Автор книги, родившийся в 1941 году в Ленинграде (в проходном дворе от улицы Желябова – сквозь Невский – до набережной пушкинской Мойки и Зимней канавки), не покидавший его надолго (разве что кроме солдатской лямки), предлагает читателю как опыты ленинградской прозы изборник лоскутных мозаичных рассказов о своей интересной и весьма занимательной жизни. Окрестности этих мест, фасады, улицы, дворцы, сады, памятники, каналы – то есть то, чем отличен Заячий остров от всех островов на планете Земля, сформировали его как личность и толкнули в профессию писателя-краеведа и библиографа. А их «задушевность» (слово, вынесенное нами на титул, по Анциферову) – это в первую очередь его родители, близкая родня, друзья, ученые-коллеги и Поэты: от Пушкина до Блока и Мандельштама, от Шолом-Алейхема и братьев Нобель до Владимира Набокова, плавающие и путешествующие вместе с ним там, где его застала творческая судьба, – как в Старом, так и в Новом Свете.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Мы жили на Желябке. Опыты ленинградской задушевной прозы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
© Евгений Б. Белодубровский, 2023
© В. Ребрий, иллюстрация, 2023
© ООО «Реноме», 2023
Человека окружают маленькие надписи, разбредшийся муравейник маленьких надписей: на вилках, ложках, тарелках, оправе пенсне, пуговицах, карандашах. Никто не замечает их. Они ведут борьбу за существование. Переходят из вида в вид до громадных вывесочных букв!
О ты! О ленинградский воробей!
Тебе даю я высшую отметку.
Ведь сколь из пушек по тебе ни бей,
Ни разу не был ты посажен в клетку.
Пусть доброхоты кормят голубей
И канарейкам — корм за щебетанье,
А неказистый юркий воробей —
Он сам везде добудет пропитанье.
Он не летает в дальние края,
Не унывать привык и в зной, и в стужу.
Стихия городского воробья —
Кусты дворов и на Желябке лужи.
Весь птичий мир мил сердцу моему,
Но коль слагать из них кому-то оду,
Я без сомненья сторону приму
Лихого воробьиного народа.
Фото Скотта Гельбаха. Тель-Авив, 2021 год
Мы жили на Желябке
Нашему управдому Виктору Карловичу Вайхту
Мы жили на Желябке, угол Невского, напротив аптеки. В наш дом попала бомба и убила дворничиху Поленову, мамину сменщицу. Кусок этой бомбы (снаряда) застрял в стене нашего подвала под черной лестницей. Сначала мы, дети, его боялись, а потом — привыкли.
В том подвале все мы, жильцы с нашей черной лестницы, держали дрова, берегли каждое поленце, аккуратно укладывали один в один, крест-накрест для просушки в такие, в полметра высотой, типа этажерки так называемые «костры».
И по надобности спускались туда, в жуть, прямо вниз под лестницу, в глубь кромешную, на вечно сырой простуженный земляной пол за дровами со свечкой, фонариком или с керосиновой лампой, ибо там всегда было темно страшно в любое время года. Найдите человека моего возраста, отрока, мне подобного, кто бы в те годы не боялся подвалов и чердаков!
…Даже когда инженер Покорский (это тот Покорский, инженер-телевизионщик, одинокий из 19-й квартиры (наша 17-я ниже этажом), который, когда мы с братом Толькой подросли, брал нас с собою каждую субботу в мужскую баню на Гороховой и хлестал нещадно в парилке вениками, которые мы с гордостью несли через весь проходной двор на Мойку) провел туда свет (чтобы он горел, надо было тащиться к ним в коммуналку и просить кто был на кухне — включить, и так далее, тоже примета…). Но и с лампочкой под сырым потолком от этого света светлее на душе не становилось, да еще тени от стен и от нас не веселили, хотелось скорей наружу…
И торчал он там, снаряд этот, таким корявым зубчатым сталистым гребешком и выхолощенным истертым конусом, скобой в стене под лестницей как восклицательный знак — всё мое детство и юность. Вот кому как, а мне он был в самый раз, потому что служил подмогой на все сто, когда я, вылезая обратно из темноты на свет с вязанкой дров — или на закорках или на локте под самым подбородком (сколько унесешь), а тут ухватишься за эту корявую скобу свободной рукой, как за сучок, передохнешь и пошел дальше, без потерь…
Да-да, не смейтесь, за бомбу — как за соломинку, легко сказать, не то вот-вот упадешь с ценной поклажей, опять двадцать пять, расстроишься, чуть не заплачешь, да еще нос расквасишь, а кому хочется показать свою слабость — да никому… А тут в помощь — немецкий снаряд.
Большая Конюшенная улица (в советское время ул. Желябова). Фото 1900-х годов
Вот они, те самые «странные сближенья», так подчас мучившие Пушкина! Особенно когда солнышко заглядывало и туда, под лестницу, вражий кусок цилиндрической стали блестел, пускал зайчики куда попало. Мама, уходя на работу, кричала мне, свесившемуся из окна нашей кухни, на прощание: «Женька, Пушкин, смотри — весна пришла…»
«Пушкин!!! Пушкин!!! Вернись сейчас же домой, надень пальто, вспотеешь, простудишься и умрешь, — кричит моя Мама на весь двор, высунувшись из фортки кухонного окна нашей коммуналки на Желябке. — Где мой сын? Я его не вижу! Люди, Сява, Сява, что ты околачиваешься без толку, просто так, брось книгу и лучше найди Пушкина и скажи, что его Мама зовет его домой, голос потеряла совсем…» Сява, долговязый, губастый как африканец, Сявка Абрамов, усыновленный сын своей бездетной тетки Брони, сидит на ящике, вижу его — как сейчас вас, закутанным по шею, с книжкой, вот он что-то бубнит, слышит мою Маму, но с места не двигается и, просто задрав голову к небесам абы куда, заревел во всё горло, сложив губы свои в трубочку иерихонскую, на весь проходной двор: «Пушкин… Пушкин! Тебя Мама зовет…» — и так раза три… «Зачем?» — кричу, наконец, я в ответ на Сявкин рев с крыши старого гаража или конюшни, где мы с Фиркой Лю и Ромкой Рэ строим хижину Дяди Тома. «Куушшшаать, — был ответ, — куушшшаать».
Про Эсфирь Лютину будет отдельный рассказ, хоть можно даже оду, а вот про «Хижину…» — только здесь и сразу.
Всё очень просто. На мои девять лет Мама подарила мне «Хижину Дяди Тома» — книгу из серии «Библиотека школьника». С картинками, которые много больше бередили и тревожили мою детскую душу и фантазию, нежели «сам текст». Мог ли я знать тогда, что автором этих картинок, совершенно наглядно переносивших меня к жизни и быту гордых американских негров, попавших в рабство, и их злобных толстых белых хозяев, был художник Борис Федорович Семенов. Дядя Боря — друг Даниила Хармса, Филонова, Алейникова, автор «Чижа и Ежа»: и всё-то «из первых уст». Скажу (не без гордости), что намного позже я со своей настырностью, любопытством и жадностью к той поре подвигнул дядю Борю к написанию и публикации воспоминаний, зароком чему послужили дружеские (всё больше в кассовые дни) прогулки по Невскому из редакции журнала «Нева» (дом 3; с перекуром в Казанском садике), где дядя Боря служил главным художником. Остается добавить, что «Хижина…» с этими дяди Бориными иллюстрациями (библиография — наука не менее нужная и ответственная, нежели, скажем, математика или атомная физика) выдержала с 1949 по 1956 год более десяти переизданий стомиллионными тиражами. Вот браво, вот — успех, вот — награда… А совсем недавно я, отвернувшись памятью к тому чердаку, достал эту дорогую мне «Хижину…» и вдруг обнаружил что автор Послесловия — Ефим Григорьевич Эткинд, Гуру, наставник целого поколения (если не двух) из числа моих сверстников на пути в науку, выдающийся ученый, тогда уже находившийся в опале у властей всех мастей, профессор, вынужденный пробавляться рецензиями и предисловиями для детских книжек…
Всё так или почти так, но Пушкин и правда — это про меня! Мое, повторяю, прозвище, мой оберег в первоначальном радужном смысле этого слова, такой вот подпоясанный веревкой божок из мочала за окошком или самодельный сверчок с рожками в пальто из рогожки на антресолях нашей блокадной коммуналки на Желябке. И мне с ним жить-поживать, сколько бы еще лет не прошло, сколько бы еще юбилеев мы не отплясывали с родными и друзьями и сколько еще польт мне суждено сносить-переносить вместе со своими или чужими галстуками, рубашками, башмаками, беретами-жилетами-пиджаками (а выгорит «судьбиной» — аж фраков с фалдами), а перчаток сколько, варежек — пруд пруди. И стоит мне (ныне скорее в мыслях, чем наяву) ступить в мои пенаты, как мой оберег тукается мне в спину или в рукав и теплится и отзывается во мне (как говорила тетя Хая, мамина старшенькая сестра) «всеми фибрами души». А всего-то пустяк, пенаты мои (Заячий остров и Ко) — всего ничего. Невский — четыре угла, Петропавловка, пара-тройка мостов, одна Канавка, река одна, да и то Мойка (зелено-ржавая, хладная и печальная в любое время года), окрест — два Собора: Исаакий да Казанский, две площади: Дворцовая и Конюшенная, одна Арка Главного Штаба, одна средняя школа — потёршая, основанная чуть ли не при Петре-батюшке, один за́мок — Инженерный, одна Капелла, Зимний и Аничков дворцы, Кутузов со строгим Барклаем де Толли, да два (опять же) городских сада: Сашкин и Михайловский. Чем не Пушкин! Да вот он — рядом. Гляньте его биографию, деваться некуда (хотя бы лет с 13-ти — потом лицейских и потом, потом — аж до пресловутого камер-юнкерства). И там же, то там то сям, то тут то рядом, вблизи или поблизости этих 13 точек на карте моего Заячьего острова — вы везде отыщите и найдете и меня, кругло-щекастого, чернявого, вертлявого, куче-кучерявого в завитках-колечках славного мальчугана, похожего на арапчонка с губами негритоса в светлой (пусть это будет — лето) рубашке типа апаш с закатанными выше локтя рукавами из ДЛТ (такую турецкую апаш носили почти все мои сверстники, пацаны в нашем микрорайоне, но никто из них даже черточки какой от Пушкина не имел). Видимо, я и вправду чем-то напоминал юного Пушкина, внешне сильно похожего на единственное прижизненное хрестоматийное изображение Пушкина-школяра в юности кисти то ли поэта-безумца Батюшкова, то ли любимого лицеистами скромного учителя рисования и черчения по фамилии Чириков (пушкинисты до сих ломают копья, кто же был автором этой акварели). Истину же знали два человека, два первенца из «племени» пушкинистов XX века: Н. П. Анциферов и Ю. Н. Тынянов; но святой Николай Павлович по характеру терзался в сомнении, а безупречный Юрий Николаевич, который знал и чуял о Пушкине всё, просто не успел — умер в Москве (там, где родился некогда в 1899-м его Пушкин; вот они, те самые «странные сближенья», вот genius loci) в 43-м военном году…
Две мамы, я и маца
Фирка была в девятом, я в седьмом, пацан… Фиркину Маму и мою звали почти одинаково: моя — Лина, ее — Лиля, и обе — Марковны и одного роста, обе рыжие и у обеих мужья погибли в войну, так что я всегда считал (и сейчас считаю, хотя это и не так совсем), что они тезки. И даже ближе — как сестры: в праздники, на Новый год, на День Победы, в женский день, а то и просто в воскресенье они бережно, на виду у всего двора носили друг дружке свои угощенья на пробу, то форшмак, то рубленую селедку и обязательно что-нибудь выпечное — самое большое лакомство, короче — делились… А однажды Лилия Марковна через Фирку доверила мне отнести Маме что-то особое в коробке из-под ботинок и просила не открывать и передать Маме прямо в руки. Я, конечно, пообещал не трогать, но сделал наоборот. И только зашел на нашу лестницу, размотал нитку и открыл — в коробке лежала маца…
Дворовый мальчик, я с самого детства мечтал быть писателем или ученым. Ибо родился и вырос в самом центре, в Нобелевском Доме, на самых углах Большой Конюшенной, Невского и Мойки, вблизи «Демутова трактира», Конюшенной площади, Шведского переулка, Эрмитажа и того самого дома, где в снятой наспех квартире, окнами на грязный каретный двор и на сарай, весь в долгах и малых детях, на чужом протертом топчане, среди любимых книг умер великий Пушкин и где (бывают, бывают, еще как бывают «странные сближенья»!) в верхних этажах жили-были по коммуналкам мои закадычные друзья и одноклассники…
Там же, на тех же углах, берегах и каналах жили сверстники, поклонники, друзья и недруги Ахматовой и Зощенко, Тынянова, герои Гоголя, Герцена, Достоевского, Константина Вагинова и бессмертного Осипа Мандельштама (все вкупе мои будущие герои, мои арлекины)… А ранее хаживали туда-сюда, от Марсова Поля к Фонтанке-реке и на Аничков (ударение на «и», чтоб не путали) мост (и тем же макаром обратно) — бритые невские щеголи пушкинского, не слишком далекого времени в штрипках, зеваки витрин и гостинодворских лавок и — прямиком в кондитерскую «Вольфа и Беранже»…
Открытка на 8 Марта
Мы с братом покупали такие открытки в киоске на первом этаже ДЛТ (Дом Ленинградской Торговли, ул. Желябова, 25), где нас уже знали. Киоскера звали Степан Иванович. На открытку мы копили деньги. Степан Иванович подбирал нам картинку с букетом и всегда спрашивал: сколько лет Маме, какие у нее волосы и так далее; я тогда сказал, опередив брата, что наша Мама самая красивая и что она носит береты; а тогда ей подойдет этот букет.
Недавно для этой книги я нашел в интернете полустертую на открытке фамилию автора букета — Д. Астапова (см. внизу картинки). И оказалось, что её имя — Дебора Михайловна Астапова и что она известный автор целой серии почтовых открыток с ею изобретенными (составленными) букетами, цветы же живые тогда были очень дороги, хоть сейчас заказывай. Умерла в 1991-м, вот ведь мог бы найти и поблагодарить.
Однажды наш Степан Иванович вылез зачем-то из боковушки своего киоска, и мы увидели, что он без ноги, то есть вместо ботинка — протез… Я чуть не заплакал, хотя не был большим «плаксой-ваксой». Степан Иванович заметил «это дело», потрепал меня по щеке и весело так сказал: «Ничего, Пушкин, сделаю новый и еще тебя обгоню»…
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Мы жили на Желябке. Опыты ленинградской задушевной прозы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других