессмыслице, как ты говоришь, заложен глубокий смысл: власть беспомощна. Дескать, я, Икс, — хозяин вашей судьбы. Хочу — казню, хочу — милую. А милиция мне — тьфу!.. Тут, брат, политика. Глубокая политика! По сути, надо дознание в ГПУ отдать. Подождем еще три дня. Но ваших всех предупреди: немощные нам не нужны. В день передачи дела чекистам назначим комиссию по проверке вашего учреждения. И тогда не взыщите, голубчики!..
Позже мы поняли, почему не могли в два-три дня нащупать странных бандитов, почему всеведущая и всевидящая секретная часть угрозыска не смогла их обнаружить.
Дело в том, что розыски велись в обычной преступной среде. Раскатов и начальник секретной части Подкопаев, с самого начала предполагавшие, что тут действуют дилетанты, все же так и не могли оторваться от блатного мира: они искали там, так сказать, рефлекторно. Действия грабительской тройки были столь нелепы, что мы никак не могли поверить в ее принципиальное бескорыстие.
На рассвете четвертого дня, когда все «хазы» были уже до дна проверены и наши оперативники ходили с воспаленными от недосыпания глазами, постовой милиционер Воробьев, охранявший порядок на скрещении двух не очень людных улиц, увидел лошадь, впряженную в пролетку без номера. Седоков не было.
Милиционер Воробьев сказал: «Тпру-у!» — и, привязав лошадь к фонарному столбу, направился в аптеку, чтобы позвонить оттуда.
Вскоре упряжку тщательно исследовали. Обнаружили под козлами прошлогодний извозчицкий номер-жестянку, а в щели между подушками — боевой патрон от нагана.
К семи часам утра мы уже знали адрес извозчика Ермолаева, а в семь пятнадцать его дом заполнили оперативники.
— Моя пролетка, — признал Ермолаев. — И конишка мой, то ись бывшее мое обзаведение. Я это хозяйство с месяц тому загнал. Продал то ись.
— Кому? Кто купил?
— Купил-то?.. А хрен его знат, кто таков! Пристал на базаре: продай да продай… Из себя высокий, гривастый, вроде дьякон с Турухановской церквы. А матершинник — не приведи господи, и агромадный богач. Антиресуетесь, где живет-то? Ну-к, чо ж, могу и показать.
Ермолаев привез нас к новенькому пятистенному дому в самом конце длиннейшей улицы. Ворота были настежь, и столь же гостеприимно была распахнута дверь во внутренние покои.
В скромно обставленной комнате, куда мы попали, на голом топчане спал… голый человек. Абсолютно! «Высокий и гривастый», как и говорил Ермолаев.
Человек пьяненько ухмыльнулся, увидев перед собой дуло нагана.
— Не щекотите мне нервы, Холмсы и Пинкертоны! Ужасно боюсь щекотки. Вложите мечи в ножны… По натуре я весьма миролюбив и не намерен портить отношений. Признаю себя побежденным. Мои шпалеры в чемодане, а шпаги, к сожалению, не имею.
Агент опергруппы рванул к себе чемодан, стоявший под топчаном, откинул крышку. Чемодан был до половины набит пачками червонцев, поверх которых лежали два нагана и кольт. Револьверы оказались незаряженными, но патроны лежали тут же, в замшевом мешочке.
Натягивая брюки, гривастый заинтересованно спросил:
— Каким образом?
Вопрос был явно адресован Подкопаеву. И он ответил, как отвечал бандитам обычно:
— Руки за голову, на затылок!
— Фи! — укоризненно покачал головой гривастый. — Надо же делать разницу между вульгарным разбоем и состязанием двух систем антиподов.
В этот момент вошел и Раскатов. Ухватив последние слова, он вдруг заговорил с хозяином комнаты по-французски. Но тот развел руками:
— Извините, не умудрен…
— Я был в этом уверен, — брезгливо проговорил Николай Аркадьевич. — Вершки, не больше! Вышелушенная сосновая шишка!
— Мерси! — наклонил голову арестованный. — Разрешите отбыть вместе с вами? В вашем обществе я бы чувствовал себя несколько удобнее, нежели с этими… парнокопытными.
— Осторожно, Личность! — хмуро предупредил Раскатов. — Наши ребята в таком восторге от вас, что могут невзначай… Вас из какого класса вышибли? — неожиданно спросил он.
— Студент второго курса, с вашего позволения.
— Ну, ладно, шагай, гнус! — негромко, но с чувством скомандовал комендант Барановский. — Дашь драпа — шлепну!
Арестованный тряхнул лохматой шевелюрой.
— В твоем воспитании, человекообразный, были существенные пробелы. — И, сильно прихрамывая, потащился к пролетке, в которой приехал Раскатов.
Тут же Личность сообщила и адреса двух своих сообщников.
Мы взяли их на квартирах, пьяненьких.
— Надеюсь, шумового оформления не было? — спросил лохматый уже в угрозыске. — Терпеть не могу такого в спектаклях: это безвкусица.
Начался допрос. К тому времени Личность окончательно протрезвела и отвечала сжато и точно:
— Констанов. Евгений Михайлович. Тридцать шесть лет. Из мещан древнего града Таганрога. Атеист. Член Всероссийской партии анархистов-максималистов.
— А разве есть такая? — спросили его.
— Была. Федерация «Набат».
Мне показалось странным, что Раскатов не проявил интереса к таким любопытным деталям. Он лишь спросил:
— Намерены говорить откровенно? По душам?
Констанов вздохнул.
— В трезвом виде по душам — не могу. Совершенно не способен к душевным собеседованиям без жидкого топлива. А откровенен буду. Это входит в мою программу.
— Хорошо. В таком случае начнем с истоков — с вашего появления в городе…
За полгода до описываемых событий путейский рабочий Евстигнеев, проживающий в Новониколаевске, решил перебраться в Среднюю Азию на железнодорожную новостройку. Он списался с кем надо, выслал документы. Вскоре получил согласие и денежный аванс.
Воротясь с почты, Евстигнеев подобрал во дворе дощечку-клепку от разбитого бочонка и вывел, на ней вкривь и вкось химическими чернилами:
Продается по случаю отъезда
Прибил дощечку на углу своей развалюхи и стал ждать покупателя.
Жене своей сказал:
— Бог даст, на неделе загоним барачишко и махнем искать новой доли. Лишь бы не продешевить!..
— Ох, как-то оно выйдет, Петенька! — отвечала супруга. — Живем на отшибе, от центру-то, не ближний свет, кто сюда захочет?
Барак действительно стоял на отшибе, на самой окраине города, и реальных надежд заполучить покупателя было немного. Евстигнеев втайне и сам думал, что придется уезжать ни с чем, и собирался все заботы по продаже владения поручить соседям. Однако он догадался дать публикацию в газете, и покупатель явился.
Прибыл он в пролетке и вошел, не постучав, — высокий и сутуловатый, патлатый, с худющим лицом, на котором застыло выражение брезгливой злости.
Не здороваясь, окинул жилье беглым, но цепким взглядом, носком ботинка пододвинул к себе табурет. Закурил.
— Следовательно, уезжаешь, пролетарий?
— Еду, — отозвался Евстигнеев. — На новостройку, в Ташкент, стал быть.
— А деньги получил?
— Аванец… — Евстигнеев взглянул на гостя с некоторой опаской. — Сдал в сберкассу, хе-хе! Так-то оно вернее.
Патлатый усмехнулся, и без того злобное его лицо покривилось.
— Не бойся, пролетарий! Еще не запродал домик? Впрочем, кому такое гнилье нужно… Ну а вот я возьму! Барак снесу. К чертовой матери! И построю новый дом… А вот участок у тебя основательный. Мне участок требуется…
— Не садик ли разводить? — с интересом спросил Евстигнеев. — Участочек и вправду подходящий. А какой фрукт полагаете выращивать?
— Огурцы! — буркнул патлатый. — Огурцы и… бурундуков!
Евстигнеев хихикнул в кулак.
— Веселый вы человек, однако. Выдумаете же!
— И еще буду ананасы выращивать. И плоды дерева манго. Видал ананасы? Их, стервецов, в шампанском жрут. Король поэтов Игорь Северянин советовал: «Удивительно вкусно, искристо и остро…» Не знаком с Северяниным? Напрасно! А я вот был знаком… Ну, сколько же ты хочешь за свой землескреб? — перешел он снова на деловую почву.
Евстигнеев внимательно оглядел гостя, задержал взор на его обшарпанных штанах и на огромных, сбитых ботинках.
— Дак… Оно, как сказать… — ответил он неуверенно. — Владение, само собой, не то штобы… Однако вопче…
— Сколько, спрашиваю?
— Да ить не наживать же. Ну… три сотни, и вся тут. Изволите осмотреть снаружи?
— Не изволю! — поморщился патлатый. — Не надо. Значит, три сотни? Покупаю!
Из внутреннего кармана пиджака он вытянул толстую пачку червонцев, не спеша отсчитал тридцать бумажек и, развернув их веером, как бы в преферансе, бросил на стол. Евстигнеев тихо ахнул.
— Считай.
Тут Евстигнеев изумился до невозможности. Все шло как-то наизнанку, навыворот, против общепринятых деловых норм.
Разве люди так быстро расстаются с трудовыми деньгами?
Евстигнеев взял со стола одну бумажку, поднес к свету, различил водяной знак. Все натурально.
— Что ж считать? — сказал он, снова положив кредитку. — Видать, человек вы обстоятельный…
— Считай! — с внезапной злобой выкрикнул странный покупатель.
Дрожащими пальцами Евстигнеев быстро пересчитал деньги и спрятал.
— Купчую-то будем делать? Может, так, без нотариса? Напишу расписку — и вся недолга?
— Иди ты с расписками!.. — рявкнул лохмач. — Привыкли, дьяволы: без бумажки ни шагу. — Он показал Евстигнееву кукиш. — А вот этого не хочешь? Ты, пролетарий, смывайся отсюда. Сейчас же! Понял? Чтоб и духом твоим здесь не воняло! Вяжи узлы!
— Ну, это уж тово… Куды ты меня, на ночь глядя, гонишь? Да ведь и собраться надоть: одежа, обувка, постеля. Завтра — с нашим удовольствием!..
— Я тебе по-русски говорю: уматывай немедленно! Ты свое первородство собственника продал за мою чечевичную похлебку? Продал. Ну и пожинай плоды своего безрассудства! Впрочем, вот что: сколько тебе за все твои столы, чашки, плошки-поварешки?
Евстигнеев совсем опешил и взглянул на жену.
— Вот и не знаю, как и сказать, дорогой товарищ. Конечно, наше добро не князево, а все ж денежки плачены. Тут подсчитать надоть.
— Подсчитывай! Даю времени полчаса.
Жена Евстигнеева, до того молча наблюдавшая за сделкой, всхлипнула.
— Вы, товарищ приезжий, уж не обессудьте глупую бабу! Жаль нам, поди, — сколь трудов положено…
И тотчас взяла другой тон:
— А как думаете куплять? И со скатерками, занавесками? У нас в кладовке еще тулуп овчинный да две шубейки…
— Стоп! — зыкнул покупатель. — Не тяни, баба!
Евстигнеева снова всхлипнула, но тут же утерлась подолом и, устремив на лохмача совершенно сухие глаза, выпалила:
— В таком разе и в две сотельных не уложишься. Вот что я вам скажу: вещи наши по-честному нажиты и первого сорту. Две с половиной заплатишь?
— Эк тебя раздирает, пролетарочка! — усмехнулся лохмач. — А ты мне нравишься, бабенция! Что ж, быть по-твоему.
И он отсчитал двадцать пять бумажек.
— Бери! Ты отлично оправдываешь мою теорию о людях. И у нас могло бы возникнуть родство душ, если бы… Если бы ты была менее омерзительна. Ну, хотя бы на полтинник!.. Ну, а теперь, парнокопытные, вот что: у ворот меня извозчик дожидается, скажите ему, чтобы нес сюда вещи. А вы — сматывайте манатки!
— Дык вить продали мы… — недоуменно заморгал Евстигнеев.
— Все, что хотите, можете взять с собой. Давай сюда возницу!
Через несколько минут вошел рыжебородый мужик и поставил посреди комнаты два тяжелых чемодана старого фасона — с мягким верхом и множеством ремней.
— Ты, борода, отвези этих двуногих в мои меблирашки и прихвати, что укажут. Сколько я должен?
— Семь гривен.
— Вот тебе, борода, два целковых! Это и за двуногих, которых повезешь.
— Премного благодарствую! Однако накинуть не мешало бы: двое пассажиров, и сундук вон напихивают, — тяжесть…
— Держи еще целковый!
— Вот таперича так. Очень вами довольны. Жить да поживать на новой фатере!
Возница взвалил на загорбок сундук и направился было к выходу, но лохмач окликнул:
— Стой!
Подошел к вознице и вдруг трижды крепко дернул его за огненную бороду.
— Теперь ступай, сволочь рыжая!..
В дороге возница поинтересовался:
— Сходно продали фатеру-то?
— Продать-то продали, да кому?.. — мрачно ответил Евстигнеев. — По волосьям вроде — поп, по ухватке — бандист. А ежели по доброте… не пойму, что за человек!
При этих словах возница полуобернулся и сказал с некоторой даже гордостью:
— Ну, я ево сразу распознал. Как со штепенковских номерей выехали. «В Бога, спрашивает, веришь?» Нет, говорю, не верую. «А в кого, кричит, ты, сатана, веруешь? Может, во всемирный коммунизьм?» И давай он меня материть! «Свобода духу нужна!» — грит он. Да вот меня за бороду-то и дернул. Купец! Как есть, купец старого режиму…
С колокольни ударили в малые: к вечерне.
Жена Евстигнеева перекрестилась и тихонько заплакала.
Новый хозяин евстигнеевского барака долго и угрюмо сидел за столом, вперив взгляд в стену, где висело старенькое зеркальце с отбитым уголком. Когда за окнами спустилась ночная синь, встряхнул лохмами, достал из чемодана четвертную бутыль, шпроты и черствую булку.
Налив полный стакан водки, выпил в два приема, не закусывая. Несколько минуток сидел с блаженной улыбкой на губах. Потом налил еще с полстакана и осушил его медленными глотками, морщась достал из кармана крохотную серебряную ложечку и подковырнул ею шротинку. Потянулся было к бутылке, но, спохватившись, отдернул руку.
— Что ж, — сказал он в пространство, — побеседуем, Евгений Михайлович! На чем мы остановились там, в вагоне?.. Ах, да: «Метаморфозы» Овидия. Тэк-с!.. Метаморфоза первая: нигилист и сверхчеловек становится домовладельцем и… обывателем… А тут, вероятно, клопов до черта. Клопы!.. Спутники человека. А? Человек? Это звучит гордо. Это Горький выразился, угу! «Гордо!..» Нет, человек — это звучит подло. «Человек из ресторана», «Человек, пару пива!..».
Философ посмотрел в черный провал окна.
— Люблю тебя, ночь! — продекламировал он даже с некоторым чувством. — Красавица целомудренная, ночь!.. А вот поговорить и не с кем…
Он снял со стены зеркало и поставил на столе, рядом с бутылью.
— Черт его знает, что бы такое устроить… Эврика! Слушай: главное отличие двуногих от прочего скота — в чем? В осмысленности. И попробуй только заспорить. Именно — в осмысленности!..
Утром следующего дня сосед, плотник Безбородов, обеспокоенный настежь открытыми дверями и окнами, заглянул в комнату. Домовладелец лежал голый на голых досках: постель была сложена в огромный узел.
Констанов лежал спиной к дверям. Не оборачиваясь, глухо спросил:
— Какого хрена?..
Безбородов опешил.
— Шел я… Вижу, расперто все. Сказывали — новый хозяин въехал. Думаю: зайду, проведаю, може, что и понадобится, по-суседски.
— Ты кто?
— Плотники мы. Рядом проживаю.
— Плотник? — оживился философ. — Есть дело. — Вскочил, подошел к столу, твердой рукой налил в стакан водки.
— Подойди, двуногий, пей!..
Безбородов, смущенный необычным видом хозяина, стыдливо отказался.
— Пей! — рявкнул тот. — Пей, а то бутылкой по башке тресну!
— Ну, зачем же? Мы завсегда могим, ежели, к примеру, такой случай произошел, чтобы компанию разделить…
И не без удовольствия осушил стакан. Констанов влил в себя водку одним глотком и тотчас налил по второму.
— Лакай, животное!
— Пошто обзываешь? — обиделся Безбородов. — Не буду пить…
И направился к выходу. Но философ загородил ему дорогу.
— Да постой ты!.. Подумаешь, обиделся! Подожди, я штаны надену, и ты объясни мне причины своей обиды. Кто ты есть? Стадное парнокопытное. Ну и черт с тобой! А может, выпьешь еще?
— Нет. Вечером ежели… тогда, конечно…
— Вечером не ходи: вечером я злой…
— Ты и с утра, как погляжу…
— Ладно! Вот что, плотник: сделай-ка мне постройку. Пятистенник. Все твое, мои — деньги.
— Сруб, значит?
— Значит, сруб. Нет, два сруба! Сколько возьмешь? Ну, не думай там долго. Я — беспартийный частник и очень добрый. Утром.
— И пол, значит?
— И пол. И печи. Три печи.
— А пошто три-то?
— Мыло буду варить. Мыловаренную фабрику открою. Идет? Ну, сколько, спрашиваю?
— Ежели… ежели с печкой и все прочее… Ну, в рассуждении леса, кругляк, плахи, жерди — все мое?
Констанов выругался.
— Сказано, мои деньги! Все остальное твое.
Тогда Безбородов выкрикнул в отчаянии:
— Тыща! Задаток двести!
Констанов из уже знакомой нам пачки отсчитал десять десятичервонных.
— Бери, обезьяна!..
Безбородов снова обиделся и не притронулся к деньгам…
— Если обзывать будешь, не выйдет у нас никаких делов. И не надо мне твоих денег!
— Ой ли! — удивился Констанов, шнуруя свои громоздкие ботинки-бутсы. — А если я тебе вместо тысячи — две отвалю? А? Тоже не выйдет?
— Вы, случаем, не из купцов? — ощерился Безбородов. — И за две не стану, коли обзываешь.
— Не будешь? Скажи пожалуйста!.. Да, Евгений Михайлович, жизнь таровата на неожиданности… А ведь этот человекообразный сможет. Вижу по глазам — сможет. Не возьмет… Ну, ладно, ладно, пролетарий! Я ведь это так, по-научному… Все мы от обезьяны. И я тоже. Извиняешь? — Констанов хитро подмигнул. — А тыщонку-то лишнюю возьмешь все-таки, а?
— За сколь срядились, за столь и сделаем.
— Ишь ты, принципиальный! — ухмыльнулся философ, и голос его словно потеплел. — Нет, чертов ты сын, я не из купцов. Купцов с девятьсот пятого года сам потрошу… Ладно! Забирай деньги и завтра же начинай. План я составлю. Да, еще вот что: жена у тебя, конечно, есть? Пошли-ка ты ее сюда, пусть заберет вот эти шмутки-манатки.
Он пнул ногой узел, в который еще с ночи свалил пожитки Евстигнеевых.
— Бабу не пошлю, — покачал головой Безбородое. — Может, ты и не из купцов. Не пошлю, и милостыни не надо нам. На том извиняйте и будьте здоровы! С полудня начнем возить лес и кирпич.
Безбородов взял деньги, аккуратно пересчитал и, положив в карман, ушел.
На другой же день работа закипела. Вечером, когда уже были привезены и сложены десятки бревен, Безбородов зашел к Констанову. Тот сидел перед коньячной бутылкой.
— Ну… — Безбородов втянул в себя запах финь-шампаня, — завтра будем ошкуривать бревна. Вот таперича бы не грех и пропустить стаканчик! Артелью то ись… Времена-то нынче крутые. На бирже труда множество околачивается. Уж ты, от щедрот своих…
Констанов сделал непристойный жест:
— А этого не хочешь, пролетарий?
Я трудился над анализом Личности.
Уже были допрошены Безбородов, его артельщики, извозчик Ермолаев. Пришло «отдельное требование» из далекого Ташкента — допросы четы Евстигнеевых. Много материалов поступило и из других городов.
Все отчетливее прорисовывался на страницах дознания облик Констанова, человека сумбурной судьбы.
Бывший студент Казанского университета, бывший поручик царской армии, бывший штабс-капитан у Деникина — вот путь, приведший Констанова в начале нэпа в Читу. Здесь он стал вожаком крупного анархического подполья, унаследовав большие ценности от бывших вожаков — Лаврова и Пережогина.
Следствие установило, что Констанов скрылся из Читы, где жил под фамилией Каверина, разделив кассу между «штабными» и прихватив с собой львиную долю — чемодан с ценностями, которые позже превратил в червонцы.
Диковатая, опустошенная душа Констанова изумляла не только меня.
Совершенные им и его подручными бессмысленные преступления заставляли прежде всего усомниться в психической полноценности человека, противопоставившего личность коллективу.
Прокуратура провела медицинскую экспертизу, но эксперты ответили: «Психически здоров. За действия свои несет полную ответственность».
Однажды дверь моего кабинета тихонько отворилась, и в нее бочком просунулся какой-то старикашка. Он отрекомендовался мастером-мыловаром.
— Я к вам касательно моего хозяина бывшего, — улыбался старичок. — Касательно Евгения Михайловича. Как я у ихней милости полгода проработал, то и желал бы поговорить.
— Хотите дать показания?
— Так точно. Имею такое намерение.
— Что ж, садитесь. Итак, фамилия, имя, отчество?
— Будников, Назар Иванович Будников…
Спустя два месяца после продажи Евстигнеевым своего домовладения Констанову на фасаде одного из двух вновь возведенных срубов вознеслась красивая вывеска, золотом по черному:
Е.М. КОНСТАНОВ
МЫЛОВАРЕННОЕ ПРОИЗВОДСТВО
Так произошла очередная метаморфоза.
Будников обслуживал предприятие в качестве технорука.
— Только он, хозяин-то, мало интересовался делами, — рассказывал старикан. — Все на меня свалил: и рецептуру, и вывозку отходов, и отдел сбыта. А сам-то целый день сидит, уткнув нос в книжку аль в газеты: он массы газет выписывал! А вечером коньячище хлещет, и на дело ему наплевать. Мне, говорит, дело это не для денежного интересу, а для возвеселения души. Вопрос, говорит, не в том, что у Рокфеллера миллиарды, а у Констанова триста тысяч. Вопрос в другом: сможет ли моя душа с рокфеллеровской сблизиться? Вот какой полет был!..
Несмотря на столь странный образ мыслей Констанова, заводик процветал.
Однажды старик мастер потребовал долевого участия в деле. Констанов легонько прибил его, но сказал:
— Быть по сему! Зови живописца, пусть впишет на вывеске «и К°». «К°» — это ты старый хрыч! Черт с тобой! Почувствуй на закате лет призрак радости обладания! Но теперь я буду тебя бить систематически. Выдержишь?
— Сдюжу, — ответил компаньон. — Только ты бы мне одежу какую справил. Обносился, а жалованье ты все забываешь…
— Цыц, парнокопытный! — прикрикнул Констанов, но, осмотрев его костюмишко и свою донельзя обветшалую пару, скомандовал: — Туши топки, хрен! Поедем в город!
В центре города на базаре встретили рыжебородого Ермолаева. Полушутя-полусерьезно сговорили продать выезд. Тот самый, который и привел нас к голому человеку.
Вернулись домой навеселе, в новеньких добротных «тройках», тупоносых ботинках «Джимми» и в соломенных шляпах канотье.
При покупке этих предметов у бывшего штабс-капитана Констанова и состоялось знакомство с неким Завьяловым, приказчиком мануфактурного магазина Раздобреева.
Завьялов был ярым троцкистом, исключенным из партии. Женившись на дочери крупного мукомола, он пошел по жизни другим путем, стал старшим приказчиком у тестевой родни.
Несколько позже к содружеству был привлечен двадцатитрехлетний Булгаков, неудачливый сын местного дантиста, нечто вроде современного стиляги.
— Завьялов и Булгаков приезжали к Евгению Михайловичу часто, — показывал старец Будников на допросе. — Выпивали, закусывали. Какого-то растратчика хозяин поминал, будто растратчик тот божий храм поджег. Я так понимаю, что кои документы изничтожить, то… Еще шибко тревожился хозяин: как бы, говорит, шарахнуть по этому гро… глобусу, чтоб навсегда память обо мне осталась. Наполеона шибко ругал: губошлеп, грит. Мне бы евонное войско, я бы, грит, таких натворил делов… узантроп.
— Мизантроп? — переспросил Раскатов.
— Може, и так…
Выяснилось, что старичка Будникова привела в угрозыск боязнь. Услыхав, что Констанов, Завьялов и Булгаков арестованы, он перепугался и, как это часто случается с малодушными, решил забежать вперед.
— Мыло, товарищи, я действительно варил. Не таясь говорю: варил. Но штоб этакую гнусность, штобы на людей налетать с наганами — энто уж извините-подвиньтесь!
— Да вы с чего взяли, Будников? Кто вас обвиняет?
— Покуда никто. Да ить как знать? Лучше уж я сам… Тем боле, что…
— Что?
— Что-что… Выгнали они меня. За пьянку, сказывал Констанов. Будто я пьянствую.
— Значит, выгнали, и вы решили обратиться к советской власти? — спросил Раскатов.
Старик ответил не без гордости:
— Как мы завсегда советские, и от власти нашей окроме хорошего ничево не видали…
— Рассказывайте откровенно, чтобы вас нельзя было ни в чем заподозрить!..
Раскатов ушел к себе, и старик продолжал свое повествование…
В один из погожих августовских вечеров в доме под вывеской «Е.М. Констанов и К°» за столом, уставленным всяческими яствами и питиями, сидели Констанов и Завьялов. Третий собутыльник накручивал граммофон.
— Закрой шарманку! — крикнул Констанов. — Иди сюда, человекоподобный!
Граммофон захлебнулся. Дантистов сын присел на кончик табуретки и уставился на патрона влюбленными глазами. Констанов плеснул ему коньяку.
— Римляне! Триумвират! Цезарь, Помпей, Красс… А по сути дела — тривиальная, безыдейная шпана. Ваньки, родства не помнящие, чем вас помянет потомство, парнокопытные обезьяны? Но ничего, не унывайте: я создам вам славу, я возведу вас на пьедестал бессмертия! Мы захватим этот городишко, и я дам вызов большевистскому стаду и его пастухам. Это будет бесподобная оплеуха всем правопорядкам — и старым и новым!
— Ты все о том же? — опасливо заметил бывший троцкист. — Дело интересное, и мне по душе. А только… как бы не расстреляли. Ведь бандитизм…
— Балда! Верблюд! Как ты не поймешь простых вещей: законами управляет экономика. А теперь представь себе: поступок, в котором и на гран нет экономического смысла. За что ж расстреливать?
— Гм… А возьми — хулиганство, групповые изнасилования — там же тоже без экономики. Но, случается, шлепают…
— Э-э!.. Это из другой оперы. При всяких изнасилованиях, хулиганских актах и тому подобное личность терпит ущерб. А в моем проекте? Никакого. Ведь мы все взятое вернем.
— Хорошо, но… А вдруг — вооруженное сопротивление?
— Ты не знаешь людишек, приказчик, а я знаю. Я офицер и знаю, что такое внезапность. Внезапное нападение. Воля к сопротивлению сразу падает. И очень многое зависит… от манеры.
— Побаиваюсь…
Констанов вскипел:
— Если ты, трусливый пес, и после того, что с тобой сделало ваше сатироподобное стадо, будешь сидеть в своей душевной конуре, я вышибу тебя из предприятия! Мне нужны люди гордые, свободные, наглые. Дорога в жизнь открыта только наглецам, — так говорил Заратустра… Не хотите? К черту! Я лучше нашего папашку возьму…
Будников прервал свой рассказ, взял у меня папироску.
— Верите ли, гражданин инспектор, как он сказал это да на меня глянул, — душа у меня не токмо в пятки закатилась, а куда-то под пол ушла. Однако сижу в сторонке, кушаю портфейное вино. Евген Михалыч уходит, значит, в свою спальную, где у его топчан стоял: он на голых досках спал, только приказывал топить, как в бане. Возвращается, и меня оторопь взяла: три маски и револьверты притащил. Два нагана, третий мне, непонятный такой… «Берите, говорит, человекоподобные!» Оружие незаряженное, а патроны не дал. «Не стрелять», — сказал. И поехали. На той пролетке, что намедни у Ермолаева куплял Евген Михайлыч. А я остался, и хозяин меня выгнал. Так что вы уж меня не вините ни в чем…
Подходила последняя стадия следствия.
В кабинете Раскатова собралось много народу. Дело в том, что прокуратура не соглашалась с квалификацией преступления по статье 59/3 (бандитизм), а другие настаивали именно на этой квалификации.
Поэтому, когда привезли Констанова, Булгакова и Завьялова, были приготовлены тексты перекрестных допросов.
Констанов был как всегда верен себе: щедро рассыпал свое остроумие.
— Вещи!.. Проклятые вещи! — покачивал головой философ. — Они давят на сознание, принижают величие личности, губят человека. Я ведь хотел сперва все награбленное сжечь. Там же, в кирпичных сараях, в яме. Обратить в дым и пепел. Но раздумал: чем тогда доказать отсутствие корыстных мотивов в моих действиях? Пепел — не доказательство. Мозги у вас устроены так, что над сознанием довлеет вещь. Не та философская «вещь», о которой спорят мыслители «справа» и «слева», а реальная вещь — штаны, пиджак, браслет, часы…
— Каково же ваше кредо, Констанов? — спросил прокурор.
— Голый человек на голой земле!
— Старо! Прудон, плюс Бакунин, плюс Кропоткин. А в итоге — бандит Махно. Вы у него не были?
— Был. Нестор Иванович… бескорыстный и честный человек. Но штаб у него — мерзавец на мерзавце! Больше чем на месяц меня не хватило. А у вас что поновее есть, товарищ прокурор?
— Вернемся к вопросу о вещи, — сказал прокурор. — Вот вы отрицаете необходимость вещей. А кольт и наганы? Ведь если бы не эти вещи, вы не имели бы возможности противопоставить свою злую волю обществу.
— Подумаешь, логика! Наделал бы дротиков.
— Но дротик — тоже вещь. И голышом в сибирскую зиму не походишь.
— Шкуру, медвежью шкуру на плечи!
— Предположим, шкура в какой-то степени заменит рубашку. Но ведь и шкура — вещь?
— Вообще логично, конечно. Но нельзя же так упрощенно, примитивно, по-детски… Может быть, перейдем к делу?
Прокурор угрюмо сказал:
— Весь этот разговор и есть дело. Нам нужно знать ваш духовный мир. Установить первопричины, толкнувшие на дикое преступление. Мы должны принять окончательное решение о квалификации преступлений — вашего и ваших соучастников. Между прочим, вы не расположены охарактеризовать своих соучастников?
— Пожалуйста! Завьялов — враг так называемой советской власти, но до главнейших принципов анархии — неограниченной свободы личности — Завьялов не дорос. И никогда не дорастет: довольно пошленький тип! Вы имеете полное право рассматривать его с позиции классовой измены и предательства. Булгаков?.. Ну, тут другое дело. Этот мальчик, если вы его сразу не расстреляете, далеко пойдет. Он будет стрелять в вас. Знаете его идеал? Знаменитый клавесин Филиппа Нидерландского.
— Что это за клавесин? — осведомился я.
— Клавишный инструмент. Вроде фисгармонии, только начиненный живыми кошками, которых при помощи системы рычагов покалывают иглы. При всех моих экспериментах я лично всегда обыскивал его карманы, отбирал финку и кастет и брал только кучером на козлы, не больше… Прошу: не сажайте вместе со мной Завьялова и Булгакова. Я очень сильный человек и прихлопну обоих! Тогда нравственная трагедия превратится в тюремную мелодраму. Это не в моих интересах.
Прокурор, подумав, спросил:
— Одиночка вас устроит?
— Это было бы последним счастьем, дарованным мне судьбой!
Читать свое дело Констанов отказался…
В суде Завьялов и Булгаков произвели на всех отталкивающее впечатление. Булгаков, упав на колени, ссылался на свою молодость, умолял пощадить, и мне подумалось, что констановская оценка этой «личности» была необоснованна.
Завьялов сказал:
— Если вы меня освободите, восстановите в партии, я искуплю свою вину.
Он торговался. Он ставил условием: «если…» После чтения приговора смертников окружили конники спецчасти. Усатый, рябой старшина скомандовал:
— Ходи на двор!.. Да не вздумайте тикать — не доживете и до законного часу.
У входа в здание окружного суда столпились люди. Констанов обвел всех презрительным взглядом, сплюнул и спросил конвойного:
— Руки-то вязать будете?
Старшина ответил угрюмо:
— На кой ляд? В сторонку не поспеешь — пристрелим!
— Видал ты его? — скривился в усмешке Констанов. — Мастера стрелкового дела!.. — И крикнул в толпу: — Пигмеи! Нищие духом! Но душу человеческую, бессмертную душу вам не убить!
Встал между Булгаковым и Завьяловым и вдруг запел: «Вы жертвою па-а-а-ли в борьбе роковой…»
— Замолчь! — рявкнул старшина. — Шкура барабанная!.. Ишь, шибко революционный!
Констанов снова ухмыльнулся:
— А что ты со мной сделаешь? Что? Зарубишь? Пристрелишь?
— А вы бы все ж помолчали, господин! — вмешался второй конвоир. — Старшина на руку скорый: он сам у белых под шомполами побывал, и такие коники страсть не уважает. Не ровен час — озлится и нагайкой благословит!
— Меня?! — изумился Констанов. — Меня — нагайкой?
— Тебя, вот именно: при попытке к бегству имеем право — нагайками.
Констанов втянул в плечи свою лохматую большую голову и зашагал молча.
Булгаков бормотал под нос:
— Вот и отжили… Вот и отжили…
И сын зубного врача всхлипывал.
Было холодно, сыро. Ветер сметал осенние листья, с шумом кидая целые охапки под конские копыта, а конвойные, вероятно, в отместку Констанову, вели осужденных прямо по лужам. Так и добрели до железных ворот тюрьмы.
На следующий день защитники дали осужденным подписать казенные кассации, нашпигованные какой-то непонятной простому смертному юридической аргументацией. В утешение сказали еще:
— Если приговор утвердят в Москве, у вас остается просьба о помиловании ВЦИКу.
— И больше уж ничего?.. — спросил Завьялов с тайной надеждой.
Старший защитник, из бывших присяжных поверенных, развел руками. Рассказал древний анекдот о царской резолюции: «Помиловать нельзя казнить», где все заключалось только в запятой.
— Но… будем надеяться. Скажу по секрету: один из членов суда написал особое мнение — он не согласен с приговором. Только меня не выдавайте, если назначат новое рассмотрение дела…
— А бывает пересуд? — поинтересовался Констанов.
— «Есть много, друг Горацио, на свете…» — защитник пожал плечами и откланялся.
Затем куда-то вызвали Булгакова, тот вскоре вернулся с продуктовой корзинкой и опять расхныкался:
— Папаша мне в морду харкнул… Ешьте, ребята!
Но первые пять дней после отсылки в Москву кассационных жалоб никто почти ничего не ел, и потому всю родительскую передачу отдали надзирателю на благоусмотрение.
Так прошли две недели.
На городок свалилась зима, закутала домишки в грязную бель и все подсыпала и подсыпала с мрачного неба, — оно чуть просматривалось в окно, забранное снаружи кроме решеток еще и ящиками.
Каждый день был наполнен томительным и тревожным ожиданием. Говорить никому не хотелось. Обычно начинал дантистов потомок:
— Все думаю, как это бывает? Небось жутко очень. Есть у нас дома картина художника Верещагина: французы расстреливают в горящем Кремле русских мужиков-поджигателей… Двенадцать ружей… Залп, еще залп, — это вторая шеренга добивает в кого еще не попали первые солдаты. А потом, наверное, офицер достреливает из пистолета…
Констанов молчал. Завьялов обрывал говоруна:
— Как же, держи карман! «Двенадцать ружей!», «Картина Верещагина!..» Нарисовать что хошь можно… А я на фронте повидал, все очень даже просто: берут такого кутьку, как ты, подводят под руки к яме, бац в затылок и — как не жил!.. Ишь, развел наполеоновскую романтику! Верно, господин главнокомандующий?
— Как вам сказать, парнокопытные… По-разному бывает. Иной раз в одиночку… дернет какой чекач тебе в черепушку из нагана, потом еще добавит в брюхо. Для пущей верности. Однако случается и «двенадцать ружей». Вот, например, в Иркутске Колчака расстреливали с уважением к этой исторической личности. И было за что уважать: гордо держал себя адмирал, достойно канонической дюжины винтовок! А нас — просто как псов пришибут.
— А ты почем знаешь? — огрызался Завьялов. — И про Колчака — откуда?
— А тебе, обезьяна, какое дело?
— Эх, из-за такой сволочи, как ты, иду на смерть!..
На этом разговор обрывался до следующих суток. Иногда Констанов подходил к дверному волчку, спрашивал у коридорного надзирателя:
— Скоро, что ли, нас?.. Не слыхал, есть что из Москвы?
Волчок в разные дни отвечал по-разному. Иногда грубо:
— Замолчь!
А то — с насмешкой:
— Как скоро — так сичас!.. Вишь, начальство мне не докладается.
В шесть часов утра начиналась поверка. Гремел засов, в камеру входил очередной дежурный по коридору и раздавал хлебные пайки; потом приносили большой медный чайник, а после чаепития появлялся помощник начальника домзака и, сделав отметку в списке, неизменно спрашивал:
— Жалобы имеются? Констанов, к вам относится! Нет? И у вас жалоб нет, Завьялов? И вы ни на что не жалуетесь, молодой человек? Тоже нет… Ну, отлично. Имею честь!..
— До чего этот помощник мне царскую тюрьму напоминает!.. — однажды с отвращением сказал Констанов, когда за поверяющим захлопнулась дверь.
— А ты и у царя сидел? — осведомился Завьялов.
Констанов ответил из Экклезиаста:
— «Умножающий познание — приумножает скорбь», гражданин бывший коммунист! Учтите на будущее. Хотя его может у вас и не оказаться.
— Чего? — не понял Завьялов.
— Будущего.
Тянулся нудный денек, наполненный тюремной повседневщиной: чай, обед, санпроверка на вошь и снова — чай… чай… чай… Пей не хочу! Этим зельем баловали. А читать смертникам было не положено.
Потом приходила тревожная, наполненная сторожкими звуками ночь, и за каждым коридорным надзирательским полушепотом мнилось то жуткое и грозное, что должно было свершиться когда-нибудь между четырьмя и шестью часами утра. И заключенные с замиранием сердца ловили каждый звук, каждый поворот ключа в замке: это за нами!..
Ночи были бессонными. Только после утренней поверки от сердца отходили страшные думки.
Констанов объявлял с зевком:
— Ну, живем пока, млекопитающиеся! Можно и соснуть маленько. Теперь — до следующей ночки.
Так прошел месяц.
Москва молчала, и судейские, и тюремные диву давались, а помощник начальника домзака товарищ Карлаков как-то сказал мне при очередном посещении этого заведения:
— Слушай, хоть бы вы написали в Москву насчет этих троих дураков. Надо ускорить, надо решать. Это же прямо бессовестно! Ведь люди, люди же, а не бумажная обложка в сейфе! Я у Колчака сидел и по себе знаю, что такое ночи приговоренного к смерти. Шепни там кому следует: пусть поторопят.
Мы написали. Но Москва молчала.
В следующий раз я сказал Карлакову:
— Насчет Констанова и компании даже областной прокурор послал в Москву телеграфное напоминание.
— Ну и что?
— Все то же. Не зря сказано: «Москва слезам не верит». Молчание! Мне бы с Колькой Чернотой повидаться, товарищ Карлаков.
— Опоздал. Вчера пришла шифровка в полночь, а через час привели в исполнение.
— Вот черт! А мы еще одно убийство раскрыли, — его работа…
— Ничего не поделаешь. Колька поступил к нам недавно, и Москва уже распорядилась, а вот эти три дурака все мучаются. Почему такая несправедливость?.. Бюрократичность вообще омерзительная штука, а в таких делах — особенно.
— Говорят, что в Америке и Англии смертники по три года ждут.
— Но ведь мы же не Америка и не Англия, слава богу! Сам дам депешу во ВЦИК.
Но товарищ Карлаков не успел дать телеграмму в Москву. Уже на следующий день произошло нечто ужасное.
Телефоны в угрозыске нервно выбрасывали отрывочные слова:
— Говорит начальник домзака… Побег… Шестеро убитых… Шайка Констанова бежала…
— Говорит начальник конного резерва милиции. В домзаке бунт… Срочно выезжайте… Посылаю на преследование…
— Это из окружкома говорят. Немедленно успокойте население и узнайте, что случилось в исправдоме. Не вызвать ли войска?
В городке начинался переполох. Начальник угрозыска скомандовал «запрягать» и резюмировал:
— У паники есть одна особенность — паника заразительна, как холера, — и тут же сам заорал в телефон: — Отключайте всех от домзака, подключите меня! Я Кравчик! Кравчик! Понимаете? Быстрее, черт вас побери совсем, барышня! Панику разводите, а работать — вас нет! — Потом обрушился на меня: — А ты что стоишь, ББ? Бери свою группу и — в домзак! В домзак!
Глядя на его багровое лицо и налившиеся кровью квадратные глаза, я подумал: вот человек — выше паники. Я пошел в свою группу и поднял всех «в ружье».
А по улицам городка уже скакали с карабинами конные милиционеры, и крестьяне, ехавшие на базар, в ужасе шарахались в стороны, отводили свои санки поближе к тротуарам. И все это ничуть не походило на что-либо паническое.
На пути к тюрьме повстречался наш народный следователь Танберг. Он поднял руку. Я приказал агенту «затормозить», и мы втиснули нарследа в кошевку. Танберг уже знал, что в домзаке ЧП, и, пытаясь закурить в тесноте, проговорил без всякой иронии:
— Доигралась тетя Фемида! Пять наганов в руках смертников — шанс беспроигрышный. А вы знаете точно, инспектор, что в тюрьме случилось?
— Бунт. Восстание. Мятеж арестантский!
Следователь — в тон:
— Чушь! Ерунда! Болтология тюремно-милицейская! Там дерзкий побег этой троицы — Констанов, Булгаков, Завьялов. Бежали и ухлопали не то пять надзирателей, не то полдюжины, и еще какого-то мужика…
Но в тюрьме, то бишь в домзаке, было тихо. Как всегда расхаживали на четырех вышках сторожевики в своих длиннополых тулупах, наводивших на размышления — от чьего большого ума повелось часовых наряжать в долгополую овчину: ни встать путем, ни опуститься на колени, ни выстрелить быстро и прицельно!
У ворот нас уже ждали, а во дворе, у входа в корпус, лежали рядком… пять мертвецов. В форме, но с пустыми кобурами. Поодаль — еще труп: бородач в тулупе и в крестьянском шабуре…
— Ереснинский, — пояснил Карлаков. — Вез тушу на базар. Ну а те, убив постового у ворот и выбравшись на улицу, трахнули мужика, овладели лошаденкой и подались за город.
В кабинете начальника домзака на диване лежал… Булгаков. Он был жив и стонал, пожалуй, только для форсу. Хлопотавший тут же тюремный врач сказал:
— Можете допрашивать. Две пули, правда, он заработал, но раны сквозные и, по сути, пустяковые. Сознание отчетливое, но сказочно труслив! Феноменально! Он уверен, что его сейчас же, немедля, вынесут и «стукнут».
Мой субинспектор Андрюша Петров промолвил:
— И надо бы!
Нарслед поморщился и коротко отмахнулся.
— Эк вас разбирает, «субъективный» инспектор!.. Ну, Булгаков, расскажите: куда намеревался бежать Констанов?
Все собравшиеся в кабинете переглянулись, и я понял, что Булгакова уже не раз допрашивало тюремное начальство по поводу того, как это случилось, но никто еще не удосужился подумать: а что же должно произойти дальше?
Я вполголоса беседовал с Карлаковым, чтоб не мешать официальному допросу.
— Все шло у нас как обычно. Только утром, часа в четыре, Констанов потребовал врача и заявил ему: «Снотворного дайте, голова раскалывается от бессонницы».
Ну, дали ему снотворного и другим обоим дал доктор чего-то… Люминалу, что ли? А утром… Надзиратель Картавцев принес кипяток и видит: не спят. Булгаков лежит на нарах и плачет навзрыд, а те двое шепчутся. Это надзиратель видел в волчок. Потом Картавцев по-обычному сказал: «Прими чай», — и приоткрыл дверь, чтобы просунуть чайник с кипятком. Тут Констанов сорвался с нар, крикнул: «А, лети, душа, в божий рай!» И крутой кипяток — надзирателю в лицо. Тот, конечно, схватился за глаза, а этот, бешеный, выдернул из кобуры наган и надзирателя — в лоб. Снял с шеи револьверный шнур и, угрожая оружием, обоих сообщников выгнал в коридор. Заметь, что те не хотели. Камера на втором этаже, по лестнице поднимался второй надзиратель, тоже с чайником, и не успел схватить наган, как и его застрелили… Тут Констанов второй револьвер сует Завьялову. «Бей, — говорит, — коридорного первого этажа, а я с дежурным помощником покончу!» Так и сделали. Дежурный помощник дремал в кабинете и не успел очухаться, как Констанов его прикончил, а Завьялов в упор застрелил надзирателя первого этажа. Все двери были открыты настежь — утро же: носили хлебные пайки и чайники… И надзиратель у ворот чаек попивал в своей будке, понимаешь? Ну, пятым трахнули и его. У ворот часовой с вышки успел два раза из винтовки в Булгакова — этот последним бежал к воротам — ну и… попал на мушку часовому. Тот ему в руку. Но врач говорит: сквозные ранения и ерундовые, кость не тронута. А револьвера ему не дали сообщники… Только Констанов, когда Завьялов возился с замком на воротах, крикнул Булгакову: «Бери у привратника наган!» А тот ответил: «Меня ранили, помираю…» Ну, бандиты сняли и пятый револьвер, и с пятью наганами — через ворота. Когда на других вышках наши опомнились и стали гвоздить из винтовок по двору, этих двоих уж и след простыл. В переулке встретили они того мужика, что сейчас стынет во дворе. То ли окончательно озверели от кровушки, а может, с целью угона подводы… И — как сквозь землю! На этой подводе…
— Погоню организовали? — перебил шумно вошедший прокурор.
— Спохватился! — иронически шепнул мне помощник начальника домзака. А вслух ответил: — Скачут уже, весь город обложен, все ходы и выходы захвачены — никуда не денутся.
Следователь закончил допрос, но подписать протокол Булгаков еле смог: правая рука действовала плохо.
— Говорит, что Констанов часто рассказывал о какой-то родне в Буграх — есть такая деревня на том берегу, рукой подать…
Прокурор распорядился перевести раненого в тюремную больницу. Нарследователь стал составлять протокол осмотра, а я, собрав свою группу, направился на бугринскую дорогу. Однако ни по дороге, ни в самих Буграх бандитов не оказалось. День уже подвигался к вечеру, тени становились длиннее, яркие блики на снегу и сугробные впадины с каждой минутой все больше и больше темнели.
Обычная наша рецептура ночных поисков в «нормальных» бандитских «хазах» или в блатных «малинах» здесь явно не годилась: они же стали бандитами только сегодня, только пять часов назад, и привычная тяга бандита в родственное логово тут исключалась. Они не были бандитами, хотя и стали ими, и они даже не знали, где искать пристанище. А поэтому и мы не знали, где искать их…
В тот час, который французы зовут «между волком и собакой», над крышами города вдруг забарабанила стрельба. Выстрелы гремели где-то в районе вокзала.
Наконец-то! Волк показал зубы…
Есть в Новосибирске одно интересное, дожившее до наших дней железнодорожное сооружение: тоннель на Чернышевском спуске. Давно его построили: кажется, еще во времена Гарина-Михайловского. Он — узенький, неудобный, этот тоннель с пешеходным движением лишь по одной стороне и с грохотом поездов наверху — там проходит пучок подъездных путей к вокзалу. И поныне на стенах тоннеля сохранились пулевые борозды и щербины, та пулевая рябь, которую выбивает наган в бетоне и цементе.
Встают в моей памяти минуты последней встречи угрозыска с Констановым…
Когда мы, подобрав по дороге брошенную подводу, с которой уже была скинута мясная туша (а ее так и не нашли, тушу эту), очутились перед тоннелем и наганы в его пустоте загремели, как обух в железной бочке, чья-то пуля настигла Завьялова. Я не знаю — может, наша, а может, железнодорожных охранников, которые метким выстрелом ссадили Завьялова с вагонного тамбура проходившего наверху товарного поезда. Не знаю. Но когда я вскарабкался на насыпь, Завьялов уже лежал, раскинув руки, и в каждой было по нагану.
В последних лучах солнца силуэтно я увидел Констанова. Он метался по вагонным крышам и бесполезно щелкал револьверами, а за ним гнался, тоже прыгая с крыши на крышу, наш агент Стасик Букаловский, комсомолец. Его звали «сыщик с усиками», и Стасик тоже щелкал пустыми револьверами, а когда и я принял на локоть свой наган, — было уже поздно.
Констанов прыгнул с крыши, сломал ногу, но сумел еще подползти к тормозившему составу и положил свою лохматую голову на рельс…
И все же самое страшное в этой истории было впереди.
Когда все кончилось, начальник заглянул к нам.
— Зайди ко мне, ББ!
В кабинете сказал сумрачно:
— Зря!
— Что зря, Викентий Юзефович?
— Все — зря. В окружной суд пришла телеграмма кассационной коллегии Верховного суда: приговор Констанову, Булгакову, Завьялову отменен. Дело переквалифицировано на 74 статью, как злостное хулиганство, и каждому определили по пяти лет…
Это и было самым страшным. Я даже сказал:
— Значит, убийцы… мы?
А наблюдающий за нашим учреждением народный следователь Танберг изрек:
— Тетка Фемида должна шагать вровень не только с часами. Эта чертова красавица, с мечом и весами, должна себе глазки развязать и не только в формуляры заглядывать, но и в сердце смотреть… Оно же — совсем не простая штука, человеческое сердце. Оно и на баррикады человека ведет, и на преступление…
— Видите ли, — начал было я, — при создании объективно благоприятных условий для субъекта, склонного к преступлению…
Следователь нервно замахал руками:
— Вот-вот. Даже говорить по-людски не можем! «Объективно благоприятные условия для субъекта, склонного…» Ведь вы делаете нужное, хорошее и благородное дело, инспектор. Зачем же вам эта книжно-канцелярская тарабарщина? Речь ведь не о Констанове и Булгакове, а о том московском чинуше из кассационной коллегии, что расстрельное дело промариновал больше месяца и не удосужился хоть пару строчек за казенный счет послать сюда! Сами мы из моральных босяков, из хулиганишек «с запросами» сотворили бандитов по всей форме!
За окном распевает свои песни февральская вьюга, и снег — всюду, как в тот памятный декабрьский день тысяча девятьсот двадцать пятого года.
И хотя на том месте, где стояла старая новониколаевская тюрьма, сейчас вознесся огромный домина речного училища, мне все мерещатся пустынный двор домзака и пять трупов, одетых в форму, с пустыми кобурами на боку, и мертвый бородач в тулупе…
Народный следователь
Тысяча девятьсот двадцать седьмой год…
Выписка
из приказа Уполнаркомюста
по Западно-Сибирскому краю
По личному составу
«…назначается Народным следователем 7-го участка Зап. — Сиб. края, с резиденцией в селе Святском энского округа, с последующим утверждением Районным Исполнительным Комитетом».
Предписание
«…с прибытием к месту назначения организовать межрайонную Камеру Народного следователя, в соответствии с Положением, утвержденным Наркомюстом РСФСР и ст… УПК РСФСР.
Утверждение Райисполкомом и вступление в должность — донести».
Три глухих удара станционного колокола. Поезд, доставивший меня на небольшой полустанок, проскрежетал замерзшими тормозами, дернулся, громыхнул буферами, и вагоны поползли в ночную даль, к Омску. Мелькнул красный фонарик. Зимняя темь, только из окна станционной конторки бросает на синий снег желтые пятна лампа-молния.
Где-то неподалеку — конское ржание, но ничего не видно…
Холод. Морозит.
— Далеко следуете, гражданин?
Передо мной огромная фигура в волчьей дохе.
— В Святское. А что — не ямщик, случайно?
— Ямщик. Курков мое фамилие. Еслив пожелаете, свезу мигом! За два с половиной часа домчу. Кони — звери… Тулуп есть… И не заметите.
— Сколько возьмешь?
— Что там! Сойдемся. Айдате… Давайте чемоданчик…
Кошева широкая, просторная — хоть свадьбу вози.
— Трогай, Курков!
Свист ямщичий, по-разбойному резкий, оглушительно врывается в уши…
— Эй, вы, ласточки!..
Рывок, облако снежной пыли, и бешеный перепляс старосибирской ямщичьей пары по набитой дороге-зимнику. Только цокают копыта коренника в передок кошевки, режет лицо ледяной ветер да заливаются шаркунцы…
— Добрые у тебя кони, Курков!..
— Чо-о?
— Говорю: кони знатные!
— А-а-а!.. И прадед ямщиком ездил… Коней знаем…
Вокруг морозная пустыня да бескрайние камыши. Озера, озера…
Час скачки. Но вот пустил ямщик лошадей шагом.
— Закуривай, Курков! Угощайся городской папироской. Сам-то святский?
— Невдалеке оттель проживаем. В Сивушине. Ране-то здесь Московский тракт проходил. Почитай, полсела на ямщине жили… А вы — к нам на должность али так на побывку, к родне какой?
— Народный следователь.
— А-а-а! Вас в Святском давно ждут. И квартера, кажись, приготовлена. Вона, как сошлось! За вами вроде два раза исполкомовских лошадей посылали, а довелось мне… случаем…
— Да задержался в городе… А что это там за огоньки? Вон справа. Деревня?
— Деревень тут на все полсотни верст не сыщешь, до самого райцентру… Волки.
— Смотри-ка? Много зверья? Нападают?
— В редкость. Нонешний год — было… Бабу одну заели… Хворая баба была, а одиношно поперлась со своей деревни в село. К крайней обедне вишь понадобилось. То ли грехи замаливать, то ли от хвори Миколе Зимнему свечку поставить… А пуржило. Ну, через два дни нашли голову да ноги в пимах…
Долго молчим.
— А на проезжих нападают?
— Не-е-е. Зверь с понятием. Учителка ишо шла обратно с сельпа в деревеньку… За карасином ходила на восемь верст. Ну, окружило волчье. И идут в пяту, наперед забегают, садятся: вроде, дескать, нет тебе ходу — смерть! Бабенка сперва в смятение вошла, а все ж догадалась: юбку порвала и — в жгут, а потом — карасином. И подожгла. Зверье — в стороны, а учителка так в невредимости и дошла до жительства. Боле не слыхать было. Волк — он над слабым да хворым куражится, а коли видит, что человек в полной силе, — ни в жисть не насмелится.
— Труслив?
— Да ить оно как сказать? В девятнадцатом, как колчаки скрозь наше Сивушино да скрозь Святское тоже отступали, так зверье за имя агромадными стаями шли… Подбирали отставших, замерзающие которые. Стреляли, пуляли колчаки, а ему, зверю тоись, наплевать! Идет валом. Вот и выходит — не труслив, а знает чо к чему… Умнеющий зверь! И характерный…
— Как это — характерный?
— А так: если в кошару попал — всем, сколь есть овечек, глотки порвет. Жрать не будет, а порежет всех. Это у него — обязательно…
— Вот сволочной зверь! Всех?
— Сколь есть! Сволочной, это верно.
— Слушай, Курков, а с колчаковцами у вас сильные бои были? Они ведь тоже… характерные.
— Да, было… Как же без этого?
— Ну а как у вас насчет грабежей по дорогам? Были банды?
— Банды не банды, а так… блуд кое-какой кажное лето случается… Особливо конокрады. Одначе и тем дороги перепаханы…
— Милиция ловит?
— И милиция тоже… А боле сами мужики конокрадишек казнят… «метят».
— Убивают самосудом?
— Зачем убивать? Всяка тварь жить хочет… А поймают мужики с ворованными конями — леву ладошку на пенек да топором по пальчикам… Не воруй!
— Да… А правую руку не рубят?
— Нет… Ну рази уж вдругорядь изловят. А которые заядлые, ну тех, бывает, и кончают навовсе.
— Нельзя так! Это еще при царе было, а теперь власть своя, рабоче-крестьянская. Бороться с самосудами надо! Беззаконие…
— Да ить, конечно, — не похвальное дело… А ну, голуби!
Снова бьют подковы о передок саней, и на поворотах заносит широкую кошеву.
Одолевает дорожная дремота…
— Тпр-р-ру… Приехали, товарищ народный следователь.
Подслеповатые домишки. Площадь с неизбежной коновязью. Каменный магазин с железными ставнями. Двухэтажный каменный дом. Еще один…
По площади ходит и гремит колотушкой ночной сторож.
Вот оно — древнее село Святское. Резиденция камеры народного следователя 7-го участка энского округа…
— Вот, следователя вам доставил. Его к кому на квартеру? Знаешь, поди, — обратился мой ямщик к старику.
Тот объяснил.
Ямщик свернул в переулок, подъехал к покосившемуся дому-пятистеннику. Кнутовищем застучал в ворота, потом — в деревянные ставни…
— Просыпайся, хозяйка. Примай своего квартеранта…
Двадцатого января 1927 года народный следователь Святского, Большаковского и Муромского районов был утвержден Районным исполнительным комитетом и начал знакомиться со своим участком, делами его и людьми.
Вот я в квартире райуполномоченного ОГПУ Дьяконова.
Он старше меня лет на шесть, сухощав и невысок. Скулы туго обтянуты коричневой от загара кожей. Впоследствии я убедился: загар этот — вечен. И зимой и летом одинаков.
С потолка комнаты свешиваются гимнастические кольца. Около печки — тяжелые гири.
Но главное в комнате уполномоченного ГПУ — книги. Книги на трех этажерках, книги на столе, книги на подоконниках.
— Много читаешь, товарищ уполномоченный?
— Много читаю, следователь… Много. Иначе нельзя. А ты?
— Да, конечно…
— Это хорошо. Наши деятели сейчас тоже к книжке потянулись, да не у всех вытанцовывается. Грамоты не хватает. Ну что ж? Рассказать тебе о районной советской власти?
— Обязательно.
— Гм… Председатель РИКа Пахомов… Лет ему уже… к пятому десятку подбирается. Бывший начальник уголовного розыска, при колчаковщине — партизанский вожак. Мужчина «сурьезный» и большой законник. Упрям, очень упрям… Ну что еще о нем?..
— Я с ним уже познакомился. С первой встречи предупредил, что, если из округа не будет соответствующего отношения, не станет отапливать камеру…
— Вот-вот. А если будет бумага с печатью — дровами завалит.
— Ну, у меня печать своя…
— Тогда ты обеспечен… Секретарь райкома Туляков. Хороший человек, прекрасный коммунист… Всем бы взял, да малограмотен. От «пущай» еще не ушел. В будущем году поедет учиться. Учти — в разговорах вспыльчив и пытается командовать… Заврайзо Косых. Тоже бывший партизанский командир. Политически хорошо подкован, но окружен кулацкой родней. Принимает подношения. С ним еще придется повозиться.
Райком, райисполком, рабкооп, райфо, РАО… За каждым словом, обозначающим учреждение, — живые люди, живой человек, большей частью — большевик, овеянный партизанской славой, покрытый рубцами старых ранений, но — малограмотен.
Все они мечтают: учиться, учиться… Но учиться некогда. Работы — непочатый край.
— Слушай, Виктор Павлыч! А в деревне тяга к знаниям чувствуется? И как тут у вас… обстоит дело с классовым расслоением?
— Насчет тяги — а когда ее в деревне не было? Со времен Ломоносова деревня к грамоте тянется, да не выходило… Что ж тебе сказать? Тут роль избачей и учителей — огромна. А с ними не все благополучно. Много понаехало к нам городских. В крестьянском хозяйстве — ни уха ни рыла. Нужно своих учителей воспитывать. Вот в будущем году мы твердо решили тридцать человек из окончивших ШКМ оставить в районе… Вынесли такое решение и в райкоме, и в РИКе. Касательно же классового расслоения… нэп много напутал. В годы военного коммунизма было проще: вот тебе кулак, а вот бедняк!
— Как с преступностью?
— Без работы не останешься!
— А контрреволюционный элемент?
— И я на биржу труда не собираюсь… Ну пойдем, пообедаем.
— Спасибо. Буду обедать у своей хозяйки, а то обидится.
— Ну, не задерживаю… Да, вот что: ты Достоевского читал? «Преступление и наказание»?
— Читал. Не понравилось. Слишком много чернил на убийстве одной старухи…
— Конечно! То ли дело — Шерлок Холмс!
— Издеваешься?
— Издеваюсь. Не нравится?
— Разберемся.
— Не выйдет. Я сильнее. Хочешь дам «Пещеру Лейхтвейса»? Очень даже завлекательная книжка!
Дьяконов подошел к одной из этажерок, порылся в книгах и подал мне «Братьев Карамазовых».
— Читал?
— Н-нет.
— Прочитай обязательно. Я не без задней мысли: во-первых, тебе, как следователю, нужно особенно жать на психологию, во-вторых, мне, как уполномоченному, нужно знать твое развитие.
— Слушай, товарищ уполномоченный, а тебе не кажется, что ты — нахал?
— А тебе не кажется, что я ни с кем другим так бы не говорил? О том, что ты бывший чекист и почти хороший большевик, хотя и со срывами, мне уже давно известно. Еще до твоего приезда запросил необходимое… А вот где ты стоишь — «надо мной» или «подо мной»? Ведь работать придется, как говорится, рука об руку…
— Допустим — «над»?
— Не допускаю!.. Уже целый час присматриваюсь. А если так окажется — чудесно! Мне друг нужен… Не такой, чтобы шептаться, а такой, чтобы поправил, где оступлюсь…
— А если — ты «над»?
— Тогда я поправлять буду…
— Будь здоров, Дьяконов!
— Ты куда после обеда?
— Знакомиться с начмилом…
— Шаркунов — человек очень интересный. Типичный осколок военного коммунизма. Пробовал я его за уши вытягивать — не поддается. Он ведь в оперативном отношении — в твоем подчинении?
— Как орган дознания.
— А ему — наплевать! Понял? Чем ты его ушибешь? Окриком? Нельзя. Этот из тех, что по первому зову партии на штыки голой грудью бросится. Ученостью? Он лишь посмеется…
— Найду чем, не беспокойся!
— Ну, пока, самоуверенный ты человек!
Огромный, чисто выметенный двор районного административного отдела окружен завознями и конюшнями. Посреди двора — конный строй. Идет рубка лозы.
На крыльце, широко расставив ноги, стоит человек лет сорока в командирской шинели с милицейскими петлицами. На голове синий кавалерийский шлем с большой красной звездой. На левом глазу черная повязка. Офицерская шашка блестит золоченым эфесом.
— Соколов! Шашку вон! Удар справа!
Мчится по двору статный вороной конь. Сверкнула шашка, но лоза не срублена, а сломана.
— Как клинок держишь, раззява? Повторить! Вам кого, товарищ?
— Наверно, вас… Я — народный следователь.
— Слыхал. Здравствуйте. Шаркунов, Василий Иванович. Можете просто Василием звать. Спешиться! Смирнов! Остаешься за меня. Закончишь рубку — проведи еще раз седловку. Ну, пойдем чай пить, товарищ…
— Спасибо. Времени нет. Прошу подготовить все дознания для проверки.
В единственном глазу начальника милиции нехороший блеск.
— Так-с… Когда прикажете?
— Сегодня к вечеру. Кстати, нет ли у вас на примете кандидата в секретари моей камеры?
— Писарями не занимаюсь! Для меня все писаря одного хорошего сабельного удара не стоят! — И с нескрываемой насмешкой: — Не желаете ли попробовать? По лозе? Смирнов! Коня сюда!
— Спасибо. Клинком не владею… Я — моряк…
— Моряки-то на море плавают…
Ну ничего, я знаю, чем пронять таких, как ты. Браунинг, мгновенно выхваченный из моего кармана, высоко взлетел в воздух, кувыркнулся и снова оказался в моем кулаке.
— Что — в цирке работал?
Ну и дьявол!
— Вбейте вот в это бревно гвоздь наполовину. Товарищи, найдется гвоздь?
От сгрудившихся вокруг нас милиционеров отделились двое, побежали к сараю и вернулись с большим гвоздем и молотком.
— Вот сюда вбейте. На уровне глаз…
Ну, держи серьезный экзамен, товарищ народный следователь.
Пять шагов… восемь… Еще два… и еще два.
Браунинг три раза выбросил легкий дымок. Из трех одна да найдет гвоздевую шляпку.
Так, есть! Гвоздь вбит пулей. Милиционеры смотрят на меня, широко открыв глаза.
— Да милый ты мой человек! — вдруг в неистовом восторге кричит начмил. — Да где ж такое видано? Видал стрелков, видал! Но то из винтовки! А тут из такой пукалки! Ура товарищу следователю! С таким не чай пить — водку! Смирнов, Рязанцев, Тропинин! Тащите его ко мне! Арестовать его, артиста!
Как я ни упирался — день пропал. Пришлось пить водку. И пить так, чтобы — ни в одном глазу, как говорится. Единственный глаз Шаркунова все время наблюдает. Внимательно и хитро…
Домой меня доставили на лошади начальника милиции. Шаркунов провожал и все время спрашивал:
— Как самочувствие?
— Отлично… Завтра утром — не забудьте — дознания на просмотр…
— Слушаюсь! Ну и орел!.. Так, говоришь, всю Гражданскую — на фронтах? Три раза ранен?
— Дважды ранен и тяжело контужен… Да уезжай ты, сделай милость!
Утром следующего дня Шаркунов предстал перед моим столом в сопровождении своего помощника с пачкой дознаний. На замечания щелкал каблуками, позванивая шпорами, приговаривал:
— Слушаюсь, товарищ следователь! Будет исполнено, товарищ следователь!
На третий день вернулся из района секретарь райкома товарищ Туляков. Он оказался прихрамывающим человеком средних лет, с простым крестьянским, но не бородатым, а гладко выбритым лицом. На пиджаке в большой шелковой, вишневого цвета розетке — орден Красного Знамени.
— Садись… Семью не привез?
— При первой возможности… Думаю на будущей неделе дать телеграмму. Вот только мебелишкой кой-какой обзаведусь…
— Значит, не сбежишь… Не сбежишь? Фронтовик?
— Фронтовик. Не сбегу.
— Дел много. Ох и много дел! Вот тут я тебе накопил…
Он хлопает ящиками письменного стола и вынимает одну за другой бумаги с размашистыми резолюциями.
— Это из Глазовки. Там председатель сельсовета совсем закомиссарился. Орет на людей, кулаком стучит по столу. Проверишь и доложишь. А вот из Леоновки. Тут, видишь, дело хитрое: послали мы туда недавно нового учителя, а он с кулачьем схлестнулся. Вместе пьянствуют, школа по неделям закрыта. Наведи следствие. А здесь из Бутырки пишут: водосвятие устроили, черти! Арестуй попов и доставь сюда! Ну, тут таловские сообщают и тоже об учительнице: с парнями шашни затеяла! Любовь на полный ход, парни из-за нее разодрались, а дело стоит. Поезжай и сделай строгое внушение. Если нужно — хахаля арестуй и привези сюда. Подержим в РАО. Пусть охладится.
— М-да…
— Что? Испугался? Не робей — поможем!
— Да нет… Работы я не боюсь.
— Вот и хорошо. От работы сколь ни бегай — она тебя все одно сыщет… Ну, поедем дальше: в Хомутовке сельсоветчики секретаря сняли. Красного партизана. Якобы — неграмотный. А приняли секретарем кулацкого сынка. Тут, брат, дело политическое. Нужно со всей строгостью закона… Да ты что на меня уставился?
— Ничего, я слушаю. Продолжайте.
— В Ракитине попову дочку изнасильничали. Ну это ерунда, потом можешь заняться, когда освободишься!
Я прочитал заявление поповны об изнасиловании и положил в свой портфель. Остальные бумажки сложил стопочкой и оставил на столе.
— Все эти материалы, Семен Петрович, принять к производству не могу.
— Как? Что ты сказал?
— Говорю, что эти бумаги не могу принять…
— Это почему же, дорогой товарищ?
— За отсутствием признаков уголовно-наказуемых деяний.
— Да ты что — в уме?!
Туляков встал из-за стола. На лице его отобразились поочередно: удивление, злость, гадливость…
— Так вот кого нам прислали?! Так-так… Значит, классового врага защищаешь, а советская власть тебя не касаема? Пущай, значит: на местах дис-креди-ди… дискредитуют, а ты будешь поповну оберегать? Так я вас понимаю?
— Нет, не так, Семен Петрович.
Сколько ни пытался я объяснить ему роль и значение народного следователя, который был в то время в райцентрах фигурой автономной и осуществлял некоторые прокурорские функции, Туляков оставался непоколебимым. Глаза его смотрели на меня открыто враждебно.
А когда я напомнил, что для разбора аморальных поступков низовых работников советской власти в районе существует инструкторский аппарат райкома и аппарат РИКа, в его взгляде отразилось нечто новое… Так смотрят на безнадежно потерянного.
Из райкома я вышел подавленный. Вспомнились последние минуты разговора. Туляков демонстративно сложил свои «материалы» в стол, тщательно два раза повернул ключ каждого ящика, подошел к купеческому железному сундуку, заменявшему сейф, и так же аккуратно запер и сундук. Показав этим полное «отгораживание» от меня, Туляков вернулся к столу и, глядя на сукно, заявил:
— Извиняйте, гражданин. Я занят…
Я отправился к Дьяконову. Тот, выслушав меня, сказал:
— Ты, конечно, был прав. Но оба вы — никудышные «дипломаты». Знаешь, в чем твоя ошибка? В том, что забыл про Ленина. «О революционной законности». Пусть, конечно, не по данному конкретному поводу, а вообще. Тебе бы доказать, что твоя роль — революционная законность. По Ленину. И все встало бы сразу на место! Ты полное собрание сочинений Ильича выписал?
— Н-нет…
— Завтра же выпиши. Какой же ты большевик, если у тебя на книжной полке сочинений Ильича нет. Чем ты вообще в жизни и работе будешь руководствоваться? Циркулярами? Ладно, иди с миром…
…Прошло три недели. Однажды я получил отношение из округа. Прокурор писал:
«…По жалобе, принесенной на вас секретарем Святского райкома РКП(б) товарищем Туляковым, произведена проверка. Ваши действия правильны».
А еще через пару дней в камере появился сам Туляков. Он… сиял.
— Ну, дорогой товарищ, и дали же мне из-за тебя жару! Оказывается — ты был прав! Забудь! И знаешь что? Есть у меня идея одна… Сможешь сделать для районного актива доклад о революционной законности? Ну что там к чему и так дале… Кому, что и за что положено и прочее…
— И кому чем положено заниматься?
— Само собой! Только шибко функционалку не разводи. Райком есть райком! Понимаешь?
— Понимаю… Попробую справиться…
— Справишься! Законник! Вас бы с Пахомовым спарить, предриком нашим.
— Тут — другое дело, Семен Петрович…
— Да я просто так! Думаешь, секретарь райкома совсем из ума выжил? Значит, приготовь тезисы доклада. Обсудим на бюро и — давай!
Мне хочется улыбнуться: все-таки получается — «твой, дескать, верх, а моя макушка».
Вскоре в селе Святском состоялся первый от сотворения мира доклад: «Революционная законность и ее классовая сущность». А Туляков после доклада сказал:
— Здорово! Я тебя с первого взгляда наскрозь понял: этот не подведет!
Милый человек и превосходный коммунист все же не мог обойтись без «макушки». Скоро его послали учиться в краевую совпартшколу…
Самоубийство Никодимова
Весна тысяча девятьсот двадцать восьмого обрушила свое тепло на Святское как-то сразу, вдруг.
Еще стояли холодные дни, за селом резала глаз все та же, надоевшая за зиму, исполосованная следами зверья снежная целина, еще не потемнели дороги и утренники были морозны совсем по-зимнему, но однажды ночью прилетел в село теплый ветер-южак.
Прилетел и начал озоровать: гремел железом крыш, по-разбойному свистал в водостоках каменных хоромин больницы и РИКа, оторвал несколько ставен, повалил подгнившие ворота у дома вдовы Ремешковой и с рассветом ринулся дальше на север.
А в полдень заполыхало в небе ярчайшее солнце.
Не прошло и трех дней, как ощеренные иглами, грязно-серые кучи снега стали оседать и расплываться голубыми лужами, и понеслись по улицам мутные потоки, унося с собой разный, выброшенный за ненадобностью житейский хлам.
Большущий оконный «реомюр» больницы вымахал синюю жидкость высоко над красной чертой.
Рощу облепили крикливые орды грачей.
И стало ясно: пришла весна. Пришла окончательно и бесповоротно!
Ночью над селом свистели в небе тысячи крыл, и журавлиное курлыканье перекликалось с лебедиными фанфарами. Но всех перекрывает деловитый говор гусей.
— Как ко-го? Его! Ко-го? Га-га! А ты кого?
Наверное, гусихи договариваются о выборе мужей, но охотник, вышедший ночью послушать пролет, весело-угрожающе кричит ввысь невидимым птицам:
— Ага! Кого? Тебя, тебя! Ужо доберусь!
Сегодня воскресенье, и, попитавшись пирожками у квартирохозяйки, можно задержаться до полудня дома. Я оторвал календарный листок, распахнул створки окна и хватил полной грудью теплого воздуха.
Ну вот и вторая моя весна в Святском! Как-то пройдет этот год?
Зима была относительно спокойной, но я, по давнему опыту работы в уголовном розыске, хорошо знаю: весна — тяжелое время для следователя. Скоро лягут на мой стол письма о «подснежниках».
Это — не сообщения натуралистов и цветоводов.
«Подснежники» — трупы, вытаявшие весной из-под белой пелены.
Разные бывают «подснежники».
Бабенка с расколотым черепом, глухой ночью вывезенная убийцей-мужем из деревни в снега. Дескать: «Ушла ночевать к подружке в соседнюю деревню и не воротилась… Уж я с ног сбился! Искал, искал, и все без толку! Ума не приложу — куда Настя пропала? И заявление в милицию сделал, и сам искал — нет!»
Незадачливый любовник, с лицом искромсанным волчьей картечью из дробовика. «Как выехал сосед Сеньша со двора той неделей, так и не воротился. Конишка-то пришел, а Сеньши нет как нет! Неначе волки загрызли!»
Заготовитель сельпо, ехавший с крупной суммой денег и выслеженный на проселочном зимнике предприимчивым ямщиком. «А как же, встрелся, встрелся… Мы у Федосихи посидели, выпили по косушке и поехали. Он — на Гусевку, сказывал, а я — в обрат, на Журавлиху… Вот такое дело».
«Подснежники» разные, а расчет любого убийцы всегда один: сунул труп в сугроб — и дело с концом, весной голодное зверье растащит по частям.
Никто из убийц не читал римского права и не знает юридического постулата древних: «Нет трупа — нет преступления», но каждый думает именно так.
Только так не получается. Волки охотно жрут мертвечину поздней осенью, но зимой и весной предпочитают свежую баранину.
И безгласные «подснежники», хорошо сохраненные морозами, для следователя разговорчивы…
Я стою у окна, смотрю на стайку дерущихся воробьев — почему у них такая подлая манера: все на одного? Самосуд, по всей форме! И забивают насмерть! Как иной раз люди…
— Разреши ворваться?
В дверях Дьяконов.
— Заходи! Садись! Сейчас пирожков притащу.
— Не надо. О чем задумался?
— О смерти…
— Нашел время! В природе жизнь! Смотри, как наша Картас-река бушует! Ну, прочитал Хаджи-Мурата Мугуева? Крепко?
— Здорово написано!
— Петухов сказал: следующий номер нашей программы — Лидия Сейфуллина. «Милость генерала Дутова». И журнал «Сибирские огни». Ну, начнем заниматься? — спросил Дьяконов. — Во вторник Петухов будет принимать. И с нас, брат, спрос в первую очередь.
Дело в том, что новый секретарь райкома «протащил на бюро» вопрос о «самообразовании райпартактива». И теперь мы два раза в неделю прорабатываем русскую и советскую литературу. Это в районе небывалое новшество, и бывшим партизанам, занявшим сейчас районные высоты, приходится нелегко… Нам с Дьяконовым легче. Оба мы — книголюбы и оба — слушатели ВЮК — Высших юридических курсов…
— Не хочу, Павлыч… Нет настроения… Вот Желтовский зачем-то бежит… Наверное, на охоту звать…
— Все вы охотники — блажные. Дурью маетесь!
Секретарь моей камеры, семнадцатилетний Игорь Желтовский, влетел в комнату без стука и выпалил с передышками:
— Никодимов… только что… покончил… с собой!
— Ты что болтаешь?!
— Кто тебе сказал?!
Игорь шмыгнул носом. Когда он волновался или злился — всегда шмыгал. Эту привычку он сохранил до седых волос и прокурорских вершин.
— Никто не сказал… Вернее, все сказали. Они все у предрика в кабинете… Вас вызывают. И к вам, товарищ райуполномоченный, на квартиру послали. Утопился… Бросился в Картас.
Утопился Аркадий Ильич Никодимов! Наш веселый, остроумный, добродушный и отзывчивый секретарь президиума райисполкома. Сама мысль об этом была чудовищно нелепой. Спокойный, уравновешенный человек лет тридцати пяти. Женат на хорошей, интеллигентной женщине-учительнице. Жили душа в душу! Считался отличным работником… Собирался вступить в партию. Да что за чертовщина!
…В кабинете предрика Пахомова собрался весь районный актив. Уполномоченный угрозыска докладывает:
— Рано утром жительницы вышли полоскать белье…
— Что ж их ради воскресенья на реку понесло? — перебивает хмурый Пахомов, хотя это совершенно не относится к делу.
— Завтра опять праздник, — поясняет Дьяконов, — какой-то Егорий вешний…
— Так вот, — продолжает уполномоченный, — Аркадий Ильич прошел в конец мостков. Там свайные мостки, знаете, где летом лодки стоят? Женщины окликнули, предупредили, чтобы не упал в реку. Вода бешеная, весенняя. Аркадий Ильич обернулся, махнул прачкам рукой и бросился в воду как был в одежде. Женщины рассказывают, что два раза видали, как из воды поднялась рука Никодимова, а затем он скрылся из глаз за поворотом реки, там, где наш мост…
Уполномоченного розыска дополнил Шаркунов:
— Меры приняты. Тело ищем. По берегам поехали конные милиционеры.
— А лодки, лодки?! — волновался Пахомов. — Надо проверить: вышли ли на поиски лодки?!
Но тут оказалось, что ни одной годной лодки в селе нет — все текут.
— Черт знает что! — возмутился Петухов. — Неужели вы здесь за восемь лет советской власти не могли при пожарной части организовать спасательную службу?!
Кто-то напомнил, что Картас весной беснуется, а летом — курице по колено.
— Какого парня потеряли! — горестно вздохнул заврайоно Рукавишников. — Какого парня! Окрисполком его всем в пример ставил… Поэт был.
Я вспомнил: да, действительно, Никодимов писал стихи. Даже печатался в окружной газете.
И еще вспомнил свой первый разговор с погибшим. Никодимов готовил проект постановления РИКа о моем утверждении в должности.
— Тяготит меня членство в президиуме, — сказал Аркадий Ильич, когда мы разговорились, — по натуре своей не имею склонности командовать людьми. Да и генеалогия неподходящая: все Никодимовы — или учителя, или попы…
Затем из разговора выяснилось, что это вполне интеллигентный человек, кончивший учительскую семинарию, и один из немногих хорошо грамотных бывших партизан.
Партизанил Аркадий Ильич в одном из алтайских отрядов, имел партизанский значок, но говорил об этом всегда со смущенной улыбкой.
Таков был Аркадий Ильич Никодимов.
И вот теперь его нет. В чем же дело?!
Что за причина самоубийства?!
Именно это и спросил секретарь райкома Петухов, смотря на меня в упор.
И все смотрели на меня.
Оставалось только встать и заявить официально:
— Приступаю к производству предварительного следствия по делу о самоубийстве Никодимова. Товарищей, имеющих какие-либо сведения, соображения или документы, касающиеся данного случая, прошу зайти ко мне в камеру.
В основу расследования каждого самоубийства положено решение трех неизвестных: а) самоубийство или замаскированное убийство; б) если самоубийство неоспоримо — причины его; в) не было ли виновных, вынудивших икса совершить самоубийство.
Уголовным кодексом предусмотрена статья, карающая за понуждение к самоубийству.
На первые два вопроса нужно всегда отвечать в самом начале следственного производства.
Свидетельство двух прачек само по себе исключало любую версию о насильственной смерти. Таким образом, ответ на первый вопрос может считаться решенным: да, самоубийство!
Итак, нужно приступать к решению неизвестного «б». О неизвестном «в» заботиться еще рано. Да и практика показывает, что с этим пунктом следователь встречается чрезвычайно редко. Существует он больше ради проформы.
Зампредседателя РИКа Пастухов, с которым Никодимову приходилось чаще всего обращаться по службе, на допросе сказал:
— Последние дни он все какой-то сумной ходил… Вроде сам не свой… Я его спрашиваю: что, мол, с тобой, Аркадий? Может, говорю, с женой нелады или еще что случилось? Он ответил: так, просто так, говорит, товарищ Пастухов… Грусть беспричинная… На меня, говорит, весной всегда находит тяжелое настроение… Не беспокойся. Пройдет!
Покончив с первыми краткими вопросами, я созвонился с Дьяконовым:
— Сходим к нему на квартиру, Павлыч?
— Обязательно… Заходи за мной, тебе по пути.
Жена Никодимова, худенькая болезненная женщина, в эти трагические дни отсутствовала — лечилась от туберкулеза в далеком санатории. Районные власти послали ей телеграмму, составленную в осторожных выражениях…
Супруги, к счастью, были бездетными.
Комната Никодимова если и поражала чем, то лишь аккуратностью и чистотой. Простая самодельно-крестьянская мебель, окрашенная «вохрой», аж блестит — до того вымыта! Помнится, еще моя квартирная хозяйка говорила, что к Никодимовым ходит делать уборку и мыть полы некая Нюрка, санитарка больницы.
В шкафу скромная одежда, белье, охотничьи принадлежности.
В единственном ящике стола, покрытого чистейшей скатертью, разная мужская мелочь, замки ружья и — обе пружины — поломаны. Само ружье с отвинченными замками стоит в углу за койкой.
Мы с Дьяконовым переглянулись: вот почему река, а не пуля!
Внимание привлекла выпуклость скатерти на столе. Подняв скатерть, увидали толстую тетрадь, сшитую из нескольких школьных.
Единственная запись в тетради — незаконченное стихотворение.
Жизнь моя — измученная кляча…
Приведенная в обдирный двор.
Что же… Я спокоен. Я не плачу,
Собственный встречая приговор…
Знаю я, что солнце не потухнет,
Петь в лесу не перестанет соловей,
Если…
Здесь стихотворение обрывалось, и конец страницы был наискосок разорван широкой чертой острого пера. Сломанное перо торчало в ученической ручке, валявшейся под столом…
— Черт, как воняет! — поморщился Виктор Павлович. — И лекарством каким-то пахнет и особенно… Чувствуешь? Керосином…
Действительно, в комнате пахло керосином.
— Наверное, пролили… Ну, давай посмотрим постель.
На постели не было ничего интересного.
— Ни-че-го!.. — вслух сказал я.
— А знаешь, керосином-то пахнет от матраца, — отозвался Дьяконов. — Клопов выводили… Ну, попробуем поговорить с хозяйкой…
Но расспросы квартирохозяйки Никодимова остались безуспешными. Девяностолетняя без малого, полуглухая, полуслепая старуха ничего не могла сообразить и только сама спрашивала:
— А што, батюшка, што Аркаша-то шкоро вернешя? Фатеру-то как, батюшка? Иде же Аркаша? Заарештовали вы ево, што ли?
Дьяконов смеялся, а я напрасно старался объяснить:
— Не вернется твой постоялец!.. Самоубийством он покончил. Самоубийца, утопился квартирант твой, бабка…
Бабка отвечала:
— И шибко убился, болезный? Шходить бы проведать, да ноги не ходють…
— Утопился, говорю! — кричал я в ухо старухе.
Наконец, уяснив смысл происшедшего, старуха удовлетворенно и спокойно заявила:
— Шпомнила! Бабы-прачки яво утопили… Фекла Прокудкина, штерва… Бешпременно Фекла… Путался с ей Аркаша…
— Новая версия, — сквозь смех сказал Дьяконов. — Держись, следователь! Вон как дело повертывается!
Пришло время засмеяться и мне: Фекле Павловне Прокудкиной, свидетельнице происшествия, больничной прачке, было за шестьдесят…
Дав эту целевую установку, старуха замолчала. Только губы беззвучно шевелились, словно перемалывали жвачку…
— Черт побери! — ругнулся Дьяконов, когда мы вышли из пропахшей керосином комнаты на воздух. — Хоть бы записку оставил!
— А стихотворение? Мало тебе этого? Что, ты не встречал людей, разочарованных жизнью?
— Ну ладно, пойдем-ка на берег, узнаем: как там с поисками тела…
Трупа все еще не нашли, хотя плавали уже пять лодок и багорщики тянули по дну реки самодельный трал. Работать было очень трудно: весенняя река буйствовала и несла много лесо-плавника.
На третий день утром Игорь протянул мне запечатанный сургучом конверт из свежей почты. Это было… письмо Аркадия Ильича.
Он писал:
«Знаю, что доставлю вам много хлопот и вы, с присущей вам добросовестностью в работе, будете долго доискиваться причину, толкнувшую меня на добровольную смерть. Вот поэтому я и пишу. Хочу рассказать вам все, всю правду. Я — сифилитик…
Понимаете? Си-фи-ли-тик. Отверженный. Это открытие я сделал совсем недавно, хотя предполагал о болезни еще несколько лет назад. Над нашей семьей тяготеет проклятие: наследственный сифилис. И вот когда мне уже перевалило за тридцать и я полузабыл об этом большом несчастье, началом которого обязаны мы, Никодимовы, прадеду Ивану — попу-расстриге, пьянице и развратнику — несчастье свалилось на голову!
Выехал в город, показался врачу Лейбовичу. Тот меня успокаивал, убеждал подождать с выводами. Но я видел по его лицу, что лжет.
Да и кому лучше знать, как не мне? Не хочу гнить заживо! Лучше уж — одним разом! Я и в государственную больницу ходил. Там то же: успокаивали, словно ребенка. А язва говорила: пора кончать! Прощайте. Не трудитесь слишком много над трупом человека, покаравшего самого себя за грехи предка, которого я никогда не знал и не видал, даже на фотографии».
На этом письмо кончалось, но за подписью шел постскриптум:
«Об одном прошу вас: пусть никто никогда не узнает об этом письме, кроме властей. Жена моя здорова — я всегда оберегал ее от этого ужаса. Она ничего не знает и пусть никогда не узнает. Хватит с нее и чахотки. Похороните мое тело где-нибудь подальше.
Аркадий Никодимов».
Взволнованный, я прочитал письмо дважды… Итак — тайна раскрылась. Но дело все равно надо доводить до конца. Не разыскан труп. Надо допросить врачей. Нужно ехать в город…
Частно практикующий врач Лейбович показал, что Никодимов действительно обращался к нему незадолго до самоубийства.
Врач собственноручно написал в протоколе допроса: «Утверждать, что язва была безусловно люэтического характера, я не берусь, не будучи венерологом. Во всяком случае, требовались длительная проверка и исследование крови, но больной был в отчаянии и утверждал, что у него наследственный сифилис. Успокоить его я не смог, и он ушел в возбужденном состоянии, а больше на приемах не появлялся».
Государственная больница выдала справку:
«Никодимов А.И. обращался в больницу в венерологический кабинет по поводу подозрения на сифилис. Имелась язва в правом паху. Данные анамнеза: наследственный люэс. Направлен на РВ, но в лабораторию не явился и в больницу больше не приходил».
Врач-венеролог заявил:
— Помню, помню… у него была огромная и странная язва в паховой области. Сильно запущенная. Диагностировать сифилис я, конечно, без реакции Вассермана не мог. Но больной исчез из поля зрения, а взять его на учет без твердой уверенности в люэсе больница не имела права.
Я спросил:
— Так вы не уверены в сифилисе?
— Видите ли, на определенных этапах развития этой болезни внешние проявления ее часто носят несколько неожиданный характер…
— Простите, доктор: мне просто нужно знать — был у этого вашего пациента сифилис или что-либо другое?
Врач обиделся.
— Странные вы люди, товарищи юристы! Всегда у вас какая-то категоричность! Ну а если я вас спрошу: можно ли по наружному виду трупа человека, умершего от яда, сразу определить, что здесь — убийство или самоубийство?
— Нет, разумеется…
— Ну слава богу! Так чего же вы от меня требуете? Вспоминаю еще, что у этого больного была подозрительная краснота на спине и в полости горла… И вообще какой-то очень неопрятный человек! Воняло от него потом, керосином, еще чем-то!.. Очень, очень неопрятный товарищ!
Когда я вернулся из города, Игорь ошеломил меня еще в дверях:
— Никодимова нашли! Вот, читайте!
Труп Никодимова обнаружили далеко, в другой сибирской реке на месте слияния с нашим Картасом.
Милиция прислала сообщение:
«Нами обнаружен утопленник, похожий на приметы, разосланные вами. Мужчина средних лет. Труп сильно обезображен рыбами и плавником. Лицо деформировано. Конечности уже перешли в состояние жировоска… Цвет волос — темный шатен, как вы пишете, и волосы длинные. Усов и бороды нет. Поскольку у нас и в соседних РУМах нет заявлений об утопленниках, полагаем, что обнаруженный нами есть утонувший гражданин Никодимов А. И.
— Заготовить постановление о прекращении дела за отсутствием состава преступления? — спросил Игорь.
— Постановление? Нет, подожди… Пиши телеграмму:
Корсакова РУМ Григорьеву срочно есть ли трупе язва паховой области также немедленно шлите одежду трупа посылкой.
— Да, вот еще вам телеграмма из Абастумана:
Положение Никодимовой безнадежное выехать не может смерти мужа не сообщили главврач Тихонов.
— Ну что ж поделать? Отправляйся на почту, а мне давай всю корреспонденцию и газеты.
Тысяча девятьсот двадцать восьмой год…
Гибнет экспедиция Нобиле. Ледокол «Красин» спасает «Гордость Италии». Растет Днепрогэс. Строятся другие гиганты индустрии. Колхозная сеть — все крепче. Середняк примеривается и взвешивает «чо к чему», его все больше «тянет» к коллективу.
Но… За границей лорды и магнаты капитала мечут громы и молнии против Страны Советов. А дома «правые» путаются под ногами партии, выдвигают свои «тезисы», пытаются тащить страну от гигантов к ситчику… В деревне кулак все чаще лезет на сеновал за обрезом…
Ну а теперь официальная почта. Начнем с этого пакета с семью замками, то бишь с пятью печатями и грифом: «“Секретно”, серия А».
«В связи с резким поднятием уровня народного хозяйства, курсом на ликвидацию частновладельческого капитала, принудительным сокращением нэпманского торгового оборота и наступлением на кулака в сельской периферии отмечается оживление классово враждебных элементов, повсеместно оказывающих упорное сопротивление. По краю зарегистрирован ряд террористических актов, направленных на совпартактив и маскируемых бытовыми обстоятельствами и обстановкой. Предлагается: при расследовании дел об убийствах самым тщательным образом изучать мотивы убийств, классовое лицо преступника и жертвы. При первых признаках политических мотивов убийства — квалифицировать преступления не по ст. ст. 136 и 137, а по ст. 58–8 УК РСФСР. Мерой пресечения избирать содержание под стражей с особо-строгой изоляцией. О всех подобных делах немедленно докладывать в округ и всю работу контактировать с уполномоченным ОГПУ…»
Прочитав, я пошел к Дьяконову.
— Здорово, Палыч! Получил циркуляр?
— Получил… А что, интересный?
— Таких еще не было…
— А нам, собственно говоря, не очень и нужно!.. Он у нас и в сердце, и в партбилете давно отпечатан.
— Но все же! Я к тебе насчет дела Воеводина, ну это убийство из ревности… Убитая-то — член сельсовета, делегатка… А муженек, сам знаешь — того! Как думаешь?
— Ничего он не «того»! Квалифицируй по сто тридцать седьмой. Допроси этого сукиного сына Козырева, которого Воеводин ранил… Он выздоравливает, к сожалению, кулацкий донжуан! Самая пошлая драма на почве ревности, и никакой тут политики нет! А что Воеводин пьет или, вернее, пил до убийства без просыпа — это уродство, конечно, но еще не… словом, понимаешь?.. Проснулись в человеке дикие инстинкты — и убил. Ну убил и — получай по заслугам.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги У чужих берегов (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других