Эта книга — роман-размышление. «Святой не тот, кто славен в мире». Уже эта цитата из эпиграфа к книге дает старт неким философско-мистическим размышлениям на тему нашего современного бытиЯ. Буква Я здесь выделена не случайно. Автор на протяжении всего романа исследует человеческие поступки, побуждения и причины. Раскрывает внутренний мир своих героев, причем не статично в одном каком-то событии, но увлекательно развивает во времени. Повествование затрагивает несколько поколений, начиная с позапрошлого века и до наших дней, когда менялись эпохи и морально-нравственные вызовы. Интересно следить, как подстраивались одни и принимали вызов другие, следить с разных ракурсов, порой неожиданных и парадоксальных.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Навье и новь. Книга 1. Звездный рой» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
@biblioclub: Издание зарегистрировано ИД «Директ-Медиа» в российских и международных сервисах книгоиздательской продукции: РИНЦ, DataCite (DOI), Книжной палате РФ
© И. В. Горев, 2024
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2024
Даже если бы Игорь Горев был автором одного единственного романа, он вошел бы в современную литературу самобытным автором.
Книга читается на одном дыхании.
«Святой не тот, кто славен в мире». Цитата из эпиграфа к книге дает старт неким философско-мистическим размышлениям на тему нашего современного бытиЯ.
Через наше Я проходит жизнь не только наша, но и окружающих.
Несмотря на времена, когда людям нужно стараться быть подальше друг от друга, наше Я помогает нам не только разобраться в себе, но и оценить окружающих.
В связи с этим диалоги автора с неким существом читаются не просто, как занимательная история, но воспринимаются гораздо глубже.
Вспоминается замечательное изречение: «кто понял жизнь — спешить не будет!»
Я намеренно не пишу о сюжете, поскольку каждый читатель почерпнет из книги талантливого автора что-то свое!
Валерий Соловьев,
член Союза журналистов России
Предсказание
Кто жизни не познал — тот жив…
Столь сомнительная и даже крамольная для уха мысль прозвучала на пике невыносимой пронзительной боли. В глазах потемнело. Тысячи иголок вонзились в голову, а самая длинная, буравчиком проникла настолько глубоко, что показалось, достигла моей души.
Спасением от боли стали эти слова о познании жизни. Смертельный гарпун, на который, наверное, ловят наши трепетные души, на сей раз не достигнул цели, судорожно задрожал, словно раздумывая, и с явной неохотой оставил плоть в покое. Размазывая за собой кровавые следы, с которыми тщетно пытался справиться носовой платок.
Всё тело замерло, обратившись в один чуткий детектор боли. Оно реагировало на каждый сигнал, на малейшее изменение внутри. Сердце перестало быть испорченным насосом, работающим с перебоями, в нём послышалась прежняя ритмическая уверенность. В пульсе исчезла дрожь, похожая на жалостливое биение высохшего листка, с трепетом ожидающего надвигающуюся неизвестность. Лист сорвался, неуверенно скользнул вниз, и, подхваченный ровным и сильным потоком, успокоился, равномерно покачиваясь на волнах. Нервы похожие на ощетинившиеся перед боем копья фаланги, напряжённые до предела, вспарывающие бликами воздух, сразу облегчённо поникли, как будто прозвучал неслышный сигнал трубача, объявляющий отбой тревоги. Наступило такое затишье, когда собственные вены превращаются в ручьи и слышен ток крови…
Я поверил в жизнь и приоткрыл веки.
Краски и чувства возвращались не сразу, так, не сговариваясь, собираются твои близкие за праздничным столом, когда их никто не звал. Звонок, ещё звонок, новые приветствия и одиночные разрозненные голоса уже превращаются в жизнерадостное щебетание на солнечной утренней опушке весеннего леса.
Что на самом деле не вполне соответствовало действительности.
Утомительно знойный день жарко догорал на ближайших склонах, отчего отроги и хребты представлялись тлеющими в очаге угольками. Последние лучи, цепляясь за каждую хвоинку и листочек, покидали взлохмаченные берега; с противоположных уклонов выступали тени и с ревностью слуг следовали за угасающим светом, выстилая тёмные дорожки вдоль впадин и ущелий в ожидании очередного хозяина этих мест — ночи.
Вечер был тих, настроен умиротворённо и кутался в подозрительную дымку. Горы он предпочитал одевать в облачные манто, оторачивая их синевато-сизыми плиссе. На небе предпочитал розовые муары и прочую золотистую лёгкость. Несмотря на всю пышность одеяния, на самом деле он — мажордом, распорядитель, приготавливающий покои тому, кто спешит вступить в законное распоряжение своими владениями.
Дымка сгущалась, тени уже не просто метались между укрытий, но сплотились в густые массы и заполонили всё вокруг, овраги и теснины, добрались до вершин, заявляя своё превосходство над природой и всяким явлением в ней. Они покусились было на небосвод, но вовремя спохватились, раболепно склонились до земли, приветствуя свою хозяйку — повелительницу звёздных россыпей.
Королева всем прочим предпочитала один единственный цвет наряда — чёрный. Украшая его не броско, но вместе с тем со вкусом, величественно накидывая поверх прозрачное покрывало, сплошь усеянное драгоценностями, тихо мерцающими на чёрном бархате. Её бессменным советником на протяжении веков, была многоликая Луна. То она прикидывалась малолетним месяцем, то плывущим среди сумрачных туч челном, то вдруг являлась в серебристом одеянии, во всём великолепии ночного светила, оспаривая права у Солнца. У неё получалось — она умела навязать свой романтический образ и вспыльчивым поэтам, и задумчивым звездочётам, и озадачивала научную братию. Невольно всякий обращал на неё свой взор и терзался у лунной дорожки над зыбкой бездной.
Ночь одним мановением прекратила всякие споры и домыслы о том, что могущественнее: тьма или свет, она милостиво позволяла всякой мелочи мерцать, порхать, испуская фосфорические вспышки и зажигать в окнах огни. Поговаривают, в городах светло как днём, ну это уже враки — там светло настолько, насколько позволит властительница.
На сей раз сиятельная советница почему-то задерживалась. Дымка, такая легкомысленная при вечернем сумраке, сгустилась настолько, что теперь напоминала нечто ужасающее. Некий таинственный силуэт в длинном малахае, чьи полы с лёгкостью укрыли и ближайшие долины, и далёкие горы, а рукава распластались от Кассиопеи до Фомальгаута. Силуэт был неподвижен, и вместе с тем напоминал хищника перед роковым броском. Ждал ли он — таинственный силуэт на фоне тускнеющих красок чьих-то повелений или был волен сам творить различные сумасбродства, от такой неясности сей исполинский и призрачный образ обретал ещё большее могущество в беспокойных сердцах. Взмахни он полой рукава, и они, сердца, последуют куда угодно. За ним или против него, таким мистическим бесплотным творениям, на самом деле всё равно, куда важнее то, что, всё-таки, безропотно последуют.
А ночь продолжала удивлять, невзирая на скупость красок. Ей, как истинному художнику, гению, вполне хватало малого, из него она извлекала свои шедевры и выставляла, нет, не на суд, и, не желая польстить низменным вкусам, но сминая последние остатки разума, лишая последнего, а с ним и способности мыслить.
Воплощённый в уплотнившемся тёмно-лиловом облаке образ продолжал неподвижно нависать над всем земным, и только объятия рук становился шире, захватывая всё новые области неба, сгребая созвездия и даже галактики. Когда половина Млечного Пути скрылась, на том месте, где обычно представляется нам голова, и где до ныне ничего не было — вспыхнуло око.
И больше ничего, если не считать чёрных косм вокруг. Звёзды шарахнулись прочь широким веером, в панике чиркая о край небосвода и высекая целый рой искр.
Око в ореоле мутного бельма осмотрелось вокруг и, видимо, не найдя ничего примечательного, уставилось прямо на меня. Разум помутился.
Начиналась очередная порция пыток внутренней боли. Той болью, от которой нет избавления, и которую, как ни странно, породил ты сам (как тут не вспомнить те слова, что столь загадочно прозвучали в самом начале в моей воспалённой голове). Скажете, а врачи как же? Лекари, знахари, шаманы, кого вы ещё мне призовёте в спасители? Они притупят, обманут, прельстят снадобьями с пряных лугов, заговорят сладкими обещаниями, самые грубые и безапелляционные схватят скальпели и начнут кромсать налево и направо то, что было сотворено не ими. Их победа временна, как, впрочем, и все победы на Земле, саму причину боли никогда, никогда им не удалить, сколь совершенная не была бы их техника. Боль эта во мне, и я сам её причина! Кстати врачи уже вынесли свой вердикт, потупив взоры и виновато пряча за спины окровавленные руки.
Что заставило меня, личность самовлюблённую, тщеславную, к тому же не обделённую способностями и волей к свершениям, вот так взять и признаться? Боль ломает и не таких. Можно и нужно стерпеть истязание палача — они когда-нибудь прекратятся. Можно перетерпеть, сжав зубы, переломы, колики в животе от несварения, перегрузки и родильную горячку, стоматолога, в конце концов, — свершится и станет преданием. Но когда в боли ты признаёшь своё ничтожество, когда она разрушает твою личность, твоё Я, первоосновы твоего бытия… осознание этого никакому палачу-изуверу не повторить. Как мы не печёмся о плоти — все однажды становятся свидетелями похорон, траурных процессий, плача по утрате. Я думаю, люди боятся потерять не плоть, но нечто большее, то, о чём они забывают в суете земной, но вспоминают в самый последней момент. Запоздало.
Невыносимая боль, та, что свыше человеческих возможностей, как ни странно, возродила меня, вырвала из небытия. Но этот рывок ещё нельзя было назвать осознанным. Кто-то ожидал от меня большего. И этот кто-то с бельмом вместо головы уставился теперь на меня и, не видя его мимики, я терялся в догадках, чего больше в его циклопическом взгляде: омерзения, сострадания или, что страшнее всего — равнодушия.
Я сделал жалкую попытку привстать, дабы достойно встретить безмолвное явление, обладающее выразительно пылающим зрачком, и тут же рухнул обратно, придавленный притяжением, собственной немощью, и почти теряя сознание…
— О-о!.. Прекратите меня мучить!
Я не понимал, с кем говорю и к кому обращён мой безумный крик! Возможно, это был мой внутренний монолог. Я был на грани помешательства и, буду искренним, был бы рад ему.
— Разве можно так истязать человека?!
— Человека?
Бельмо вроде проявило ко мне интерес.
— Да, а что? — неуверенно добавил я, и почему-то смутился и потупил взор.
— Судя по всему, совести ты ещё не лишился, не вырезал её вместе с аппендицитом, словно твоё тело лепил неумелый подмастерье, вставив ненужный орган.
Игла-гарпун вонзилась неожиданно и умопомрачительно глубоко. Я взвыл. Вскочил и выпалил:
— Я жил как все, за что мне это!? За что страдания мои?!
Бельмо придвинулось, рукава шевельнулись, мне показалось, они обняли меня. Ласково.
— А тебе и невдомёк, я вижу. Жил, да, верно. Как все — и это, как никогда, верно. Ну что же, давай рассмотрим твою жизнь, если ты вопрошаешь «за что».
— Вы издеваетесь!
— Я? Нисколечко! Скорее всего, ты так ставишь вопрос, что, вольно или невольно, умаляешь величие жизни человека. Ты, величину подсудную лишь одному творцу, уничижаешь, ставя в один ряд с прочим зверьём, — бельмо отстранилось и задумчиво уставилось в небо.
Тут я испугался, что лишусь и последнего собеседника, необычного, неземного, инопланетного. Я пытался подыскать эпитеты, затем отбросил эту пустую затею.
— Нет, нет! Останься… Прошу тебя.
— Вот как… Кого ты просишь: бесплотный призрак, предмет твоего больного воображения или ты обращаешься к ничто? Я скроен из тысячи противоречий и стольких же невозможностей и случайностей. Чего ты ищешь во мне?
— Не знаю. Ты говорил о жизни…
— Может, лучше поговорим о смерти, а?..
Наверное, я был искренен и честен в образе. Бельмо снова залюбовалось мной.
— Несчастный, разве последний вздох для тебя не означает избавление от муки? Так смелее! Скажи: да — и свершится. Так да, или нет?
— Почему тебе так легко говорить об этом. А-а-а! Ведь это означает… конец всему! Понимаю! Ты и есть образ смерти!., тогда твоё нетерпение понятно. Что же, если я скажу… да!
Бельмо качнулось вперёд, явно проявляя интерес к моему скорчившемуся телу. Мне пришлось с поспешностью воскликнуть:
— Нет!.. Нет!!!Нет!!!
Сколько раз я повторился, не помню. С каждым «нет», в меня яростно впивались иглы и гарпуны и всё изощрённее они пытали…
… Я опомнился.
Ночь тысячеглазо и безразлично мерцала широким куполом. Оказывается, в припадке я скатился на пол и распластался, широко раскинув руки в стороны. Что было в том жесте, спасение земного бытия от неминуемого зла или попытка прикрыть жизнь собственным телом? Не знаю. Как бы там ни было, я был ещё жив! Боль напоминала о себе так же, как далёкий гром и зарницы за горами. О жизни напомнил и приступ тошноты. Солёный и мерзкий. Меня передёрнуло, но не стошнило.
— Вот твоя жизнь! Пользуйся, пока.
Обессиленный нескончаемой пыткой, неловко размазывая кровь из носа и рта, я перевернулся и попытался сесть.
Я на корабле?!
Мимо проплывали окна, распахнутые настежь двери на балкон, ажурные перила, снова окна, и снова двери, и всё те же перила. По-моему, я плыл по Млечному Пути, и моим шкипером был всё тот же ужасный сумрачно-дымчатый образ, с мутным бельмом вместо головы, похожий на исполинскую тучу. Он обернулся. Улыбнулся. Или мне так показалось. Что-то ехидное было в том бельме. Скорее, равнодушное.
— Я умираю, и ты забираешь меня в страну мёртвых?
— Поэтично. Античных греков начитался. Одиссеи, Стиксы и прочие буйные фантазии тёмного разума. Что ж, неплохо… А ты не думал, почему люди, и древние, и современные, смерть представляют, уж очень по земному: реки, царства, гурии и кущи с плодами.
Я молчал. Безмолвствовал и мой шкипер. Оказывается, Млечный Путь замкнут в кольцо? Однажды я прочитал, что туманная дорожка состоит из мириад звёзд, их так много, что свет слился вместе и видится таковым.
— Их, так много, — шепчу едва слышно, — и всё по кругу. Путь в никуда.
— И это в точку. Становишься мудрее, изрекаешь верные истины.
— Истины?
— Ты так хотел жить, что вот — достучался.
Двери нараспашку — мимо. Окна — мимо. Узорные переплетения перил волнообразными изгибами тоже проплыли мимо меня. Туманная дорожка медленно потекла вверх, всё выше и выше.
— Похоже на фигуру высшего пилотажа — мёртвую петлю.
— Живи!
— Почему ты повторяешься? Живи, живи, живи. И буду жить! Вот излечусь…
— Твоя болезнь неизлечима… Во всяком случае пока…
— Я не верю, я не могу вот так, бесталанно, умереть, корчась в болях, я… я ещё не жил! Я… я молод, наконец! Постой, постой, — с поспешностью и бесперспективностью утопающего, хватающегося за соломинку, осёкся на середине своей жизнеутверждающей рулады, — ты сказал «пока»? Что в этом «пока»?
— Твоя болезнь неизлечима, пока ты мёртв.
— Я мёртв? Вот уж враки! Я чувствую, — кислый рвотный привкус во рту впервые показался мне приятным, — я двигаюсь, — попытка шевельнуть пальцами, — и боль. Боль! Да, да — боль… Пусть даже она, — испуганно втягивая голову в плечи, — всё указывает на то, что я жив. Я… живой… человек. Да, да, я выздоровею, и буду жить!
Шкипер надвинулся на меня, бельмо мертвенной безжизненностью приблизилось вплотную.
— Ну, ну. Вот тебе первый постулат: мёртвое жить не может — оно может существовать, или смердеть, это как угодно. Второй звучит так: мёртвое полно движения, оно переходит из одного состояния в другое, такая цикличность бесконечна и… бессмертна. Химия и физика. Третий: мёртвое никогда не выздоровеет, то есть не вернёт себе цельность образа и подобия, для этого ему надо ожить вдохновением. И вопреки желаниям.
Бельмо отодвинулось, раскрывая перспективу. Попытка вздохнуть глубже, вызвала новые порции страданий. Палач взял разномастные иглы и с невинным видом подошёл ко мне. Скрежет зубов — это мой скрежет. Между скрежетом, сквозь зубы продирались слова, ободранные и окровавленные:
— За что… скажи!? Я не вижу в себе вины! И если я…, — кровавые ошмётки слетают с губ, — мёртв… Как жить дальше? И стоит ли? Я устал. Поверь, я устал. Эта болезнь достала меня.
— Теплее…
— Да будь ты проклят, мёртвый глаз! Я серьёзно, а ему шуточки!
— Ты спрашивал за что?
— А, — отмахнулся я, — валяй.
Двери, окна — мимо. Мимо проплыли перила, змеевидно извиваясь. Под ногами стало зыбко и туманно. Куда я тут же не преминул провалиться…
Маленький мальчик дерзновенно и безобидно вглядывается в дымчатую даль. Маманя, с опытностью наседки, предупреждает о возможности быть заклёванным и всячески пытается оградить от всех бед, для этого с материнской жертвенностью бросается и на коршуна хотя тот явно сильнее. Папаня, гордый орденоносец, почётный и уважаемый член общества идёт вперёд непотопляемым линкором и строго семафорит: иди в кильватере! На любое «хочу» отвечает настойчиво: «Хочешь — получишь, но через труды. Вот тебе лопата, иди в топку уголь бросать. Так шибче ход». Мальчик смышленый, генами и здоровьем не обиженный, соображает быстро. Турник, пробежки с песочным мешком на закорках, секция бокса. Непременно бокса. Где через удары сам учишься бить. Бить, бить и ещё раз бить. «Не подставляйся, уходи и в ответ, обязательно в ответ, а как иначе — бокс». Вся жизнь такова — на сдачах. Тренер требует результата. И вся жизнь — результат. Затем институт. Паренька приметили: смышлёный, накаченный, боец. И цепкие деловые глаза решили: хороший материал! Немного подстрогать, чуть-чуть обточить и подогнать и — деталь к механизму готова. Иные детали и добротные, и ладно скроены, да механизм так устроен: имеются в нём проблемные места, даже поставь, корунды и победиты, сверхпрочные полимеры и композиты — непременно сломается. Сломался, дел-то, человек он ведь как расходный материал — выкинуть и заменить недолго. Новых образцов хватает — плодятся. И списали, выкинули за борт. Тут и страна сама села на мель. Ругань, паника, суматоха на палубах, одни вверх — к лодкам, другие вниз — прыгать за борт. Самое время применить навыки бойца и боксёра. Трещат скулы, ломаются кости и жизни. Страшно? «Страшно весело!» Бывшим пацанам, заточенным под удар и результат — потеха, возможность показать себя, и, если очень хочется, — «смоги». О том, что «хочется» — искушение, ранее не было сказано ни слова. И само слово в новинку, медовое. «Искушение», это не та ли красотка, так смахивающая на грушу в боксёрском зале? Приударим! Ах, как сладко. Мерзко? Кто сказал? Нет, искушение — это то, что стоит попробовать. А иначе для чего живём? Пацаны оперились, не птицы — орлы! И потоки благоприятные. Выше, выше… один на падаль приземлился, другой добычу на лету бьёт, куски, правда, в гнездо тащит — птенцам. Сокол! Родитель. «Хочешь — получай». «За своё нужно драться». «Ты или первый, или никакой». Воспитание. Вроде и слова человеческие, а прислушаешься — клёкот! Потоки вверх слабеют или крылья уже не те? Какой мир созидаешь, такой и в наследство достанется. Так кто же, когда добычу приметит, в ней себя призна ет? «Что за чертовщина такая! Прочь искуситель!» — «Нет, уж позвольте, теперь мой черёд». — «Я тебя не призывал». — «Разве? А красотку помнишь, а хочу и снова хочу. А когда бил и упивался превосходством?» — «Так и меня мордовали». — «Речь сейчас о тебе, с теми в других местах беседу проводят». — «Иди к бесам!» — «Теперь только с тобой, один явлюсь, не поймут меня там, без добычи-то». — «А-а-а, прочь!..» — «И прочие не поймут». — «У меня образование высшее, не верю я». — «Так и я не верю, как видишь нам теперь друг без друга никак. А какое высшее, МГУ, Йель, Оксфорд или другая хрень? Ты знаешь, я всеяден, с образованными даже интереснее. Есть о чём подискутировать, прожекты там нарисовать, критические массы свести вместе, для эффекта, о художествах, опять же, поразмышлять, заоблачно так, литературой, а как же, позабавляться, стилями и словесами, стихами в небо плюнуть…» — «Ну почему же плюнуть сразу, а ну быстро с плеча слезай». — «С какого?» — «С обоих сразу». — «Так я один, а плюнуть почему, так это просто: пишут-то многие, да вот беда — не исполняют. Слово-то прозвучало, высоко прозвучало, взглянут сверху — возятся, ну словно черви в падали смрадной». — «Тьфу ты, господи». — «Ты чего слюной тут разбрызгался». — «Так природа такова — приятно, когда на другого человека плюют».
— «Так что мы образованными людьми не брезгуем, ты не подумай чего плохого, никто не будет забыт». — «Вот дрянь, пристал и не отстаёт, зараза какая». — «Зараза, зараза, эка вы природу мою сразу разглядели, одно слово — образование».
— «Что-то чувствую я себя плохо, зараза, схожу к врачам». — «И они образованные?» — «А как же?» — «Зараза». — «Да что ты всё заладил: зараза да зараза?! Умаял. Иди, говорю, пока химией не ошпарил». — «О, мы с химией давно на короткой ноге, камни философские откуда не попадя вытаскивать, крошить и в яд превращать. Этот врач, что ли?..» — «Он самый».
— «Наш брат!» — «Что?., какой он тебе брат, отродье чёртово». — «Так если нос отдельно от остального тела лечит, наш, какой ни есть — наш. И опять же интерес имеется. Другой бы, сердобольный, давно сгорел бы, а этот стоит возле сковородки и хоть бы хны — зарабатывает. Наш, я тебе голову отдаю».
— «А давай». — «А забирай, у меня их знаешь сколько, взамен этой. Это же твоя голова, кстати. И болеть она начинает чего-то». — «Чего?!» — «Забирай, забирай, мне она теперь ни к чему». — «Да что же так больно!»
— Как видишь, всей жизни твоей хватило на страницу, с небольшим хвостиком. А если ещё убористым шрифтом? В общем, — бельмо сделало вид, что читает невидимую страницу, — всё как обычно, даже скучно. Но при всём притом — честно. Лукавства мало, то и похвально. Жизни… жизни калечил, было, и кулаком, и словом, так за то и страдаешь, и умер давно.
— Умер?
— А как же!
— Но я дышу, чувствую, созидаю, наконец.
— По поводу созидания…, — бельмо дёрнулось, — и Каин созидал, и после… потомки его города возводили, самые первые, — тёмный образ стал удаляться.
— Ты куда? Ты меня оставляешь?!
— Ты же продолжаешь утверждать, что жил и живёшь и жить хочешь… самостоятельный, так что шкипер тебе ни к чему.
Была некая связь между моими страданиями и этим мистическим явлением. Оно приближалось — боль стихала, оно удалялось — тут же являлся палач с лицом каменного божка.
Странно, до боли знакомые черты, вылепленные угодливым скульптором.
— Постой, умоляю, постой! Постой…
Неожиданно для себя самого я упал на колени.
— Ты мне явил жизнь мою, длиною в страницу. Ты пялился в меня своим бельмом… прости. Рассудок оставляет меня. Зачем всё это? Вся эта космогония с веерами падающих звёзд и ты, ты… не бельмо — ты Луна. А бельмо — образ, созданный моим измождённым сознанием. Но зачем?! Если я издох уже для тебя давно…
— Душа, мой друг, душа. Вот за что стоит повоевать. Луна я или кто ещё — это ты правильно заметил: всё мертво. И только человек оживляет, человек вдохновлённый Творцом жизни.
— Каким Творцом, когда я атеист, и в бога не верю!
— Однако когда боль доняла, готов и в бельмо поверить и в тёмные силы обыкновенного сгущения атмосферы, называемого иначе тучами. У тебя есть надежда? Есть, есть, я же вижу и читаю в сердце твоём: скальпели, чудотворная химия, исцеляющие лучи… Вырежут половину тебя, другую половину выжгут. Что останется? Нет лучей исцеляющих, только одна любовь живородящая и исцеляющая.
— Так я любил!.. Люблю детей своих, жену, маму…
— Всё что ты назвал любовью — это твои похотливые желания, привязанности, вкусы, предпочтения, и прочее, и прочее, и прочее, подытоживая — твоё Я. И «прости» твоё — вскользь. Ни о чём!
Слёзы потекли по моим щекам. Никогда не позволял себе плакать, считая это слабостью, и на том был воспитан.
Луна смотрела на меня тёмными провалами, они выглядели угнетающе, когда вокруг серебристое игривое сияние, и такие же лёгкие посеребрённые тучки. Сквозь мутный взгляд я заметил приближение истязателя.
— Ты?!! Снова?!
Тот неопределённо пожал плечами, мол, работа такая.
— Да!
Обречённо согласился я, и положил голову на плаху. Палач медлил, я жадно вдыхал свежий воздух с гор. И началось медленное отделение головы от туловища. Я умолял убить сразу, и даже что-то обещал. Палач задумчиво замирал, соизмеряя, вероятно, обещанное тобой с обязательствами.
И снова брался за инструмент, выбирая зачем-то ржавый со старыми сколами и зазубринами.
— Садист!
Голова никак не хотела расставаться с горячо любимым телом. Я уже начал проклинать её, оставив несчастного палача в покое, понимая, что тот трудится в поте лица и не покладая рук. И даже приписывая ему выдуманные качества из собственного недавнего опыта: как же ему не работать, коли дома дети, аки птенцы голодные дожидаются, да и жена наверняка требовательная. Красавица — это уж непременно. И что за устаревшие словесные формы «аки»…
Ох! Как старается… Мастер! Уважительно оценил последний приступ, проникший настолько глубоко, что возникло радостное предчувствие отделения головы от туловища, освобождения, освобождения…
Всё!
Но палач раскланялся и удалился.
Ах ты гад! Кинул!
Ночь. Новая или продолжалась прежняя — мне уже было всё равно. Разбежавшиеся было тучки, решили снова собраться на консилиум. Они свысока поглядывали в мою сторону, глубокомысленно молчали, были неторопливы и степенны.
Их беспечная вальяжность, припорошённые свечением верхушки деревьев и отсутствие мастера заплечных дел с его ужасными инструментами снова вернули меня к жизни. Шатаясь, я бесцельно бродил по комнате, всматриваясь в каждую мелочь: фотографии, картинки, памятные подарки, кубки, медали, грамоты.
Пробежался по корешкам книг, не задерживаясь ни на чём.
Двери на балкон были широко распахнуты, окно полуприкрыто. В дверном проёме в сумраке угадывались белые перила. Возвращение к жизни или попытка цепко, в очередной раз, ухватится за неё?
Я снова шаркал ногами в обратном порядке, вдоль полок, уставленных вазами, рюмками, чем-то ещё, задерживался у стен завешанных картинами и картинками…
Искусственные пейзажи, масляные люди, натюрморты без аромата жизни, уменьшенные копии гор без запаха пота, сопутствующего любому восхождению. И тут же, куда же без них, фотографии, портреты, обязательно улыбающиеся, победные, восторженные, на фоне достижений и трофеев.
Мои гордые образы.
Кажется, я сделал круг по комнате (или комнатам), как вдруг передо мной разверзся чёрный провал в бездну, там угадывались жалкие перила. Они призваны спасти, удержать от падения? Они способны на это? Если не прилагать усилий — то да, если хорошенько постараться, поднажать — вряд ли. Хрупкая надежда перед вселенской бездной.
Или преддверием Вселенной.
Я называл жизнью вот этот шаткий пятачок под названием балкон, я гордился им, он казался мне большим (у других, в многоэтажках, и пятачком-то назвать нельзя те сантиметры счастья).
Подкашивающиеся ноги сами собой вынесли под ночной небосвод, в спину упёрся световой поток, он, как и я, был робок и жалок, но пытался заявить о себе, как о вершине цивилизации — высшем достижении. Электричество! Так же гордился тяжёлым канделябром с восковыми свечами мой средневековый предок. Попытался вместить пространство балкона в туманно-звёздные перспективы, но оно сразу потерялось под ближайшей густой кроной пышной кавказской растительности.
Загудел верховой ветер, лес ожил и зашевелился.
Хребет, на котором затерялся дом с широким балконом, поднял трепетные паруса на раскидистых реях и, рассекая дремлющие в низинах тучи, отчалил.
Почувствовав себя капитаном на непотопляемом корабле (еще никто и никогда не топил горные хребты), выпятив грудь, решаю жить вопреки выпавшим на мою долю испытаниям.
И кто мне бросит вызов, мне — человеку-скале!
Без прежней боязливости ищу Луну. Она взирала на меня из-под наморщенных бровей, взирала жизнеутверждающе. Бельмо пропало, взор был ясен и чист до последнего кратера.
Да! Я бросаю вызов судьбе! И кому бы там ни было! Я не подсуден, чтобы я не совершил, и что мне еще предстоит свершить! Не подсуден!
Не знаю, чем была вызвана моя эйфория, устойчивым ли ходом моего необычного корабля или счастьем быть свободным от боли и снова мыслить и мечтать?
Над головой призывно прокурлыкал звёздный Лебедь. Впереди замаячили мерцающая плеяда огней неизвестного небесного порта. Я верил или мне хотелось верить, что мои паруса, наполненные ветром и живительными соками земли, всё-таки преодолеют тьму и войдут в тихие воды обширной гавани. И никто, и ничто не собьёт меня с выбранного курса, ибо я человек, я живу и дышу, и я творю!
Творю собственную судьбу!
Эй, жалкие лачужки там внизу, раздвигайтесь, и дайте дорогу достойному! Прочь, прочь!
Сердце учащённо забилось, знакомый ритм, когда видишь, что противник раскрылся для удара, и мысленно посылаешь его в нокаут…
И тут всё пошло верх тормашками.
Непредвиденно быстро, не так как представлялось и планировалось. Что-то зашуршало, словно бесчисленное множество крыс поспешно покидало трюмы, в панике бросаясь за борт. Твердь оказалась зыбкой и способной раскалываться, осыпи неотвратимо устремились вниз. Чахлую листву моментально подхватил вихрь и бросил, сначала вверх, потом вниз. Причиной краха оказался крохотный родник, подмывший мягкий известняк изнутри.
Источник чистейшей воды, податливый карст и время.
Время, вот, значит, как зовут палача.
Горы нам кажутся вечными и вот рушатся, что же тогда значит наша жизнь, её и мигом назвать-то нельзя.
А личный успех? Я был успешным в смутные времена, я многое мог позволить себе: завтракать «У Ирины» (этот ресторан славился борщами) на берегу тёплого моря, обедать в престижном столичном ресторане среди роскошной лепнины позапрошлого века, ужинать уже киевскими котлетами, приготовленными там, где им дали название.
Если я не был первым, то первые питались буквально из моих рук. Мою судьбу решали единицы, я решал судьбы многих, решал так, как мне заблагорассудится.
Проклятий я не слышал, слёзы не замечал.
Слабаки!
Меня научили держать удар и моментально отвечать; быть чутким и протягивать руку падшему, увольте — засмеют. Меня учили побеждать и никогда смиряться. Вот почему я так легко поверил в непотопляемый корабль-утёс и в собственное возрождение. Воспалённый разум ухватился за несуществующий штурвал и лихо крутил его, обходя мнимые рифы, и сминая утлые судёнышки, оказавшиеся прямо по курсу.
Разум победителя глупеет, точно так же, как мстительные надежды вдохновляют побеждённого.
Палач с отрешённым видом мыл инструмент под струями чистого источника. Иногда под маской угадывалось брезгливое выражение или мне показалось, так как захотелось хоть малейшего участия.
— Из него можно пить, а вы…
Моему возмущению не было предела.
— Вы загрязняете, нет, — жестом обвинителя тыкаю пальцем, — вы оскверняете чистый источник!
Прорези маски смотрят куда-то сквозь меня, словно не я тут машу руками и призываю к совести, невольно оборачиваюсь, дабы удостовериться, нет ли кого за мной.
Домыв преспокойно пыточное железо, истязатель так же тщательно вымыл руки.
— Итак, — обратился он ко мне, вытирая пальцы белоснежно-девственным полотенцем, — ты утверждаешь, что пил из этого источника?
На хамские выпады я всегда находил адекватный ответ, но сейчас, почему-то, замялся.
Пряча полотенце в аккуратный саквояж, где уже были уложены инструменты, мой визави снова воззрился на меня.
— Да или нет? — прозвучало судейским тоном.
— Я, в общем-то, не совсем, но… другие. Он же чистый, а ваш род деятельности, так сказать…
— Сами не пьёте, однако возмущаетесь. Не потому ли я мыл инструмент, что вы не пьёте…
Я силился понять: последняя фраза была вопросом или утверждением. Тогда палач быстро приблизился. Можно сказать, он пропал с прежнего места и реализовался возле меня. По обретённому опыту всё моё тело напряглось, нервы натянулись и готовы были взвыть на высокой ноте, машинально вытянутые вперёд ладони, казалось, соприкоснулись с кипящим паровым котлом, вот-вот готовым взорваться.
— Прошу вас! — в голосе слышались несвойственные ему испуг и мольба, — умаляю, я устал от боли. Устал…
Маска утонула в моих слезах, её выручило мужское нетерпение к плачу и нытью, вытирая глаза непослушно дрожащими руками, слушал близкое глубокое дыхание странным образом совмещённое с речью, чревовещатель:
— Страх людей парадоксален: призванный спасать, он прозревает лишь перед лицом гибели. Когда ты умирал, день за днём твоей разгульной и бестолковой жизни, ты не боялся.
А когда умер и призвали меня как эксперта, так сказать, зафиксировать неоспоримый факт, что ты давно уже мёртв, откуда ни возьмись, сострадание.
Нетерпение к боли.
И тут мой палач резко сдёргивает маску с головы. Передо мной стоял… Я, и в упор смотрел мне прямо в глаза.
— А где?
— Кто?
В попытке вспомнить соответствующее слово я заговорил словно краснокожий.
— Причиняющий боль. Я только что слышал его голос. А ты…
Отражение ухмыльнулось, как обычно делал я сам, когда видел поверженного врага.
— Хм, — Причиняющий боль — надо же, так меня ещё никто не обзывал. Палач, изверг, садист, были и другие прозвища… Впрочем, мне ли обижаться. — Тут Я (мы легко видим себя другими, выдавая желаемое за действительное, нам куда легче разговаривать с самим собой, с тем, кто всегда простит и пожалеет, чем с палачом) пожал плечом и отмахнулся, дескать, не стоит заморачиваться…
— Ты-то кто, — уставился я на свою замечательную копию, невольно сравнивая с оригиналом и переходя сразу на доверительный тон.
— Шутим.
— Так был палач, только что, вот тут. И… не понимаю.
— Быть палачом и больше никем — это приговор. Радуйся, что в тебе разглядели ещё кого-то, хотя все твои прежние поступки омерзительны.
— Да?!
От самого себя я не ожидал такой самокритичности и сразу поверил в подвох происходящего. Мне очень захотелось схватить пальцами собственное лицо напротив, оттянуть кожу, сорвать с наглеца чужую личину (но он уже сорвал с себя маску!).
Меня сдерживало одно: нежелание снова увидеть того, с кем ассоциировались мои страдания.
— Послушайте, кто бы вы ни были — вы лицемер.
Разговор напоминал схватку, где дистанция то сокращалась, то снова отбрасывала противников в сторону
— Я? Да, и ещё какой! Я с лёгкостью прощаю себе то, что в других терпеть не могу. Я неизлечимо забывчив, когда нужно забыть неприятные факты совсем не геройского характера, и я же мстителен и не умею прощать обиды. В общем, я — это движение в одну сторону, в ту, куда мне в данный момент очень захотелось.
И если в эту сторону только что горел красный, к чёрту красный! Мой светофор всегда зеленый!
— А как же остальным? Мне, допустим.
Двойник смерил меня презрительным взглядом.
— Подождёте, не облезете. Учитесь терпению, в конце концов.
— Ваше мировоззрение — мировоззрение моего палача. Допускаю, что вы и есть он. Может быть, прекратим лицедейство?!
— А вам бы этого хотелось? — моё лицо напротив стало елейно-слащавым, глаза осоловели и чуть ли не подмигивали запанибратски.
— А то что? — во мне снова просыпалась присущая мне боевитость, внутренняя пружина скрутилась до упора.
— Палач.
Рот продолжал широко улыбаться. Слово «палач», оказывается, легко произносить добродушно улыбаясь.
Пружина тут же потеряла все свои атомные связи, придающие ей свойство упругости, стала податливой и мягкой. Дрогнувшими губами прошептал и поник:
— Так кто же ты?
— Я же говорю тебе: радуйся! Твоя боль ещё не окончательный приговор в последней инстанции. Да, жизнь свою ты захомячил.
Видимо у меня было такое выражение лица, что двойник всплеснул руками и громко захохотал.
Говорят, я могу смеяться заразительно.
— Захомячил, захомячил, ну признайся же, наконец.
— Мне ваш жаргон непонятен.
— Вот порадовал, так порадовал, до слёз. Хомяк — это грызун такой…
— Учились… в высших школах.
Весёлый мой собеседник, явил мне другое моё лицо. Когда губы поджимаются, глаза-прорези смотрят дерзко и непримиримо, кажется, что ещё секунда и оттуда полоснут смертельными очередями.
Мышцы на щеках каменеют желваками.
— Учились-то, учились, и то нам ведомо. Всю подноготную грызунов изучили, анатомию, зоологию, повадки. Когда спит, когда насыщается, когда спаривается. Одно упустили, так, фактик малозначительный, не научный. Скорее уж забавы ума колкого, к юмору склонного: в себе грызуна не разглядели. Ах да, забыли: вы у нас птица высокого полёта. Или зверь благородный? Посты, должности, властные полномочия. Так и львы, когда территорию метят, лапу задирают. Они хоть и цари, а инстинкты уважает!
Царь что: сегодня — царь, а завтра молокосос гривой обзавёлся, рявкать перед толпой научился и сверг тебя со скалы-то царской.
А лапу, хочешь — не хочешь, задерёшь уважительно перед столбом придорожным. Отметить не отметит, может быть простатит помешает…
— Откуда у львов простатит?
— Так ведь царь! Следовательно карточка больного имеется…
Но мы отвлеклись. Родился ты человеком. Пока ходить учился на двух ногах — жил, рождению не переча и как судьбой предназначено: человеком. Но едва выучился, так практически сразу же на четвереньки и сполз — так легче и устойчивее, к тому же. Да, и задумываться не стоит о человеческом облике, о морали, нравственности, поступай, как случай велит. Думаешь, я осуждаю? Во-первых, профиль не мой, я больше по анатомии специалист, во-вторых, понять хочу: homo sapiens — самозванец, сам себя возвеличивающий в гордыне своей или на самом деле разумный, но заблудший.
Лукается во тьме собственной порочности.
— Как ты считаешь, — двойник пытливо (даже чересчур интимно) заглянул мне в глаза, — может, стоит отменить порочность? Грехи объявить устаревшей религией? А что, разумно и вполне логично. Можно и новую философию развести на ровном месте, скажешь, опоздали: пытливый ум давно извратился, ах, пардон, — изощрился. Давай и мы с тобой последуем за новыми веяниями, станем рьяными апологетами, несгибаемыми неофитами. Чего там, гуманизма… — лицо напротив, сделалось задумчивым, сведя брови и комкая лоб. — Всё-таки, как ни крути, sapiens — такие выверты в умозаключениях, и словами жонглирует, не усмотришь — всё мельтешит перед глазами. Велик, поистине велик!
Я уже стал уставать. Собственная словоохотливость не удивляла — мне не привыкать поражать публику широтой кругозора, способностью аналитически предсказывать будущее, извлекать факты, как будто в голове моей находился хорошо организованный информационный центр. Этот тип не развлекал, отнюдь, он пытался зачем-то залезть в мою голову!
Но разве он уже не там? Разве он — не Я?
Невыносимая боль кого угодно может сделать сумасшедшим. Наверняка со мной уже нечто подобное произошло. И никого передо мной нет, сам с собой лопочу тут. Монолог в двух лицах. Или диалог? Но кого и с кем?
— Тебя нет. Нет! Нет! Нет!
— А боль? Боли тоже нет?! Болезнь — навязчивая идея? И если рядом с тобой не-Я, то кто же?
И кто укажет верное определение сумасшествия?!
Скажешь, имеются апробированные клинически методики, разработаны тесты. Изволь, имеются.
Оппонент, стал сыпать кипами бумаг, устилая ими балкон. Зрелище было неправдоподобным: вполне реальная бумага появлялась из ниоткуда, материализовалась из пустоты и сразу же исписанная кривыми медицинскими каракулями или строгим печатным текстом, снежным покровом укрывала дощатый пол. Пытаясь развенчать фокусника, хватаю первый попавшийся лист, читаю и верю: ИНСТРУКЦИЯ. Далее «Маниакально-депресивный или циркулярный психоз» в скобках (psychosis maniaco-depressiva, psichosis circularis)…
О, латынь! Мёртвый язык, не верить никак нельзя — освящён.
— Хватит, верю!
— Вот. Боль, естественно, сворачивает мозги. Люди начинают лепетать всякую ересь, кидаться на стены, обретают способность выть по-звериному, — Я помолчал, и продолжил, — но вполне нормальные (кого признают таковыми) разве не совершают ежедневно подобные выходки? Я слышал, как тысячи деятельных и вменяемых людей собирались на площадях и прыгали на одной ноге, до хрипоты выкрикивая лозунги. Другие, уже вбив себе в голову некую идею, маршировали на убой, распевая бравурные песни. Третьи, с пеной у рта, доказывали благородство своего рождения, и они верили, что одни — изгои — рождаются в муках, в крови и в гадких слизях, другие — избранники, аристократы и прочие — являются миру на бархате, под звуки блестящей меди, являются джентльменами с накрахмаленными воротничками.
Да чего далеко ходить, выйди на улицу, сядь за руль автомобиля и влейся в общий поток. Там, что ни выходка — ИНСТРУКЦИЯ. А боль всего лишь констатация факта: ты неизлечимо болен, болен давно, боль — твоя расплата. Не может же уравнение выглядеть так: Х=… (Где X — это твоя боль.) Оно, как минимум, должно иметь и правую сторону, пусть неизвестную, но соответствующую знаку равенства. Примерно так: X=Y(…), где Y твои поступки, в скобках их количество — сотворённое за всю твою недолгую и жалкую (может яркую) жизнь.
При рождении человек сплошная неизвестность (звёзды лишь светят над ним, ночью ему самому приходиться выбирать путь). Когда начинается боль — он уже свершившаяся личность. Вот одно мне непонятно может быть, ты прольёшь свет?
Зачем-то перебирая раскиданные там и сям листы, теребя их в ладонях, я с видом легавой уставился на своё Я.
— Почему, когда наступает этот самый миг боли, все вопят одно и то же?!
Листы зашуршали и смолкли. Одни цикады продолжали свою бессмысленную трещотку. Я не выдержал испытание тишиной:
— Ну?
— За что!
— Что, «за что»?
Всё прозвучавшее показалось мне идиотизмом.
— Вот и я том же. Все возмущённо орут: «За что?!» Моё явление, не моя прихоть — я обыкновенный служитель. Я исполняю…
— Чью-то волю! Так я и знал, что этим всё закончится. Тебе в иеговисты податься нужно, такой талант пропадает, — вскричал я, напоминая Архимеда, голым выскочившим из ванны.
— Те тоже уходят далеко не смиренно, орут, ещё как орут. Я же исполняю волю…
И снова пауза, вот не замечал за собой такой актёрской способности, ну наконец-то.
— Орущего. Вопиющего.
Листы сами собой выпали из моих рук, порхнули за перила и пропали в темноте.
Недоумённо разглядываю чистые половые доски балкона, выкрашенные в модный цвет какого-то тропического дерева, они — доски — только что были завалены бумагой различных форматов и ценности, от научных трудов светил медицины, до кратких инструкций по технике безопасности.
Например, как мыть окна в психиатрическом диспансере. Шорох, с которым исчезли отпечатанные в типографии листы, напомнил мне другой: шуршание осыпи тонущего корабля-утёса или поскрёбывание коготков множества крыс по накренившейся палубе, спасающихся бегством.
В конце концов, мне удалось выдавить из себя членораздельную фразу вместо набора бессмысленных гласных и согласных звуков:
— Как о-рущего?..
— Из меня неважный математик, если не сказать больше, но что-то подсказывает, что если математика часть этого мира, его логически-цифровое выражение, то уравнение, о котором мы уже с тобой говорили, должно иметь законченную и гармоничную форму. И неизвестные в нём до поры до времени, их обязательно откроют и поместят там, где нужно.
Так вот, если формула давно открыта людям и можно просчитать заранее результат, тогда почему у исписанной доски жизни всё повторяется снова и снова: учитель строг, ученик знает «за что» и всё равно возмущён: «За что!» Ученик неразумен? Тупица каких свет не видывал? Или упёртый лентяй?
Или всего помаленьку?
Я замолчал, молчал и я. Ночь искрилась над нами и темнела внизу.
— Если бы ты пил из чистого источника, я не стал бы мыть в нём проклятый инструмент.
Начинаю без отвращения рассматривать близкое, много раз виденное отражение, знакомое до каждой родинки, до чёрточки. В голосе слышалось сожаление и сострадание. В голосе палача.
— Когда боль посещает тебя, не обвиняй никого: ты был чистым источником, а стал временем. Нетерпеливые секунды счастья своей никчёмной суетливостью замутили прозрачность воды, такую воду пить не хочется — она вызывает отвращение.
— Счастье — отвращение?!
Вырвалось само. Сегодняшняя ночь стала откровением и была поучительна, но такое словосочетание звучало кощунственно. Чем жить тогда! О чём мечтать! К чему стремиться! Все мои оба Я возмутились и восстали. Все, кого я знал и все, кого никогда не видел — все жили счастьем, они трепетно желали его и всеми силами боролись за него. О счастье молились во дворцах посреди роскоши, и в бедных хибарках.
Счастье, кажется, единственное мерило на свете, которое объединяло людей в их устремлениях (один еврей, правда, заметил другое объединяющее мерило — деньги, но каждый делает выводы в меру своей испорченности, я так думаю).
— Однажды на всю страну показали счастливое лицо девушки спасшейся при пожаре в каком-то ночном клубе.
Девушка кричала о счастье спасения и ни слова о соседке по столику, которую она грубо оттолкнула в узком проходе. Та упала под ноги обезумевшей толпы, образовался спасительный затор, одно мгновение: «… я выскочила, ещё и шубу успела в гардеробе забрать».
Думаешь, спасённая укоряла потом себя? Нисколечко, она уже и не помнила всех подробностей, своя память тем и хороша, что она всегда в услужении и никогда — госпожа. Госпожою её делает совесть. Явление редкое, когда речь заходит о счастье.
— А я считал себя счастливчиком… до того, как врачи вынесли приговор, обнаружили во мне…
Опять же вырвалось самопроизвольно и задумчиво. Так что же счастье недостижимо? Нет, нет, не так: счастье запретный плод, так что ли получается?
— Ты плутаешь в потьмах.
Лицо собеседника стало бледнеть и растворяться, пока полностью не исчезло, как будто ночь обрела кислотные свойства. Я остался наедине со светлячками. В детстве они радовали меня, потом…
Куда делись потом наивные и простые детские радости, светлячки превратились в люстры, непременно хрустальные. Клады, дальновидно зарытые кровожадными пиратами, теперь откапываются, чтобы стать вкладом в солидном банке. Ямы искателей счастья словно оспа покрывают чудесные райские острова, и, полные сказочного очарования, непроходимые чащи.
Теперь там шагу не шагнёшь, чтобы не споткнуться и не упасть. А в соучастниках всё те же кровожадные каперы (теперь уже каперы, с лицензией на убийство и грабёж). В детских грёзах зло закапывали и надёжно прятали. Грёзы повзрослели и стали навязчивой мечтой. Стучат заступы и вгрызаются в землю. Зло откопано, выпущено на волю и положено на проценты…
Тьфу-ты, наваждение какое-то, начал со светлячков, а закончил…
Тут мой взгляд зацепился за что-то светлое что сразу привлекло моё внимание.
Бельмо. Оно пристально изучало меня. От прежнего, его отличало лишь то, что это подглядывало прищурившись сквозь облака. Рядом раздались мягкие осторожные шажки, кто-то невидимый и тщательно скрываемый тьмой неотвратимо приближался.
Я догадывался кто это. Воля покинула меня и стали безразличны и светлячки и вообще всё, мысли путались, сталкивались и терялись в своей субстанции.
На улице душный август, а меня пробрал озноб, зубы и всё тело сотрясались, издавая неприятный челюстной звук. Пытаюсь унять дрожь — напрасные труды. А вот и тот, чьи шажки я заслышал в темноте. Мелькнул силуэт на звёздном фоне.
— Ты?!
— Я.
Бесстрастно вторил мне силуэт. Щёлкнули замки саквояжа. Блеснули огоньки на острых зазубринах. В очередной раз сокрушённо опускаю голову. И молю: только убей, не мучай… пожалуйста…
Силуэт виновато откашлялся:
— Я только исполняю, заказчик ты сам.
И приступил.
Неистово вспыхнуло бельмо, оно явно проявляло иезуитскую жестокость своим интересом к происходящему.
— Тебе забавно, когда мне больно?
— Это ты сказал.
— Мне больно! Сделай что-нибудь! Избавь…
— Ещё не прошло и минуты, но прежде были года и юбилеи с фейерверками. Скажи, почему ты не обратился тогда к врачам?
— Они всё-таки сами вынесли смертный приговор, произнеся роковое: «… месяца два-три…»: А впрочем, я не знаю… А надо было снова?..
Я ухватился за перила и попытался подняться с пола.
— Так надо было!? Что же ты молчишь!
— Уже сказано.
— Да.
Хватка слабеет, новая надежда угасает, не успев разгореться.
— Я слышал, ты беседовал.
— Я тихо сходил с ума и моим собеседником был я сам.
— Зачастую это лучшее, чем громкие споры с глупцами и брань на поле боя. Внутри себя сделаешь куда больше открытий, чем при жарком научном диспуте. И к чему привела полемика?
— Тебе-то зачем?
— Не подумай чего, не ради любопытства. Мне известно куда больше, чем ты можешь сказать!
— Вон у него лучше спроси, он куда посвященней меня, — и киваю в сторону палача.
— Он здесь, и тем красноречив. Меня интересуешь ты. Судя по тем болям, что ты испытываешь — ты мразь!
Подонок и негодяй!
Списанный материал!
Бельмо вспыхнуло ярче и вздохнуло. Так мне показалось.
— Но…
— Но?
— Да я употребил этот союз, будь вместо него более категоричный «а» — неизбежная смерть.
— Но, — я поднял этот союз как знамя над пылающей головой. Ладонь, только что обхватывающая темя, обратилась к небу.
— Ты не лукавил в своих поступках. Не открещивался, не задаривал, не изображал из себя благотворителя и поборника правды. Твоё «да» звучало как «да», и твоё «нет» было «нет».
— Бывает иначе?
— Зачастую. Ты умертвил в себе дух, но дух не покинул тебя, ты сомневался — он воскресал. Ты распинал, и он корчился в муках на том кресте. Имя тому измождённому вестнику — совесть. Поэтому я произнёс «но…».
Но ты сможешь жить.
— Я-а-а-а?
Наверное, голова не выдержала сама таких изощрённых пыток, дёрнулась и оторвалась от тела. Я даже поискал её на полу. Раньше тьма хоть и была пугающей реальностью, но реальностью там, снаружи.
Теперь она проникла внутрь меня. Всей своей сутью я ощутил, как её щупальца вползают в меня, оплетают органы и подступают к рассудку.
Как немеет сознание и остаётся тончайшая светлая нить между мной и бельмом, сказавшим «но…» вопреки всему происходящему со мной сейчас. Вопреки врачам! Вопреки смерти!
— Я-а-а-а, — сплевываю кровь, — я-а-а-а… смогу… жить…
— Ты прежний — нет.
— Но…
— Выбирай, ты человек. Вот твоё «но», — мелькнул лист. Белый фон весь был испещрён многоточием и лишь в конце, в самом нижнем правом углу было напечатано «но».
— Как видишь, он уже подписан. Тобою. А вот новый союз, — и снова белый лист, покрытый многоточием, в верхнем левом углу, в самом начале им предшествуют всё те же две буквы.
— Как видишь сам, этот лист без резолюции, но с заглавием.
Теперь я видел сразу два листа.
— Итак, выбирай. На одном твоя воля, на другом… жизнь.
— Человек без воли…
— Человека без воли не может быть. Тебе же сказано: выбирай!
— Я буду рабом?..
— Опять же тобой сказано.
Точки закружились передо мной в хороводе, листы затряслись под их лихим плясом.
То ли хоровод действовал гипнотически, то ли точки расхватали все инструменты — иглы, пилы и гарпуны — из саквояжа палача, но боль отступила.
Одна плясунья подскочила и задорно пыталась подхватить меня и увлечь. Стройной обольстительнице почти удалось, я уже, было, поддался и шагнул на край листа. И тут же страх вернул меня обратно: что там, внизу?.. Я перепутаю листы и выберу не тот!.. Среди мельтешения и сам мельчаешь. И тут как озарение:
— Пусть на всё будет воля твоя, — решительно прошептал губами и поднял лист с новым союзом.
В тот же миг боль ставила меня, исчез палач, точки вернулись туда, где им положено быть. В моём вздохе облегчения, впервые за много месяцев после консилиума, не слышалось обречённости, наоборот.
Тут я заметил, что стою под высокими стрельчатыми сводами, чьи линии граней исчезали где-то в бесконечности и там преобразовывались в свет, который широким водопадом стекал обратно ко мне. Все мои знания пространств, геометрических перспектив вначале возмутились парадоксом наблюдаемого, и тут же согласились с новым опытом, уверовав в реальность происходящего. Блаженствуя под потоками света, не сразу заметил ещё чьё-то присутствие, пока тот не проявил себя движением и тихим голосом, опять прозвучавшим непривычно — его звуки и смыслы рождались внутри меня.
— Предсказание будет исполнено, но прежде…
Луч света припечатал лист.
— Прежде, — явленный перед взором образ, обвёл стены и своды, задерживаясь на украшениях в виде лепнины, сверкающих вензелей и изображений в узорчатых рамах, — предстоит основательная реставрация. Храм в жалком состоянии. Весьма и весьма…
— Да? — недоумевающе следую за взглядом незнакомца, чьи черты мешает разглядеть ослепительное сияние, похожее на то, когда солнце светит прямо в лицо, — а мне показалось… кругом позолота, тончайшая работа, явно, что приложили руку настоящие мастера.
— Храм сей славен другим, что ему земное — преходящее. Итак, приступаем к реставрации?..
Я оглядел богатое убранство, сверкающее всеми цветами драгоценных камней, затем задрал голову, откуда на меня изливался свет, один свет и ничего более…
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Навье и новь. Книга 1. Звездный рой» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других