Во дни Пушкина. Том 1

Иван Наживин, 1930

К 180-летию трагической гибели величайшего русского поэта А.С. Пушкина издательство «Вече» приурочивает выпуск серии «Пушкинская библиотека», в которую войдут яркие книги о жизненном пути и творческом подвиге поэта, прежде всего романы и биографические повествования. Некоторые из них были написаны еще до революции, другие созданы авторами в эмиграции, третьи – совсем недавно. Серию открывает двухтомное сочинение известного русского писателя-эмигранта Ивана Федоровича Наживина (1874–1940). Роман рассказывает о зрелых годах жизни Пушкина – от Михайловской ссылки до трагической гибели на дуэли. Поэт на страницах книги для многих читателей предстанет в необычном ракурсе: это будет не идеализированный вдохновенный певец, а человек со всеми своими противоречиями и сложными взаимоотношениями с царем, чиновниками, светом, друзьями и женщинами. Перед читателем развернется эпическое полотно со множеством лиц и мест, кружков и сословий, верениц событий, козней, интриг, заговоров, любовных похождений. Автор создает целую галерею портретов – Павла I, Александра I, Николая I, Пушкина, декабристов, Аракчеева, Сперанского.

Оглавление

VIII. Кровавый потоп

Между тем друг и союзник России, Наполеон, успел тем временем забраться в Испанию и Португалию. Русские — для войны со шведами — заняли Финляндию, а на юге воевали с турками. Но так как австрийцы осмелились занять герцогство Варшавское, то Наполеон и Александр направили войска против австрийцев. Отношения с владыкой республиканцев портились, однако, все более и более. Чтобы поправить их, Александр к новой свадьбе уже женатого Наполеона отправил высокоторжественное посольство. Посла своего дорогого союзника Наполеон принял как нельзя лучше, но за его спиной осторожно вел переговоры с австрийским послом Меттернихом о союзе Франции с Австрией — против России. У него кружилась голова от «величия», и раз, в 1810 году, во время охоты он сказал генералу Вреде:

— Еще три года, и я буду владыкой вселенной!..

Исполняя это свое пророчество, этот республиканский Батый начал присоединять к Франции одну чужую область за другой простыми декретами: Голландию, ганзеатические города, побережье Немецкого моря между устьями Эмса и Эльбы, владения герцога Ольденбургского… В душе Александра крепло убеждение в необходимости спасти Европу от ненасытного честолюбия Наполеона и «оградить несчастное человечество от угрожающего ему варварства». В самом начале 1812 года его друг, муж прекрасной Луизы, Фриц, с душевным прискорбием известил его, что вступил в союз с Наполеоном против России. Фриц деликатно умалчивал, что он выговорил у Наполеона в случае успешной войны присоединение к Пруссии Курляндии, Лифляндии и Эстляндии.

— Хорошо… — сказал Наполеон. — Вы получите эти провинции, но… а как же клятвы на могиле Фридриха Великого?

Но он все же одобрил прусского короля за то, что он старается загладить свой недостойный союз «с потомками Чингизхана». О своем определении Пруссии — vilain roi, vilaine nation, vilaine armée…[19] — Наполеон больше не вспоминал.

За Пруссией последовала Австрия. И в июне Наполеон со своими полчищами вторгся в Россию. Он намеревался после заключения мира в Москве провозгласить себя «императором Востока и Запада, главою европейской конфедерации, защитником веры христианской». Для этого он вез даже в своем багаже пышные коронационные одежды. А там уже владыка вселенной, maitre de l’univers…

И началось что-то страшное, непонятное, от одного воспоминания о котором и теперь в тишине Зимнего дворца боязливо сжималась душа. Теперь Александр никак не мог поверить, что все это наделали они с Наполеоном. Он старался убедить себя, что события эти были подобны гигантской лавине в миллиарды пудов весом, которая нависла над цветущими долинами жизни. Прохожий не удержался, кашлянул, и вот вся эта масса с ревом полетела вниз, и были разрушены деревни, стада, дороги, тысячи людей… Сорвалась лавина не потому, что кашлянул прохожий, а потому, что в ней напряглись миллионы непонятных сил, толкавших ее к падению, и кашель был только последним толчком. Не было бы кашля, лавина все равно сорвалась бы и сделала свое страшное дело — от удара молнии, от выстрела охотника, от падения маленького камешка под ногой серны… Это было совершенно верно, но тем не менее уже давно, а теперь в ночи в особенности, тайный голос говорил ему: но виноват и ты…

Теперь, издали, страшные годы те представлялись совсем в ином свете, чем тогда. Тогда ему представлялось, что он со своими генералами руководит событиями: Armfeld propose, Benigsen examine. В. de Tolly delibere, Phull s’oppose[20], а старый Кутузов по восемнадцати часов валяется в постели. А тот, бешеный, рвется по трупам в Москву, вступает в нее, ищет по архивам «прокламации Пугачева», чтобы поднять ими крестьянство, Москва гибнет в пламени, и владыка вселенной, maitre de l’univers, попытавшись — неудачно — взорвать Кремль, должен бежать из ее дымных развалин… В армиях — и русской, и французской — происходят вещи неслыханные. Русская армия своими ворами-интендантами уже в 1805 году была раздута, разута и обречена мукам голода. Солдаты и офицеры грабили свое и чужое население, беспощадные и постоянные расстрелы грабителей не производили никакого впечатления. Крестьяне были на краю отчаяния: «Если наши крестьяне начнут драться с нашими солдатами (а я этого жду), — писал шут Растопчин, — то мы накануне мятежа, который непременно распространится на соседние губернии, где раненые, беглые и новобранные полки также производят неурядицу». Смертность в армии была ужасающая. Покрытые гноем, без сменных рубашек, с тяжелыми ранами, перевязанными сеном и бумагой из разграбленных архивов, солдаты гибли, как мухи. В тарусском ополчении, например, из 1015 ушедших вернулись только 85. Среди командного состава шли, как всегда, невероятные интриги, и Александр должен был держать при генералах своих соглядатаев: за Барклаем наблюдал Ермолов, за Кутузовым — Бенигсен, за Багратионом — Сен-При, за Чичаговым — Чернышев, а так как Багратион считал Сэн-При чуть ли не за наполеоновского шпиона, то он в свою очередь окружил его своими шпионами. Иногда среди дыма пожаров и тысяч трупов разыгрывались безобразные скандалы.

— Ты немец!.. — кричал Багратион на Барклая. — Тебе все русское нипочем!..

— А ты дурак!.. — кричал Барклай. — И сам не знаешь, почему ты считаешь себя коренным русским…

Шут Растопчин играл пошлую комедию народного героя и вождя, от которой тошнило всех. «Полно тебе фиглярить, — писал он Наполеону в своих знаменитых афишах. — Вить солдаты-то твои карлики да щегольки, ни малахая, ни тулупа, ни рукавиц, ни онуч не наденут. Ну, где им русское житье-бытье вынести? От капусты раздуются, от каши перелопаются, от щей задохнутся, а которые-то в зиму и останутся, так крещенские морозы поморят, будут у ворот замерзать, во дворе околевать, в сенях зазябать, в избе задыхаться, на печи обжигаться…» И, чрезвычайно гордый своим уменьем писать по-народному, он с своей стороны принимал участие в борьбе с Наполеоном: баламутил Москву, служил молебны, раздавал населению испорченное оружие, ловил масонов и мартинистов и сражался с супругой. Причина домашних битв была весьма серьезная: Растопчин сослал бронзовый бюст Наполеона в нужник, а его жена, католичка, протестовала: Наполеон быль коронованной особой все же, над которым помазание совершал сам римский первосвященник…

Подъем патриотизма, несомненно, был, но еще несомненнее, что к нему примешалась масса лжи, шкурничества и всякой подлости. Когда семидесятилетний Свербеев, загоревшись, собрал своих мужиков и предложил им идти против врага, «замыслившего в своей сатанинской гордости разорить нашу веру и покорить себе нашу милую родину», для защиты веры и родины нашелся только один охотник. До сведения Растопчина дошло, что некоторые «мартинисты» хотят будто бы запросить государя, какие есть у России средства обороны, то есть, другими словами, хотят поставить войну до некоторой степени под надзор общества. Он предупредил смутьянов, что ответом на такое любопытство будет лишь далекое путешествие, а чтобы усилить впечатление своего предостережения, приказал поставить около Слободского дворца две запряженных повозки с полицейскими, одетыми по-дорожному. Все поэтому сошло благополучно: «хвастуны вели себя умно». Когда население, покидая Москву, вооружалось на дорогу, купцы драли за оружие несметные деньги и наживались чрезвычайно. Народ и даже раненые из лазаретов разбивали кабаки и лакали по-собачьи текущее по мостовой вино… И в то время как западная Россия обливалась кровью, в Петербурге, Москве, в провинции чудесно веселились, танцевали, и петербуржцы стали только вместо французского чаще ездить в русский театр, высыпали из табакерок французский табак и стали нюхать русский. Кто сжег несколько французских брошюрок, кто отказался от лафита и стал пить рейнвейн, и все, отправляясь в саратовское имение, красноречиво говорили о Минине и Пожарском. Молодые девицы воображали себя то амазонками, то сестрами милосердия, примеривали соответственные туалеты, и кн. Вяземский формировал женский полк, давая пароль: «Aimer toujours!»[21] И, испуганно зарыв свое добро в саду или замуровав в стену, все бежали вон и покрывали стены постоялых дворов очень чувствительными надписями: «Le mot “adieu”, се mot terrible… Je vous salue, oh, lieux charmants, quittes avec tant de tristesse!..»[22]

На призыв о пожертвованиях откликнулось всего трое… иностранцев, в ратники помещики отдавали то, что похуже, и на французском языке, старательно картавя на «р», молили Бога о победах… И Александр должен был покрывать всю эту ложь торжественными манифестами, в которых восхвалялись до небес «верность и любовь к отечеству, какие одному только русскому народу свойственны: войско, вельможи, дворяне, духовенство, купечество, народ, словом, все государственные чины и состояния, не щадя ни имущества своего, ни жизни, составили одну душу вместе мужественную и благочестивую, толикоже пылающую любовью к отечеству, колико любовью к Богу…».

А эти поля битв, на которых артиллерия носилась по мертвым и раненым! А пожар госпиталей в Москве, когда раненые — их было там около двадцати тысяч — выползали из этого моря огня полуобгорелыми, со страшными воплями, по еще пылающим углям! А эти, забытые на полях сражений, солдаты с перебитыми ногами, которые питались гнившим мясом лошадей и своих товарищей!.. А отступление французов, а в особенности этот страшный день 25 октября, когда при морозе в 25 градусов разыгралась бешеная метель! Призраки в лохмотьях, в женских кацавейках, в простреленных и обгорелых обрывках ковров, с сумасшедшими глазами замерзали на ходу. Люди сходили с ума от ужаса. Люди бешено рвали зубами не только кишки павшей лошади, но даже тела умерших и умирающих товарищей, или взламывали череп только что убитого солдата и с жадностью глотали его теплый мозг. Отставших мучили и добивали крестьяне. Карманные словарики, которые были розданы французским командованием своим солдатам и в которых были такие перлы, как «Господин мужик, я алкаю…», не помогали: господа мужики не понимали столь утонченного русского языка. Часто, когда бородачам удавалось поймать какого-нибудь полуживого француза, бабы выкупали его у них: им лестно было убить француза собственноручно. Когда попадалась в плен большая партия, ее иногда зарывали всю живьем, и те долго ворошились под землей. И если партизаны, вроде Фигнера, прикалывали пленных пиками или развешивали их по деревьям, то и с другой стороны платили тем же: около Гжатска испанцы, португальцы и поляки перебили около двух тысяч безоружных русских пленных…

Иногда страдания несчастных были так невыносимы, что нельзя было терпеть: раз великий князь Константин собственноручно прикончил одного голого пленного, который молил его об этом…

В городах трупы павших, во избежание заразы, сжигали. Часто в огонь попадали еще живые, и тогда страшные крики их потрясали всех. В одном поместье несколько сот пленных французов заперли в морозную ночь в сарай. К утру они все замерзли: так и стояли тесной толпой, примерзши один к другому. В другом месте несколько сот пленных, которых казаки набили в тесное помещение плечом к плечу, частью задохлись, частью умерли с голоду. Голодные, они грызли один другого — что можно было достать зубами. Часто, чтобы поскорее развязаться с ними, ограбив дочиста, запирали в какое-нибудь помещение и зажигали…

А владыка вселенной, maitre de l’univers, бросил остатки своей недавно грозной, а теперь замученной и жалкой армии и помчался в Париж. Но и русские, выступив из Тарутина в числе почти ста тысяч, пришли в Вильну в числе всего двадцати семи тысяч. В Московской, Смоленской и Витебской губернии было зарыто и сожжено более двухсот тринадцати тысяч трупов, а в одной Вильне — пятьдесят три тысячи. Но тем не менее, когда в Вильне эти страшные призраки и людоеды наткнулись вдруг на фургоны с золотом, они, забыв обо всем, бросились на грабеж. Преследовавшие их по пятам казаки тотчас же присоединились к ним…

И, в конце концов, маршал Ней, один, в лохмотьях, с сумасшедшими глазами, вошел в Пруссию. Его не узнали.

— Я арьергард Великой армии, маршал Ней… — сказал он…

…Нет, довольно!..

Одним движением он поднялся с кровати и опустил пылающую голову на ледяные руки. Между неплотно сдвинутыми тяжелыми шелковыми завесами на окнах водянисто брезжил непогожий зимний рассвет… Он чувствовал озноб и крайнее изнурение. Ему хотелось уснуть хоть полчаса. Он опять лег, укрылся потеплее, закрыл глаза и — увидел яркие картины своего победного шествия по Европе…

Немцы восторженно приветствовали его и поднесли ему лавровый венок. Он сейчас же передал его старому Кутузову, которого терпеть не мог. Немцы, изменив Наполеону, заключили союз с ним. Но Наполеон снова уже успеть набрать около 100 000 кретинов, разнес союзников под Люценом и в Дрездене, где только что кричали «ура» Александру, стали кричать «ура» Наполеону. Под Бауценом Наполеон снова разбил союзников. Затем был бой под Дрезденом, где союзники опять потерпели поражение, и, наконец, под Лейпцигом, после трехдневного кровопролития, Наполеон был разбит, и вскоре, сломив последнее, слабое сопротивление французов, Александр во главе союзных войск вошел торжественно в Париж, французы, только вчера умиравшие с криками: «Vive l’Empereur!», теперь восторженно кричали: «Vive Alexandre!»

Торжество было полное, небывалое, слава была головокружительная, но душа его, потрясенная ужасами, уже открылась дыханию миров иных. «Пожар Москвы просветил мою душу, — говаривал он потом, — и суд Божий на ледяных полях наполнил мое сердце теплотою веры, какой я до сих пор не чувствовал…» В сердце его разгоралось светлое чувство смирения и жажды единения с Богом. Он стал посещать нарочно для него устроенную церковь, исповедался, причастился и повелел, чтобы и все русские войска говели. А в первый день Пасхи, на том самом месте, где был казнен Людовик XVI, русским духовенством был совершен торжественный молебен в присутствии всех русских полков и несметного числа парижан, которые, только что закончив XVIII век, с его Вольтерами, Руссо и революцией, теснились и толкались, чтобы поскорее приложиться к кресту…

Пребывание в Париже закончилось, наконец, «миром», причем «одним предательским почерком пера Талейрана» Франция потеряла все плоды двадцатилетних побед: 50 крепостей, 1000 пушек, огромные военные запасы, литейные дворы, корабли в гаванях, всего на 1 200 000 000 франков. Население ее убавилось на 15 360 000. Она должна была уплатить Пруссии 25 000 000 контрибуции. Таким образом, все, что осталось французам за труды по разрушению Европы, была «слава» да несколько картин и статуй, которые награбил Наполеон по Европе и которые остались в Париже… Наполеон, покидая Москву, в бешенстве пытался взорвать Кремль и оставил за собой развалины — от moscovites sauvages во главе с Александром не пострадало в Париже ни одно стекло.

Россия ликовала. Пламенный мальчик Рылеев, начитавшийся древних, просто из себя выходил. «Низойдите, тени героев, тени Владимира, Святослава, Пожарского!.. — вопиет он. — Оставьте на время райские обители! — Зрите и дивитесь славе нашей!.. Возвысьте гласы свои, Барды! Воспойте неимоверную храбрость воев русских!.. Девы прекрасные, стройте сладкозвучные арфы свои: да живут герои в песнях ваших!..» И — под торжественный звон колоколов и бесчисленные молебны люди начали сводить между собою счеты. Те, которые бежали от французов, возвратившись, стали громко, с патриотическим негодованием, обличать тех, которые остались, — в измене, в грабительстве, в перемене веры, в отсутствии патриотизма. Мерзкий шут Растопчин хватал направо и налево иностранцев, купцов-раскольников, мартинистов, «якобинцев», одних заковывал в кандалы, других отдавал в солдаты. Иногда приходилось ему налетать и на неприятности: на грозный вопрос, почему он остался в Москве, князь Шаликов язвительно отвечал скомороху: «Ваше сиятельство объявили, что будете защищать Москву со всем московским дворянством, — я явился вооруженный, но… никого не нашел». Но это не смутило шарлатана, и он привязался к престарелому Новикову: как смел он давать у себя в Авдотьине приют больным французам?! Правительство старалось поскорее разоружить… русский народ: «Ныне время брани миновало, вы не имеете более нужды в вооружении», — говорилось в правительственном обращении к народу, которое читалось по всем церквам. За пушку правительство обещало пять — десять рублей, за солдатское ружье и пару пистолетов пять рублей. И все оружие предлагалось снести в… храм Божий. Если принять во внимание брожение крестьян, среди которых ходили слухи о близкой уже воле, — они ждали ее даже от Наполеона, — то эти заботы имели под собой солидное основание.

Патриоты тем временем торопились представить правительству счета о потерях и убытках: граф Головин предъявил счет на 229 000 рублей, граф И.А. Толстой на 200 000; от них не отстали князь Голицын, князь А.И. Трубецкой и многие другие… В список своих потерь княгиня Засекина внесла 4 кувшина для сливок, 2 масленки и чашку для бульона; дочь бригадира Артамонова требовала уплаты за утерянные новые чулки и шемизетки, а какая-то дама поставила в счет 380 рублей за — сгоревших канареек… Полиция же московская, не предъявляя никаких счетов, собственноручно грабила Москву и окрестные имения, причем граф Растопчин при разграблении магазина шикарной портнихи, француженки Шальмэ, выбрал себе красивый сервиз…

Страшная трагедия закончилась омерзительно-пошлым водевилем…

Так зачем же все это было?

Неизвестно!..

Александр тяжело вздохнул. Он понял, что сна уже не будет. Совсем уже рассветало. И он, разбитый, с горячей головой, с неприятным вкусом во рту, встал, чтобы начать свой обычный день. Эти каторжные работы власти теперь были тем более невыносимы, что теперь-то он уже наверное знал, что никакого толка из всех его трудов не будет. И в тысячный раз он подумал: «Единственное, что надо сделать, это — уйти…» Раньше его тревожила мысль о последствиях такого шага, — кто станет на его место, как это отзовется на России? — но теперь он понял, что, кто бы на его место ни стал, что преемник его ни делал бы, результат будет один и тот же: бессмыслица и кровь. Следовательно, страшное преступление, которым он начал свое царствование, было ни на что не нужно…

Он хмуро позвонил камердинера…

И в камер-фурьерском журнале за тот день было записано:

«Его Величество изволил сегодня встать в 7,30 и кушал своей высочайшей особой завтрак в диванной комнате в 8,16».

Примечания

19

Дрянной король, дрянная нация, дрянная армия… (фр.)

20

Армфельд предлагает, Бенигсен изучает, Барклай рассуждает, Пфуль восстает против… (фр.)

21

Любить всегда (фр.).

22

«Прости» это ужасное слово… О, прощайте, очаровательные места эти, покинутые с таким сожалением… (фр.)

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я