1. Книги
  2. Биографии и мемуары
  3. Зельфира Трегулова

Искусство как выбор. История моей жизни

Зельфира Трегулова (2024)
Обложка книги

Невероятная история жизни одного из самых успешных и известных отечественных искусствоведов и выставочных кураторов Зельфиры Трегуловой, рассказанная ею самой, — история о том, как девочка из Риги, полюбившая искусство, стала крупнейшим специалистом по современному искусству и директором Третьяковской галереи (с февраля 2015 по февраль 2023 года). Зельфира Трегулова впервые раскрывает свою личную историю, делится уникальным опытом создания выставочных блокбастеров, предельно искренне пишет о семье и друзьях, о коллегах и единомышленниках и о многих интереснейших событиях культурной жизни последних десятилетий ХХ — начала XXI столетий. Это взгляд изнутри на те процессы, которые мы, зрители, видим уже только в завершенном виде в стенах лучших музеев мира. В книге представлены никогда не публиковавшиеся фотографии из личного архива автора.

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Искусство как выбор. История моей жизни» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Университет. Учителя. Соученики

Вспоминая 1972 год — год окончания школы и поступления в МГУ, — я не могу не поблагодарить еще раз моих родителей, которые не давили на меня «ты должна обязательно поступить в вуз», а приняли решение, что они отпустят меня в Москву сдавать экзамены, а там будь что будет, поступлю — отлично, не поступлю — вернусь в Ригу, поработаю, повзрослею, подготовлюсь и поеду поступать на следующий год.

Отец дал деньги на поездку, поселилась я у студенческой подруги моей мамы, той самой, которая вышла замуж в сорок с лишним лет и работала на Мосфильме звукооператором, по преимуществу у Леонида Гайдая. Ее муж, человек особенного обаяния, отсидевший с десяток лет в лагерях, встретил меня на вокзале и привез к ним в малогабаритную квартирку рядом с метро «Краснопресненская». Чтобы дать мне возможность свободно заниматься, они даже уехали на дачу — это было то самое лето 1972 года, когда в Москве стояла страшная жара, а я, вместо того чтобы зубрить историю и литературу, глотала книги из их обширной библиотеки. В общем, если быть до конца честной, готовилась я не очень напряженно, но здесь не могу не привести слова завуча из моей школы, которая сказала в момент выпускных экзаменов: «Ты десять лет работала для того, чтобы получить знания, а теперь эти знания работают на тебя».

Не призываю никого следовать моему примеру, но я правда не психовала в момент подготовки и сдачи вступительных экзаменов в университет. На сочинении, правда, перестаралась — выбрала тему «“Война и мир” глазами Льва Толстого», я эту книгу перечитывала раз пять, и каждый раз просто упивалась и языком, и рельефностью, характерностью образов, многие фрагменты помнила наизусть со всеми знаками препинания и щедро цитировала их в своем тексте. Но получила четверку — как было написано в рецензии, «тема не раскрыта полностью», — хотя я не допустила ни одной синтаксической или орфографической ошибки. Возможно, мне, с моей дотошностью, элементарно не хватило времени.

Следующим экзаменом были русский язык и литература, и здесь, мне казалось, повезло, я быстро справилась с вопросом по русскому языку — правила помнила наизусть и ошибок не делала, а вот вопрос по литературе — «Значение творчества Гоголя в развитии русского критического реализма» — при всем том, что Гоголь был один из моих самых любимых писателей, оказался не таким простым. Еще с тех времен, когда мы с мамой вслух читали «Мертвые души», когда я прочитала петербургские повести — «Нос», «Шинель», «Невский проспект», я не могла отделаться от мысли, что он гораздо ближе к Гофману — еще одному моему любимому писателю, чем к тому, что принято называть критическим реализмом. Не будучи убеждена, что Гоголь — родоначальник русского критического реализма, я не смогла сформулировать те фразы, которые ждала от меня экзаменатор, и она, как бы с сожалением, сказала своей коллеге, поставившей мне пятерку за русский язык, что в итоге придется поставить мне четверку. С общим школьным баллом «пять» у меня еще оставались реальные шансы поступить. За английский я после спецшколы совсем не боялась, а вот история и история искусства… Помогла та самая «Весна» Венецианова и то, что я очень хорошо знала историю. Мне поставили пятерку и отпустили со словами — сдадите язык на отлично и считайте, что вы поступили, — меня очень удивляло, что все в университете обращались к абитуриентам на «вы», это было так непохоже на привычное школьное «тыканье». На экзамене по английскому после проверки письменного задания, где я опять перемудрила с временами, экзаменатор задала мне один вопрос на английском и после него, спросив: «Спецшкола?» и получив утвердительный ответ, поставила пятерку и отпустила.

Я уже понимала, что свершилось невероятное, что я без блата, без репетиторов, без неустанной родительской поддержки поступила на искусствоведческое отделение лучшего университета страны, легендарного МГУ, что я буду теперь каждый день приходить на занятия в этот кампус и проходить мимо университетской высотки. Все равно было почти страшно искать свое имя в списке поступивших, а нашедши, наконец, поверить в то, что я — студентка Московского университета.

Очень радовались мамина подруга и ее муж, у которых я жила во время экзаменов, они все эти недели, приезжая в Москву с дачи, с гордостью говорили звонившей с телеграфа маме (в квартире в Риге не было телефона): «А у нас четверка!», а потом: «А у нас пятерка!» Очень гордился отец, а мама и радовалась, и печалилась — заканчивалась наша общая с ней жизнь, я должна была уезжать из Риги, а она — оставаться одной. Я это очень хорошо понимала, но мне так хотелось уехать из города, который уже казался тесным и ограниченным, я знала, что поступление в МГУ — это шаг в иную, неизмеримо более прекрасную и яркую жизнь. Хотя, не скрою, было страшновато начинать жить одной, без мамы. Отец сразу сказал, что вдобавок к стипендии в 40 рублей он будет переводить мне по 50 рублей в месяц, что означало вполне серьезный бюджет — мы с мамой жили вдвоем на 120 рублей ее зарплаты.

Когда в университете вся группа собралась на первое занятие, я с некоторым удивлением увидела там мальчика, которого заметила с первого устного экзамена и о котором думала, что он точно не пройдет через это сито. Оказалось, что внешность обманчива: Виталий Мишин был самым талантливым на нашем курсе и стал блестящим искусствоведом. Увидела нескольких вполне взрослых людей — трое из них после первой же лекции перевелись на общую историю, поняв, что искусствознание — не их судьба. Кто-то был с рабфака, куда поступил, чтобы пройти по отдельному конкурсу, трое были приняты как представители союзных республик, трое приехали из Болгарии по отдельной квоте. Кто-то был золотым медалистом, а им достаточно было сдать экзамен по истории и истории искусства. Нас, зеленых выпускников школы, прошедших через все экзамены, оказалось всего одиннадцать из двадцати пяти человек.

Сразу решила с языком — предполагалось, что искусствоведы должны знать несколько иностранных языков, мне сказали, что нет смысла продолжать английский, нужно взять другой, и я выбрала французский. На истфаке преподавали латынь и древнегреческий, но не искусствоведам, почему — неизвестно. Но самое главное было, конечно, то, ради чего я приехала в Москву, — история искусства и искусствознание.

* * *

Звучит очень формально, но уровень преподавания на нашей кафедре в семидесятые годы был на такой высоте, что потом, уже в девяностые и нулевые, когда я оказалась на стажировках в Музее Гуггенхайма в Нью-Йорке или участвовала в переговорах с зарубежными партнерами, очень многие с удивлением смотрели на меня и спрашивали, что я окончила — Оксфорд или Йель. На первом курсе мы шутили, что наши познания в истории искусства распространяются «от бизона до Барбизона», то есть от наскальных изображений и даже не до барбизонской школы, а до модернизма ХХ века, до Пикассо и Матисса. И это вполне соответствовало реальности, во всяком случае для тех из нас, кто с интересом учились.

На отделении истории искусства учебников не было. Здесь вместо них были книги — на русском, английском, французском, немецком, итальянском, которые можно было читать только в библиотеках, главным образом — в Библиотеке иностранной литературы. В годы моего студенчества это было совершенно особенное место: комфортная современная архитектура, всюду натуральное дерево и огромное количество книг и альбомов по искусству, в том числе и совсем недавно изданных. Директором библиотеки в эти годы была Людмила Алексеевна Гвишиани-Косыгина, дочь председателя Совета министров СССР, единственного уважаемого в среде интеллигенции члена правительственной верхушки. То, что она сделала для моего поколения и для всех следующих поколений, трудно переоценить. Мы просто жили в этой библиотеке, а поскольку никто из нас тогда не имел возможности выезжать за рубеж, потрясающие, прекрасно изданные книги и альбомы не только помогали освоить предмет, они давали ценнейший материал воображению, тренировали зрение. Фотографии и репродукции врезались в память, и ты потом, в наступившей другой жизни, стоя перед реальными памятниками и художественными произведениями, понимал, что ты знаешь их до мельчайших деталей. А преподаватели требовали от нас на экзаменах действительно самого подробного описания того, что мы никогда в жизни не видели и не надеялись увидеть. Очень хорошо помню, как в Иностранке готовилась к экзамену по средневековому искусству, который принимала Ксения Муратова, внучатая племянница Павла Муратова, чьи «Образы Италии» до сих пор остаются одним из самых совершенных образцов искусствоведческого текста. Ксения Михайловна уже тогда жила часть года в Париже, была строга в общении, в особенности когда принимала экзамены. После того как ты отвечал на основные вопросы, она выкладывала перед тобой «угадайку» — черно-белые фотографии фрагментов интерьеров романских и готических соборов — по преимуществу французских. И ты, никогда не бывавший ни во Франции, ни в Германии, должен был по фотографии небольшой архитектурной детали безошибочно опознать собор — Руанский или Кёльнский, например.

* * *

В первые дни учебы самой запоминающейся — по крайней мере для меня — стала встреча с Виктором Николаевичем Гращенковым. Специалист по искусству эпохи Возрождения, он тогда только что вернулся после шестимесячной стажировки в Италии, читал нам «Введение в историю искусства» и вел семинар по описанию и анализу памятников. Самые точные слова для описания произведенного им на меня впечатления — «снос мозга». Это было действительно введением в специальность — по всем параметрам. Открывая слушателям великолепный мир искусства, Виктор Николаевич не забывал предупредить, что избравшие нашу профессию вступают на путь беззаветного, бескорыстного служения. Как раз после первой лекции Гращенкова три наших сокурсника пошли в деканат и перевелись на отделение общей истории. И правильно сделали — наше призвание предполагает особенный тип сознания. Видеть и чувствовать искусство, как не видят и не чувствуют его другие, и интерпретировать его для других же — это особый дар.

Виктор Николаевич Гращенков был богом и гуру для моего поколения студентов. В нем кипела и выплескивалась страсть к искусству и почти физиологическое переживание его, и он старался передать это студентам. Свои бесконечные, длившиеся многие часы лекции по искусству Возрождения он читал на цветных слайдах, которые сам сделал в Италии и приносил каждый раз чуть ли не ящиками. Я, как человек, увлекавшийся фотографией и слайдами и знакомый с этой техникой, согласилась их показывать. Но я успевала и слушать Виктора Николаевича, и записывать его лекции — конспекты были на вес золота.

У нашего курса были двое преподавателей-кураторов, что-то вроде классных руководителей, но совсем на другом уровне — Мария Александровна Реформатская и Римма Владимировна Савко. Мария Александровна, совсем тогда молодая, лет тридцати пяти, заполошная, с волосами, вечно выбивавшимися из заколотого на затылке пучка. Жена известного искусствоведа Глеба Геннадиевича Поспелова и мама двоих чудесных детей, она и к нам, студентам, относилась как к выводку цыплят, которых нужно непременно вырастить. Это было отличительной чертой преподавателей того времени — выкладываться и вкладываться: на лекциях, на семинарах, которые проходили и в аудиториях, и в московских музеях — в Пушкинском и в Третьяковке они говорили не только об изобразительном искусстве, но и о музыке, о литературе, побуждали нас очень много читать. Позднее мы все вместе с Марией Александровной и Риммой Владимировной стояли ночами в подземном переходе на «Библиотеке Ленина» за билетами на гастроли балета Гранд-опера или труппы Мориса Бежара, а потом обменивались впечатлениями. Ходили в консерваторию слушать Святослава Рихтера. Да и в ДК университета на Ленинских горах в то время проходили потрясающие концерты — там я слушала Леонида Когана и Альфреда Шнитке. Мария Александровна, которая жила недалеко от университетского общежития на Ленинском проспекте, приглашала нас к себе домой, и ее дети, серьезно занимавшиеся музыкой, играли для нас, и играли весьма неплохо — ее сын Петр стал потом одним из самых ярких музыкальных критиков и хорошим композитором. Мы живо обсуждали все, что видели и слышали, и это стало серьезнейшим стимулом для тех, кто понимал, какие невероятные возможности саморазвития открываются перед нами. И все это пиршество духа происходило в начале 1970-х, в самый разгар брежневской стагнации. Спасибо огромное всем нашим преподавателям, и Марии Александровне в первую очередь, так приятно сейчас время от времени встречать ее на вернисажах — все такую же открытую, брызжущую эмоциями, говорящую все, что она думает. И спасибо за домашнее тепло — для тех из нас, кто жил в общежитии, так важно было время от времени оказываться в доме, где тебя принимали как члена семьи.

Второй наш куратор, Римма Владимировна Савко, была более сдержанной и менее внешне открытой, но она очень тонко, своеобразно чувствовала и анализировала искусство. Она умела находить самые точные и емкие формулировки для выражения своих мыслей и эмоций. Это была прекрасная школа, и эти две удивительные женщины очень многое дали нам. Потом, когда в 1998 году моя старшая дочь поступила на наше отделение, было приятно слышать от нее похожие отзывы о тех, кто преподавал уже ей — некоторые из них были еще моими учителями, другие — учились вместе со мной, но им, уже другому поколению, так же хотелось вложить все, без остатка, в тех, кто потом будет дальше нести и передавать этот огонь.

Одним из моих соучеников, учивших потом мою дочь, был Федор Заничев. Он внезапно умер, когда Саша училась на третьем курсе, и на отпевании она и все ее сокурсники плакали, не стесняясь своих слез, плакали и от чувства личной потери, и от того, что никто больше не будет с ними возиться так, как это делал Федя. А я, когда пришла на кафедру на поминки, вынуждена была возразить всеми нами любимой Ольге Сигизмундовне Поповой, читавшей у нас искусство Византии и полагавшей, что Федор Заничев не состоялся как ученый (либеральная к студентам в целом, она всегда была строга к самым талантливым). Я сказала тогда ей — нашему культовому преподавателю, что Федя в полной мере реализовал себя как педагог и дал своим студентам в живом общении гораздо больше, чем дали бы его так и не написанные монографии.

Иван Тучков, тоже воспитанник Гращенкова, который стал потом заведующим кафедрой искусствознания, а позднее — деканом истфака, просто сгорел за два с половиной года пребывания на этой должности, — так много он хотел и успел сделать и для студентов и для университета. Я ни на одной гражданской панихиде не видела столько людей и столько плачущих девушек и юношей, как на прощании с ним в Главном здании МГУ.

Нам — и мне, и моему поколению, и поколению моей дочери — повезло с учителями. Это касалось и тех, кто преподавал историю зарубежного искусства, и тех, кто читал лекции и вел семинары по русскому и советскому. И среди последних сразу хочу назвать Мюду Наумовну Яблонскую и Владимира Васильевича Кириллова. Я до сих пор не могу понять, как и каким образом они сумели, невзирая на множество интереснейших дисциплин, которые мы изучали, заинтересовать первокурсников советским искусством и архитектурой 20-х годов.

Серьезнейшим знакомством с архитектурой конструктивизма мы обязаны Владимиру Васильевичу, читавшему курс «Введение в советскую архитектуру». Я с поразительной ясностью помню весну 1973 года, когда, прямо с начала марта, мы с Кирилловым обошли все великие постройки эпохи конструктивизма, которые к тому моменту сохранились в Москве. Первым памятником, который он нам показал, был Дом Наркомфина на Новинском бульваре, построенный Моисеем Гинзбургом[2]. Здание уже тогда было в тяжелейшем состоянии, но все равно поражало своим минимализмом и утопической функциональностью. Мы смогли подняться в квартиру Милютина[3], в которой еще сохранилась первоначальная планировка. Поражали длинные сквозные коридоры, изначальное отсутствие в квартирах кухонь, лаконичность и аскетизм в оформлении жилых интерьеров. В бывшей квартире наркома финансов даже сохранилась аутентичная синевато-серая окраска стен.

Мы обошли тогда все конструктивистские клубы, построенные в 1920-х годах в Москве, перед нами всеми правдами и неправдами открывались наглухо закрытые обычно двери, за которыми разворачивались искаженные, перестроенные, но знакомые и узнаваемые по фотографиям и чертежам интерьеры.

После знакомства с архитектурой конструктивизма невозможно было больше смотреть на архитектуру сталинских времен, даже ту, которую построили по проектам выдающихся архитекторов. Только гораздо позднее, уже в зрелые годы, в особенности после блестящей выставки «Тирания прекрасного» в Музее прикладного искусства в Вене, организованной его легендарным директором Питером Невером, я начала понимать и ценить качество и уровень архитектурной мысли тех, кто строил в сталинскую эпоху.

Крещендо этой «конструктивистской весны» стал визит к Константину Мельникову, жившему в построенном по его собственному проекту доме в Кривоарбатском переулке. Как ни трудно было представить себе, что ты идешь к великому архитектору, не меньшее потрясение мы все испытали, подойдя к дому и войдя в него. Это было настоящее открытие — стоящий среди доходных домов и прочей городской застройки начала ХХ века маленький шедевр конструктивизма, не затронутый никакими переделками.

Был прекрасный светлый майский день, солнце, проникающее сквозь множество ромбовидных окон, играло и отражалось на стенах; а посреди этих потоков света у окна в большом кресле сидел в шлафроке и в профессорской шапочке старик — Константин Мельников. Ему было тогда сильно за восемьдесят, но он провел с нами часа три или четыре, хотя не поднимался с кресла, и по дому нас водил его сын Виктор, неплохой художник, создавший, к слову, прекрасный портрет отца. Я до конца своих дней буду помнить эту картину — сияющее солнечным светом окно и сидящий перед ним в контражуре легендарный для нас человек, воплощавший все самое великое в архитектуре двадцатых годов. Причем в мировом масштабе. Это сегодня мы понимаем, что без Мельникова и других конструктивистов не было бы послевоенной мировой архитектуры, создатели которой прямо говорят о влиянии на них советских архитекторов 1920-х годов. Не было бы и того, что принято называть «поздним советским модернизмом». Но тогда никто из нас до конца не понимал, что сейчас — момент истины и ты должен внимать каждому слову этого человека и врезать эти слова в свою память.

Мельников, по просьбе Кириллова, рассказывал о себе, о ставшем сенсацией павильоне на Всемирной выставке в Париже 1925 года[4], о проектах тех же рабочих клубов конца 1920-х, о конкурсах 1930-х годов, в которых выигрывали уже другие архитекторы, — и это осталось для него травмой на всю жизнь. Он сетовал, что уже вышли монографии о всех его выдающихся современниках, в том числе о тех, кто построил гораздо меньше, чем он, а книги о нем все нет и нет. И вот ты, семнадцатилетняя девчонка, стоишь перед великим архитектором — а большие архитекторы все люди исключительные, с особым, далеко выходящим за рамки привычного видением, — и понимаешь, что перед тобой человек, который не реализовал весь дарованный ему природой и богом потенциал, которого ограничивали и ущемляли большую часть его жизни, и с этим ничего невозможно поделать. Я очень жалею, что не записала после этой встречи все, что мы от него услышали, — и реального, и того, что он в силу огромной уязвленности, надумал.

«Полковнику никто не пишет» — вспоминая о той встрече, не могу не вспомнить название книги Маркеса, — именно поэтому Константин Мельников провел с нами, совсем еще детьми, столь много времени. Судьба несправедливо обошлась и с ним, и с его наследием, которое не публиковалось и не выставлялось в течение многих десятилетий даже после перестройки — из-за неразрешимых конфликтов между наследниками. Только в 2022 году в Государственном музее архитектуры состоялась наконец масштабная ретроспектива Константина Мельникова и вышел фундаментальный каталог, получивший премию The Artnewspaper как лучшая книга года.

А еще в том же 1973 году, в мае, мы с мамой на праздники договорились встретиться в столь любимом нами Ленинграде. Она должна была приехать из Риги, а я — из Москвы. Мой поезд приходил раньше маминого, в пять с чем-то утра, с собой у меня была только легкая сумка, и я решила прогуляться по городу. А он был чудо как хорош в это теплое весеннее утро!

Я дошла до одного из моих самых любимых мест — до Летнего сада и, когда проходила через фельтеновскую решетку, увидела подъехавшее такси, из которого вышла, а вернее, вывалилась компания из нескольких мужчин и женщин и прямиком направилась к домику Петра. Я пошла за ними, сама не зная почему. Было семь или семь тридцать утра второго мая, одна из женщин открыла дверь в Летний дворец Петра Первого, и они все туда зашли. Не знаю, что подтолкнуло меня, но я постучалась в дверь и открыла ее. Я поняла, что они приехали в домик Петра на уборку, и, судя по всему, после бессонной праздничной ночи. Сказав, что я студентка искусствоведческого отделения Московского университета, я попросила их разрешить мне в этот неурочный час посмотреть домик Петра, и, как ни странно, они меня пустили. Оставив у порога сумку, я пошла бродить по комнатам этого дома, пахнувшего старым деревом и пронизанного лучами утреннего весеннего солнца. Это было незабываемо — быть в этих залах совсем одной, вдыхать воздух и атмосферу дома — а я страшно увлекалась в детстве и юности личностью Петра, много раз перечитывала роман Алексея Толстого и несколько раз смотрела его экранизацию в рижском кинотеатре повторного фильма, совсем недалеко от дома — мы с мамой часто туда ходили смотреть великое старое кино, как советское, так и зарубежное. До сих пор не понимаю, как эти люди в Ленинграде тогда поверили мне — или все они были немного с похмелья, — но я провела в Летнем дворце почти час, пока они убирали все помещения. Когда я выходила, они уже заканчивали и тоже собирались уезжать продолжать праздновать Первое мая. Я всегда с особенным чувством вспоминаю то утро, солнце, ожидание встречи с мамой и то, как мне поверили и разрешили провести почти час наедине с Петром.

После этой поездки я стала готовиться к летней сессии. Первую, зимнюю, сессию я сдала очень хорошо, перед каждым экзаменом вставала в пять утра, стараясь зайти к экзаменаторам последней, чтобы успеть повторить весь материал в день экзамена. А вот с летней сессией не справилась, получила две тройки — по истории КПСС и истории Древнего Рима. Предметы были действительно сложнейшие, и сессия была длинная, из шести экзаменов по истории и искусству Древнего мира — от Востока до античной Греции — плюс археология. После летних неудач я взяла себя в руки и стала готовиться еще напряженнее, но еще одну тройку по истории КПСС все-таки огребла.

Историю КПСС у нас читал доцент Наум Васильевич Савинченко, который считался самым ярким и харизматичным лектором на истфаке. Это был человек уже весьма преклонных лет, сутулый, с хриплым прокуренным голосом. Читал он и вправду блестяще, но, когда, сделав драматическую паузу и близко наклоняясь к микрофону, он произносил фразы типа: «А Мартова за его оппортунистическую позицию надо было с самого начала… расстрелять!» — делая мощнейший акцент на слове «расстрелять», и глаза его при этом загорались нехорошим огнем, — становилось жутко. Он прекрасно знал всю подноготную каждого из членов РСДРП, о которых рассказывал, и был очень умен, но тем страшнее становилось на его лекциях. На втором экзамене по его предмету я опять срезалась — уже не помню на чем, знаю только, что эта моя тройка была последней.

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Искусство как выбор. История моей жизни» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

2

Моисей Гинзбург — советский архитектор, один из лидеров конструктивизма.

3

Николай Милютин — революционер, автор Соцгорода и редактор журнала «Советская архитектура». С 1924 года — нарком финансов РСФСР. Заказал проект жилого дома для сотрудников Наркомфина.

4

Международная выставка современного декоративного и промышленного искусства проходила в Париже с 28 апреля по 25 октября 1925 года. Ле Корбюзье отмечал, что советский павильон был «единственным, который стоит смотреть».

Вам также может быть интересно

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я